Роман (окончание)
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2008
19. Восстание масс
Все-таки я добираюсь до конца больничного коридора, где колышется черный блестящий целлофан, надуваясь пузырями, будто за ним работает мощный вентилятор. Или это чье-то дыхание надувает поблескивающую, будто антрацит, пленку? Я боюсь сделать последний шаг, боюсь увидеть Куклу; но тут пленка опадает, и она показывается во всей красе. Я несусь обратно, оборачиваюсь, а Кукла — за спиной! Блин, она же еле двигалась по сцене, где так резво бегать научилась?!
— Быстро? — раздается металлический голос. — Это все относительно: быстро, медленно… Ну, ты же сам знаешь.
Я знаю, только страх сильнее, и я панически дергаю дверную ручку. Дверь заперта. За стеклом холмик простыни, патрубки, капельницы, и — полная неподвижность, то есть друг меня не спасет. Я стучу в кабинет Ангелины, кидаюсь к столику сестры, однако на отделении пусто, наверное, эта монстриха всех распугала. Что она там делает? Ага, достает из широких штанин (или еще откуда-то) гигантский шприц, на котором написано: ШПРИЦ ЖЕНЕ. Не Жане, а Жене, и, кажется, меня сейчас будут колоть.
— Угадал, — говорит Кукла. — Буду резать, буду бить, буду укольчики делать… Давай, дорогой, сделаем укольчик, и ты сразу все поймешь.
— Насчет чего? — спрашиваю, отодвигаясь.
— Насчет времени. Когда я тебя уколю, оно потечет очень быстро, оно понесется вскачь, галопом, и ты сгоришь, как птица Феникс!
— Как Феникс? Значит, потом будет возрождение из пепла?
— Может, и будет. Если твои поклонники откроют фанатский сайт, где начнут обсуждать твои спектакли, перформансы, твою жизнь, ты оживешь в виртуальном мире, по сути — станешь бессмертным.
— На фига мне такое бессмертие?!
— А вот это уж не твое дело. Ты сам влез в эту игру, теперь изволь соблюдать правила. То есть снимай штаны и подставляй задницу!
Когда в ягодицу вонзается толстенная игла, я вскрикиваю от боли. Вскакиваю, чувствую что-то острое внизу и тут понимаю: пружина из дивана, мать ее так…
Этот бред повторяется каждую ночь. Из колеи выбило новое Интернет-сообщение, точнее, стон на фанатском сайте: караул, мужики! Надо спасать Шерга! Он, дескать, сам сделался жертвой ускоренного времени: все процессы в организме происходят в несколько раз быстрее, и лекарства от этого пока нет. “Откуда вы это взяли?!” — вопрошали новички, которых дружно посылали к профессору Косареву.
Большой ученый наконец-то нарушил таинственное молчание (достали, наверное, фаны) и сухо отписался: “В этом случае наступает очень сложная патология, неуловимая принятыми в медицине методами и не имеющая ничего общего с традиционной клиникой по причине отсутствия доступных формулировке критериев. Говоря иначе, де-юре человек вроде здоров, но де-факто он оказывается подвержен аннигиляции, поскольку метаболизм невероятно ускоряется, а некоторые клетки ведут себя подобно раковым, то есть “сходят с ума” и начинают беспорядочное деление…”
В качестве примера приводился именно случай Клима Шергина. Они, мол, подробно обсуждали эту проблему, так что господин Шергин знал все заранее. То есть он уже чувствовал распад; потом начались страдания, и кома, возможно — лучший выход в таком случае.
Когда я показал распечатку этого “диагноза” Ангелине, та пожала плечами:
— Не знаю, не знаю… Вы же сами видели: даже зарубежные специалисты не смогли разобраться. И наши не могут; и знахарь, которого сюда приводили, ничего вразумительного не сказал!
— Сюда и знахаря приводили?!
Ангелина смутилась.
— Да, знаете ли, госпожа Берсенева постаралась… Разве ей откажешь? Но вы, естественно, об этом никому, ладно?
И вдруг та величественная картина, которую я рисовал в воображении, начала блекнуть и размазываться, будто акварель под дождем. Я сравнивал Клима с врачами, которые делали себе прививки новых вакцин, только сравнение не помогало. Трусливый холодок поселился внутри, меня охватывал мерзкий мандраж, когда я мысленно произносил слово “смерть”. Ну, ничего высокого тут нет, ничего пафосного, одна чернота, пустота, и ты летишь в эту пустоту, охваченный первобытным ужасом…
Окончательно выбил из колеи анонс очередного “Ящика Пандоры”. Хитро усмехаясь, Арсений соловьем разливался об одном режиссере, который ослеп, но тем не менее продолжает работать. Причем в нашем Мухосранске! Однако он придерживается других творческих установок, нежели Клим Шергин. Каких? Об этом он скажет сам.
Далее на экране возник силуэт, как это бывает в криминальных съемках: против источника света. И эта тень глухим голосом заговорила, мол, воплощение на сцене идей Антонена Арто — это всегда предательство этих идей. Буквальное прочтение великого безумца чревато, он же хотел, чтобы театр вместил в себя то, что становится уделом войн и преступлений. Но ведь это — невозможно!
— Мы вас заинтриговали? — появился на экране Арсений. — Творчество этого человека станет темой следующей передачи! Не пропустите очередной выпуск “Ящика Пандоры”!
А я уже набирал номер Арсения. Я знаю, кто сей незнакомец, с ходу заявил я. Это Петя Зябликов, в чьем театральном кружке мы когда-то начинали. Мы были еще лохами, безусыми юнцами, и он предложил постановку: театр теней. Выходить на сцену в качестве актеров мы были не готовы, поэтому ограничились говорящими силуэтами. Когда же мы послали Петю подальше, он смертельно обиделся, и теперь, я вижу, еще раз решил сыграть в свой театр теней. Тень отца Гамлета, то есть Пети Зябликова, вещает с экрана, вынося приговор…
— Ну, как? — спросил я. — Угадал?
— Зябликов, говорите? Возможно, возможно… Если честно, с ним Валентин общался, когда тот в Москву приезжал на какой-то фестиваль. То есть для меня эта личность — тоже темная лошадка. Остается надеяться на ум, честь и совесть, а именно: на обещание Валечки сделать достойное продолжение темы.
— Можете дать его телефон?
— Валечки? Могу, конечно. Только дозвониться до него трудно. Он у нас не любит болтать, зато, как выяснилось, любит шутить. Помните, как он представился помощником режиссера? Так это он пошутил, его никто в должности не понижал. А встретить его можно после работы, часиков в шесть, у Останкино. Там на служебной стоянке его машина будет стоять, бордовая “четверка”, в народе ее называют “баклажан”. Возле машины его и ждите.
На следующий день жду, и точно — в десять минут седьмого появляется, причем с рулевым колесом в руках!
— Как вы меня… А впрочем, ясно.
— Да? А мне вот кое-что не ясно.
— Что именно?
— Зачем вы этими фокусами занимаетесь? Петю Зябликова на экран вытащили, да еще вещать заставили! Он же посредственность, понимаете? И какие бы умные речи ни говорил, таковым и останется!
— Час от часу не легче… Кто такой — этот Зябликов?
Усевшись в машину, Валентин прилаживает руль.
— Это против угона, — поясняет с усмешкой. — Не поверите: обычный “баклажан”, а уже дважды угоняли!
— Вы мне зубы не заговаривайте. И не прикидывайтесь! Тоже мне, нашли гения из Мухосранска!
— Нет, это нелепо… — бормочет Валентин. — Зря я со всем этим связался…
— Это верно, — говорю, — зря. Лучше про Чехова Михаила передачи снимать — он ведь мертвый леопард, не укусит. А вот про нашего леопарда снимать опасно, тут еще не все закончено!
— А откуда вы про Чехова-то знаете? Хотя, опять же, чему я удивляюсь? Наверное, уже Арсения в агенты завербовали? Вы энергичный человек, очень энергичный! И наверняка доберетесь до вашей родины — теперь-то, верно?
— С чего вы взяли, что я туда поеду?!
— Поедете… — усмехается Валентин. — Мне вот ехать некогда и не на что — финансирования нет. Так что передача, скорее всего, отложится. А вы наверняка навестите места, где прошли, так сказать, лучшие годы, и я буду считать свою миссию выполненной.
Какая, на фиг, миссия? Зачем мне тащиться на родину? Вопросов много, но отвечать на них, похоже, не собираются.
— Езжайте, езжайте… — говорит Валентин, заводя мотор. — Дым отечества, как известно, сладок и приятен. Извините, подвезти не предлагаю, нам наверняка в разные стороны. Еще вопросы есть?
— Есть. Почему вы называете себя помощником режиссера?
Он опять усмехается, хотя видно: через силу.
— Потому что я и есть: помощник.
Более всего из той беседы запомнился дурацкий съемный руль. Позже я понял: это же моя ситуация! Я вроде бы еду по жизни, но руль то ли сняли, то ли он в чужих руках.
События в мировой паутине лишь подтверждают это ощущение. Один участник чата обозвал себя Быком, ну, “ник” такой, и давай поливать Шергина-Тореро! Бык язвил, давал ссылки на разгромные рецензии, а еще копался в личной жизни. Перечислял города, в которых Клим гастролировал, называл имена женщин, с которыми он якобы спал, а еще дети!.. “Как можно бросать собственных детей?!” — вопрошал бычара-моралист, и ведь находились уроды, вливавшиеся в хор осуждения. “Они только на сцене хороши! — заявила одна из обиженных. — А в жизни — такое же говно, как и остальные, даже хуже!”
Кто заварил эту кашу? Да кто угодно: та же Каракатица или какой-нибудь Ваня Пупкин, которому обломился кусок-другой информации. “А подать сюда культового Клима Шергина! — говорит Пупкин. — Ну? Дрожишь? Дрожи-дрожи, теперь я хозяин-барин и буду говорить все, что душа пожелает!” Потом какой-то неумелый защитник решил клонировать Клима, выступил под ником Тореро-2, хотя лучше бы этого не делал. Бык топтал жалкого дублера, катал по песку и в конце концов пронзал рогами.
Если торчишь в Сети долго, вообще теряешь ориентацию в пространстве. Слишком много мнений, голосов, и твой герой, как представляется, растерзан этими голосами, размазан тончайшим слоем по Интернету. И разноголосица эта фальшива, на самом деле миру глубоко плевать на то, распадаешься ты или, наоборот, бодр и здоров.
Я все чаще чувствую, как ткань жизни расползается под руками, и те лоскуты, что я тщательно сшивал, расхватывает жадная толпа: они рвут одежду с моего героя, раздирают на клочки, и он остается голый на зябком ветру. Теперь не я — они хозяева положения. Они могут обсуждать, возносить, низвергать, отливать героя в бронзе, а не понравится — затаптывать в грязь. Воронье, стервятники, знали бы вы, как я вас ненавижу! Где мое ружье? Где мой меч-кладенец, которым я взмахну и разгоню воронью стаю? На Курском вокзале? Увы, порой кажется, что там лежит макулатура, а настоящий “кладенец” — в руках какого-нибудь Арсения…
От Клима тоже не дождешься поддержки. Выуживаю из переданной пачки фотографии с его последнего дня рождения и что наблюдаю?! Не изображения выдающейся личности, а слезы горькие!
О том, что снимки с дня рождения, я догадался по отбитой в нижнем углу дате. Я любил эти сборища на Гоголевском бульваре: куча народа, базар-вокзал, остроумные спичи, причем последний тост всегда был за мной. Я дожидался, когда все иссякнут, чтобы в финале выстрелить страстной речью, славящей Шергина, и пьяное общество, забывшее, зачем сюда явилось, вздрагивало и переглядывалось: мол, надо же! На таких праздниках Клим держался молодцом, знал, что на него смотрят, что его оценивают. И здесь в начале вечера (судя по отмеченному на кадрах времени) он, как всегда, импозантный, подтянутый, с усмешкой на лице. На одном кадре мелькает профиль Берсеневой, на другом — анфас итальянца Мальдини, хотя в основном фиксировался облик виновника торжества.
Перемена заметна ближе к полуночи — в глазах усталость, лицо начало оплывать. В половине первого щеки как-то странно обвисли, а усмешка сменилась рассеянной улыбкой. Вот кто-то укладывает его на диван, вот безвольно висящая рука, затем показан Клим, которому принесли тазик, чтоб его вытошнило. Неужели эти полные бессмыслицы глаза принадлежат Шергину?! А разве это студенистое лицо — его?! В два часа ночи на диване лежит нечто бесформенное, свернувшееся в клубок, в эмбрион, отчего сердце оборвалось, а внутренний голос возопил: этого не может быть!! Этого не должно быть, и пусть тут сказались болезнь, передряги, но я наличия таких свидетельств не допущу!
Порвал фотографии на мелкие клочки и только потом осознал: без толку, негативы-то все равно где-то гуляют. Да и кто даст гарантию, что пьянка, где за Шергиным бегал некий “папарацци”, была единственной?
