Роман
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2008
Владимир Шпаков родился в 1960 году. В 1983 году окончил Ленинградский электротехнический институт, работал в оборонном НИИ, на гражданском и военном флоте. В 1995 году окончил Литературный институт им. А. М. Горького (семинар А. И. Приставкина). Рассказы, повести и романы публиковались в журналах “Октябрь”, “Дружба народов”, “Нева”, “Аврора”, “Крещатик” и др. Автор двух книг прозы: “Клоун на велосипеде” (СПб, издательство “Геликон-плюс”, 1998) и “Год петуха” (СПб, издательство “Алетейя”, 2006).
Стражник
Роман
Константину Гавриловичу Треплеву
1. Прометей прикованный
Коридор больницы напоминает театральную декорацию. Ряд огромных дверей в больничные покои, ослепительная белизна халатов, вылизанный до блеска паркет — в этом чувствуется чрезмерность, условность, как бывает на сцене. Прибавьте вышколенный персонал, работающий, будто по сценарию, и сходство будет полным. Какая ставится пьеса? Не знаю. Знаю только, что спектакль невероятно затянулся, он идет нон-стоп много дней, но, если поток зрителей не иссякает, прекращать представление грех. У приходящих зрителей разные билеты — на галерку, в бельэтаж, в партер, что безошибочно распознает сестра Танечка.
Итак, начало дня, и первый звонок (двери на запоре, надо звонить). На пороге дама: роговые очки в пол-лица, бледное личико, короче, благодарная зрительница из тех, что откладывает ползарплаты на очередную премьеру. А эта публика и на галерке может посидеть, то есть остаться на лестнице. Впусти такую мышку на коврик перед дверью, можно от начальства и по шапке получить. Лестница и коврик — это разные ценовые категории; да и проходят посетители разными путями, в зависимости от “веса в обществе”.
— Прошли через кардиологию? — недовольно спрашивает Танечка. — Обходным путем проникли, да?
— Но ведь у вас охранник перед лифтом… — мышка смущается. — Ну, мне и посоветовали через другой этаж…
— Посоветовал кто-то из персонала?
В глазах мелькает испуг.
— Нет, нет, я ничего… Если состояние стабильное, то…
— Стабильно тяжелое, — уточняет Танечка. — А перед кардиологией мы тоже охранника посадим, так что скоро ваш обходной путь закроют!
Через полчаса опять: цзынь-бом (второй звонок), и Танечка впускает очередного посетителя — теперь уже на коврик. Этот одет стильно, явно из богемы мужик, физиономия лоснится от загара, и говорит врастяжку. Сестра растеряна: пускать ли дальше коврика? Она его где-то видела (и я видел), но не помнит, где, а потому консультируется с заведующей отделением Ангелиной Львовной. Появившись в дверях кабинета, та оценивающе оглядывает визитера и предлагает присесть за столик сестры. А Танечка, пока гостю докладывают, бдительно охраняет двери. Ага, еще один “цзынь-бом”, но сестра встает грудью: извините, у нас посетитель! Почему нельзя вам? Потому что сюда вообще нельзя пускать, мы просто сделали исключение!
В дверь, однако, продолжают ломиться, и на помощь двигаюсь я.
— Извините, вы откуда? Из журнала “Досуг в Москве”? А удостоверение можно?
Покрутив в руках редакционную корку, я хмыкаю.
— Ну что, корреспондент Якимов (это я прочел в удостоверении), так и будем нарушать порядок в реанимационном отделении?
— А я разве нарушаю?
— А разве нет? И вообще: какое это имеет отношение к “досугу”? А? Если человек лежит здесь, то какой может быть досуг?!
Ангелина заканчивает доклад и ледяным тоном произносит:
— Молодой человек, покиньте отделение. Иначе я буду вынуждена вызвать охрану!
— Ну да, конечно, — бормочет журналюга. — У нас только телевидение везде проходить может…
А-а, вспомнил! Этот богемный деятель и впрямь ведет какую-то театрально-киношную передачу на TV, а значит, пребывает в другой весовой категории.
Собираюсь в свой закуток попить чайку, и на тебе — опять цзынькают!
— Может, — предлагаю, — повесить табличку: “Посторонним вход категорически запрещен”?
— Я бы повесила, — вздыхает сестра, направляясь к дверям, — только здесь такие “посторонние” приходят, которым никакая табличка не помеха!
И верно: приходят. Они не топчутся на коврике — Ангелина уводит их в кабинет и уже там с ними общается. Нюх у нее потрясающий, она умеет распознать “по одежке” любого VIPа, и те удаляются довольные и ею, и собой. Некоторых даже подводят к палате, где за стеклом можно разглядеть на кровати человека, окруженного приборами и капельницами. Дальше — стоп, на пути встают клятва Гиппократа и больничные инструкции, только внутрь, где уже чувствуется присутствие безносой, те и не рвутся.
Через стекло виден продолговатый холм простыни и большая голова с гривой волос. Глаза лежащего прикрыты, во рту прозрачная пластиковая трубка (“интубационная”, если не вру), рядом громоздятся какие-то приборы. Свет приглушен, полная тишина, в общем, атмосфера вполне замогильная. Лежащий не открывает глаз уже много дней, питается через трубку, а естественные надобности отправляет с помощью персонала. Однако о таких подробностях VIPы не спрашивают, наверное, стесняются. Или пугаются? О чем они вообще думают, глядя за стекло? Что чаша сия их пока миновала? Вспоминают престижные и скандальные спектакли того, кто лежит в палате? Его умопомрачительные шоу? Или размышляют о том, что завели выгодное знакомство с заведующей реанимационным отделением элитной клиники, потому что все под Богом ходим?
Этого я не знаю, зато хорошо знаю, чего хотят осаждающие клинику суки из “желтой прессы”, похожие на грифов, что слетаются к умирающему леопарду. Им тоже известно про вход этажом выше, а закрой его — и третий вход найдут, и четвертый. Без мыла, как говорится, влезут, и потому после звонка я на всякий случай приближаюсь к дверям.
— Это ко мне… — машет рукой Танечка. — Я на минутку, ладно?
Ангелина у главврача, так что “на минутку” — можно. Ведь остаюсь я, которого кто-то считает родственником, кто-то другом, но никто не знает правды. Я долго добивался, чтобы стать своим: дарил заведующей букеты, сочинял слезливые небылицы, проставлял охране “Хеннеси” и, наконец, добился. Постепенно ко мне привыкли: у меня есть стул в нише, где можно укрыться от чужих глаз, чашка и кипятильник. Есть даже домашние тапочки вместо обязательных бахил. Почему-то Ангелина взяла себе в голову (это мне Танечка передала), что я вписан в завещание, поэтому здесь и пасусь. Смех! Вряд ли оно есть — завещание, но я никого не разубеждаю: я молчалив, предупредителен, готов толкать каталки с больными и исчезать при появлении главврача. Даже готов спать на стуле, если задерживаюсь на ночь, потому что ночью есть шанс остаться один на один с тем, кто лежит с трубкой во рту, и мысленно с ним поговорить.
Когда дежурная сестра задремывает (за такое дают по шапке, но люди есть люди), я подхожу к стеклу, в котором вижу не только лежащего, но и свое отражение. Заостренное лицо, борода клинышком, два темных глаза — мое изображение наплывает на кровать, и мы вроде как совмещаемся в оптическом смысле. “Хотя бы так, — думаю, — хотя бы так…” Раньше мы совмещались и во всех других смыслах, да что там — были единым целым, как пять пальцев на одной руке! Теперь я таращу темные глаза в полумрак палаты и никак не могу привыкнуть к лежащему без движения телу, к застывшему лицу, к этой гребаной трубке… Блин, этого не может быть, этого не должно быть! Прочь банальную физиологию, и хотя реальность против меня, в одну из ночей я нахожу приподнимающий образ.
Да это же “Прометей прикованный”! Котурны, маски, “машина”, из которой вылезал “бог”, сданы в утиль, и герой вместо скалы прикован к больничной койке, но аналогия просматривается. Роль Гефеста играет Ангелина, строго следящая за режимом приема лекарств и питания; Власть и Сила — это приходящая важная публика. А Хор составляют посетители помельче и персонал, который снует вокруг, пытаясь — не выклевать, нет! — напротив, сохранить Прометею печень, которая, к сожалению, разрушается прямо на глазах. И почки разрушаются, и с простатой не ах: вот почему “хористки” носятся с катетерами, закачивая в мочевой пузырь гнусно пахнущий раствор. “Хористка” склоняется над кроватью, производит какие-то манипуляции, затем уносит то, что вытекло из Прометеева нутра, под салфеточкой. Бывает, что и двое окружат, капельницу установят или питание введут, короче, постоянно участвуют в действии. Только Прометей не участвует, он в отключке, и вся эта стыдоба, к счастью, его не касается…
К Хору можно отнести и молодежь, которую гонят сразу, без разговоров. Молодежь ругается, качает права, но охранник быстро наводит порядок. Потом я вижу, как ребята толкутся на морозе под окнами, что-то скандируют, после чего на снегу появляются размашистые надписи типа: “Шерг, мы с тобой!” (Шерг — производное от фамилии Прометея, но о ней позже).
— Потрясающе! — всплескивает руками та, которую назовем Ио. — Заслужить такую любовь молодого поколения — это дорогого стоит!
Ио, как известно, была коровой, и визитерша на нее очень похожа: глаза большие, блестящие, губы влажные и что-то постоянно жуют. Опять же, балахон коровьей расцветки — черные пятна на белом фоне, в общем, совпадений немало.
— Потрясающе… — качает она головой, отходя от окна. — Так что же, Ангелина Львовна? Не позволите приблизиться к тому, кто сделал меня звездой?
О, боги: она — звезда! Сыграла однажды Федру в его постановке, и теперь — трепещите, зрители! Когда “Бесприданницей” была (у другого режиссера), говорят, публика со спектакля валом валила, и когда Раневскую играла, в зале стон стоял, только Прометей сделал из нее что-то стоящее. Как он в ней Федру-то разглядел?! Тогда и глаза коровьими не были, наоборот, глубина какая-то в них мерцала, и пластика была необычная, без этой суетливости, которую она демонстрирует сейчас.
— Запрещено, извините… — разводит руками заведующая. — Состояние очень тяжелое.
Потом я вижу ее возле надписи на снегу. Чего она там выводит? “И я — тоже!” На следующий день приезжает какая-то команда на джипах, привозит кучу гостинцев и, в свою очередь, приписывают: “И мы!” Потом началась оттепель, надпись поплыла и вскоре превратилась в вытаявшие в снегу дырки.
