Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2008
Москва туманная
Почти завершена работа
лаборатории тумана.
Ступить и шагу неохота —
собьется оптика обмана.
Едва читается гекзаметр
мостов. Темнеют баржи хмуро.
И смотрят желтыми газами
автомобили, как лемуры,
туда, где перспектив лекалами
дана слегка, сгущеньем света,
подалее Кремля — и Каменного
моста — Васильевская стрелка.
И Лондоном с речной коммерцией,
как табачком, слегка повеет.
А ты, в зубцах Кремля, Венеция,
через туман еще виднее.
Москва, чтобы себя порадовать,
ты, атлас “Пять морей” листая,
ревниво спрашиваешь: — Правда ведь,
ведь я приморская, морская?
***
Бывайте свободны хоть долю часа.
Не забывайте глядеть в небеса,
где сполохи холода, млечные волоки,
где тучи идут за звездой, как волхвы,
и из-за плеча вознесенных высоко
камней городских, островерхой лихвы,
в кругах от бессонницы — лунное око.
Как хорошо и как надо — среди
обрывов дыханья, гоньбы и погони,
ни с кем не проститься, встать и сойти,
увидеть — и вдруг “О, небесный огонь мой…”,
смиряя волнение, произнести.
Поверьте, вы в самом начале пути,
какие судьбой ни отмерены сроки.
Лишь только у юности не наскрести
и пары минут, чтобы смолкли сороки.
В тщете нетерпения, как взаперти,
мы столь несвободны и одиноки.
Не забывайте глядеть в небеса,
заранее поступи легкой учиться,
ведь то, что есть цель, не имеет границы…
Когда в нас земное угаснет, затмится,
достигнутым небом станут глаза.
***
За слогом слог, за корнем суффикс
отщелкивает соловей
в кусты сиреней, мрак и супесь,
в сад, что все больше, лиловей,
и детям боязно и сладко,
но соловьенку не до них:
он, слезы проглотив украдкой,
опять зубрит мудреный стих —
урок двенадцатиколенный,
не выученный до сих пор.
И с неприязнью откровенной
над ним раденье и укор.
Учитель снова недоволен.
Ферула ментора крепка.
До сей поры загривок болен
от строгого его клевка.
Счастливец, кто любому пенью
восторгов отдает рубли,
кого до полного уменья
ученья розги не вели.
Старик потешил память — рано
он стал искусен и матер.
И тайны птичьего корана
ему открыты с этих пор.
Осьмнадцатую вёсну, что ли,
он тут наставник и ключарь.
Но школяров все меньше в школе,
не те, что важивались встарь.
Что нам спроста — отрада, мелос,
ему — досада и тоска:
опять в седьмом колене спелось,
как из-под каблука доска.
Теплынь. Гулянья. В эти сроки
шушуканье берез вверху
и звонкогорлые попреки
любимому ученику.
***
Я не верю в бессмертие зла,
как завет нам гласит по Канону,
пусть он — камень, пятою колонны
вросший в землю, где яд и зола.
Если в щели змея проползет
и ужалит, змея ли виновна?
Тот, кто строил свой дом, свой оплот,
должен плотником сделаться снова.
Детство мира играет еще;
брызжет сила — и игры жестоки.
Но другой начинается счет.
Я предчувствую новые сроки.
У меня доказательства нет.
Лишь неверие, равное вере.
Полон смысла божественный свет,
тьму предавший закону и мере.
Хаос был бесконечен. Была
тьма — вселенской, а сделалась светом.
Я не верю в бессмертие зла.
Да простится неверье мне это.
38 и 5
Однажды в студеную зимнюю пору
я дома лежал: “У ребенка невроз”.
Гляжу: поднимается медленно в гору
чудной такой дядя, задумчив и бос.
— Чего ты босой-то? Простынуть охота?
Куда ж это смотрит семья?
— Семья-то большая, да всех мужиков-то
всего только двое — отец мой да я.
А босо — привык, и к тому же так лучше
по минному полю блуждать.
И много прикольных игрушек без ручек
за вами, детьми, подбирать.
— Мне слушать сейчас про войну неохота.
А мины… Да где они, где?
И дядя в халате, скрывая зевоту,
ответил печально:
— Везде.
А то, что студёно — у вас тут, конечно…
Но там, где живу я теперь,
там стужи полно — абсолютной, кромешной.
Не веришь? Поверь.
Ну, всё. Я пошел. Я дежурный в больнице,
где столько увечных, больных.
Недельку тебе не учиться — лечиться.
И — слушайся старших своих.
А что пожалел меня, тронут. Спасибо.
От взрослых я жалости ждать перестал.
О, как я устал! — снова выдохнул сипло,
покуда рецепты писал.
***
Ветер перронный, грязный, как бомж,
мусор мотает, за полы хватает.
Заполночь приумолкает галдеж,
Даже вокзалу покоя хватает.
Здесь мое сердце. Родом я из
этой толпы, биомассы спрессованной,
мятых одежд, одинаковых лиц,
серых спросонок.
Ставлю над сталью путей синеву,
звезды превыше нее помещаю.
Злее похмелья обиду свою
я на перроне пустом ощущаю.
Если бы я до сих пор не имел
хлеба и лежбища, долга и дома,
я бы свободным остаться сумел
в меру, какую вы помнили б долго.
Рябью по тиши да глади — дозор.
Стелют цыгане свои одеяла.
И, освещая разор и позор,
встала звезда моего идеала.