А вчера вечером вообще крышу сорвало. Началось это в больнице, куда заявилась рыжая поблядушка из тех, что были в употреблении еще в студенческие годы. Шваль, дешевка, но тут услышала новость и примчалась уронить пару слезинок на пороге палаты. С собой у нее была металлическая фляжка, и рыжая к ней прикладывалась, старательно увеличивая число слезинок. А потом, захмелев, пошла в разнос: помнишь меня? Вижу: помнишь, только виду не показываешь! Раньше-то я была ого-го, никто мной не брезговал, и наш знаменитый режиссер тоже! Теперь, конечно, не то: тетка с двумя детьми, набор женских болезней и дешевый коньячный напиток! Ты, наверное, думал: в этой фляжке коньяк? Да где же я бабки на хороший коньяк найду?! Разве что бывшие хахали подкинут, вы ведь наверняка разбогатели за эти чудные годы…
Ангелина поманила меня пальчиком.
— Чтобы ее духу не было через минуту! Как увести? Я вижу, это ваша хорошая знакомая, так что найдите способ!
На выходе из больницы, куда я довел нарушительницу режима, проститься не удалось. То есть я мог бы дать пинка, охране сказать, чтобы на порог не пускали, но… В том-то и дело, что “но”, да еще какого размера! Эта шваль по дороге предалась воспоминаниям: а помнишь, как я в общаге Шергину сцену закатила? Он меня тогда выставил из комнаты, чтобы я не мешала обдумывать будущий спектакль, только я не ушла. Твою мать! Творческий процесс у него — после того, как я раком два часа отстояла! В общем, вышла я на общую кухню и начала выкидывать в окно части газовых плит: решетки, щитки, чью-то кастрюлю выкинула…
— Еще была краска… — пробормотал я.
— Точно! — радостно заржала она. — Там ремонт шел, и стояли банки с краской. Так я эти банки — в коридор, прямо под дверь его комнаты! Ну, вот, а говорил: не помнишь!
В тот раз я появился в общаге как раз в момент швыряния банок. Помню, едва увернулся от одной, иначе накрылась бы единственная куртка. Сбежался весь этаж, ор, гам, и мы с Климом успокаиваем рассвирепевшую шлюху. Чтобы замять конфликт, Клим даже картинно встал на колени: только уймись! И она тоже это помнила и победно усмехалась: стоял ведь, в лужу краски опустился и стоял!
— Ну и что? — спросил я (уже накатывала знакомая слабость). — Какой из этого вывод?
— Вывод? А вот не поговорить ли мне, думаю, с каким-нибудь корреспондентом? Сейчас много чего о нем пишут, так и я тоже… Поспособствую!
Пауза, после чего я небрежно сказал:
— Ладно, не испить ли нам хорошего коньяку? Насчет того, что мы разбогатели — ты заблуждаешься, но на “Арарат” хватит.
— “Арарат”?! Отстой!
— Этот коньяк, между прочим, актер Цыбин пьет. А Цыбин — это почти классик!
Я забалтывал ее, острил, а внутри ворочался вопрос: что еще она вздумает болтать на публике? Я же свечку не держал, а Клим с ней не раз переспал и не два!
Когда выпивали в ближайшем кафе, Ириша (так она себя называла) опять погружалась в прошлое, как профессиональная ныряльщица. Вот только вместо раковин с жемчугом она доставала оттуда всякое дерьмо: например, историю о том, как она в отместку за ту ссору подцепила негра и завалилась с ним к Шергину. Негра она напоила, сама сбежала, а Клим был вынужден давать взятку вахтершам, чтобы оставить на ночлег этого здоровенного эфиопа. Тот проснулся среди ночи, подумал, что на соседней кровати Ириша, и сгреб нашего режиссера в охапку.
— Чуть девственности его не лишил, представляешь?! Умора, полная умора!
— А что еще у вас было? — резиново улыбался я.
— Еще? Да много чего. Однажды было не на что выпить, и я свистнула из соседней комнаты альбом Мане. Или Моне? Один хрен, в общем-то, главное, нам нужно было его срочно продать. Мы отправились на Ленинградский вокзал, двинули этого Мане за неплохие “мани”, а под утро, когда вернулись, в коридоре увидели хозяина альбома. Шергин наверняка догадывался, что альбомчик краденый, но тут сделал вид, что во всем виновата я. Представляешь, а?! Я, конечно, виновата, но зачем же меня одну подставлять?!
— Но ведь воровала — ты.
— Ага, а он тут ни при чем, верно? Он всегда хотел быть в белом, рыцарем, блин, без страха и упрека, светочем и гением! Если честно, мне его постановки никогда не нравились. Я уже с первым мужем жила, но тут вижу: афиша со знакомой фамилией! Ладно, думаю, схожу, потом хвастаться буду: этот деятель меня трахал! Хотя больше я его трахала, он же был ленивый, любил позу “наездницы”… Но я вообще-то о спектакле. Прихожу, села в первый ряд, а на сцене сплошной выпендреж, что-то заумно-многозначительное! Ну, я повернулась и ушла!
— Так и забыла бы его, как страшный сон. Ну зачем тебе, Ириша, такой нехороший человек? Спектакли ставил ерундовые, в постели ленив, на руку, как ты утверждаешь, нечист…
— Зачем? Так он же знаменитость! А значит, тут можно…
Она не сказала: “поживиться”, но наверняка об этом подумала. Каким-то нюхом она почуяла, что я — лицо заинтересованное, и принялась буквально издеваться (за мой, между прочим, счет). Хлопала рюмашки одну за другой, закатывалась в хохоте, у меня же внутри созревала и пухла одна нехорошая мысль.
Когда поднялись, Ириша едва держалась на ногах, и я вызвался отвезти ее домой. В машине она продолжала извергать словесный понос, потом схватилась за мое причинное место.
— А ты меня трахнешь? А? Если трахнешь, я буду молчать как рыба. Хотя… Может, и не буду молчать. Может, все-таки встречусь с корреспондентом желтой прессы и пролью, так сказать, свет на некоторые стороны жизни нашего гения. Ой, не могу!
Она хохотала, тряся рыжими патлами.
— Знаешь, что было в нашу первую ночь? — заговорила, всхлипывая. — Мы накануне в гостях были, где угощали каким-то корейским блюдом — кажется, под названием “хе”. Гадость редкостная, но больше ничего не было, и мы съели по целому горшку этой бурды. А ночью Шергина пронесло! Только он на меня залезает, и сразу подкатывает: надо в туалет бежать! Он сбегает, только пристроится, а тут опять беги! В общем, так ничего и не получилось, диарея помешала!
Водитель хмыкал, крутил головой, а моя нехорошая мысль пухла, набирала силу и, когда добрались до цели путешествия, уже готова была превратиться в поступок. Выйдя из машины, мы двигались по темным дворам, Ириша висела на мне, с трудом ворочая языком, и я думал: здесь? Или здесь, где темнее? От нее исходил запах дешевой косметики вперемешку с алкоголем, патлы растрепались, в общем, не человек — падаль. А падали место где-нибудь у мусорного бачка, на помойке, со свернутой шеей; или рядом с высоткой, с переломанным после выпадения из окна позвоночником…
Второй вариант, впрочем, был слишком хлопотным (на крышу она уже не поднимется). Зато помойка — вот она, бачки укрыты в темной нише, идеальное место. Я завел эту сучку в нишу и прислонил к кирпичной стене. Горло оказалось мягким, податливым, голова болталась, как у куклы, затем раздался хрип.
— Ты что?! Кха-кха… Ты что, придурок, делаешь?! Охренел, кха-кха?
Она выкашливала эти слова из темноты, отпихиваясь руками, затем раздался утробный звук, и что-то потекло по куртке. Я отпрянул, подумав про кровь, но вскоре стало ясно: блеванула!
— Кха-кха, ты что — задушить меня хотел?! Ну ты и урод…
Она была жива, моя ненависть тоже не умерла (даже наоборот!), и я, шагнув к ней, зашипел в ухо:
— Запомни, тварь — ты заткнешься и будешь молчать! Иначе я тебя убью, честное слово! Я знаю, где ты живешь, поняла? И я не шучу, не угрожаю — я тебя действительно убью!
Правду ли я говорил? Способен ли я убить человека? Во всяком случае, Ириша исчезла из поля зрения, а значит, угроза сработала. Но ведь не будешь угрожать всем Пупкиным подряд!
А через два дня я стою в очереди к железнодорожной кассе. Все переменилось, встало с ног на голову, и я отправляюсь на родину, где лет пятнадцать, наверное, не был. Причина? Очередной анонс по TV, когда вещи назвали своими именами, и я оказался буквально раздавлен!
Имя-фамилия слепого режиссера, выступавшего в виде “тени отца”, звучала убийственно: Виктор Кожурин. Мы его знали под кличкой Талисман, это был наш пятый друг, так и оставшийся в глуши. Помню, я в растерянности тыкал кнопки телефона, не дозвонился и опять ринулся на автостоянку к Останкино.
Валентин показался с тем же рулем под мышкой.
— Ну, я же вам говорил? — усмехался он. — Теперь хочется ехать?
— Хочется — не хочется… Детский сад какой-то! Ну да, слепой режиссер — это пикантно, почти как тот самый слепой музыкант… Но ведь он никогда не занимался режиссурой!
— А вам откуда это известно? Вы же не виделись столько лет!
— Верно, не виделись… — бормотал я.
— За это время не раз можно жизнь переменить, правда?
— Правда, правда…
— Так и езжайте, узнавайте подробности! Экспедицию на вашу родину начальство оплачивать отказалось, но есть же вы, верно? А тогда вам и карты в руки!
И вот я уже отсчитываю деньги. Я не знаю, зачем еду, только чувствую: надо. А значит, вперед, вдыхать дым отечества, чтоб оно сгорело…
20. Палата № 6
Я вкладываю в камеру очередную кассету и вижу особнячок, где ставили спектакль-мистерию. Крупный план входа, из-за стеклянной двери выскакивает охранник, кричит: “Вы какого х.. тут снимаете?! Кто разрешил?!” Он надвигается, скрипя снегом, изображение скачет (попытка отобрать у Булкина камеру), но я успеваю ее выхватить и продолжаю съемку этого “Боя Давида с Голиафом”. Приятель в роли Давида терпит фиаско, надо помогать, и тут — стоп-кадр.
В общем, опять не то. Мне нужна другая сцена, снятая возле того же особнячка намного раньше. Маловероятно, что она сохранилась, но чем черт не шутит? И я методично перебираю черные пластиковые коробочки, вставляю в камеру и нажимаю кнопку просмотра.
Тогда погода была другая — лето, мертвый сезон. Машина… Была ли машина? Да, “форд” уже был, но находился в ремонте, и я добирался на метро, потом на троллейбусе. Зачем добирался? Хотел убедиться в том, что не зря отказался участвовать в проекте, развеять мифы и легенды, что клубились вокруг загадочного спектакля. И вот я ждал, приготовив камеру, а из дверей никто не появлялся. А ведь я знал: они репетируют. Лето, гастрольный период, “чёс” по провинциям, а эти, похерив халтуры, сидят в подвале и репетируют!
На улице темнело, из дверей по-прежнему никто не появлялся, и слухи о том, что они оттуда не выходят неделями — подтверждались. И захлестывала зависть вперемешку с обидой, и я опять себя ругал: остолоп, чурбан! Надо было навязываться, расшвыривать конкурентов, рваться вперед! Наконец я приблизился, подергал дверь (тогда еще обычную, не стеклянную), но та оказалась запертой.
Я уже собрался уходить, когда подъехало такси и из него вылез знакомый администратор из театра Пушкина. Он поглядывал на часы, на двери, не отпуская машину, то есть явно кого-то ждал. Как выяснилось — двоюродную сестру, занятую на репетициях.
— Да уж, репетиции… — скептически говорил он. — Если честно: это каторга, а не репетиции! Труд на галерах, так сказать, эксплуатация человека человеком! Но все добровольно, тут к твоему Шергину не подкопаешься. Почему к “твоему”? Ну, ты же всегда с ним вместе был. Я думал, и здесь поэтому торчишь, тоже участник…
Я ответил: увы — не участник.
— Увы?! Твое счастье! Я вот Дашку еле выцарапал, мы сегодня ее родителей должны встречать.
— Кто такая — Дашка?
— Мирская! Ну, она вроде как восходящая звезда, ты должен знать. Ага, отпустили!
Я поднял камеру, автоматически сделал несколько кадров, но блондинка в джинсах и свитере, кажется, не обратила на меня никакого внимания. Лицо осунувшееся, взгляд в себя, ну прямо террористка перед взрывом самолета. Она сказала, что времени у нее всего два часа, после чего они сели в машину и уехали.
В тот подвал был вхож только Рогов, тот своего “неоценимого вклада” не может забыть до сих пор. Недавно звонил и материл Булкина, мол, шантажист, гад и сволочь, но такие всегда и побеждают! Ленин точно так же умирал в Горках, а Сталин уже шустрил, делишки обтяпывал, аппарат подчинял…
— Ну, ты хватил: Ленин, Сталин… Тогда ты, получается, Троцкий?
— А хоть бы и так! Троцкий — фигура, а Сталин — гаденыш, бездарь!
— Я так понимаю: ты бы хотел, чтобы не его, а твою физиономию на всю страну показали с подписью: “Геннадий Рогов, друг детства”?
— Мне другая подпись нужна, другая! И они бы сделали ее, если бы не этот гад!