Но иногда ночью накатывает ужас, и кажется: в дальнем тупике больничного коридора возникает смутный силуэт. Коридор погружен в полумрак, из которого проявляется нечто бесформенное и огромное, издающее шелест, как в том спектакле о Сирано, где на заднем плане торчала нелепая гигантская кукла, замотанная в целлофан. Вроде как массивная женщина, изваянная первобытным художником, этакий истукан, идол эпохи матриархата, поначалу даже вызывавший хихиканье в зале. Однако по ходу действия зрители вдруг обнаруживали, что целлофан сползает и фигура придвигается ближе. Движение было незаметным, как движение часовых стрелок, только шелест целлофана, опадавшего лентами, делался звучней. К финалу кукла-монстр уже становилась полноправным участником действия, да что там — выдвигалась в центр, подчиняла, и, казалось, все реплики предназначаются только ей…
Здесь реплик нет, коридор молчит, и остается лишь ужас перед той, что ждет меня в тупике. Они что там — занавески из полиэтилена повесили?! И хотя вполне можно подойти и проверить, я никогда не дохожу до тупика. И днем не дохожу, и персонал не спрашиваю: что, мол, там у вас? Что бы там ни было, она существует, я знаю, она неумолимо двигается к центру, делая свою работу. Сестры и врачи, конечно, не догадываются о ней и спокойно бегают туда, возвращаясь с новым бельем и упаковками лекарств. Только я чую опасность, как волк охотника, они же глухи и слепы, поэтому в один прекрасный день станут жертвами, я же ускользну.
А с утра опять привычная суета, когда можно спуститься в фойе, где есть буфет, насладиться чашкой капуччино или поболтать с Танечкой, которая дежурит чаще других. Вообще-то она с отделения урологии, а здесь подрабатывает по моей просьбе, понятно, не бесплатно. Ее порекомендовала Ангелина, мол, девочка неплохая и в деньгах нуждается. И верно: получив аванс, Танечка прибегает при каждом удобном случае, помогает штатным сестрам, дежурит вместо них, короче, работает не за страх, а за совесть.
Я тоже тут в каком-то смысле работаю. Каждое утро перед подъемом наверх подхожу к газетному киоску в фойе и приобретаю гору “желтой прессы” и пару-тройку газет поприличней. После чего аккуратно все пролистываю. Есть ли сообщения о болезни Прометея? Ага, есть! Некто докладывает, мол, поставлен диагноз: рак легких. Курил, дескать, много наш скандальный режиссер, вот и загибается! Интересно: с какого потолка берутся такие факты? Он же бросил курить еще лет десять назад! В следующей статейке говорится о перенесенном кризисе, но теперь больной стремительно идет на поправку, даже дает интервью приходящим журналистам (в следующем номере такое интервью обещано читателям!). Далее скупая заметка в таком духе: когда он уйдет, кто будет потрясать устои?! Кто подхватит знамя творческого эксперимента?! А следом, как антитеза, сообщение некой критикессы о последних творческих планах нашего героя: тот-де решил незадолго до болезни ставить на театре “Войну и мир”. “Только не думайте, что он остепенился! — продолжает она. — Было бы нелепо, он просто решил сделать посмешище из нашего великого наследия! Так, может, болезнь — это знак свыше?”
Ах ты, тварь, уже “знаками свыше” распоряжаешься! Я списываю на всякий случай фамилию, листаю дальше и вскоре натыкаюсь на заметку под названием “Дыхание Чейн-Стокса”. Мол, что-то много шума вокруг болезни некоего модного персонажа, так и хочется вспомнить, как о состоянии одной известной персоны сообщали по радио на всю страну. И это в то время, когда миллионы людей живут ниже черты бедности, когда тысячи беспризорных детей…
В общем, пишет губерния. Управлять этой анархической, без руля и ветрил “губернией” нельзя, зато можно держать руку на пульсе, что я и делаю. Еще одна “губерния” сыплет сообщениями с экрана, у которого я сижу вечером, в больничном холле. Жаль, сегодня о нас не передают. Ах, все-таки передают?
— Была передача, — говорит Танечка, — вчера, по шестому каналу. — А затем с легкой обидой добавляет: — Раньше больше по первому и второму сообщали, а теперь только на шестом и услышишь!
А ты, мать, тщеславна! Ты уже успела привыкнуть к славе (маленькой, но все же), однако не знаешь, что эфирное время у нас не дешево. Вот когда грянет гром, то есть виновник торжества “двинет коней”, тогда первый со вторым и сообщат в новостях, мол, безвременно, безвременно…
Однажды вылавливаю в программе передач: мол, объявленная дискуссия о творчестве нашего героя по этическим соображениям откладывается. До какой поры — понятно, критики набросятся позже, как гиены, чтобы рвать на части то самое “творчество” и урчать от удовольствия! И хотя следить за этим потоком словесной блевотины не хватает сил, я даю себе приказ: надо. Надо быть в курсе, потому что они могут мне помешать, ведь настоящее-то, подлинное, не выдуманное — храню я, и никто другой!
Я ведь знаю: эфирно-газетная шумиха — дело временное, болезнь Прометея для этой шушеры лишь информационный повод. И остальные не лучше, бегут сюда “благородство” показать, так сказать, отдать долг истинному таланту. Правда, делают это с поганой какой-то поспешностью: пришли, отметились, слиняли! Мое же дело медленное, как движение той зловещей куклы. Она двигается к центру, неумолимо и беспощадно, но я ведь тоже не стою на месте.
Одних визитеров я вижу впервые, другие знакомы по прежним тусовкам, третьи известны всей стране. Ангелину интересует лишь третья категория, представители которой оставляют автографы в ее больничном кондуите. Вижу, как она кидается к дверям, расплываясь в улыбке и беря гостя под руку. Это пожаловал в гости великий и ужасный, талантливейший и признанный даже в Антарктиде, в общем, “наше все”.
— Не ожидала вас увидеть, надо было сказать, мы бы встретили у входа…
— Ну что вы, разве я такой беспомощный?
Нет, ты не беспомощный, хотя цветы и коробку с чем-то, надо полагать, вкусным, тащит сопровождающий тебя Санчо Панса. Смущенная улыбка с примесью скорби, элегантный шейный платок и до блеска начищенные штиблеты. Сколько его помню — всегда ходит в начищенных до зеркального состояния башмаках: он что — летает, что ли, над грязью и пылью?! В своих фильмах, во всяком случае, он всегда летал над грязью, как гордый сокол, как истребитель Су-27, чья стихия — чистое и прозрачное небо. В этих фильмах царила тихая печаль и искренность, в них страдали и любили, мучились и прощали, сплошное буйство глаз, половодье чувств и, так сказать, добру молодцу урок. Правда, стоило задеть какому-нибудь молодцу “наше все”, как Су-27 моментально пикировал на провинившегося и гвоздил его из всех калибров, как американские ВВС — вьетнамских партизан. Напалм обличительных речей, очереди обвинений, залпы язвительных метафор — еще бы, он же наследник мхатовской, блин, школы, мастер эффектной фразы, почти что Станиславский! В глазах Ангелины — уж точно Станиславский, а Санчо Пансу она, кажется, принимает за Немировича-Данченко. Тоже заискивающе в глаза заглядывает, хотя тот, насколько я знаю — обычная шестерка, зам по не хер делать или, как нынче говорят, PR-менеджер.
Какую же вы исполняете роль, господин “наше все”? Думается, роль Океана, который, согласно титанической генеалогии являлся братом Прометея. Ты титан, и я титан, оба мы — титаны! Не важно, что разница между нами — как между крысой и леопардом, происхождение-то одно! Как же в оригинале… Ага: “Ты лишь намекни, как можно помочь тебе, чем услужить, и скажешь ты сам, что не знаешь друзей вернее меня, Океана”. Голову даю на отсечение, что навостривший ушки пиарщик что-нибудь подобное выдаст завтра корреспондентам, и те раззвонят по городам и весям о визите одного выдающегося художника к другому выдающемуся, увы, лежащему при смерти. Тот, конечно, моложе, но тоже признан, не раз побеждал на международных фестивалях, а значит, старший собрат по цеху должен… В общем, они это умеют. И никто ведь не напишет, что живая крыса наконец-то решила приблизиться к умирающему леопарду, больше того — принесла ему дохлую лягушку в подарок!
Ангелина отчитывается, как перед близким родственником, мэтр печально кивает, Санчо Панса относит коробку в кабинет. Потом “наше все” подводят к двери, и тот глядит через стекло: не долго, но и не мельком — сколько нужно, у него же, как у опытного актера, есть внутренний секундомер.
Перед уходом слышу обрывочное, мол, сразу поставьте в известность… По нашей просьбе, возможно, разрешат похоронить на… И сразу — кровь к голове, и хочется взять шелковый шейный платок за два конца, наступить ногой на зеркальный штиблет (чтобы не вырвался!) и тянуть в обе стороны, пока эти серые буркала с блещущей наигранной влагой не вылезут из орбит, как два округлых слизняка. Сучий козел! Только твоих забот не хватало, а еще твоих надгробных речей, которые ты произносишь раскатистым баритоном над каждым усопшим! Когда же я услышу, как кто-нибудь произнесет над твоим гробом проникновенную речь?! Нет, не дождусь, такие живут вечно…
— Извините, а вы… кто?!
Это реагируют на бесцеремонное вмешательство. Ангелина делает большие глаза, хлопочет лицом, только поток уже подхватил, и я настойчиво, почти грубо прошу оставить в покое того, кто умирает за стеклянной дверью. Так и подмывает ляпнуть: да он же тебя сто раз изображал в своем (то есть в нашем) кругу, имитируя баритон и манеру закатывать в потолок глаза! Но сказать не дают — Ангелина оттесняет, утаскивая гостя в кабинет.
— Ничего не понимаю… — доносится. — Кто этот человек?! Что он здесь делает?!
Находчивая Ангелина подсовывает глянцевый журнал с физиономией “нашего всего”. Тот судорожно ставит автограф, с ненавистью поглядывая в мою сторону, а Санчо показывает кулак.
Меня, естественно, лишают права пребывания на отделении, только я тут над собой не властен. Даже не знаю, кого я защищаю — Прометея? Наверное, но и еще что-то, что больше меня, больше него, и о чем очень непросто рассказать…
2. Эрос & Танатос
“Прометей прикованный”? Нет, это другая пьеса. Она пока не дописана, опубликован только список действующих лиц, и во главе тот, кого в миру зовут Клим Шергин. Для кого-то он Шерг, а для меня — Тореро: это прозвище он носил в детстве. И пусть детство кануло в Лету, я по-прежнему называю его Тореро, и что-то сжимается при этом в груди, будто произношу священное заклинание.
Кстати: по словам Танечки, он вспоминал наше детство, ну, когда был в сознании. И обо мне, грешном, вспоминал.
— Да? — озадачился я. — И что же он вспоминал?
— Ну, говорил, что у него есть такой друг… Он даже вас описал, а потом сказал: этот друг, мол, обязательно сюда придет. А еще он шутил все время. Однажды подхожу со шприцем Жане, а он усмехается и спрашивает: шприц Жене? Я отвечаю: Жане, чтобы промывать — ну, сами знаете, что. А он: нет, родная — ЖЕНЕ! И не шприц он вовсе, а Жан, он романы писал и пьесы, а я эти пьесы — ставил! Что, действительно был такой Жан?
— Натурально, — отвечаю. — Бывший вор и тюремщик, но — гений, как считал некто Сартр.
— Кто считал? — вскидывает глаза Танечка.
— Сартр, Жан-Поль. Тоже писал пьесы, в частности, про Зигмунда Фрейда. Хотя до Жана Жене ему далеко, далеко…
— Кому? Этому… Фрейду, что ли?
— Сартру, Танечка.
Тогда он еще смотрел телевизор и, просматривая телеверсию “Трех сестер”, опять хохотал, причем особенно его смешило: “В Москву, в Москву!”
— И что же тут смешного? — спросил я.