Прошедшая передача многих завела, да и к Шергину интерес подстегнула. Интерес угасал, потому что народные кумиры (Гундарева, Соломин-младший etc.) один за другим получали инфаркты, бились в автокатастрофах, попадали в клиники, ненадолго привлекая внимание, — а потом тоже куда-то исчезали. Извините, кумиры, несчастий много, а сердце маленькое, говорят, размером с кулак. Быть может, даже с кулачок, а разве может кулачок вместить все несчастья разом?! Поэтому давайте, мастера культуры, играть в ящик по очереди!
Однако о Мирской на той передаче не было сказано ни слова. Обо всем базарили, а вот о ней — молчок, будто и не было восходящей звезды, феноменально одаренной, как утверждали многие: второй Алисы Фрейндлих. Меня же интересует именно Даша Мирская, ведь это она, как выяснилось, была адресатом писем Клима. Почему тот извинялся перед ней, чуть ли не прощение вымаливал? И в каком таком “печальном” (выражение автора) месте она пребывает? Пока не знаю и потому продолжаю перебор черненьких коробочек.
На нескольких кассетах подряд запечатлена Катя. Вот она выходит на балкон, кричит что-то, вроде бы напоминает о хлебе, который я должен купить. Вот разглядывает очередной гиперреалистический “шедевр”: то ли с подозрением, то ли со страхом, будто за картиной спрятана бомба. А вот она в море (мы — на Кипре): плывет на закат, постепенно исчезая в сиянии багровых лучей, и это, по-моему, ее последний по времени кадр… В конце просмотра уже кажется, что Катя и Мирская чем-то похожи, хотя внешне они различались. Почему-то кажется, что с ними случилось одно и то же. И, если честно, поиски Мирской и затеяны ради Кати, чтобы ее понять, а заодно и себя.
Сведения о Мирской я получил с неожиданной стороны — от Марты, которая разыскала меня, прочитав в Интернете о болезни Клима. Она таращила базедовы глазищи, шмыгала носом и говорила, что наконец-то почувствовала облегчение. И что Рогов полный мудак, нашел, где первенство оспаривать! Я, мол, вообще от него уйду, если он это не прекратит! А Клима жалко, да и нас всех жалко…
— Постой, — говорил я, — давай по порядку! Из-за чего облегчение? Кого жалко? И при чем тут болезнь Клима?
— Ты что, ничего не знаешь?! Клим тоже пострадал, как и все мы, кто участвовал в том спектакле! То есть я и раньше это знала, но теперь знают все, и от этого как-то легче…
Я заставил Марту выпить водки, после чего сумбур превратился в подобие смысла.
— Когда это вырвалось наружу, у меня будто мешок со спины сняли! Мы ведь все оказались заложниками чего-то непонятного, вроде как коллективное преступление совершили, за которое и расплачиваемся! Каждый из нас изменился по-своему, и поначалу казалось: мы что-то приобрели. Я, к примеру, могу казино бомбить, что обнаружилось случайно. Зашла туда с мыслью проиграться в пух, но вдруг выиграла! Причем заранее знала, что выиграю, представляешь?! Ко мне тогда Рогов приклеился и говорит: давай назло всем бабки рубить! Поначалу много выиграли, вложили в дело, только деньги сгорели. И у других не лучше, поверь. Никого этот опыт счастливым не сделал: один в петлю полез, другой спился, третья в монастыре, четвертая в психушке… Клим звездился до последнего, и я его поначалу за это ненавидела. Когда и он заболел, ненависть прошла, но все равно было ощущение, что живем в подполье. А сейчас это выставлено на обозрение, подполье кончилось, и я воздуха глотнула, кажется: к нормальной жизни могу вернуться! Жаль, не все могут…
— Например, Мирская, да?
Марта удивленно на меня вытаращилась.
— Ты и о Мирской знаешь?!
— Знаю кое-что, но хотел бы знать больше. Она ведь тоже участвовала в том спектакле, верно?
— Не просто участвовала, а была главной исполнительницей! Она же талантливая — невероятно! Клим ее на руках носил, потому что у нее лучше всего получалось разговаривать на том странном языке, который был придуман для спектакля… Мы языки ломаем, заучивая крики, свисты и щелканье, а Дашка щебечет на этом “новоязе”, как на языке родных осин! А уж какая у нее была пластика — любая балерина позавидовала бы! У них с Климом закрутился роман, разумеется, дело дошло до постели, но все это пропало на фоне нашего общего дела. Мы просто с ума сходили от репетиций, казалось, мы делали что-то гораздо более важное, нежели банальные амуры…
— А ее ничего не могло в этом… Ну, напугать?
— Поначалу вряд ли, говорю же: мы там все с ума сошли, фанатиками стали. Но позже — вполне возможно. После такого напряга надо ведь назад откатывать, к “золотой середине”, в нормальную, короче, жизнь. А у Дашки это плохо получалось, она вроде как застревала в образе, была гением, но в каком-то смысле — не профессионалом. А тут еще Клим все время подзуживает: мне, мол, не нужны представители “профессии”, актер — это атлет сердца! Мне, дескать, интересны не лицедеи, а те, кто может ходить над бездной, как по бульвару!
— Знакомые пассажи…- пробормотал я.
— В общем, погуляли над бездной, потом премьера, фурор, гастроли, однако в итоге труппа распалась. Дашка родила мальчика, ушла из профессии, а года через два узнаю, что она угодила в психушку. Клим тогда уже болтался наверху, устраивал праздники на площадях, а Мирская — так и не вылезла…
— Можешь сказать, где она лежит?
Марта назвала учреждение — не ближний свет, но на машине добраться не трудно.
Спустя пару дней оказываюсь в глухом сквере, где торчат голые деревья, повсюду лужи, и какие-то люди в телогрейках таскают алюминиевые чаны с едой. Нужное отделение находится в двухэтажном кирпичном здании; впритык к нему расположена зарешеченная площадка. Дальше: лестница, фанерная дверь отделения и неприветливая толстая медсестра. К Мирской? Гуляет. Где? А почем я знаю? Может, на площадке, а может, в сквер пошла. Ищи! Хотя я б таких папаш…
— Каких еще папаш? — останавливаюсь в дверях.
— Таких! Это ведь ты сделал ей пацана? Теперь вот совесть проснулась, навестить решил… Что ж редко навещаешь? Она теперь и не вспомнит тебя — даже сына узнаёт через раз…
Объясняю, что меня спутали, и опять: сквер, лужи и силуэты в серых халатах. Я выглядываю фигуру потоньше, а еще смотрю на волосы — они были белые, будто выгоревшие на солнце. Жаль, что больные почти все в платках и шапочках, хотя апрельский денек довольно теплый…
Наконец вижу что-то похожее. Она? Кажется, да, но подойти мешает мысль: а что я, собственно, скажу? О чем спрошу? Вот стоит женщина, родившая сына от Клима, сам он в другой больнице (покомфортнее, но разве в этом дело?), я же пришел разрешать какие-то свои проблемы! Да и она ли это? Женщина смотрит вверх, где на ветке сидит какая-то пичуга, время от времени цвиркая. Неожиданно женщина цвиркает точно так же и поворачивается ко мне.
— Это очень интересный язык. Он позволяет сказать столько, сколько ни один другой. Я специально хожу сюда и общаюсь с птицами, чтобы не забыть его. Я ведь так много забыла! Вы… Подождите, вы же приходили вместе с родителями, чтобы… Нет, не помню, зачем.
Ну, конечно, это она! Надо же, еще помнит странный язык, что был специально изобретен для того спектакля… Пытаюсь на нормальном языке объяснить, кто я такой, но складывается ощущение, что птичье цвирканье Мирская понимает лучше. Она тщательно обходит лужи, кивая в такт моей речи, а в глазах плещет нечто далекое, как прибой океана на острове Пасхи.
Она опять останавливается возле дерева.
— На что похожа вот эта странная развилка? Не помните? И я не помню… Может, на ладонь? На вот такую ладонь, с расставленными пальцами?
Она растопыривает пальцы, и сердце выпрыгивает — откуда она знает?!
— Мне об этом рассказал один человек — это было летом… Да, летом, тогда на дереве были листья. Этот человек вообще очень много говорил, а потом подвел к дереву, показал на развилку и сказал: вот, и мы были такими! — Мирская вдруг останавливается. — У вас есть сигареты? Мне никто не привозит сигарет, говорят, что курить вредно!
Боясь, что вспышка памяти кончится, торопливо роюсь в кармане и чиркаю зажигалкой. Значит, было лето, так? И вы ходили, говорили — о чем?
— О чем… О каком-то замке шла речь, ну да, о замке! И что было четверо друзей, которые хотели его завоевать любой ценой! А цена — это я… Хотя почему я — цена?! Смешно ведь, правда? Я — Мирская, вы слышали такую фамилию? Между прочим, известная фамилия! Мирскими не торгуют, у них нет “цены”!
— Он сказал это в переносном смысле… — бормочу я.
— Кто сказал? Вы знаете, я бы очень хотела вспомнить — кто, но что-то мешает. Кажется, он пытался сказать что-то другое, даже извиниться… А потом вдруг про этих четверых… Или пятерых? В общем, он рассказывал что-то о детстве. Знаете, я тоже вспоминаю детство, помню его даже лучше, чем вчерашний день. Видите, какая я сейчас светлая? А в детстве была темная, как цыганка! И все время брала бабушкины цветастые шали, красила губы маминой помадой, надевала ее же украшения — и перед зеркалом изображала Земфиру! “Старый муж, грозный муж…” У меня, кажется, тоже был муж, только не настоящий. И вот — я вспомнила! — именно он приезжал, чтобы рассказать о своем детстве!
Она просит вторую сигарету. А я представляю, как в прошедшее лето сюда приехал Клим, который, наверное, уже все про себя знал. Он тоже вошел в сквер, поднялся на второй этаж и выслушал от старой медсестры, что положено. А потом они гуляли, и он тщетно пытался пробиться в глубины сознания солнечной девочки Даши Мирской, ныне погруженной в сумерки. Клим нередко цитировал: “Когда я вижу сломанные крылья, нет жалости во мне!” Но тут крылышки обломались не без его участия, и, глядя в эти глаза, где плещет бездушный океан, он наверняка страдал. Понимал, что просить прощения бессмысленно, в том мире, где обитал ее разум, этика отсутствует, и оставалось разве что объяснить нашу судьбу. Ab ovo — потому что именно там, в детстве, все и таится, именно оттуда выскочили четверо на черных конях, да так с них и не слезли…
— А знаете, почему муж — не настоящий? Потому что он не хотел, чтобы появился мой мальчик. Он вообще не понял, когда я ему сказала о рождении ребенка. Он тогда делал какой-то очень большой — гигантский! — спектакль, а там знаете, сколько людей участвовало? Тысячи! А тут всего лишь один человечек, маленький такой, он же просто не имеет значения. Поэтому я не обиделась — нет! Я и на репетициях не обижалась, когда он заставлял меня целую ночь заучивать фразы на этом птичьем языке… — она цвиркает еще раз. — Вначале у меня не получалось, и он, чтобы научить, запирал меня в крошечной комнате, где не выключался свет, и говорил, что к утру я должна научиться! Поэтому я восхищалась им, ну, его волей, целеустремленностью… Но и боялась его, будто он не совсем человек, а…
— А кто?
— Не знаю… Я же говорю: не все помню. Мы тогда счастливы были, такой успех, гастроли… Но что-то с нами случилось, верно ведь? А с ним, как он говорил, это случилось еще раньше, в детстве. Говорил, что эти четверо выдумали свой собственный мир. Замок штурмовали, изображали из себя необычных, ни на кого не похожих людей, а когда пришла пора расстаться с детскими масками — те не оторвались от лиц… Вот, кажется, что он говорил. И очень просил передать это одному человеку, который должен прийти позже…
Мирская отступает на шаг, внимательно вглядываясь в лицо.
— Может, вы и есть тот человек? И я правильно делаю, что рассказываю?
— Тот человек должен был назваться — кем?
На лице отражается работа мысли.
— Стражником, так?
— Кажется, так… Значит, вы — это он?
— Почти… — я тоже закуриваю. — То есть какая разница? Нас же было четверо, точнее — пятеро, но один отошел в сторону. И правильно, я думаю, сделал. А мы куда-то действительно влезли — слишком глубоко зашли в тот самый Синий Лес; так глубоко, что обратно не выйти…
Нет, она точно напоминала Катю! Та тоже боялась Клима, видела, что он — как самолет на взлете, который не остановить, и если в турбину затянуло птицу, то она сама виновата. И я был таким же, когда расцвечивал фото мертвых животных, радуясь той жути, которая накатывала на зрителей. Иногда я видел, как Катя внимательно изучает очередного “леопарда”; потом обнаруживал пустую бутылку за шторой, а ночью была истерика:
— Ты страшный человек! Ты готов ради своей мазни уничтожить всех — меня, себя, соседей, человечество! Ты Хиросиму готов устроить, как и твой Клим ради своих гениальных спектаклей! Вы все какие-то уроды, и Рогов, и Булкин, вы как сектанты! Когда вы собираетесь вместе — натуральная секта, вы делаете вид, что знаете и понимаете что-то такое, чего другим понять ну никак невозможно! А может, и не делаете вид, а действительно что-то понимаете — неважно. Важно, что после вас — мясорубка остается, та самая Хиросима, понял ты, козел?!
Не в бровь, а в глаз! Теперь я понимаю: это защищалась жизнь, не все ведь готовы подставлять себя языкам пламени, чтобы услышать “сухое потрескивание”. Нам же это было в кайф, еще в детстве мы перескочили туда, где была только наша территория, и больше ничья. Остальные жили на другом берегу, в другом измерении, по иным законам. Помню, еще до Иргиля и прочих выдумок роговский папаша привез нам “Властелина колец” Толкиена. Он был зачитан до дыр, после чего у Клима на пальце появился серебряный перстень — якобы то самое магическое кольцо, дававшее власть над миром.
И тут Петька Гнилой возьми и подколи: из мамашиной шкатулки, наверное, слямзил? Точно-точно, а говоришь — волшебный! Удивило не то, что Клим, будучи на голову ниже, с легкостью повалил Петьку. Поразило, с каким неистовством он его избивал, не жалея ни рук, ни ног. Когда я его оттащил, он задыхался:
— Это правда, правда… Это правда, слышишь, пидор?!
— Правда, конечно! — говорил я. — Только ты же его убьешь за эту правду!
— И убью! И тебя, если надо… Если ты перестанешь верить, в общем, и тебя, и кого угодно убью!
Мы привыкли жить на своем острове, остальные же воспринимались жителями царства “майи”, участниками бездарной пьесы под названием Жизнь. На эту территорию мы делали вылазки лишь для того, чтобы показать: есть и другие законы. Развешивали объявления, допустим, а потом наблюдали, как людишки бегают по адресам, мечутся, спрашивают о потерянных предметах и сидят в местном ЖЭСе, дожидаясь обещанного собрания. С удовольствием участвовали в “распиле” знаменитого театра, считая: вот настоящая постановка, а ваши собственные спектакли — фигня, устарели!
В этом угаре мы не заметили, как берега нашего острова начали обваливаться, как полезли из земли незнакомые причудливые растения, а в лесах появились странные животные. Да и воздух будто переменил свой состав, и чтобы нормально дышать, надо было приспосабливаться, мутировать. И вот уже вместо легких — жабры, вместо рук — другие конечности, и время, если верить Марте, на нашем острове поскакало, как взбесившаяся лошадь. Теперь я понимаю: мы жили с Катей на разных островах, кричали что-то друг другу, но понять — не сумели…
21. Пятый элемент
Гигантский слепец надвигается неотвратимо, как Кукла, и вот-вот меня раздавит. Постой, говорю, ты же был тихоней, чего так раздухарился?! Обрадовался, что в телевизор взяли? Так это ерунда, многих берут, а потом забывают! Чтобы вылезти из провинциальной дыры, надо ого-го как стараться! Ты вот не хотел стараться, а мы пахали, землю рыли носом, и в итоге… “Что — в итоге?” — слышу насмешливый голос. Ну, что… Фурор был, слава, чепчики в воздух, в общем — успех! “Sic transit gloria mundi”, — произносит голос, а позвоночник уже чувствует холод стены. Слушай, делаю последнюю попытку, расскажи: как тебе удалось выбиться в режиссеры? Ты же болел этой… “Гемофилией”, — уточняют, и я судорожно киваю: ага! Это когда кровь сворачивается медленно, так? Да еще ты ослеп, а без глаз — какая, на фиг, режиссура?!
Уже сутки не могу отделаться от этого кошмара, а еще рытье в памяти, тревожное, будто перед ответственным экзаменом. Я отлично помню приятеля по детским играм, слабого среди сильных, молчавшего, когда мы фонтанировали идеями и планами. Он был просто исполнителем. Изготавливал наши шпаги, плащи и прочую бутафорию: затачивал железные прутья на отцовском станке или стучал на швейной машинке в отсутствии матери. А тут на тебе: полная смена амплуа! Надо же, о “предательстве” идей Арто с экрана вещает! Мы назвали этого слабака Талисманом, но всерьез не воспринимали: он даже уехать не мог, как мы, потому что из-за болезни нуждался в опеке. Мы выросли из своего городка, а он вроде как соответствовал местности, которую цементный завод регулярно посыпал мучнистой пылью. За окном уже ползут бездарные декорации: мрачные пакгаузы и трубы, трубы… Вот он, родной Мухосранск, во всей красе: серые дома, серый асфальт, тут даже листва, как только распускается, становится серой!
Вместе со мной высаживаются еще несколько пассажиров, знакомых среди них не видно. Да и откуда им взяться? Полтора десятка лет моя нога не ступала на эту землю, и если бы не новые “предлагаемые обстоятельства”… Ба, дружище горнист! Он выкрашен новой серебрянкой и по-прежнему вздымает в небо свою трубу. А вот павильона “Соки-Воды” теперь нет, на его месте стоянка частных такси (явно не прибыльная, судя по скучающим водителям). Я жду хоть какого-то всплеска чувств, волнения в груди, но волнует меня одно: где найти Витьку Кожурина? “Успокойся, — отвечаю себе, — в этом городишке найти его — раз плюнуть!” И все же я оттягиваю время: брожу по знакомым улицам, почти не замечая изменений.
Тот же центральный проспект с линейкой “сталинских” домов, та же площадь с памятником Ленину. За памятником раскинулся парк с танцплощадкой, где мы подвизались в качестве рок-банды, пока не увлеклись театром. Лишь когда приближаюсь к угловому шестиэтажному дому, что-то вздрагивает внутри, и по спине бежит холодок. “Что есть истина?!” — орал я, стоя на этой крыше и сотрясая своим ором расползшийся убогими кварталами городишко. Орал так, что нога поскользнулась и я покатился, как бревно, едва не рухнув к ногам собравшейся толпы. Рухнул бы трупом, шесть этажей — не шутка, и если бы не Клим… В тот день низкие серые облака накрыли город тюремным одеялом, но с высоты была видна малиновая полоска на горизонте, то есть нам открывалось то, чего стоявшие внизу не видели. И казалось: мы знаем, “что есть истина”, они же ни хрена не знают! Как ни странно, это чувство живо до сих пор, с течением времени оно только укрепилось. Тогда откуда тревога? “От верблюда! — отвечаю себе. — На доске появилась новая фигура, и неизвестно, какими возможностями она обладает! Возможно, это пешка, но вдруг ферзь? Или, того хуже, фигура из другой игры, где правила неизвестны?”
Я направляюсь к помпезному псевдоклассическому Дворцу культуры, вижу выщербленные колонны, осыпавшийся фронтон и утверждаюсь в мысли: здесь ферзей быть не может в принципе! Именно в этом ДК располагалась наша студия, в которой Петя Зябликов пестовал молодую актерскую поросль. Думаю, что театрик Кожурина тоже базируется здесь. Ах не здесь?! Студия перебралась в клуб цементного завода, потому что не могли оплатить аренду? Спасибо, спасибо…
Словоохотливая вахтерша объясняет, как разыскать клуб (думает, я не знаю!).
— А вы из Москвы? — слышу вопрос в спину.
— С чего вы взяли?
— Приезжали недавно — из Москвы, тоже спрашивали…
И опять червь сомнения: приезжали, спрашивали, значит — фигура, а тогда, возможно, мою грандиозную постройку придется перестраивать буквально на ходу. А как перестроишь пирамиду? Это ведь пирамида, могучее сооружение, разобрать которое не легче, чем сложить. А главное, вершина у пирамиды одна, второй быть не может!
Я хочу срочно что-то увидеть из их репертуара. Хочу сесть в темноте в полупустом зале, закинуть нога на ногу, а затем наблюдать, как местные “звезды” беспомощно передвигаются по сцене и произносят миллион раз пережеванные чеховские слова. Хочу зевать, закатывать глаза в потолок или, наоборот, утыкать их в пол от стыда за происходящее, чтобы потом лениво, в полной тишине, несколько раз издевательски хлопнуть в ладоши, дескать, браво, мухосранцы! Верной дорогой идете, у вас еще столько не освоено: Грибоедов, Сухово-Кобылин. Вы, без сомнения, опять будете на высоте, сделаете из классиков такую же унылость и серость, так что зритель, выйдя из зала, не отличит театр от жизни. И в то же время я боюсь увидеть то, что заставит-таки разбирать мощные блоки пирамиды, которая складывалась годами…
Клуб за прошедшее время не обновляли — как был развалиной, так и остался. Внутри, правда, все опрятно и чисто, наверное, благодаря усилиям пигалицы, что натирает шваброй клетчатый пол. — Какой еще Кожурин?! — отвечает она раздраженно. — Репетиция еще через час, чего таскаетесь и грязь носите?!
Она усиленно двигает шваброй взад-вперед, выжимая меня за порог, только шалишь, детка, не на того напала. Усаживаюсь в одно из стоящих в фойе кресел и говорю, что я из Москвы. Слово “Москва”, по идее, должно произвести магическое действие, но реакция обратная: ах, как вы надоели, московские, от вас грязи больше всего!
— Неужели так часто приезжаем? — спрашиваю с обидой.
— Ага, достали уже, честное слово! Лучше бы с помещением помогли, а не ездили тут, блин…
Движения шваброй настолько яростные, что, кажется, она сейчас протрет старенький узорчатый кафель и тряпка проскочит в подвал. Я вижу, что в фойе развешаны, как и положено, фотографии артистов, и с жадностью впиваюсь в них взглядом. Смогу ли я узнать того, кого не видел много лет? Я озираю длинный ряд молодых лиц (тут в основном молодые), но Талисмана-Кожурина не вижу. Встав, прохожусь вдоль фотогалереи и вдруг обнаруживаю сходство хозяйки швабры с одной из актрис. Такой же хвост из русых волос, остренький носик, только вместо халата — модный свитерок.
Если верить подписи, ее зовут Алла Землянская. Наконец она сбрасывает халат и усаживается на гардеробную стойку.
— Зажигалка найдется? — вытаскивает сигарету. Даю прикурить, и в этот момент за стенкой начинается мощный стук.
— В лесу раздавался топор дровосека… — бормочет пигалица Алла, затем громко кричит: — Балясин! Балясин, чтоб тебя… Прекрати колотить!
Молчание, затем из двери появляется долговязая фигура с молотком в руках.
— Как прекратить?! Шеф сказал, что надо к репетиции декорацию доделать!
— А я говорю — прекрати, башка болит! Декорация должна быть к спектаклю готова, а до спектакля еще, как до Китая раком! — она оборачивается ко мне: — Извините, мы люди провинциальные, по-простому, знаете ли, общаемся. А вы, значит, к папе Кожурину? После фестиваля к нему часто стали ездить, обещали даже с телевидения приехать… Может, вы и есть — телевидение? Тогда просьба от коллектива: крикните в эфир, что нам нужно нормальное помещение! Балясин, ты меня поддерживаешь?
— Насчет помещения? Это, конечно, надо… Но декорация — тоже нужна.
— Скучный ты человек, Балясин. Дятел, тебе бы только молотком долбить! Ладно, иди долби, папа Кожурин тебя по головке погладит… Ну, что? Вы, наверное, думаете, что я тут штатная уборщица?
— Не думаю, потому что видел портрет — вон там, с краю.
— Ну да, у нас тут все честь по чести, как во МХАТе или БДТ! Только переехали в этот идиотский клуб, сразу свои физиономии развешали! Папа Кожурин сказал: пусть видят, что вы — труппа. А если он сказал, то: равняа-йсь, смир-рна! Шагом марш, и если влево или вправо, то побег, а значит, кирдык! Я не очень вульгарно выражаюсь? А то вы москвич, и куртка у вас модная, и штиблеты… Не боитесь в таких по нашей цементной грязи ходить? Смотрите, потом не отмоете!
— А почему вы называете вашего режиссера — “папа”? Это в смысле “римский папа”? Глава вашей… вашего театра?
На меня устремляют ироничный взгляд.
— Нет, в смысле “крестный отец”. Хотя и “римский папа” — тоже. Он для всего этого, — она обводит руками круг, — папа! Бог, царь и герой! Наш, блин, Гомер! Наш Глостер, черт побери!
Из зала высовывается Балясин.
— Алка, ты придержала бы язык, а? Человек из Москвы приехал, а ты…
— А я тут разбазарилась, да? Извини, Балясин, дятлушка наш, не сдержалась! Кстати, вы думаете, что этот долбо… извините, что этот молодой человек — плотник? Ничуть, его портрет тоже висит на стене, только с другого краю. Ладно, я — девушка без образования, но у него-то театральный институт за плечами! То есть он плотник с дипломом! У нас тут поощряется совмещение профессий, потому что — нет средств! И помещения нормального нет, в общем, чего ни возьмись, ничего у нас нет: ни Бога, ни дьявола…
Она швыряет окурок в урну и соскакивает со стойки.
— Ладно, трандеть — не мешки таскать. Мне еще до репетиции надо кучу дел сделать, так что — пока, Москва!