— Не знаю. Просто он поправлял: надо говорить: в Иргиль! Москва — это Иргиль; а почему?
— Иргиль? — я напрягаюсь. — Думаю, это очередная шутка.
— Ну да, конечно… Только шутки все какие-то непонятные.
Да уж, такие шуточки с медицинским училищем за плечами вряд ли поймешь. Хотя и с высшим образованием — вряд ли, и никакая интуиция не поможет. Потому что надо, Танечка, пройти то, что прошли мы. Надо знать то, что узнали мы. А еще надо все это сохранить, по крупицам собрать наше прошлое, в котором пятеро всадников направляются к таинственному замку Иргиль. Когда-то их было пятеро, теперь осталось двое, во всяком случае — тут, в больнице. Кто еще мог бы придти и дежурить часами и сутками? Леонардо? У него обязательства, проекты-прожекты, словом, полноценная жизнь. Пилигрим? Но он куда-то пропал, даже на звонки не отвечает. А тогда остаюсь я, который то ли был удален, то ли сам удалился под сень струй, в имение, к черту на кулички (нужное подчеркните), но при звуке трубы кинулся в столицу, чтобы денно и нощно торчать здесь, видя по вечерам страшную куклу, которая готовится тебя сожрать, Тореро…
Бродить по заснеженным московским улицам придется неделю — таков срок наказания. Бродить, заходить в закусочные, пельменные, греться обжигающим дешевым кофе, после чего, меняя голос, звонить по мобильному на отделение. Ангелина не догадывается, кто ей названивает, отвечает, мол, состояние тяжелое, но ухудшений нет. Девочки за стойками прыскают в кулак, слыша искусственный фальцет, но тут же замолкают: глаза выдают, что мои дела — не юморные. Я расплачиваюсь, а затем опять улицы и кружение в лабиринте гигантского города, который я знаю и в то же время — не знаю.
Можно, конечно, сидеть в комнате, которую я снял в огромной коммунальной халупе, слушать топот за стенкой и вдыхать запахи, ползущие с кухни. Невероятная какая-то халупа, я думал, таких в Москве уже не осталось: длиннющий коридор, теряющийся во мраке, куча дверей и мелькающие в полутьме силуэты, подающие реплики типа:
— Баран, похмелишь? Ты меня — сегодня, я тебя — завтра…
— Сам ты — баран! — отвечаю.
— Ты чего, козел?! Я тебе… Стой, так ты — не Сашка Баранов?! А где Сашка? Он же здесь жил!
— Уехал в страну козлов!
Такие диалоги, понятно, делают заснеженные улицы гораздо привлекательнее. Хотя могу поклясться — это другой город. Многие фасады поменяли обличье, не говоря уж о содержимом: теперь тут сплошь бутики, компьютерные салоны и суши-бары. Кое-где выросли новые дома с дурацкими остроконечными крышами, поставлены новые памятники (тоже в основном дурацкие), и старое не то чтобы пропало, а как-то затерялось в потоке непривычной жизни. Такое ощущение, что в штат взяли огромное количество рабочих сцены и те спешно строят новые декорации, даже не разобрав предыдущих. В зале с нетерпением ждут окончания работ, подгоняют, и только меня, чья задача — собирать и сохранять прошлое, интересует исчезающий задник предыдущей постановки.
Частью задника стали и сами театры, которые на фоне “Кодаков-синема” и темного стекла “Лукойла” смотрятся натуральными монстрами. А монстром быть не хочется, и потому все спешно молодятся, приглашают новых постановщиков, берут пьесы помоднее, и вперед, завоевывать сердца зрителей “нью эйдж”! Чего? Этому зрителю уже не нужно ничего для сердца, равно как и для ума? Тогда развлечем его, заставим хихикать над фривольностью и хохотать до колик над нашими шутками юмора…
Я с ревностью читаю режиссерские имена на афишах, вспоминая имяреков и их заслуги. Кто-то достоин похвалы, кто-то, я уверен, по-прежнему ставит говно. Но в любом случае, ребята, вы отстали. Не сделали вы ничего, конгениального постановкам Шергина, не прозвучали, не заставили судить-рядить, возмущаться и прославлять, а значит, ваши летописцы пусть отдыхают. Мне же отдыхать некогда, и я двигаюсь от одного “храма искусств” к другому, оживляя в памяти вехи, по которым благодарное человечество будет ориентироваться в будущем.
Одна веха — здание Театрального института, учебный театр. Другая — студенческое общежитие, где тоже имелся зальчик и где мы частенько репетировали. На Поварской еще веха, Театр-студия киноактера, заведение третьестепенное, но один спектакль, шергинский, заставлял публику сюда валом валить. Потом Малая Бронная, тут Клим перевел на сцену “Замок” Кафки, а дальше, на бульваре, театр Пушкина, где была поставлена одна из пьес Жене. Напротив торчит конструктивистский куб МХАТа, там планировалось ставить Пиранделло, да не судьба: развалился театр, как позже и театр мастера. Зато в “Современник” Клим все-таки проник, начал работу над инсценировкой Фаулза, однако постановка обходилась театру очень дорого, и им пришлось расстаться. А вот и старик Тимирязев в конце Тверского бульвара — да уж, место встречи изменить нельзя…
Я тащусь от одной вехи к другой, горбясь от пронизывающего ветра. Иногда ныряю под землю, в благодатное тепло метро, иногда прыгаю в троллейбус, чтобы проехать пару остановок. И, когда гляжу сквозь промерзшее стекло, кажется: улицы разворачиваются, как свитки, а на них проступают письмена.
Этот язык знали только мы, записавшие на скрижалях городских мостовых наши встречи, пьянки, свидания, драки, стояния в очередях за билетами или прогулки на пароходике по реке. Здесь мы прорывались на премьеру “Лысой певицы”, которую так и не увидели, оказавшись в милиции. На том углу была потасовка с кавказскими людьми, которым не понравилось, как мы их передразнивали; итог: по сломанному носу с той и другой стороны. А вот тут был классный пивной подвальчик с пятью столиками, где мы нередко собирались, особенно в такую погоду… Нет, надо выскочить и забежать, хотя бы так, без всякого питья-жранья.
Выскакиваю, и что нахожу?! Парикмахерскую для собак!! Мать вашу! Тут же такое место было замечательное! А они мне: не хулиганьте, пожалуйста, и вообще покиньте наше заведение!
Вот почему, наверное, я так долго кружу, не решаясь приблизиться к самой главной вехе. Не хочется, если честно, обнаружить очередную пошлятину на святом (ей-богу!) месте; но вечно кружить невозможно, и однажды я все же попадаю в тихий переулок в Замоскворечье и останавливаюсь напротив трехэтажного особнячка в стиле московский ампир. Так и есть, над входом маячит вывеска на латинице, что-то типа: “Компания “Эрос & Танатос”. Импорт-экспорт LTD”. Все скупили, заразы, это ведь был пусть районный, но культурный все-таки центр!
Я курю, разглядывая банальный, в сущности, дом, охранника, что маячит за стеклянной дверью, вывеску — ничего вроде бы особенного. Но ведь и храм гроба Господня, говорят, вполне скромное сооружение, далеко не храм Христа Спасителя. Главное не величие, а что в таких местах происходило, та аура, которую не может разрушить даже навороченный “мерс”, подъезжающий к особняку. Из машины вылезает жлоб в длинном пальто, направляется к дверям, и охранник предупредительно их распахивает. Но я делаю усилие, и жлобы с их подручными растворяются в промозглом воздухе, на улице стремительно темнеет, и зажигается одинокий фонарь над дверью…
Фонарь светил, это я помню; и дверь была обычная, не стеклянная. Публика тоже реагировала обычно: что-то обещали из ряда вон, но кто тогда не опрокидывал стереотипы? Кто не устраивал революций? Думали примерно так: ну, разденутся на сцене, в крайнем случае — разденутся мужики, изображая “голубых”, — и все!
В подвальчик нужно было спускаться по винтовой лестнице, с которой я едва не навернулся. Спустился, хотел пива попить, но гардеробщица (я спросил у нее про буфет) посмотрела так, что жажда моментально прошла. Как я потом выяснил, гардеробщица тоже была актрисой; и торговец программками был занят в спектакле, и тот, кто на входе билеты проверял. А буфета там вообще не было; и слава богу, иначе я бы пропустил такое, чего потом ни разу в жизни не видел.
Надо сказать, я был обижен на то, что Клим три месяца со мной не общался (да и ни с кем не общался). Он буквально жил в этом подвале, не выходя на свет божий; и актеры тут жили, причем все было окутано полнейшей тайной. “Друг, называется…” — думал я, заранее подбирая язвительные слова, которые намеревался произнести по окончании действа.
Только слов не понадобилось. Вряд ли здесь вообще что-то объясняли слова, даже полные восторга, заоблачного восхищения и т. д., потому что я увидел… Нет — я был втянут, влез с головой в нечто, превосходящее мой опыт, мои знания и чувства. Что характерно: никто не выходил на поклоны. И за сцену никто из зрителей не потащился с цветами и соплями: хотелось, конечно, но что-то сдерживало. Ощущение складывалось такое, что все исполнители погибли геройской смертью, отбыли в мир иной, хотя по ходу действия вроде бы никто не погибал. Или погибал? Я смутно помню пьесу, да и была ли она? Было два часа транса, непонятных (и в то же время понятных) слов, криков, пронзительного воя, переходящего в шепот, изогнутых в дугу тел, вспышек в лицо, а в финале наступила полная, графитная темнота.
Зрители, помнится, сидели в звенящей тишине, боясь пошевелиться, не то что зааплодировать. Потом молча одевались, молча поднимались по винтовой лестнице и молча, будто подпольщики или соучастники преступления, расходились. Я задержался, оглянувшись на особнячок, и вдруг пронзило: здесь произошло такое, чего больше ни разу в жизни, возможно, не произойдет. Именно ради этого Клим, как партизан, проникал в Понтедеро, летал в Нигерию с бандой халтурщиков-артистов, из-за этого болел малярией, расставался с женщинами, в общем, он к этому шел всю жизнь и — победил!
Потом “театроеды” вычисляли слагаемые успеха: во-первых, писали они, драматическую основу спектакля составили древние мифы, причем самые кровавые их эпизоды. Во-вторых, режиссер изобрел специфический язык, составленный из звуков дикой природы. Дескать, все эти свисты, щелчки и рычание выбивали публику из колеи, вводили в транс. Наконец, пластика невероятная, тут надо отдать должное хореографу, где, интересно, режиссер Шергин такого нашел?! Спектакль, как и положено, вскрывали, словно труп в прозекторской, и показывали зрителям: видите, мол? Вот в чем фишка, вот где собака зарыта! А мне хотелось зло расхохотаться: ну, ребята, если вы все знаете, то флаг в руки! Нарежьте другие мифы, изобретите свой язык и заставьте меня забыть на два часа о времени, о моих (и ваших) проблемах, поднимите меня в космос и сбросьте без парашюта в океан! Не получается? Тогда не вякайте!
Набравшись наглости, подхожу к охраннику. Не сохранился ли, интересуюсь, расположенный в подвале театральный зальчик? Небольшой, мест на пятьдесят, туда еще винтовая лестница вела? Нет, отвечает цербер в галстуке, никакого зальчика здесь никогда не было, здание испокон века занимает офис компании “Эрос & Танатос”.
— Не может быть, — говорю. — Был! Готов поспорить на ваш галстук. Со своей стороны ставлю…
На скулах проявляются желваки, и охранник стальным голосом говорит, мол, если у меня никаких дел к их компании…
А ведь это было не так давно, в то десятилетие, когда даты обозначались в основном девятками. Я сбежал отсюда в год, когда девятки готовились обернуться нулями, и сию перемену застал уже на сто первом километре, в роли сторожа элитной дачки одного из преуспевших в этой жизни. И хотя просидел там всего несколько сезонов, вернулся в другой город. Я следил, конечно, за жизнью Клима со стороны, наблюдал повороты в биографии, скандалы, авантюры, только выпадение из московского ритма — чревато, так что по новой приходится сшивать лоскуты и штопать ткань жизни, что расползается под неумелыми руками.
Я убежден: эта овчинка стоит выделки, и потому я утюжу улицы, останавливаюсь на старых адресах, что-то вспоминаю и даже делаю записи. Для этого надо зайти в какое-нибудь кафе, опрокинуть сто грамм, а уж затем, когда зашевелятся замерзшие пальцы, накарябать несколько строк в записной книжке.
Увы, Москва сделалась страшно дорогим городом, так что мои денежные запасы, заработанные честной службой в хозяйском коттедже, после таких прогулок стремительно тают. А ведь скоро опять Танечке платить, за халупу тоже потребуют, а где брать деньги? “У сестрицы Регины! — отвечаю себе. — Она же вчера сообщила, что должна передать для меня какие-то деньги!” Увы: не верится мне в падающую с небес манну, не тот человек Регина, чтобы рассчитывать через нее что-то получить.
Сводная сестра Клима (у них один отец, ныне покойный) появилась в Москве задолго до меня, чтобы на правах ближайшей родственницы с ходу вселиться в большущую трехкомнатную квартиру Клима. Мое появление она восприняла с подозрением, выспрашивала, кто я и откуда, будто забыла про то, как еще в нашем Мухосранске мы вместе на речку бегали. Она и тогда была такой же плотно сбитой, с низким задом и грубым лицом. Еще запомнилась ее жадность: всю жизнь считала себя обойденной, ведь отец Клима бросил ее мать, оставив бедных-несчастных при квартире, даче и алиментах, сравнимых с зарплатой. Брошенная супруга называла Клима не иначе как “выблядком”, но дочь к отцу отпускала: тот был большой начальник, и Регине то наряд новый перепадет, то четвертную сунут. Так думаете, это ее удовлетворяло? Фиг там, получит свое и вместо благодарности — стоит и ждет следующего подарка!
В первую встречу, когда я пришел на квартиру забрать тетради Клима, она просто дырявила меня глазами. Мы сидели на кухне, глаза-буравчики делали на моем бренном теле дырку за дыркой, а рот изрыгал отрывистые фразы: нет никаких тетрадей! Поискать? А кто вам, собственно, разрешит искать?! От этой сцены за версту разило пошлостью, и я свернул спор. Хотя почему-то уверен: прибрала сестрица эти общие тетради, которые мне нужны позарез! То есть вместе с шикарной квартиркой она решила прикарманить и архив — по совету кого-нибудь из журналистской компании. Картины, маски, манекены (последнее увлечение Клима) — это все весомо-грубо-зримо, такое она не отдаст, чуя объективную ценность экзотических вещиц, однако на тетради вряд ли бы хватило умишка, тут торчат уши подсказчика со стороны.
Она редко бывает в больнице — много дел по вновь обретенному хозяйству. Когда же все-таки появляется, начинается бездарный театр одного актера. Встанет, чучело, у стеклянной двери и таращится внутрь, усиленно выдавливая слезу: будто опрастывается при геморрое — натужно и некрасиво. Потом базарит с Ангелиной, отдает распоряжения сестрам, а в глазах между тем читаются цифры, надо ведь за квартиру платить, за телефон, счета на себя перевести и т. д.
— Вы понимаете, сколько у меня сейчас дел?! — верещала она вчера по телефону. — А я еще должна вашими финансами заниматься!
— Так откуда деньги-то? — спросил я.
— От верблюда! По почте они пришли, на мое имя, но с просьбой передать лично вам! Только учтите: дела не позволяют мне прийти в больницу в ближайшее время. И если хотите их получить, извольте сами пожаловать на Гоголевский бульвар!
То есть манна с небес все-таки просыпалась, только непонятно: от кого подарочек? Может, старые друзья постарались, Леонардо или Пилигрим? Мол, сами у постели больного не дежурим, так поучаствуем хотя бы деньгами!
В один из вечеров пытаюсь дозвониться до Регины, но та сидит в очереди в конторе по приватизации жилья. Мол, Клим неправильно что-то оформил, требуется сделать новый документ, причем за взятку. Давать ее должна, понятное дело, Регина, и в такой ответственный момент я ее отвлекаю своими несчастными деньгами!
— Так когда вы будете дома?
— Не знаю, такие дела быстро не делаются! Звоните!
Чем-то Регина напоминает ту Куклу из спектакля. Зрителям она представлялась символом смерти, этакой зловещей богиней, но по замыслу была, как ни странно, символом жизни. Это ведь и есть жизнь — тупое существо с массивным туловищем, колючими глазками и загребущими руками, которые обшаривают тебя даже на смертном одре, дескать, на том свете тебе ничего не надо, оставь все нам, авось детишкам на молочишко будет! У жизни крепко сжатый рот с гниловатыми зубами, массивный круп, а главное, она все время на тебя надвигается и, кажется, вот-вот раздавит…
Я считаю оставшиеся дни “наказания”, и вот он, день, когда я возвращаюсь с повинной головой. Мне тут рады, во всяком случае — младший персонал, с которым чаевничаю в день возвращения (торт — за мой счет). Мелкая сошка всегда информирована и охотно делится новостями, мол, на днях был консилиум светил из Бурденко, и Танечка слышала разговор главврача с приглашенными профессорами.
— Говорили, что у него истощение ресурсов, ускорение метаболизма и… Еще что-то, но я не поняла — что именно. Необычное что-то, одним словом.
Что ж, это не удивляет: он всегда был особенным, а значит, и болезнь у него особенная. Вечером опять были посетители, и, когда Ангелина просит принести воду для цветов, я замечаю на столе початую бутылку коньяку. Принес, собрался уходить, а заведующая указывает на стул.
— Надеюсь, вы на меня не обиделись?
Пришлось пожать плечами, мол, что вы, полностью одобряю санкции!
— Не обижайтесь. Я понимаю: дружеские чувства, ревность, но — должны быть границы.
Хлопаем по рюмашке за мир и дружбу, после чего слышу о странной болезни, которую, если честно, не смог квалифицировать даже консилиум. Онкология — это ведь условный диагноз: что-то соответствует типичной картине болезни, что-то из нее выламывается, то есть прослеживаются наслоения других хвороб, а целостной картины — нет. Ангелина сыплет терминами, под алкоголем забыв, что беседует с дилетантом. Но я готов слушать эту дамочку с подтяжками на физиономии сколько угодно. Я знал, Тореро: ты не можешь сдохнуть, как все! Я был уверен, что катетеры — лишь жалкая бутафория, демонстрирующая, мол, я такой же, не пугайтесь! На самом же деле ты и здесь всех обманул, обскакал, сыграл “три-ноль” в свою пользу.
Мы выпили за здоровье нашего пациента, за его славу, и мне даже разрешили остаться на ночь. А ночью надвинулась та, что живет в конце коридора, доведя до тряски рук, до клацанья зубами о край стакана, она приблизилась настолько, что я почувствовал ее зловонное дыхание гиены… В ту ночь я проскользнул в палату к тому, кого называю Тореро. Можно смеяться сколько угодно: Стражник, Леонардо, Пилигрим, Тореро — детский, как говорится, сад! Только мне было не смешно, и захотелось поднять руку в нашем приветствии — раскрытая ладонь с разведенными пятью пальцами. Столько нас и было: пятеро; вскоре пятый отвалил, и к концу школы осталось четверо. Но какая это была четверка!
В общем, я поднял руку (даже, кажется, что-то шептал), как вдруг показалось, что простыня перестала вздыматься. Когда долго смотришь на ритмичное движение, перестаешь его замечать, и я какое-то время не тревожился — ерунда, все о’кей! Но дрожь уже вползала внутрь, пронизывала, и я не мог пошевелиться.
Из оцепенения вывел окрик:
— Что с ним?!
— А?! Н-не знаю… Но надо что-то делать!
Вошедшая Танечка метнулась к кровати, стала проверять капельницу.
— Сейчас, минуту… Не понимаю, все вроде нормально…
— Надо что-то делать!!!
Кажется, это был визг, фальцет, что-то чудовищное, заставившее Танечку откинуть простыню и прильнуть к груди.
— Сердце вроде не очень… Будто через раз…
Ее тоже трясло, а тут еще мои выпученные глаза! Схватив ее за ворот, я кричал про дефибриллятор, вспомнив спасительное словечко (нахватался в этой лечебнице!), и хотя следовало отпустить халат, продолжал кричать, как помешанный. Танечка метнулась к шкафу, схватила два каких-то утюга, но прибор оказался не подключенным к розетке. О, блин!! Я судорожно перебирал шнур, потом трясущимися руками пытался вогнать в розетку штепсель. Ах ты, зараза, евророзетка, а прибор — нашенский, и я опять завизжал: нужен переходник!! И вот, когда все было почти налажено, раздался вздох. Потом еще один, и сестра опустила утюги.
— Подождите, может, не надо…
Дыхание налаживалось, сердцебиение тоже, но мы еще долго стояли и смотрели на вздымающийся белый бугор. Почему-то мне в тот момент показалось, что губы больного скривила усмешка. Или я выдумал ее позже? Я был на грани срыва и, явившись в комнату медсестер, с ходу маханул мензурку спирта.
Танечку тоже трясло: можно только представить, что с ней будет, если узнает начальство! Выпив со мной, она попросила не говорить о происшествии Ангелине. А я вдруг понял, что сейчас она в полной моей власти. Возбуждение, да еще подхлестнутое спиртом, требовало выхода, и я, не особо обращавший внимание на тугую попку Танечки (она носила халат в обтяжку), распалялся все больше. Причем со злостью, с желанием причинить ей боль — она ведь тоже причинила, да еще какую! Словом, молча посадил на стол и рванул халат так, что пуговицы брызнули. Под халатом оказались только трусики, сорванные таким же варварским способом. Танечка повалилась на стол, закрыв глаза, понимая, что деваться некуда, и я вошел в нее с яростью, без всяких преамбул, как ландскнехт…
Теперь сидим, усталые: Танечка отрыдалась и плачется на судьбу. Брак, мол, не задался, два аборта, не вылезает из женских консультаций, а хорошее лечение только за деньги, поэтому она и согласилась подработать. Нормальные, в общем, бабские “проблемс”, главное, что не ударилась в истерику. Если плачет, значит, расслабилась, вот и смеется уже, и говорит, что голова кружится. Вскоре головка Танечки лежит на моих коленях, и опять плач Ярославны: муж был пьющий, а главное, детей не хотел, сам гнал в абортарий! Она ведь в медицинском училась, но из-за этого придурка пришлось бросить, теперь вот с катетерами бегай и следи за тем, чтобы больной, не дай бог, на тот свет не отправился! В общем, “Танатос” & “Эрос” в одном флаконе, причем всего за полчаса.