Потом я стою внутри полутемного зала, наблюдая, как из ящиков сколачивается некая конструкция. Балясин показывает, каким образом она будет преображаться:
— Это что-то вроде трансформера — знаете такую игрушку? Ящики могут изображать, например, тюремную камеру — если их вот так развернуть. Могут — зал ожидания вокзала, если по-другому их переставить. А еще нужно сделать так, чтобы трибуна получалась и столик в ресторане! Это все наш режиссер придумал, а я так, техническим воплощением занимаюсь…
Он яростно вгоняет в доску гвоздь, затем говорит:
— А на Алку внимания не обращайте, она просто языком чешет. На самом деле она у нас — первая фанатка, на репетициях может до ночи торчать! А ведь ей потом нужно еще Виктора Степаныча, нашего режиссера, домой везти, и она в любой мороз, в дождь — садится за руль и везет!
— Это тоже совмещение профессий? Ну, домой режиссера возить?
— Нет, просто она его дочка, и машину водит…
Пауза.
— И сколько же ей… лет?
— Восемнадцать недавно исполнилось. Ей даже права давать не хотели, мы через одного моего родственника сделали ей документ. На следующий год поедет к вам, в Москву, поступать в театральный.
Он вгоняет еще пару гвоздей и отходит назад, бормоча:
— Я вот только беспокоюсь, чтобы не очень узкие проходы оставались. Наш режиссер ведь тоже играет, вы в курсе? Он практически ничего не видит, но играет — на равных с нами! Черт его знает, как это у него получается, но по сцене иногда перемещается просто с сумасшедшей скоростью, будто у него какой-то локатор в голове! А нам все равно страшно, и потому мы стараемся поменьше тяжелых предметов на сцену выносить, ну, чтоб он не ушибся…
Вскоре Балясин уходит, и я остаюсь один в пустом зале. Тишина, полумрак, недостроенная самопальная декорация — есть в этом что-то, от чего щемит в груди. Мы ведь тоже делали все своими руками и тоже выдумщики были — ого-го! “Неужели прошло столько времени? — спрашиваю себя. — Дочь уже совершеннолетняя, а я не помню: когда Витька женился? В мои краткие приезды мы даже не виделись, так что…” Внезапно пронизывает зависть к молодым ребятам, у которых нет ни черта, кроме груды сколоченных ящиков на сцене, зато есть право сказать: “Все еще впереди”. И ругать старших им можно, и над родителями подшучивать — это их время. Сердце вдруг сдавливает, и кажется: тебе тоже сейчас будет “кирдык”.
Я сижу долго, теряя счет времени, и даже не удивляюсь, когда на сцену поднимается человек в черном свитере. Он движется довольно уверенно, но смотрит выше — туда, где висят погасшие прожектора. Конструкция тщательно ощупывается, человек перебирает каждую доску, будто гитарист — струны. Затем ящики поворачиваются, возникает некое подобие тюремной решетки, и человек входит внутрь. Я же, замерев, боюсь пошевелиться.
Неожиданно ящики с грохотом рассыпаются, и со сцены раздается голос:
— Сергей! Балясин! Ты чего здесь наворотил?!
Молчание.
— Сережа, я знаю, что ты в зале — давай бери молоток и за работу!
Кажется, скрываться нет смысла. Я встаю, сиденье хлопает, и опять зависает пауза.
— Кто здесь?! — раздается голос в тишине.
Потом мы посмеиваемся, вспоминая начальную реплику из “Гамлета”. “Кто здесь?!” — вопрошал один стражник другого, что в моем случае естественно, я же и есть Стражник. Или я — призрак? А может, этот слепец, который носит имя друга детства, — призрак? Мы болтаем, хлопаем друг друга по плечу, но странная мысль застряла в башке и не отпускает…
Разумеется, он рад. И, конечно, не ожидал. В последние месяцы к нему дважды приезжали из столицы, что искренне удивляет — на такое внимание они не рассчитывали. Но меня увидеть… Он вдруг замолкает и поправляется: услышать.
— Это давно произошло? — спрашиваю. — Ну, с глазами?
— Несколько лет назад. Говорят, последствия моей гемофилии.
— Но ты вроде держишься молодцом…
— Стараюсь. Только для этого приходится вначале вот так, на ощупь изучать сцену и декорации. Если не лениться, можно в результате их почти увидеть, ну, каким-то особым зрением. Хотя лучше бы обычное зрение, а не особое…
Я вглядываюсь в этого человека с заостренным бледным лицом, явно уставшего, больного, и ничего не понимаю. Ну не конкурент! Не может быть, чтобы здесь, в занюханном клубе, кто-то сделал такое, от чего стоило бы кипятком брызгать! В столице всегда любили умиляться “самородками” из провинции, но не более того.
Подтверждая эти мысли, Кожурин рассказывает, как завидовал тому, что мы в Москве, как наблюдал за нашими успехами со стороны, даже ездил смотреть наши спектакли, — вот только подходить не решался. Потом театральное училище в областном центре, женитьба, рождение дочери, а это, сам понимаешь, якорь. Оставалось принять бразды правления из хиреющих рук Пети Зябликова (спился, бедолага, сейчас буквально бомжует). По счастью, нашлись неплохие ребята, даже несколько профессионалов, и вот…
— А чего к нам-то не подходил? — спрашиваю, кашлянув. — Не обидели бы, наверное…
— Честно? Не хотелось примазываться к чужому успеху. То есть ребята вы были свои, но уже и чужие… Может, и зря не подходил, знал бы, что произойдет с Климом… Как он там вообще? Держится?
Я криво усмехаюсь, глядя в неподвижные глаза. Надо же, здоровьем интересуется! А чего же ты, дружище, в телекамеру говорил? “Буквальное прочтение великого безумца, войны и преступления на театре!” Когда озвучиваю этот внутренний монолог, Витька машет руками и говорит ну просто удивительные вещи. Он-де не хотел сниматься и Климу об этом написал, но тот сам настоял. А вы что, бормочу, пребывали в переписке?! Ну да, несколько месяцев, пока он в памяти был. Валентин, который делал передачу, тоже говорил: это по личной просьбе, ты уж не отказывай больному человеку! Я и согласился, тем более Клим прекрасно знал мое мнение, я его в одном из писем изложил.
— Как же он мог настаивать?! — я в полной растерянности. — Он же давно…
— Так говорю же: это началось еще прошлым летом, когда наш коллектив на “Золотую маску” выдвинули. Клим, между прочим, и выдвигал. Сам меня разыскал, попросил видеозаписи спектаклей, я отослал несколько кассет, ну, и он… Он даже планировал приехать, поставить что-нибудь у нас, но болезнь помешала. А насчет передачи — честное слово, я до последнего отказывался! Согласился, только когда Валентин предложил: анонимно и вообще с затененным лицом.
Кожурин оправдывается, ему действительно неловко, у меня же в груди вспыхивает ревность. Здесь слишком много Шергина, он присутствует в этом клубе в неоправданной пропорции, хотя должен стоять за моей спиной. Ведь это я Стражник, я его защищаю! Однако Клим выходил из-за спины, будто вовсе не нуждался в защите, и тоже начинал строить какие-то трансформеры. Надо же, сам инициировал обструкцию, он что — мазохист?!
— К счастью, — подводит итог Кожурин, — я передачи не ви… Не слышал. Алка видела и потом ругалась: не надо было, дескать, ерундой заниматься! Лучше бы сказал о том, что у нас штукатурка на головы падает! Алка — это дочка моя, она со мной в театре работает.
— Да мы вообще-то познакомились…
— Серьезно? Ну, тогда ты все понял. Никаких авторитетов, а упрямая… Даже фамилию мою отбросила — Землянской стала, по матери. Теперь в Москву хочет, как и вы в свое время. Отпускать жалко, но что поделаешь? Слушай, может, по сто грамм?
— А как же репетиция? — усмехаюсь желчно.
— Ничего, выветрится!
В привокзальном ресторане делается совсем тошно. Кожурин шутит, показывает, как может по булькам наливать нужное количество водки, а я угрюмо ковыряю салат “Столичный”. “Почему в Мухосранске подают салат “Столичный”? — думаю с раздражением. — И почему я чувствую скрытый смысл за словами Витьки, хотя он, похоже, вкладывает в свои ностальгические здравицы — буквальный смысл? Он действительно меня давит, как в том сне, я чувствую себя мухой, а я не хочу быть — мухой!” Хотелось скорчить рожу, показать неприличный жест, но останавливал иррациональный страх: а вдруг увидит?
В общем, достала меня провинция: я не хочу ничего смотреть, а хочу скорее уехать, чтобы не видеть город в цементной пыли, театрик в заводском клубе и вездесущую Алку, которая прибежала в ресторан и устроила нам выволочку. Мол, пьянствуете, когда премьера на носу и надо пахать, как негры на плантации! Выпили-закусили? Тогда рассчитывайтесь, и в клуб!
Пока ждали официантку, она плюхнулась на стул и, прищурив наглые глазищи, принялась расспрашивать: кто я и откуда? После чего покопалась в сумочке и вытащила письмо.
— Вот, это вам.
— Мне?!
— Ну, если вы Георгий Булкин, то вам. Письмо из Москвы.
— Аллочка, — раздался вопрос, — а почему я ничего не знаю?
— Так я его только сегодня утром из ящика вытащила! Адресат: Кожурины, я вскрываю, а там еще одно послание — Георгию Булкину! Который должен появиться из столицы нашей родины Москвы. Я сегодня не сразу поняла, что вы — это и есть он, накрученная была. Но теперь, как видите, исправилась. Это что, пап, ваши приколы? Ну, твоих друзей, о которых ты рассказывал? Ос-споди, вы как дети! Давай, короче, вставай, а то сегодня две сцены нужно отработать! Давай, давай!
Теперь сижу на вокзале, ожидая московский поезд, и боюсь вскрыть конверт. Даже руки дрожат, хотя я догадываюсь, от кого мне привет…
22. Homo ludens
Кажется, я опять повис на балконе и взобраться наверх нет сил. Когда я висел, зацепившись за карниз, мне пришли на помощь; когда сам перелез через перила, хотя бы наблюдали за моей паникой. Сейчас паника стократ сильнее: я болтаюсь на одной руке, кричу, однако балконная дверь закрыта, и никто не выходит.
— Клим!! — хриплю я. — Спаси!
Молчание. Люди внизу торопливо бегут по своим делам, им некогда задрать голову, а небо равнодушно взирает на человечка, что дрыгает ногами, зацепившись за балконную решетку. И тогда пронзает космическая, невероятная тоска, будто ты не на балконе, а где-то на Плутоне, отделенный от остальных миллиардами километров. Ты — оставлен, брошен на произвол судьбы, только какие-то уродливые призраки устраивают вокруг тебя дикий танец, готовясь утащить в свое царство…
— Эй, Машку спрашивал? Так она пришла!
Это подает голос один из призраков, а именно: мой квартирный хозяин. Я действительно спрашивал соседку, точнее, интересовался балконом, которого в моей комнате нет. Окно заколочено огромными гвоздями, а разбивать два толстенных стекла не хочется: изрежешься раньше, чем достигнешь цели…
Я двигаюсь как сомнамбула, прошу открыть балконную дверь, и Машка с готовностью это делает (знает, что мои просьбы оплачиваются алкоголем). Блин! Прямо перед дверью нагромождены банки с консервацией, за ними торчит картонная коробка из-под телевизора, а подход к перилам перекрывает старый ржавый велосипед. Я представляю, как буду перебираться через всю эту рухлядь, греметь банками, двигать коробки, как эти “гуманисты” будут хватать меня за руки — за ноги, то есть спасать, и хуже всего, если это удастся.
— Так зачем тебе балкон? — хозяин повторяет уже заданный дважды вопрос.
— Полюбоваться здешними видами… — бормочу.
— Ну даешь! Тут не виды, а херня собачья! Правда, Маш?
— Ага, — подтверждает соседка. — Век бы не видеть этих видов!
Прямо перед окном сереет брандмауэр заводского корпуса, за ним торчат трубы теплоцентрали, дым из которых закрывает половину небосвода. В сущности, вот оно — царство призраков, не надо никакого Плутона. Живут здесь такие же, как и те, что с недоумением на меня пялятся — простые, так сказать, люди. И ты, если не наберешься решимости и не сделаешь роковой (но такой нужный!) шаг, навсегда застрянешь среди них, тебя засосет. Почему засосет? Потому что теперь нет спасательного круга, его отобрали; и с постамента, куда с таким упорством карабкался, столкнули, в общем, умножили на ноль, превратили в ничто!
Я наконец нарушаю зависшее молчание:
— Знаете такого актера — Сигета Садакацу?
— Кого?!
Я вижу, как вытягиваются их физиономии.
— Сакадаца… — пытается повторить Машка. — Он что — китаец?
— Японец.
— Нет, такого не знаю. Гурченко знаю, Ширвиндта, Басика, а этого твоего японца — первый раз слышу. И что он?
— Так, ничего. Ладно, с меня причитается.
Ну, конечно, откуда им знать, что был такой актер Садакацу — большой, знаете ли, шутник! — который однажды умер, и его положили, как водится, в гроб. В Японии принято сжигать покойников, поэтому гроб поставили на складень дров. Уже готовились поджигать — и вдруг из гроба вылетела одна шутиха, вторая, и небо озарилось огнем фейерверка: огненными струями он бил вверх, поражая и веселя собравшихся на печальную процедуру…
Я пережил нечто подобное. Я соблюдал ритуал, украшал гроб, и вдруг из него прямо в морду брызнуло что-то обжигающее. А именно: я получил письмецо, которое перечитал уже пять раз, но пока не сжег и не изорвал в клочки.
“Ну, здравствуй, Стражник! Мы давно не виделись, но я знаю: ты обязательно возникнешь из небытия, чтобы встать у больничной койки и не отходить до моего погружения в могилу. Хотя почему: “возникнешь”? Ты ведь никуда не исчезал, все время шел рядом, даже когда наши пути разошлись. Ты наблюдал издалека, как двигаются мои проекты, как я перемещаюсь, даю интервью и рассказываю публике о “творческих планах”. Ведь наблюдал, верно? Возможно, даже приезжал на некоторые мероприятия — тайком, инкогнито. Иногда я видел твое лицо на очередной тусовке, оно мелькало в фестивальной толпе, хотя, конечно, я мог и обознаться.
Нас всех связало детство, когда фехтовали на шпагах и штурмовали замок Иргиль. Всего лишь детская игра, казалось бы, но тех пятерых, а потом четверых, сплотило нечто другое, во всяком случае, — это была крайне серьезная игра. Мы очень рано почувствовали себя особенными, отличными от других, и в этом было наше преимущество. Другие тоже жили рядом, занимались своими делами, однако наши общие дела всегда были выше чужих интересов, а наша поддержка друг друга — была полной и безусловной. Помнишь, как однажды мы сделали плот, чтобы подобраться к замку (эту роль играла заброшенная котельная) со стороны озера? Когда выплыли на середину, показалось: мы существуем отдельно от мира, он и мы — это разные вселенные, и мы, конечно, победим! Не только замок — весь мир, думалось, ляжет к нашим ногам, и для этого мы не пожалеем ни себя, ни других!
И хотя лидером был я, сильнее всех верил в общее дело — ты. Мы играли рок-н-ролл, занимались театром, но эти занятия были для тебя лишь средством достижения победы над миром, тараном, которым мы пробьем ворота неприступного замка. В первых наших постановках ты играл средне, но это была неистовая игра. Усталого циника Пилата ты превратил в какого-то Савонаролу, который орал “Что есть истина?!” так, что слышали в цехах цементного завода. И когда ты покатился с крыши, я, не раздумывая, кинулся вслед за тобой. Я мог бы не хватать тебя за руку, никто бы меня не осудил, но я схватил, и до сих пор помню твою беспомощность, ведь ты находился в полной моей власти, и разожми я тогда пальцы…
Теперь все наоборот: я беспомощный, ты — в силе и можешь делать, что хочешь. Я заживо разлагаюсь, распадаюсь на первоэлементы, и хотя медики всячески скрывают мое будущее, я прекрасно о нем осведомлен. Меня навещают знакомые, говорят ободряющие слова, персонал вокруг бегает, но я понимаю: это большая игра, в которую примешана крупица искренности. “Не верю!!” — хочется кричать, только без толку, ритуал доведут до конца. Недавно навещал дружище Базин, ронял скупую мужскую слезу, и я сказал, чтобы он больше не появлялся. На самом деле я все время ждал твоего появления, даже готовил какие-то реплики иронические, чтобы не разводить соплей. Но время шло, а ты не приходил. И я понял, что ты возникнешь в самый последний момент, когда я буду человеком наполовину, а может, на четверть. Я знаю, что следующий этап — кома, которая продлится неизвестно, сколько времени. Фактически я не умру, но для самого себя, в общем-то, уже не буду жить. И вот когда я лежал и думал о грядущей беспомощности и о твоем неизбежном появлении, тогда и возникла мысль о Спектакле.
Ты ведь собирал нашу историю по крохам и крупицам, верно? Обрабатывал ее, огранял, как ювелир — драгоценные камни, чтобы вставить потом в диадему, и в центре твоего мифа должен был оказаться я, не правда ли? Это лестно, не спорю. Хотя написано обо мне предостаточно, в твоей интерпретации я должен засиять блеском легенды, быть отлитым в бронзе и т. п. Обидно только, что мне оставляли пассивную роль, вроде как я сижу в темном зале, на сцене идет репетиция, а у меня руки-ноги связаны, а во рту — кляп! А главное, кто-то сзади, невидимый в темноте, делает спектакль за меня: отрабатывает мизансцены, расставляет акценты, и в итоге получается что-то совсем другое, чем задумывалось.
Но ты же должен помнить, что режиссером всегда был Шергин, и в этом случае, дружище, я не собираюсь уступать первенство. Ну, обидно лежать, как придурок, когда без твоего участия сочиняют твой образ (а ты будешь сочинять!) и ваяют из тебя что-то вроде памятника Церетели. Вот почему я решил поставить свой последний Спектакль, сделав тебя, Стражник, главным действующим лицом. Беседуя с теми, кто меня навещал, я развивал свой замысел, убеждал, и моим знакомым это даже нравилось: если есть идеи, думали они, то не все потеряно. Однако всерьез к моему замыслу не относились. Пришлось пригрозить пищевой забастовкой, и хотя склонить к авантюре нормальных людей не так легко, они со скрипом согласились.
Так что не удивляйся встрече с Ларисой Кудимовой из музея Бахрушина. Помнишь ее? Хотя вряд ли — ты ценишь успех, она же из неудачниц: была утверждена на Антигону в моем спектакле, но попала в аварию, так что на актерской карьере пришлось ставить крест. В общем, это она передаст первую часть денег через сестру. Вторую часть передадут, когда убедятся в том, что ты действительно развил бурную деятельность и готов мчаться на край света, чтобы добывать там крупицы материала. Но, чтобы ты знал, к кому мчаться, она же подкинет кассеты с моими высказываниями о мастере. И, если я правильно все рассчитал, это заставит тебя с ним увидеться. Появление телережиссера Вали Капустина тоже не случайно. Он хороший парень: с большой неохотой согласился помочь, так что я переживаю — сдержит ли обещание? Он должен был сделать так, чтобы ты обязательно проник на передачу, и я уверен: ты проникнешь. А потом он подтолкнет тебя к поездке в родной город.
Зачем, спросишь, я тебя гоняю туда-сюда? Знаешь, мне вдруг захотелось пробежаться по своей жизни, и ты, надеюсь, мне в этом поможешь. Увы, сам я уже не в состоянии пройти по старым местам и прежним знакомым. За меня пройдешь — ты. Я уверен: ты помчишься куда угодно, если там будет лежать не драгоценный камень, а даже булыжник, который можно воткнуть в твою диадему. Но ты никогда не отличался умением зарабатывать, а значит, требуются деньги на твои искания. Надеюсь, ты употребил их по назначению, а не потратил бездарным образом, как наш друг Гена Рогов? Он ведь тоже заходил, делал вид, что сочувствует, а потом вдруг заявил: мол, его достижения все время принижали, но теперь он докажет миру свою значимость! Как рассказывала потом Марта, он вложил куда-то выигранные ею деньги, хотел сделаться серьезной фигурой, только это не его роль. И ты его не одобряешь, правда? Не ради бабок, в конце концов, мы штурмовали замок, тут были ставки серьезнее…
Я неплохо тебя узнал, Стражник, и вполне могу посмотреть на прожитую жизнь твоими глазами. Мои-то глаза уже видят плоховато, да и язык с трудом ворочается (афазия, блин!), а через тебя я хоть немного продлю полноценное существование. Ну, и еще хочется, чтобы ты понял кое-что из того, что понял я. Распадаясь на частички, я все время пытался себя собрать, склеить, и, кажется, что-то из этого получилось.
Я расскажу тебе историю одного героя, не возражаешь? Итак, начало: мы видим нашего героя со шпагой и мулетой — возьмем этот образ из детства. Тогда сил и задора было много, и тореро с легкостью загонял быка до пены на губах, то есть дразнил провинциальную публику, местную власть и богему, быстро сделавшись известной персоной. Но вскоре будоражить маленький город станет скучно, и его повлечет в Москву, где каждый первый гений и каждый второй — скандалист. Однако он не затерялся, поступил в престижный театральный институт, в мастерскую известного режиссера, где был замечен и даже обласкан. То есть этот провинциал пробился! В те годы еще только открывали Мрожека и Кафку, Ионеско и Жене, и если ты поставил кого-то из них, успех был обеспечен. И наш герой ставил и ставил, он рвался вперед, глотая информацию гигабайтами, осваивая приемы театра абсурда, опыт “Кабуки” и т. п. Его приглашали известные театры, он сделался модным постановщиком, и теперь ходить на его спектакли было престижно. Потом был первый выезд на фестиваль в Венеции, и голова пошла кругом, особенно у друзей детства, которые и помыслить не могли, что окажутся в таких эмпиреях! В те годы друзья всегда были рядом, именно с ними обсуждали замыслы, обкатывали идеи и пробивали проекты. Мы были как единая ладонь, а остальные считались противниками, в лучшем случае — временными союзниками. И в этом тайном братстве мы черпали силу, напитывались энергией друг от друга…
Вскоре, однако, герою надоело быть модным, хотелось чего-то, выводящего из ряда. Этого хотелось давно, еще во время постановки Евангелия на крыше, увы, не оцененного земляками. Да и Венеция, если честно, не вывешивала его плакатов на улице; оглядевшись, герой понял: его забудут через месяц, он здесь — один из многих, а значит, надо вырываться в уникальные, в легендарные, надо делать что-то такое, что запомнили бы на всю жизнь. Вот откуда это истеричное стремление в Понтедеро, в знаменитую Лабораторию Гротовского, преклонение перед Арто и Евреиновым, поездки в Нигерию, Индонезию… В Нигерии наш герой едва не сыграл в ящик, серьезно отравившись местной пищей, но ничуть не жалел о своей поездке. Чернокожие ребята действительно умели двигаться “вверх по шесту”, на середине которого они встречались с духом и спускались вниз в другом состоянии. Собственно, целью и стало достижение других состояний, каким не научит ни одна “школа переживания”.
Получилось ли его достичь? Думается, да, если вспомнить спектакль, который поставили в подвале. Это был невероятный кульбит, тройное сальто-мортале, когда к человеческим силам прибавилось что-то еще, вырванное из актеров через муштру, жестокость и беспощадность. Потом говорили, что он перешел какие-то границы, вылез за пределы профессии, но он-то знал, что достиг желаемого! И что успех — именно такой, о каком он мечтал всю жизнь!
К тому моменту друзья уже отстали, он двигался вперед один, но связь с ними чувствовал. Они ведь тоже мечтали об этом, с детства, и если он чего-то достиг, то и они достигли. Да и вообще такие союзы не распадаются, они заключаются раз и навсегда. И когда герой однажды навестил друга детства Базина и увидел его мрачный запредельный “гипер”, он понял, что Леонардо тоже хочет выскочить за пределы живописи, ударить не по чувствам, а по самой жизни. И ты, Стражник, хотел того же, я помню, как азартно ты участвовал вместе со мной в стихийном хэппенинге под названием “Раздел театра”! И Рогов с Мартой хотели того же, и корни этого, как ни странно, в детстве, когда впервые перешагнули черту, испытав дрожь и сладость пересечения границы…
Между тем труппа нашего героя распадалась на глазах, вскоре стало уже просто не с кем гастролировать по миру. Новых же безумцев набрать не удалось, потому что изменилось время. Вдруг стало ясно, что его достижения никому особо не нужны: отечественные театры почему-то плюнули на Кафку и Мрожека, двинув в сторону простых человеческих чувств. По городам и весям “чесали” большие и малые команды, наскоро слепив то, что пользуется спросом, махровым цветом зацвела антреприза, и герой занервничал. Пока он затачивал шпагу, с арены убрали быка, подсунули свинью и заорали с трибун: давай, забавляй публику! А разве уважающий себя тореро выходит на корриду со свиньей?!
Если честно, герой никогда не был высокого мнения об актерах, считал их не очень умными и тщеславными созданиями, без которых, однако, на театре не обойтись. А тут вдруг стал им завидовать! Вчерашние выпускники театральных училищ, засветившись несколько раз на телеэкране, в одночасье становились “звездами”, а он, столько сил угробивший на освоение профессии (и на освобождение от профессии!), имеет лишь известность в узких кругах! Ему предлагали снимать сериал, но он отказался, сделав ставку на молодых. То есть взявшись ставить рок-мистерии на стадионах.
Концерты и шоу сделали его популярной в молодежной среде фигурой, но потом время накрыло и рок-н-ролл: стадионы все чаще отдавали попсе, а возвращаться в подвал, где лабали хайрастые “альтернативщики”, уже не хотелось. Когда ему предложили поставить массовый праздник на Красной площади, он согласился. И когда пригласили вести скандальное телешоу, тоже не бунтовал, хотя и выговорил себе определенные условия. Он все еще хотел играть в свою игру, и умный зритель мог бы разглядеть в этой телепошлятине приемы и ходы прежнего Шергина.