Перебивая излияния, я вдруг спрашиваю:
— А не показалось ли тебе, что больной… Ну, усмехался?
Головка вскидывается, и на меня устремляют большущие глаза.
— Да вы что?! Это гримаса такая, ну, из-за того, что интубационная трубка во рту…
— Ну да, ну да…
А она действительно ничего! Отвисший халатик обнажает две белые полусферы, которые я могу сейчас взять в ладони, и Танечка наверняка не откажется. Да что там — рада будет! Во время плача я узнал, что у нее однокомнатная квартирка в этом районе, в общем: бери — не хочу!
Только я как раз таки не хочу. Знаем, проходили, имели глупость поучаствовать в бездарном спектакле под названием “семейная жизнь”. Вначале над тобой порхают, высасывают силы из твоих чресел, кричат во время совокупления, в общем, всячески доказывают, что ты — самый любимый и неотразимый. Потом крики заканчиваются (значит, прикидывалась!) и ты замечаешь ту самую Куклу. Ты чувствуешь ее гнилое дыхание сквозь кастрюльный грохот и скандалы из-за денег, а тогда — ноги в руки и бежать, пока не выбьешься из сил!
И ты, моя радость, превратишься в эту Куклу, поэтому правильно делаешь, что задремываешь. Спи-усни, баю-бай, перенесем тебя на кушетку, а сами еще раз проверим нашего больного. Все нормально: зеленоватый ночник льет умиротворяющий свет, простыня вздымается ровно и — никаких усмешек. Я бы не удивился тому, что ты и в коме можешь насмешничать, но тут, думаю, почудилось. Да и какая разница? Ты меня поймал, заставил обнаружить в себе то, чего я, свыкшийся с неизбежным, уже не ожидал — страх утраты. Ужас, как я боюсь остаться без тебя, хотя для моего дела ты, в сущности, не нужен. И если бы я захотел, то мог бы сейчас спокойно разъединить патрубок капельницы, потом опять соединить, а вину свалить на пьяненькую медсестру, что тихо похрапывает на кушетке.
Но я не буду этого делать, Тореро, потому что тогда я сам умру. От тоски.
3. В ожидании Годо
И вдруг на пороге возник Булкин — заснеженный, с сугробчиком на бороде, я даже не сразу его узнал. Блин, откуда?! Где скрывался?! А тот молча снимал пальто, шарф, озирал апартаменты, потом остановил взгляд на моей бритой голове (почему-то она у всех вызывает нездоровый интерес).
— Ну? Где все-таки пропадал столько времени?
А он: в Подмосковье, мол, отсиживался. А я думал, ты на родину свалил! Тот еще раз оглядел квартиру, затем уставился на свежую работу на подрамнике. Долго смотрел (так только Булкин может пялиться — будто рентгеном просвечивает!). Там была очередная картина из серии “Мертвые леопарды”, сделанная в гиперреализме, ну, это когда в основе фотоизображение, расцвеченное и подправленное твоей фантазией. Булкин обошел холст, будто сзади тоже рассчитывал увидеть картинку, и с пониманием усмехнулся. А хрена тут усмехаться? Нормальный “гипер”, между прочим, одна из таких картин недавно в Амстердаме улетела за кучу бабок. Почему побрил голову? Лишай, знаешь ли, стригущий, да и солдатская напасть — вши — одолели. А он даже не улыбнулся, вроде как принял эту хрень за чистую монету.
В далеком детстве мы звали Булкина — Батоном, на что он дико обижался. Хотя с виду был вылитый “батон”: полненький, пухлощекий, румяный… Он еще в нашем Мухосранске начал бегать по утрам, в еде себя ограничивал, как йог, а теперь “батон” и вовсе стал “сухарем”. Натуральный аскет из пещеры: лицо заострилось, а взгляд — острый как бритва: прямо стружку сдирает этим взглядом! В общем, оглядел картины, потом очередь до апартаментов дошла. Цокнул языком, мол, хорошо устроился, и без всякого перехода — допрос учинять. А почему это вы — ближайшие друзья — в больницу носа не показываете?! Там человек в коме лежит, в любой момент может на тот свет загреметь, а вас и близко не видно!
Я оправдывался, мол, когда он в сознанке был, я ходил. Но потом Клим сказал: если отключусь — чтобы вас тут не видели! На кладбище встретимся!
— Это не аргумент! Он наверняка был не в себе, потому что состояние такое! Приходить все равно надо, потому что… Сам знаешь, почему!
— Так я что ж… Я, в принципе, готов. Кстати: он еще про тебя говорил, ну, когда был в сознанке…
Булкин напрягся.
— И что же говорил?
— Что приходить будешь ты. Откуда, интересно, знал? Ты письмо написал о том, что приедешь, да?
— Да, вроде того… — пробормотал гость, после чего обратил взор в дальний угол: — А там у тебя что? Деревянная баба какая-то…
— Это я в память о сбежавшей Катьке. Катя ведь сбежала от меня с одним актеришкой из Питера! Села на “Красную стрелу” — и ту-ту!
И почему меня на треп растащило? Вдруг полезло, как гной из прыща: про наши ссоры, ее алкоголизм, попытки резать вены, короче, выложил всю подноготную. И как на машине чуть не разбился по дороге в Питер, и как притащил высохшую чурку, оставшуюся после спиливания деревьев местными муниципалами, и принялся, как папа Карло, вырезать из дерева Катьку. А потом стал вести с ней диалоги, особенно, когда выкурю косячок. Тогда она прямо как живая передо мной, и я вначале плачусь, попрекаю, потом поругиваю, а когда разойдусь — и вовсе могу ногой пнуть!
— Симпатической магией занимаешься? — опять усмехнулся Батон. — Если честно: не очень-то она на Катьку похожа…
— Похожа, не переживай. Просто ты ее, сучку, давно не видел.
— Давно, это точно… А помнишь другую куклу? Из спектакля про Сирано? Ее ведь ты придумал, верно?
Я сказал, что придумал Клим, а я только конструкцию разработал. У меня тогда решение ни хрена не вытанцовывалось, хоть тресни! Ждал, что игра подскажет — не дождался; думал схалтурить — самого заворотило. Наконец ушел в запой, а когда выплыл, меня ждал эскиз, мол, взгляни! Сможешь придумать так, чтобы она двигалась медленно, как часовая стрелка? Два пальца об асфальт: главное ведь идея, остальное — дело техники! В общем, подсоединил малооборотный мотор к электронным часам, и вот тебе “чудище обло”, что медленно ползет от задника, вселяя ужас в зрителей (по собственной реакции помню ужас, хотя вроде знал обо всем заранее). И был фурор, и пьянка, на которой одна поддатая критикесса визжала: вот, мол, настоящий “Сирано”, а остальное — фуфло! Кукла — гениально, но главное: это другая история! Надоел идиотский Ростан, сбросить его, козла, с парохода современности! А еще помнится, как мои длинные (тогда еще) волосы чуть не подожгли: выпивали при свечах, я перегнулся через стол — и вдруг “хайр” опасно затрещал, пришлось даже гасить сухим вином….
Самое странное, что Булкин все это выслушал, после чего достал какую-то книжицу и сделал в ней пару закорючек.
— Слушай, я вот что хочу спросить… Подвал с винтом помнишь?
Я в этот момент самокруточку сворачивал (очень, знаете ли, нервишки успокаивает!) и хихикнул: с каким, дескать, “винтом”? До “винта” я еще не дошел, как видишь, травкой пробавляюсь! А он на полном серьезе: я о той постановке, о которой вся театральная Москва говорила как о чуде из чудес. Что ты можешь о ней вспомнить? Вижу: книжицу держит раскрытой, ждет “информацию к размышлению”, но первая затяжка спутала мысли. Слушай, сказал я, а поехали куда-нибудь? В ночной клуб, в казино, если хочешь — к телкам? Я понимаю: дела у нас печальные, но ведь несколько лет не виделись, а ты мне тут допросы устраиваешь! И хотя Булкин после размышления согласился, я видел, что без охоты.
На самом деле я помнил, хотя отношения к тому спектаклю не имел. Отказался участвовать, дескать, планы у меня, да еще Катька на сносях (дело кончилось выкидышем). Ну, а потом жалел, естественно, потому что считал: отказался от билета на свой единственный поезд. Вроде как позвали тебя, тягающего рыбу, стать “ловцом человеков”, а ты морду заворотил. Жалею ли об этом сейчас? Сложный вопрос. Скорее уж, жалею о том, что вообще во все это влез, однако теперь не вылезти, и — хочешь, не хочешь — а нужно таскаться в элитную больницу на окраине Москвы и катать по вечернему городу странного человека, с которым дружили с детства и которого я никогда не понимал.
Он всегда вносил напряжение в общество, потому что с ходу брался оценивать все и вся. Вроде и серьезного ничего не делал, зато вкусовой инстанцией был абсолютной! Что и обижало (иногда — очень!), и заставляло напрягаться, выдавать что-то сверх задуманного. Еще в детстве он превратился из Батона — в Стражника, как всегда, благодаря Климу. Вот эта кличка ему нравилась, он ею даже гордился, и свою новую роль исполнял рьяно, играл, так сказать, на разрыв аорты. И хотя пора “бури и натиска” все дальше уходила в прошлое, Булкин напомнил о ней своим визитом.
Точно так же прошлое догнало год назад, когда на пороге мастерской вдруг возник Клим — с бутылкой и горбушей горячего копчения. Мы очень давно не виделись, за это время Клим не раз сменил амплуа, залетая то в шоу-бизнес, то на телевидение, и казалось: все, табачок врозь. Но я тут же об этом забыл, и мы пили, ругали нынешние времена, еще дважды бегали за водкой, а в финале раскурили по косяку. Представлялось, что разорванное единство волшебным образом восстановилось и мы опять прежние: лихие, дерзкие, полные сил… На самом деле это была обреченность. Словно мы когда-то совершили групповое преступление и оказались повязаны круговой порукой. Наши друзья-подельники тоже возникали за столом, как фантомы, и в первую очередь Булкин. Помню, Клим усмехнулся: поверь — скоро он появится! Я буду лежать в одном интересном месте, а он будет рядом крутиться…
Думаю, Клим уже знал про свою болезнь. Спустя полгода, когда он лежал дома, опекаемый сестрой Региной, звучал тот же вопрос: не приехал? Я глаза таращил, комки сглатывал, мол, какая разница — приехал или нет?! У тебя же подозрение на страшнейшую болезнь! А он опять усмехался и говорил: приедет, никуда не денется!
В машину Булкин сел не сразу: вначале обошел вокруг, разглядывая на капоте и крыльях новенькой “Ауди” супрематистские узоры.
— Нравится? Свободные фантазии на темы Хуана Миро! По моим эскизам на заводе делали, между прочим! И без всяких заморочек: я послал эскизы, они исполнили один к одному! Вот что значит: германский гений!
Сделав последнюю затяжку, бросаю самокрутку в снег.
— А дурь у меня — из Голландии. Знаешь, сколько мне ее из Амстердама привезли? Мешок! У меня там картина ушла за кучу бабок, ну, я агенту и говорю: зашли марихуаны на всю сумму! Этот хер голландский перепугался, лопочет: таможня, таможня! То есть купить-то можно, но вывозить — нельзя! Пришлось одного из наших музыкантов разыскивать, тот в контрабасе вывез…
Наконец Булкин залез в машину.
— На твоей первой тачке, я помню, был фаллос нарисован. А ментам говорилось: это — ракета класса “земля-небо”, так?
— Так, так! — загоготал я. — “Фордешник” был так себе, я чуть не угробился на нем, зато настоящий артефакт! Ну, куда едем?
Он сказал: давай в Замоскворечье, хочу еще раз тот особнячок посмотреть, с подвальным театром. Я, конечно, по газам, хотя резона и не видел. Что там смотреть? Прежние театрики и всякие там студии давно стали пиццериями и складами, а прежние актеры — если не повезло попасть в сериал — торгуют в Коньково…
Но лишь увидел особнячок в переулке, как сразу все нахлынуло. Клим тогда вернулся из-за границы (то ли в Нигерии был, то ли в Индонезии), но общаться ни с кем не стал, взявшись набирать в новую труппу из выпускников театральных училищ, безработных актеров, амбициозных провинциалов — словом, с миру по нитке. Точнее, он не набирал, а вербовал: с каждым уединялся, долго о чем-то беседовал и всех брал с испытательным сроком. Если узнавал, что кто-то из кандидатов растрепал о содержании беседы, безжалостно отсеивал болтуна. А еще, говорили, пропускал новичков через “шпицрутены”: актеру могли посреди репетиции вылить ведро помоев на голову, связать и оставить на час-два в темном помещении и т. п. Те, кто возмущался, тоже покидали подвал, так что в итоге составилась команда “стойких оловянных солдатиков”, орден рыцарей подлинного театра. Под стать им и помещение нашли: винтовая лестница, уводящая в подвальную глубину, какие-то темные коридоры, и вдруг — неяркий свет, силуэты, молчаливое разглядывание моей персоны…
Не понравилось мне это разглядывание, если честно. Клим вызвал на разговор, я пришел, но сразу почувствовал себя чужаком (потому и отказался). А они заперлись на два месяца и начали репетировать — в строжайшей тайне, будто готовили террористический акт. Они практически не выходили наружу, только репетиции и тренинг сумасшедший. Говорили, кто-то падал без сознания, за кем-то “скорая” приезжала, в общем, слухов и легенд хватало. А поскольку театральная среда слухами живет и дышит, в день премьеры сюда было впору конную милицию вызвать.
Потом был невероятный успех, шквал восторженных отзывов, и тогда я, конечно, пожалел, что отказался. Страшно пожалел, хотя те, кто видел спектакль, ничего вразумительного про сценографию сказать не могли. Какая, на фиг, сценография?! Там такое было — ну полный улет! Что, режиссура гениальная? Да нет, не режиссура… Тогда, блин, что?! А вот все, понимаешь?! Все вместе! Понять этого нельзя, объяснить тоже, это видеть надо, старичок!
Зрители того спектакля потом вроде как клуб избранных образовали, их на любой премьере можно было вычислить: от всего нос воротили и, демонстративно покинув зал, ехидно шушукались в буфете. Покатавшись со спектаклем по миру и вернувшись, актеры тоже не спешили вливаться в другие коллективы, наверное, уровень не устраивал. Что ты, на Авиньонском фестивале сам маэстро Брук пожал Климу руку, причем с поклоном!
Потом, правда, с участниками легендарного спектакля что-то стало происходить: кто-то спился, кто-то угодил под поезд, были и такие, кто, покинув театр, подался в монахи. Понятно, на Клима тут же повесили всех собак, но я думаю — это просто плата за успех. Пусть радуются, что он у них был, такое ведь раз в жизни выпадает (а кому-то и вовсе не выпадает).
Когда вылезли из машины, Булкин крутанул головой.
— Жаль, ни одной видеозаписи той постановки не сохранилось!
— Ты же знаешь: Клим этого не любил, говорил: театр — искусство разовое, пусть остаются не записи, а легенды!
— Не любит, — уточнил Булкин, странно на меня взглянув. — Надо говорить в настоящем времени: не любит! Хотя теперь — нам решать, что сохранять, а что нет. Я бы этот особняк на пленку снял, только не на что…
Я молча достал из бардачка видеокамеру — всегда с собой вожу, как рабочий инструмент. Вперед, говорю, запечатлевай для потомства! Он, конечно, обрадовался, выскочил и давай перед входом скакать, ракурсы подыскивать. Но тут охранник хоп за шкирку — кто, мол, разрешение давал?! Булкин отпихивает его, тот камеру из рук рвет, в общем, потребовалось мое вмешательство.
— Вы что тут снимаете, козлы?! — орал охранник. — Кто разрешил?! По кумполу давно не получали?!
Однако вдвоем мы сбили его с ног, поваляли немного, когда же тот в лежачем положении начал тыкать в кнопки телефона, я указал на своего “Хуана Миро”.
— Видишь эту машину?
— Ну? — кинув взгляд на тачку, поверженный цербер злобно уставился на меня.
— Не узнаешь ее?
Тот вгляделся, затем мотнул головой: нет, мол.
— Плохо смотришь, дятел! Или на проспект не выходишь, когда кортежи проезжают. Эта тачка — оттуда! — я ткнул пальцем вверх. — И снимаем мы вас — по заказу оттуда! Так что тебе, пидору, лучше не вставать, пока мы не уедем!
Короче, разыграли сцену в лучших традициях, как в прежние времена, когда вначале пятеро, потом четверо были единым целым, и когда взаимовыручка была законом жизни. Прыгнули в машину, я надавил газ, и только нас и видели! Отсмеялись, Булкин замолчал, меня же продолжало трясти (действие выкуренного косячка). Вот тогда он, кажется, и сказал:
— Ты, наверное, хочешь спросить: почему он после такого спектакля стал заниматься телевидением, в шоу-бизнес полез? Хочешь ведь, да?
— С чего ты, ха-ха, взял, что хочу?! Я придурка этого, в галстуке, забыть не могу!
— Да ладно, не крути! Всех это интересует, даже “желтая пресса” об этом пишет… Так я тебе скажу: это должно было произойти! И обсуждений тут быть не может! С нашей с тобой стороны — никаких обсуждений, оценок, ты меня понимаешь?
— О’кей, — сказал я. — Куда теперь едем?
Он помолчал и говорит: давай на Гоголевский бульвар! Зачем? А надо забрать у этой суки-сестры тетради Клима! Я уговаривал не ехать, но тот как озверел: едем, я ей морду набью! Кто она вообще такая?! Жалкая обывательница, в квартиру вцепилась, как собака в мясо — и пусть она ей достанется! Только ей мало квадратных метров, мебели, картин, она еще тетради забрала! А в этих тетрадях, быть может, ответы на все вопросы!
— На все, на все? — спросил я. — На вечные, проклятые и тэ дэ?
— Смеешься? Смейся, только заводи своего Миро на колесах, и поехали!
Там и прихватила космическая тоска, что наваливается в самый неподходящий момент. Мы стояли напротив большого сталинского дома, глядели на снег, косо летящий в свете фонаря, и что-то огромное, размером с этот город, накрывало меня и плющило, как комара. Я столько раз пересекал эту полосу света; и Булкин пересекал, и десятки других людей, и вон там, на четвертом этаже до утра горели окна, слышалась музыка, а потом мы вываливали толпой и топали к набережной Москвы-реки… Теперь горело только одно окно — в кухне, наверное, сестрица пила чаек. И хотя надо было идти, коль скоро решили забрать тетради, мы молча чего-то ждали. Время исчезло, остановило свой бег, и вдруг показалось, что мы ожидаем Годо. Он, конечно же, не придет, но ожидать надо. Почему? Потому что твоя пожизненная роль — участвовать в этом спектакле, куда тебя опять и опять втаскивает, и если в следующий раз этот гребаный Батонище возникнет на пороге, ты снова будешь возить его по гигантскому городу, как таксист…
Он сходил наверх, а когда вернулся, в машине уже сидели две шлюхи — подошли, привлеченные узорами на машине, и я гостеприимно распахнул дверцу. Их звали Лена и Вера. Булкин влез в салон, и Лена спросила:
— Ну, куда едем, мальчики?
О дальнейшем я могу говорить только с добавлением “кажется”, потому что по ходу дела свернул и выкурил второй косячок. Так вот: кажется, я принялся рассказывать блондинкам, что моего друга зовут Жора Булкин, одно из подпольных прозвищ — Батон, но он любит, чтобы его звали Стражником. Меня он называет Леонардо (на самом деле я — Сергей Базин), а одного человека, который жил вон там, где горит окошко, — Тореро, потому что так было заведено в далеком детстве. Хотя общественности этот человек больше известен под именем Клима Шергина. Знаете ли вы, девочки, это звонкое имя — Клим Шергин?
— Не слышали что-то… — выпустила дым Вера. — Он кто? В Госдуме сидит?
— Вот тебе, батоно Стражник! Не знают ни фига! Поэтому предлагаю вариант попроще: Годо. Мы все сидим и ждем Годо!
— Это друг ваш, что ли?
— Очень большой друг! Был Тореро, теперь он — Годо!
— Ну, и имечко… — пробормотала Лена. — Так он что — пятым будет?
Вот это Булкина и добило: вскоре я наблюдал его перекошенную физиономию и слушал истеричный ор: мол, сучий потрох, своей иронией ты предаешь самое святое, а еще — про Катьку, которая правильно сделала, что бросила такого мудака! А я кивал, я ведь (кажется) этого и добивался, желая выскочить из роли, которую мне навязывали.
Удар по зубам я не почувствовал, вроде как был под анестезией. Булкин растворился в ночи, а мою разбитую губу утирали платком, нежно гладили по бритому черепу и предлагали ехать домой…
Теперь я дома. Шлюхи отпущены, донельзя удивленные тем, что какой-то мудозвон вместо оргии предложил Лене надеть чужой пеньюар, а Вере — чужое вечернее платье. И то, и другое — старье (новое Катька с собой забрала), но все равно приятно было видеть, как на чьих-то телах болтаются ее тряпки. “Ты что, лысый — извращенец? — хохотали телки. — Вон у тебя и баба какая-то в углу — не надувная, случаем?” Я им тоже свернул косячок, так их сразу пробило на “хи-хи”, чего со мной не часто бывает. Обычно мраки наваливаются, хочется гадости говорить (как сегодня Булкину) или того хуже — летать тянет. Однажды после двух самокруток я решил, что смогу полететь — с высоты девятого этажа. Подумалось что-то типа: “пошто я нэ сокил, пошто нэ лэтаю…” Далее “сокол” начал внутреннюю борьбу с “ужом”, приземленным существом, которое лепетало: если полетишь, — костей не соберешь! Гордый “сокол” почти одолел трусливого “ужа”, но тут в дверь позвонили знакомые, заехавшие с водкой и (слава богу!) просидевшие до утра.
Ночь, раскиданные предметы туалета, белеющая в углу деревянная фигура, и на всем этом — отблеск с рекламного экрана, расположенного на другой стороне улицы. Этот гигантский искрящийся квадрат, зависший на огромной высоте, я наблюдаю каждый вечер. Там мелькают цветастые картинки, мультики, рекламные слоганы, как в калейдоскопе, и смотреть это (ей-богу!) можно часами. Самое удивительное, что в утреннее время квадрат ничего не показывает, он абсолютно черный, как творение Малевича. И я вдруг понимаю, что имел ввиду родоначальник супрематизма, когда рисовал свой “дорожный знак”: вот это и имел. Черный квадрат прорвало, как нарыв, и из него полезли мечты и желания человека разумного, его истинные боги и подлинное вожделение.