Одни критики его чехвостили, дескать, растрачивает талант, другие, напротив, превозносили умение меняться под воздействием нового времени. А он вдруг понял, что находится на пике популярности, что его узнают на улицах, в общем, он — наверху. А тот, кто наверху, рано или поздно оказывается за красной зубчатой стеной, над которой рубиново мерцают звезды. “Ты тоже — звезда! — говорят тебе. — Гордись, мы принимаем тебя в наш VIP-клуб, в элиту!” Тебя корежит, но ты улыбаешься: спасибочки, мол, всю жизнь мечтал! Не желаете ли воспользоваться моими наработками в области лицедейства? И ведь пользовались, и за адреналином ездили по лесам, и деньги платили такие, каких на подмостках за жизнь не заработаешь! Вот, блин, счастье и права! Ты хотел влиять на жизнь? Хотел быть сильным мира сего? Так будь им! Познакомившись с влиятельными фигурами, герой понял: они тоже режиссеры в своем деле — пусть вульгарные, зато масштабные. Одни ставят в грандиозных декорациях спектакль под названием “Новая Калмыкия”, другие устраивают мировую премьеру шоу “11 сентября”. Ужасно, но герой опять завидовал, он ведь тоже мечтал о чем-то подобном!
Однако в его организме уже запустился некий странный механизм, что-то там стало иначе тикать. Не зря то есть он интересовался работами профессора Косарева, чувствовал, откуда дует ледяной сквознячок. Врачи ставили стандартные диагнозы, выписывали какие-то лекарства, но герой-то знал: это подстерегало его всю жизнь, с самого детства, когда мечтал вырваться в иное пространство! Но в ином пространстве и время иное, оно течет по своим законам, а значит, не обессудь!
И вот тут герой наделал в штаны. Он запаниковал, ощутив себя обычной биомассой, которая ускоренными темпами разлагается и вскоре окажется на двухметровой глубине, где процесс окончательно завершится. Какая там шпага! Какие быки! На остатках сценического мастерства он еще держался, стараясь не отрывать от лица маску циничного философа, но внутри-то творилось ужас что! А тут еще журналистская толкотня вокруг, а еще твое грядущее появление на горизонте… Тебе ведь не по душе такой герой, верно? Тебе подавай кого-нибудь покруче, стойкого оловянного солдата, которому все по фигу, включая собственную смерть, чужое сумасшествие и т. д.
Кстати: о сумасшествии. Я бы очень хотел, чтобы ты увидел одну женщину, для чего Лариса подкинет тебе мои покаянные письма. Адресат их так и не получил, они возвращались обратно, и я отобрал то, что должно возмутить тебя до глубины души. Такой Шергин в твой миф не впишется, но может, свидание с Мирской вообще заставит тебя выбросить “диадему”? Эта женщина уже не в здравом рассудке, но она мне дорога, как и рожденный ею сын. Невеселое у него детство: отец одной ногой в могиле, мать — в психушке… Увидишь ли ты ее? Не уверен, но все-таки знай: если бы вернуться назад, я бы все сделал для того, чтобы она была в порядке, на все свои успехи плюнул бы.
Зато я уверен в том, что ты доберешься до исторической родины, охваченный праведным гневом. Какой-то Витька Кожурин в роли критика и конкурента — да это же нонсенс! Пятая спица в колесе, никому не известный гемофилик из провинции — да что он умеет?! Кое-что умеет, поверь, я видел их спектакли в записи и чему-то даже позавидовал. Теперь я думаю (за что ты будешь меня презирать): психология, душа на сцене — не так уж плохо, возможно, это самое ценное, что мы дали театру.
А как наш друг играет спектакли вслепую?! Просто летучая мышь какая-то со встроенным локатором! Главное же, им хочется всем этим заниматься, как ни странно, театр Витьки пока в начале пути, а мы, уставшие, его уже заканчиваем. Мы слишком быстро все осваивали, подгоняли время пинками, а его жизнь похожа на его кровь, которая медленно сворачивается, грозя лишить жизни, зато и торопливость исключает.
А вообще-то (если честно) я плохо представляю, что получится в итоге. В конце концов, это всего лишь предлагаемые обстоятельства, наброски пьесы, которая может быть разыграна так, а может — этак. Я впервые не знаю, какой будет Спектакль, во всяком случае, очень смутно его представляю. Будет ли в нем участвовать очаровательная Танечка? Она с принципами, так что вполне может сыграть эпизодическую роль. А наш друг Базин — как думаешь, войдет в состав исполнителей или отсидится в стороне, покуривая марихуану? Хотя главное — твое участие, ты-то отсиживаться не будешь, а значит, эту энергию лучше направить в нужное русло (извини, конечно). Мне часто казалось, что я тебе не очень нужен — какой есть, и если я отступлю от заявленного некогда символа веры, ты и меня не пожалеешь. Я подыгрывал, сколько мог, но теперь, сам понимаешь, не до того, едва хватило сил на письмо, которое найдет тебя там, где мы все когда-то начинали.
А теперь прощай. Напоследок скажу одну вещь: не так давно я узнал, что на Кубе словом “тореро” называют — кого бы ты думал? Смотрителя маяка! Того, который каждый день должен подниматься наверх и следить, чтобы фонарь ночью не гас и корабли не терпели бедствие. В этом что-то есть, не правда ли?”
Вот такой, блин, фейерверк из гроба! Я чувствую, как обжигает кожу, она пузырится и лицо превращается в маску. И бесполезно отдирать, маска приросла, я больше не человек, а… Кто?!
Я захлопываю балконную дверь и роюсь в карманах, чтобы расплатиться за беспокойство. Возвращаюсь к себе, механически надеваю куртку, ботинки и двигаю на троллейбусную остановку. Действия дают иллюзию цели, продолжают роль, которая, в сущности, отыграна. Роль Стражника обернулась ролью жалкого паяца, марионетки на ниточках, и от осознания этого хочется выть.
За окном троллейбуса — знакомые улицы, площади, но для меня это пустыня, выжженная земля, где меня никто не ждет. Был один человек, которому (так казалось) я был нужен, но “помощником режиссера” оказался другой. “Ты думаешь, что ты двигаешь, но — тобой двигают…” Горло перехватывает судорога, и я утыкаю нос в воротник, вздрагивая, будто рыдаю. Да я и впрямь рыдаю!
Троллейбус приближается к вокзалу, я выхожу и как сомнамбула направляюсь в камеры хранения. Я пока не знаю, что делать с чемоданом, знаю только: хранить его теперь бессмысленно. Можно было бы оставить в ячейке, но по истечении срока, говорят, их проверяют, и когда я представляю, как некто перебирает наши “реликвии” со скабрезными комментариями, захлестывает брезгливость.
Через пять минут я опять на кольце. Уже стемнело, взметнувшиеся ввысь дома зажгли мириады окон, а мне кажется: это глаза города насмешливо пялятся на человека с чемоданом. Что — хотел меня завоевать? Утвердиться тут хотел, лох урюпинский? Но ведь это — замок Иргиль, здесь обязательно обнаружится каверза, не предусмотренная твоими планами! Ты думаешь, что видишь перед собой автомобили, светофоры, дома, а это всего лишь бутафория, ткни — и развалится. И люди тут не совсем люди, они пустотелые, как в той вашей игре. Не веришь, подойди и стукни чемоданом кого-нибудь по голове — почувствуешь лишь пустоту…
С трудом удерживаюсь от того, чтобы проверить это на опыте. Вспыхивает зеленый, люди устремляются через проезжую часть, а я стою на месте, представляя, что под этими плащами, куртками, пальто — ничего нет. И под шапками нет ни голов, ни лиц, недаром они все уткнули носы в шарфы — скрывают свои истинные физиономии (точнее, их полное отсутствие)!
— Так вы переходить будете или столбом стоять?!
Сзади человек с тележкой, он вынужден меня объезжать, потому что я опять пропускаю зеленый. Лишь на третий раз я, набравшись решимости, ступаю на асфальт. Ничего, вполне добротное покрытие, не провалишься, и вообще это чушь. А что не чушь? То, что тебя выставили на доску и скомандовали: е2 — е4! Ты был не прочь поиграть в ранге серьезной фигуры, но тебя сочли пешкой, тем самым четвертым стражником, которому дали, конечно, несколько реплик, но куцых, дежурных, да еще сочиненных другими! От обиды темнеет в глазах, и я иду, не разбирая дороги.
Где-то возле помойки, где горит одинокий фонарь, укладываю чемодан на колено и щелкаю замками. Афиша, кусок полотна с разноцветными пятернями, кассеты, часы, а вот и перстень, который можно надеть на палец и проскользнуть в Иргиль. И магическая дощечка здесь же, на ней можно изобразить своего недруга или написать его имя, чтобы затем смыть.
Внутренний голос ехидно спрашивает: ну, и чье имя ты напишешь? Я кривлюсь, но губы сами произносят имя. Что ж, тогда бери в руки карандаш и выводи его на дощечке. Нет карандаша? А вон, кусок головешки имеется, тут на помойке вроде что-то жгли. Напиши, затем сотри полотном, и дело в шляпе! Представь: вечер, больничная палата, и едва заметно вздымается простыня. И вдруг — ах! Не вздымается! По экрану бежит ровная линия, и лишь потом начинается шум, гвалт, дефибрилляторы, только, увы, поздно!
Почему-то мне кажется, что за мной наблюдают. Я озираюсь, торопливо захлопываю чемодан и скрываюсь в темноте. Верю ли я в эти написания-стирания? Скорее, нет, чем да, но почему-то хочется добраться до следующего фонаря и срочно все это проделать.
— Эй, ты чего там ищешь? — окликает голос из темноты.
Я возле подъезда, где светло, опять хочу открыть чемодан.
— Белье, что ли, хочешь сменить? — насмешливо спрашивает второй голос, после чего обладатели голосов выходят на свет. Один длинный, в лыжной шапочке, другой коренастый, с обвязанным вокруг шеи шарфом.
— Может, помочь открыть? — спрашивает длинный. — А то мне кажется, это — не твой чемоданчик.
— Конечно, не его! — восклицает коренастый. — Он его слямзил где-то, а теперь хочет поскорее поглядеть: что же там находится?
— А может, там расчлененка? — подхватывает длинный. — То-то он у помойки терся, наверное, хотел от трупа избавиться!
Оба хохочут. Коренастый приближается и, оглядев чемодан, присвистывает:
— Ну, мужик, ты даешь! У бомжей, что ли, барахлишко экспроприировал?
Я молчу.
— С такими гробами еще в войну ездили, — авторитетно говорит длинный. — Мой дед привез такой же из эвакуации, потом мы его выкинули.
— Ладно: будем ковыряться в этом дерьме? Или пусть идет своей дорогой?
На всякий случай коренастый дергает чемодан, но я не отдаю. Дергает еще раз, я прижимаю кофр к себе, и оба переглядываются.
— Слушай, а может, ты бабушкино наследство из дому увел? Всякие там брошки-сережки? Тогда надо поделиться с хорошими ребятами!
Очередной рывок заставляет буквально вцепиться в ручку, кажется, нет той силы, что вырвет у меня чемодан. И тут — вспышка перед глазами, острая боль где-то в темечке, и подъездный фонарь гаснет…
Неожиданно проявляется силуэт — он нависает сверху, и что-то цепкое хватает меня за руку. Левый глаз ничего не видит, он залит липким, да и правый различает только тень, что заслоняет фонарь. Кто это?! Ну, конечно, она, которая двигалась медленно и все-таки догнала меня, чтобы сжать в своих чудовищных объятьях! Хватка у нее железная, только не получится, я вырвусь!
— Эй, какая еще кукла?! В твоем чемодане, что ли, кукла была?
Слова звучат резко, противно, но я не вслушиваюсь — отбиваюсь, кричу и чувствую: хватка ослабевает.
— Может, скорую вызвать? — спрашивают. Я вскакиваю, вижу перед собой испуганные женские глаза, оранжевую жилетку, в которой ходят дорожные рабочие, и устремляюсь прочь.
— Они к остановке побежали! — слышно в спину. Кто побежал? Почему — к остановке? Я долго плутаю во дворах, бегу, непонятно куда, потом останавливаюсь. И тут осознаю: у меня отобрали последний шанс. Вырвали руки и ноги, выкололи глаза (что и в буквальном смысле недалеко от истины), сделали немым и глухим…
А треклятый голос нудит: что, отняли предмет? Так сыграй с воображаемым! Вспомни, как давно (очень давно!) твой великолепный Homo ludens, твой неподражаемый Тореро, учил тебя работать с воображаемыми предметами. А как позже он учил убивать партнера взглядом? Он говорил: не надо шпаг, пистолетов, всей этой туфты, достаточно жеста, сверкнувших зрачков, и противник повержен! Твое лицо — обожженная маска, твое оружие — ненависть, а главное, ты прав! Неужели ты не понял, что наш Homo давно гуляет под ручку с той самой Куклой? Лунными ночами, когда ты был в отсутствии, они прогуливались по больничному коридору, и твой кумир извинялся за нехорошее поведение, каялся и посыпал голову пеплом. Когда-то он хотел стать Исааком, который возьмет нож — и убьет Авраама, но не взял, побоялся, так и оставшись лежать со связанными руками, как жертвенный баран. А тогда — ты знаешь, что делать.
“Что же?” — кривлю побитую физиономию. И сам отвечаю: “Закончить сцену жертвоприношения. Теперь я Homo ludens, начинается моя игра!”