Мое же вожделение лежит вон там, и я знаю, что сегодня буду долго и нудно плакаться этому истукану на жизнь. Мол, херово мне, причем давно. Вот явился друг детства, а легче не стало, наоборот, хуже сделалось. Что-то с нами давно случилось, Катя, хотя мы сами не знаем — что именно. Ты догадывалась об этом, ты же не дура, но почему-то не захотела меня вытащить, а сбежала в Северную Пальмиру, куда я вскоре приехал, разузнал адрес и стоял под окнами, как придурок. С трудом удержался от того, чтобы взять булыжник и запустить в окно; а на обратном пути чуть не разбился под Чудово — так гнал, что шины дымились!
Я обзову эту сучку последними словами, потом буду просить прощения и, возможно, даже вынесу на балкон — подышать воздухом. Смотри, Катя, как искрится “черный квадрат” — все краски жизни на нем! Внизу проходит оживленная трасса, а вдоль нее высятся остроконечные башни. Это, Катя, — замок Иргиль, заселенный монстрами и чудовищами; и его нужно обязательно покорить и добраться до его секретных кладовых. Кто его покорит? Вон те, что вышли из леса и гарцуют на разгоряченных конях. Их четверо: бесстрашный Тореро, внимательный Стражник, суровый Пилигрим, веселый Леонардо. Был еще пятый, но потерялся по пути; как воспоминание о нем осталось только приветствие: раскрытая ладонь. Всадники останавливают коней, поднимают ладони в ритуальном приветствии и устремляются к зловещему замку…
4. Скупой рыцарь
Когда-нибудь это должно было произойти. Сам виноват: не фиг снимать жилье у козлов, что торчат на вокзальном перроне с табличкой на груди “Комната — дешево!” и с похмельной тоской в глазах. Козел радуется, найдя клиента, помогает нести чемодан и даже втаскивает его на шестой этаж (лифт, извиняется он, сегодня не работает). Потом выясняется, что лифт не работает уже год, квартира оказывается громадным клоповником с такими же козлами-насельниками, а главное, с тебя требуют плату за два месяца вперед!
Я оплатил за месяц, объяснив хозяину, что он не прав. Однако через три дня этот алкаш опять заявился с требованием: гони еще деньги! Он пошатывался, держась за косяк, а во мне нарастало бешенство, которое (я знал!) может моментально оборваться в омерзительную слабость. Не дожидаясь слабости, я вытолкал козла за дверь, чтобы на следующий день, вернувшись из больницы, не обнаружить своего чемодана!
Паника захлестнула, как удавка: я физически ощущал петлю, я болтался, как мешок с дерьмом, судорожно нащупывая выбитую табуретку, затем ринулся в коридор. Полной картины память не сохранила, так, отдельные кадры — например, полуодетая толстая матрона, заверещавшая при моем появлении, старуха в инвалидной коляске, лыжи в коридоре, шкворчащая сковородка с салом (это в кухне); еще, кажется, был голос из туалета: “Куда ломишься, придурок?! Занято!” Я тряс двери, пинал их ногами и, наконец (о, боги!), нашел-таки моего хозяина с дружком, сидящих у раскрытого чемодана.
Мой дикий вид заставил обоих прижаться к подоконнику, я же бросился проверять содержимое: тетради, журналы, газетные вырезки, пять видеокассет… Раньше было семь, но я не успел глазом моргнуть, как две тут же вернули — вместе с часами.
— Они у тебя это… И не идут вовсе! Так что мы б ничего с ними не сделали.
Скандалить не было сил. Вернувшись в комнату, я рухнул на продавленный диван. Сердце долбило в грудную клетку, как я в соседские двери, и вдруг опять паника: что-то случилось в больнице! Непослушными пальцами я набрал номер, и Ангелина, узнав меня по голосу (придуриваться не было сил), недовольно ответила про “стабильно-тяжелое состояние”. Лишь тогда пульс начал возвращаться к норме.
Почему-то кажется, что содержимое чемодана и та ниточка, что пульсирует на экране реанимационного осциллографа, загадочным образом связаны. Как в сказке: на дубе сундук, в сундуке заяц, в зайце утка и так далее. Или это моя жизнь и, соответственно, “не жизнь” находятся в этом чемодане-сундуке? Я люблю перебирать его содержимое, как один известный персонаж перебирал свои сокровища, спускаясь в подвал. Как там у классика? “Весь день минуты ждал, когда сойду в подвал мой тайный, к верным сундукам…”
С этим видавшим виды кофром я когда-то (целую жизнь назад!) прибыл на Курский вокзал. У моих друзей чемоданы были такие же, но никто из них не сохранил эти символы провинциального быта, я же пронес через годы картонное чудо с латунными заклепками и нашлепками по углам, будто чувствовал: когда-нибудь в его чреве соберется вся наша жизнь. Наши мечты, планы, приключения, взлеты, падения, победы, поражения, благородные жесты, предательства; любимые и брошенные женщины, противники, кумиры (в том числе — поверженные), путешествия, письма…
Я не променял бы этот чемодан ни на какой сундук с золотом, хотя двум придуркам его содержимое и показалось лишенным ценности. Они, кстати, вскоре явились — с бутылкой, закрепить прощение, и чтобы ментам не жаловался. Не буду жаловаться, сказал я, но замок врежу новый. В общем, замок врезал, теперь сижу и в очередной раз перебираю “сокровища”.
Самые первые эпизоды не воплощены материально, они прячутся в углах чемодана историями-невидимками, например, история знакомства на карусели. Поддатые взрослые парни раскручивали на ней худощавого черноволосого мальчишку, недавно переехавшего в наш двор. Вцепившись в поручень, тот глядел перед собой немигающими широко раскрытыми глазами, но остановить не просил. “Глянь-ка, еще хочет!” — его раскручивали сильней, черты лица уже смазывались, только мольбы о пощаде мучители так и не дождались. Когда он слез с карусели, его стошнило, но вид был триумфаторский.
— Тореро, — сказал он, когда я назвал свое имя.
— Что — тореро?
— Не что, а кто. Ты корриду видел? Где быков красной тряпкой дразнят, а потом шпагой закалывают? Тот, кто выходит на бой с быком, и называется: тореадор, или тореро.
Я ему как-то сразу поверил; и пусть еще в помине не было нашей “тайной лиги”, и шляп со шпагами не было, он так и остался Тореро, в то время как я еще год именовался Батоном. Вскоре Клима перевели в нашу школу, где поначалу встретили в штыки, мол, с прибором мы клали на таких “тореадоров”! Однако первые же выбитые у противников зубы заставили “крутых” отвалить, а меня — проникнуться еще большим уважением к приятелю. То есть тут было даже не уважение, а что-то сродни подчинению-поклонению, когда понимаешь: вы — не соперники, просто у тебя появился ведущий, лидер, который потащит через жизнь. Он и с отцом, большим начальником, за которым каждое утро приезжала черная “Волга”, вел себя, как равный, хотя во дворе этого высокого породистого мужчину в костюме-тройке уважали и побаивались даже взрослые.
Генка Рогов жил в соседнем дворе, будучи ходячей справкой для двоечников и любопытных. Мало того, что он имел многотомное собрание детской энциклопедии, так еще у родителей, преподававших историю в нашем Мухосранском педагогическом, имелся полный Брокгауз! Помню, когда я привел туда Клима (с Генкой мы познакомились раньше), тот не смог скрыть зависти: вот это библиотека! Генка же, выказывая полное пренебрежение к сокровищам, копался в букве “С”: я и Клим поспорили насчет подлинности приключений Спартака, и истину должны были восстановить Рогов с Брокгаузом. “А это кто такие?” — спросил Клим, подойдя к висевшей на стене картине, на которой была изображена бредущая по дороге вереница людей в капюшонах. “Пилигримы, — важно отвечал Генка. — Вон тот, с посохом, который впереди — это я!”—”А кто нарисовал?” “Дружок мой, Сережка Базин”. Через неделю мы познакомились с Базиным, и как-то сразу определились прозвища: Пилигрим и Леонардо. Понятно, что находиться рядом с ними мне, пухлощекому, и называться Батоном — было западло. Но вскоре я сделался Стражником. Когда на рыбалке всю ночь просидел у костра, Клим, показавшись под утро из палатки, припечатал: ты, мол, нас охраняешь, как стражник!
А еще через полгода появился пятый: тихий и задумчивый, он мало подходил к нашей разбитной компании, и если бы не Тореро, мы бы его послали. “Он хочет с нами дружить, — сказал вожак, — Примем?”—”А чем он лучше других? — ехидно спросил Базин. — С нами многие хотят дружить, да не всех берем”. — “У меня болезнь необычная, — тихо сказал новичок. — Гемофилия называется”.—”А! — воскликнул Рогов. — Это я знаю: когда кровь не сворачивается! Можешь палец порезать, — и кранты!” Аристократическая болезнь поставила этого тихоню на особое место, во время походов, рыбалок, драк мы оберегали его, как фамильную китайскую вазу: не дай бог, нос разобьют или ногу, допустим, распорет. Однажды, когда он налетел на гвоздь, несли его три километра до медпункта цементного завода, где едва остановили кровотечение. Надо сказать, близость гибели нашего друга (мы все-таки это понимали!) бодрила и делала нас чуточку взрослее. А приятеля превращала в своеобразный талисман компании, так что с течением времени мы стали звать его именно так: Талисман.
Далее эпизоды делаются “весомыми — грубыми — зримыми”, существуя в деталях и предметах, как, допустим, этот пожелтевший рулон ватмана. Свернутая в трубку жесткая бумага разворачивается с трудом, за годы она засохла, а нарисованный гуашью план некой местности наполовину обсыпался. Хотя еще вполне можно различить контуры Хрустального озера, Синий Лес вдоль его западного берега, и Холодную Степь — к северу. На востоке местность испещрена многочисленными точками мелких поселений и крохотных замков, юг же пустынный, если не считать жирной черной кляксы, рядом с которой выведена витиеватая надпись: Иргиль. Жаль, не сохранился рисунок Базина, изображавший береговой утес и как продолжение скалы — мощные стены с зубцами поверху. Озеро было безмятежно, утреннее небо пронизывали солнечные лучи, и только темные стены замка дышали грозой и опасностью…
На ватмане видно, что к черной кляксе с разных концов направляются разноцветные пунктиры — так были обозначены походы пятерки отважных, которые решили любой ценой овладеть этим страшным замком. Почему страшным? Потому что там обитали странные существа в серых плащах: с виду они не отличались от обычных людей, но если распахнешь кому-нибудь плащ — увидишь не тело, а пустоту. Если же нет тела, то и победить их очень трудно — почти невозможно, если не прибегнуть к помощи живущих в Синем Лесу друидов. Поэтому любой пунктир вначале обязательно приближался к заштрихованному синей гуашью пятну и лишь потом направлялся в сторону кляксы. Вот кипа листов, Устав “тайной лиги” (бурые подписи — наша засохшая кровь!), атласный вымпел с перекрещенными шпагами (вышила знакомая девчонка), а это колечко — перстень Пилигрима. Выточенный на заводе из обычного дюраля, в нашем мире именно он открывал дорогу в Иргиль, а его носитель обладал исключительным правом общения с друидами. Леонардо же имел магическую дощечку, на которой наши недруги вначале изображались, а затем смывались водой (увы, дощечка тоже ухнула в пропасть под названием “безжалостное время”). Зато мои часы — здесь, хоть и не идут давно. Стражнику часы положены по рангу, он должен следить за Временем, чьи хозяева — люди в серых плащах. Победить пустотелых обитателей страшного замка, в сущности, означало: вырвать у них власть над стихией Времени…
А вот и мы на фотографии! Самодельные широкополые шляпы, шпаги из стальных прутьев, а на заднем плане — лошадь, принадлежавшая цыганам, что жили в нашем районе. То были первые роли; а шляпы и шпаги — первой бутафорией. Спустя несколько лет изображать тайную рыцарскую лигу станет неудобно, плащи и шпаги сменятся джинсами и “хайрами”, но тяга к игре останется, клички прирастут, а тот, кто рисковал смеяться над “Тореро” или “Стражником”, бывал либо бит, либо становился объектом безжалостных изощренных розыгрышей.