В дороге я маскируюсь под местную толпу — тоже прячу нос в воротник, надвигаю шапку на глаза, так что никто не замечает окровавленной физиономии. Вот и больница. Огромная, она сверкает во тьме тысячами окон, за которыми лежат пустые телесные оболочки. Один из них, правда, был полноценным (и даже выдающимся!) человеком, но и он скурвился, не выстоял, предал то, чему служил всю жизнь. А значит, уравнялся с пустотелами и — обрек себя на казнь!
Охранник на входе отсутствует, я спокойно прохожу к лифту, но там грудью встает лифтерша. Куда направляюсь? В травмпункт! Откидываю шарф, показывая битую рожу, но лифтерша упирается, мол, травма — в цокольном этаже! Я киваю, двигаюсь к лестнице, но вместо того, чтобы спускаться вниз, поднимаюсь наверх, прыгая через две ступеньки.
Извини, дружище, я мог это проделать десятки раз и теперь просто перевожу в ранг премьеры то, что давно отрепетировал в воображении. Если бы ты остался прежним, то оценил бы этот поворот сюжета, вспомнив — кого? Да хоть Нерона, который сам, как гласит легенда, приказал себя зарезать, воскликнув что-то про актера, который в нем умирает. Вот и в тебе режиссер умер, а тогда чего тянуть никчемные дни? Ты собрался в смотрители маяка, ну так попутного ветра!
На отделении никого — самое то! Я вытираю лицо салфеткой, взятой на столе медсестер, и двигаюсь к палате. Я иду тихо и в то же время торжественно, наполняясь странной вибрацией, будто исполняю самую важную миссию в моей жизни. Да ведь так и есть: исполняю. Я должен доказать, что я — истинный Стражник, который убивает господина, в то же время сохраняя ему верность…
Что это? Какое-то всхлипывание в кабинете Ангелины — неужели заведующая еще здесь?! Я осторожно открываю дверь, та издает скрип, и ко мне оборачивается заплаканная Танечка.
— Как жалко… — ее губы трясутся. — Жалко-то как…
23. Конец игры
Тебе повезло: в день похорон светило солнце, кладбищенская грязь подсохла, и небольшая группа провожающих лишь слегка испачкала обувь, пробираясь на окраину кладбища. Не очень престижного кладбища: несмотря на усилия разных людей, суета с Ваганьковским оказалась пустыми хлопотами. То ли от горя, то ли от яркого солнца слезились глаза, все щурились, сморкались и скорбно замирали, когда кто-то произносил речь. Речи были, как на подбор, сумбурные, и ты бы, наверное, вдоволь посмеялся над этими монологами. Я тоже сказал что-то не слишком яркое. А когда встал на место, вдруг вспомнил, как в детстве мы бегали к дороге, что вела в сторону кладбища.
Вначале издалека доносилась траурная музыка, потом из-за поворота показывалась процессия: венки, крышка гроба, сам гроб, который несут на руках, толпа безутешных родственников, “жмур-команда” и грузовик, с которого кидают еловые лапы. Иногда впереди шагал некто с подушечкой, на которой пришпилены ордена, а в особо торжественных случаях несли знамя. Для нас это выглядело ритуальным спектаклем: мы пристраивались к колонне, шагали, опустив головы, но все это происходило понарошку, не всерьез.
Неподдельный ужас накрыл волной, когда однажды я увидел истерику вдовы. Она рыдала и причитала над гробом, осыпала покойника поцелуями и не давала установить крышку. Ее оттаскивали, а она опять кидалась к разверстой могиле и, казалось, вот-вот в нее прыгнет. Я тогда попросту сбежал от компании, глазевшей на очередной замогильный “спектакль”.
— Что, сдрейфил? — спросил ты, когда встретились на следующий день.
— Почему? — пожал я плечами. — Просто уроков много было.
— Сдрейфил, сдрейфил! — ты засмеялся. — Мертвецов боишься?
— Нет, вообще-то… Просто подумал, что когда-нибудь тоже… Ну, короче, что и меня когда-то положат в гроб, будут нести… Ерунда, честно говоря.
— А я почему-то не верю в это. Ну, что именно так все будет, с этими придурками-музыкантами из ДК, с еловыми ветками на дороге… Не люблю этого запаха, просто терпеть не могу! И нас должны хоронить не так — иначе!
Но как можно иначе? Приехавшие на трех микроавтобусах до боли напоминали провинциальную похоронную процессию: были истерики (несколько поклонниц все-таки затесалось), натужная скорбь, небольшой оркестрик, заказанный Региной, разве что еловых лап не бросали. Нельзя иначе, и ты прекрасно это знаешь.
Я прихватил видеокамеру, однако снимать не было сил. Я беспомощно озирался, и тут какой-то мужик, приехавший на стареньком “баклажане”, вызвался помочь. Возвращая камеру, он усмехнулся:
— Теперь я из помощника режиссера переведен в операторы… — после чего подал руку: — Валентин.
На поминках, что проходили в квартире на Гоголевском, мы оказались рядом. Валентин много пил, ругал телевидение, с которого уволился на днях, и говорил о каком-то розыгрыше, в котором Клим уговорил поучаствовать.
— Он, понимаешь, приятеля одного разыграть решил, ну, когда совсем плохой стал. Говорил: надо этому приятелю сценарий придумать, иначе он забодает всех своей активностью! И вообще, дескать, не хочу отлеживаться, не привык! Я не соглашался, так он от еды начал отказываться, представляешь?! В общем, решил я передачу эту идиотскую сделать, хотя теперь жалею, что в эфир ее выпустили. Вместо ток-шоу нужно было телеочерк о Климе снять, — и достаточно. А где, кстати, этот, который на передаче выступал? Ну, с бородкой?
Он хотел видеть Булкина, но не видел. Я тоже не видел, что крайне удивляло: Марта была, и Рогова привела с собой, даже слепой Витька Кожурин приехал с дочерью Аллой. За столом они сидели напротив, дочь наливала рюмку, когда же Витька качал головой (он по булькам определял — полная ли), шептала: “Оссподи!”, но доливала. Булкин же исчез, будто призрак, вернувшийся туда же, откуда явился.
Я сразу поверил Валентину: розыгрыш вполне в духе Клима, ну, не мог он уступить свою ипостась другому. Правильно ли он поступил? Не знаю, да теперь это и неважно. Думается, Клим не мог поступить иначе, это его кровь, его жизнь, его задор.
Потом какая-то хроменькая подсела, и были слезы, и пьяный рассказ про Антигону, которую не довелось сыграть в спектакле Клима. Зато теперь, всхлипывала она, в реальной жизни похоронила своего Полиника…
— Не хнычь, Ларис! — хлопали ее по плечу. — Ты же классная актриса! Уходи на фиг из своего музея, у нас в антрепризе роль освободилась!
С каждой рюмкой гомон нарастал: а “Семеро против Фив” помните? А как Антонена Арто ставили? Его ведь никто не может сыграть, все только теорию используют! Эй, братцы, вы забыли про Савиньена Сирано с фантастической женской фигурой на сцене! Не фигурой, а богиней! Между прочим, здесь находится создатель этой богини, художник Сергей Базин, с которым когда-то Клим начинал в провинции! Да что вы говорите?! Ага, а спектакль Виктора Кожурина, еще одного друга детства, на “Золотую маску” выдвинули! Перекрикивая гвалт, я наклонялся к Витьке через стол: на днях, мол, посидим у меня, хорошо? Хорошо, только с дочкой определимся, куда поступать, и придем! Дым висел коромыслом, и в этом дыму, будто улыбка Чеширского кота, плавала усмешка Клима…
В конце, помню, заговорили о памятнике, и все накинулись на меня: обязательно сделай! Я обещал, но в голове пока пусто. И на стенах моей квартиры — пусто, даже непривычно как-то. Десяток картин, висевших на видных местах, уже на лестничной клетке, теперь очередь деревянной куклы.
Делаю глоток для храбрости, взваливаю ее на плечо, и к выходу. Я много выпил, у меня съехала крыша, и тут главное: не давать себе передышки. Подхватываю на ходу связанные картины, забираюсь в лифт и, спустившись, направляюсь к машине. Достав из багажника пластиковую канистру, двигаю к пустырю за гаражами. Ба, тут уже есть кострище! Торопливо складываю оставшиеся головешки, плескаю бензин, затем чиркаю зажигалкой. Ну, гори, гори ясно!
За прошедшие месяцы мой идол высох, дерево прямо звенело, и потому схватывается огнем быстро. Ноги, живот, голова — уже охвачены пламенем, потрескивают, и накатывает истерическое веселье, и хочется заорать во весь голос: мне не нужна деревянная жена!! Слышите вы?! И картины я сожгу, они прекрасно горят, как и рукописи, между прочим! Я бросаю в огонь одну картину, вторую, когда из темноты выплывает фигура в рабочем халате.
— Ни фига себе!!
Пришелец ошарашено смотрит на костер.
— Ну, ты даешь! Это ж, наверное, ценность имеет, а ты…
Кажется, этот мужик живет в нашем подъезде и все время торчит в гараже, чинит свою “копейку”. Он вглядывается в мое лицо.
— А я тебя знаю… Это у тебя тачка разрисованная, да?
— У меня.
— Ну, тогда все ясно…
Люблю свой народ за то, что ему с полтыка все ясно!
— Выпить осталось? — сосед замечает бутылку. — А то мы с мужиками того, все финансы приговорили…
Мы по-братски делим остатки, затем сосед с сожалением оглядывает то, что еще не сожжено.
— А все-таки: что это значит? Ну, картины как-никак…
— Это значит — “потлач”.
— Чего-чего?!
— Это такая маленькая Хиросима — не для других, для себя. Ты уничтожаешь прежнее, нажитое за жизнь, но имеешь шанс обновиться.
— Да? А по мне: лучше бы продал. Тут недалеко магазин есть, там еще хуже картины висят. Но ведь если висят, их кто-то покупает!
Я услышал об этом обычае от тебя, Клим. Мол, в некоторых индейских племенах воины устраивали торжественное сожжение имущества: ковры, оружие, одежда — все летело в огонь! Ритуал проходил в виде состязания, и побеждал тот, кто больше кинул в костер.
— Ничего обычай, верно? — усмехнулся ты. — Так вот: не уговаривай меня оставить спектакль в репертуаре — я его снимаю. А то, что ты делал декорации, старался… Плюнь! Кинь их в огонь, как те индейцы, тут же новые идеи придут!
В тот раз я опять с тобой разругался, но теперь, пожалуй, соглашусь. Хорошо горит! И пусть горят — рукописи, картины, все равно что-то остается.
Остается первая наша постановка, когда мы вдруг поняли: получилось! — и, встав в круг, устроили языческую пляску на скрипучей сцене ДК. Остается акварельный эскиз к одному из спектаклей, который я нес к тебе под дождем и тот превратился в полную мазню. И наш знаменитый горнист, под чей зов мы покидали родной город — стоит незыблемо, как веха на пути. Твой тезка-биолог, у которого назначали встречи, тоже никуда не денется, как и однокомнатная квартира в Бирюлево, где не было мебели и мы после отмечания какой-то премьеры спали вчетвером на полу. Вечным вкладом в небесном банке будут лежать сто рублей, за которые мы выкупали тебя из милиции после уличной потасовки, и рубашка с бабочками, подаренная взамен порванной — не истлеет. Я буду всегда сыт тем бутербродом, что ты принес мне промозглой ночью на одной из наших рыбалок, а пивом, которое ты доставлял по утрам, мастерски изображая вой скорой помощи и крича: “Реанимация! Реанимация!” — буду всегда пьян. Обязательно останется гондольер, которого мы учили петь “Интернационал”, и Рогов будет вечно бежать вприпрыжку по площади Святого Марка, крича: “Блин, неужели мы — здесь?!” Из песни слова не выкинешь, пусть бежит, а Булкин пускай просит позировать, предлагая тебе, Клим, занять место впереди всех. Пусть он в последний момент всучит прохожему камеру, а сам нахально усядется рядом с тобой — не будем судить его строго. Останется теплота свечи в руке, когда я решил креститься в деревенской церквушке на Псковщине, и твой торжественный поцелуй будет всю жизнь гореть на моем лбу. А разве может исчезнуть то, как мы тащили несколько километров нашего раненного друга, страшно переживая: вдруг умрет от потери крови?! И лекарства, которые ты просил достать отца — не исчезнут, потому что не будь их, и нынешнего Кожурина, возможно, не было бы. Ничего не исчезает, и чтобы это сохранить, не нужно никаких чемоданов. Булкин проговорился, мол, свидетельства нашей жизни собраны у него в каком-то чемодане — смех! Я бы сейчас спокойно швырнул этот чемодан в костер, потому что на самом деле все хранится совсем в другом месте…
Я вижу, как ты выезжаешь на коне из ворот покоренного замка. Перед ним — зеркальная гладь озера, и ты, будто в задумчивости, направляешь коня к воде. Могучее черное животное без всякой боязни ступает на зеркало воды, чтобы с легкими всплесками понести тебя к стене тумана, что клубится вдалеке. Силуэт делается зыбким, нечетким, туман поглощает всадника, и я вскидываю руку — прощай, Клим! Ты заслужил покой.