После окончания школы, разными путями увильнув от армии, мы оказались в драматической студии при клубе цементного завода. Что сразу выделило компанию: мы тоже имели самопальные электрогитары, копировали Led Zeppelin и Deep Purple, но это делали все (или почти все), нам же требовалось нечто из ряда вон.
Из ряда вытащил вот этот кусок белого полотна с многочисленными росписями, сделанными черным фломастером. Вот наши закорючки, вот осветитель, звукооператор, а в углу расписался Петя Зябликов — молодой выпускник театрального училища, которого каким-то ветром занесло в наш Мухосранск. Просматривая местные “дарования”, Петя хватался за голову и даже отобранным (мы оказались среди них) заявил: “В Станиславском вы пока ни уха, ни рыла! Поэтому для первого спектакля надо придумать что-то особенное… В общем, будем делать театр теней! Тени — выручат, скроют ваши ляпы и несовершенства!” И верно: когда растянули на сцене огромное белое полотнище, поставили с обратной стороны прожектора, наши силуэты на светлом фоне смотрелись очень даже эффектно. Сопровождением врубили Pink Floyd, реплики подавали через микрофоны, и когда пьеса, сочиненная самим Петей, завершилась, зал взорвался овацией.
Угол полотнища с автографами был аккуратно отрезан, чтобы спустя годы оказаться в сундуке-чемодане рядом с афишей, на которой написано: “Олень и шалашовка”. Эта пьеса Солжа в эпоху перестройки была символом освобождения, воплощением принципа “жить не по лжи”. Правда, чтобы подпеть в диссидентском хоре, Пете пришлось изрядно попотеть, натаскивая нас по методике Станиславского. Результат был средний (система за полгода не осваивается — ежу понятно!), но зал опять аплодировал — не столько мастерству актеров, сколько смелости постановщика. Петю вызывали в органы, стращали, однако старая жизнь летела под откос, органы страны-монстра разлагались, как у больных проказой, и на горизонте уже сияла “заря свободы”.
Афиша с двух сторон пригорела, напоминая о моем прыжке в костер. Жечь костер в дальнем углу парка еще в детстве стало традицией, и там, хлебнув сухого вина, Клим швырнул афишу в огонь, дескать, прощаемся с советской драматургией.
— Но эта драматургия — антисоветская! — заметил Базин.
— А какая разница? — усмехнулся Клим. — Ни-ка-кой!
И тут раздался мой вопль:
— Блин, ты чего делаешь?!
Я кинулся в пламя, лизавшее слово “шалашовка”, а друзья (ну и друзья!) надо мной потешались. Только я уже тогда был убежден, что надо любую мелочь сохранять для истории — хотя бы потому, что на этой афишке мы впервые оставили свои пятерни, окрасив ладони гуашью разного цвета. Красный — Тореро, желтый — Леонардо, зеленый — Пилигрим, мой цвет был синий, и только нашего пятого приятеля не было: он оказался в больнице с очередным осложнением. Кажется, он вообще больше рядом не появлялся, так что компания существовала далее в режиме “пять минус один”.
— Ты прямо как этот, из кино по Достоевскому… — ухмыльнулся Базин. — Ага: идиот!
— Сам ты идиот! — поправил начитанный Рогов. — Он похож на Лебедева или на Фердыщенку, которые были готовы за деньгами в камин прыгать!
— Пошли вы! — огрызнулся я. — Это дороже денег, только вы, придурки, об этом не знаете!
— Ну да, — насмешливо отозвался Базин. — Наш Мухосранск прославится на весь мир благодаря Пете Зябликову и тебе! Ура бессмертной постановке! Качать Жору Булкина, спасшего афишку ценой собственной жизни! Тут, конечно, все подбегают, в воздух кепочки бросают…
— Чепчики, — поправил Рогов.
— Ну да, они самые… Между тем выход один: надо в столицу двигать! Вся жизнь — там, и наши местные достижения ничего не значат — там!
Клим его поддержал. Он и раньше говорил о том, что Петя провинциал, что нужны новые формы, эксперименты, поездки в Москву, а еще — что нужно о себе заявить по большому счету.
Спустя три месяца мы о себе заявили, сыграв на крыше одного из домов в городском центре “Евангелие от Иоанна”. Свидетельствует об этой первой постановке Клима милицейский протокол, в котором фигурируют наши фамилии и описано необычное происшествие: “С крыши дома 21 по улице Ленина сняты четверо молодых людей, одетых в простыни и костюмы из рваной мешковины. Используя громкоговорящие устройства (а именно: мегафоны), молодые люди нарушали тишину и спокойствие в районе, выкрикивали непонятные слова, размахивали руками, а потом устроили из телевизионной антенны что-то вроде креста, к которому привязали одного из участников инцидента. Собравшиеся внизу жители близлежащих домов реагировали бурно, аплодировали и всячески поддерживали хулиганов. Вызванный одним из бдительных граждан наряд милиции, используя аналогичные устройства (мегафоны), предложил прекратить хулиганские действия и покинуть крышу, но хулиганы не подчинились. Они заперли оба чердака, из-за чего пришлось вызывать пожарную машину. Незадолго до ее приезда едва не случился летальный исход, а именно: один из хулиганов не удержался на краю крыши, сорвался и был с трудом водворен обратно…”
Сухие строчки (хотя не такие уж они “сухие”!) не передают охватившего меня ужаса, когда после крика: “Что есть истина?!” я, игравший Пилата, вдруг утратил равновесие и заскользил к краю крыши. Перевалившись через невысокое ограждение, я повис, все замерли, и только “Христос” (он же — Клим) среагировал и ухватил мою руку, упершись ногами в ограждение. Оно скрипело, я болтался на одной руке, чувствуя, как в кожу вонзаются ногти, и понимал: если не ухвачусь второй рукой, мы вместе рухнем с высоты пятого этажа, потому что Клим — не отпустит!
Я все-таки ухватился, влез на крышу и долго сидел, ошалело озирая крыши домов, толпу внизу, оставшиеся от ногтей раны, из которых сочилась кровь… “А у Пилата, кажется, стигматы! — отдышавшись, засмеялся Клим. — Что ж, надо обязательно закончить такой спектакль!” И хотя я бы мог спокойно послать всех подальше, было ясно: надо заканчивать, иначе мой друг будет меня презирать. Мы опять выстроили мизансцену, и распятие сделали, вот только снимали Спасителя не ученики, а влезшие по пожарной лестнице сотрудники РОВД. Мои “стигматы”, ставшие едва заметными шрамами на левом запястье, конечно, в чемодан не положишь, зато они всегда со мной как живое напоминание о том спектакле. А милицейский протокол я позже отксерокопировал — за бутылку коньяку, чем изрядно удивил лейтенанта, изымавшего на полчаса документ из общей папки.
То, что я едва не сорвался, переводило происшествие в серьезный разряд, мы могли влипнуть, и только вмешательство Шергина-старшего спасло от крупных неприятностей. Мы думали: отца уговорил вмешаться Клим, оказалось: наши родители. “Почему не я? — ответил приятель. — Потому что я, во-первых, ни о чем никого не прошу. Во-вторых, бояться нечего: мы уже герои, ничего с нами не сделают!” И верно: начался натуральный фурор, о нас писали местные газеты, фрагменты любительских съемок демонстрировало местное телевидение, словом, мы сделались городскими знаменитостями. Откуда он в то время знал о магической силе известности?! Увы, теперь не спросишь, но ведь знал!
А потом мы по очереди отваливали в первопрестольную, делая один и тот же прощальный кадр: вокзал на заднем фоне, а рядом гипсовый пионер с горном, из-за чего фотосерию, которую я сейчас тасую, как карточную колоду, назвали: “Труба зовет!” Зов трубы — и в институт Сурикова уезжает Базин, который стал гордостью этого унылого заведения, уже на третьем курсе начав продавать работы иностранным коллекционерам. Еще звучит горн — и машет рукой Клим, перед которым распахнулись двери театрального училища. Рогов рванул на психологический факультет, я подался в киноинженеры, потом бросил и, скажу честно, ни разу не пожалел. Я уже знал: главное — не профессия, а что-то другое, что заставляло нас сходиться каждую неделю возле памятника Тимирязеву у Никитских ворот. Приближаясь с разных сторон: с Суворовского бульвара, с Тверского, с Никитской, мы ритуально поднимали раскрытые ладони, курили, пили пиво, после чего двигали в какой-нибудь театр. Эта болезнь оказалась неизлечимой, театральная стихия втянула и художника, и психолога, и меня, неудавшегося киношника. В “Маяк”? Идем в “Маяк”. К Райхельгаузу? О’кей, тогда на Трубную…
Раскрытая ладонь была паролем, залогом помощи, символом безотказности, потому что мы поняли: Москва — это Иргиль, и если мы не будем вместе, нам хана. Мы давали друг другу в долг деньги, шмотки, когда требовалось поразить женщину, и всегда подставляли плечо, если кто-то падал. Бесконечные переезды, перевозки скарба, наемные квартиры, житье у друзей, выезды в дома творчества без соответствующих прав, премьеры, гастроли, фестивали, и везде над нами незримо витала раскрытая ладонь — вроде как встающее солнце, которое согревало нас и испепеляло наших противников.
Вот почему я аккуратно сворачиваю подгоревшую афишку, где впервые отпечатался знак, скрепивший компанию, как цемент. Газетные вырезки, фотографии, кассеты — все разложено аккуратно и любовно, и хочется перебирать это до бесконечности, жаль, время за полночь, уже слипаются глаза. Где же мои часы? Я перекладываю содержимое и наконец обнаруживаю их: большие, размером с будильник, часы громко тикают, то есть идут! А эти кретины говорили: не идут! Здесь же обнаруживается бутылка литовского пива с надписью “алус”, я ее открываю и жадно пью. Надо же: столько лет пролежало, а какое свежее! Потом я достаю из чемодана (бездонный он, что ли?) огромного, в человеческий рост, гипсового горниста.
— Труба зовет! — говорит он, поднося к губам горн. Громкий и пронзительный звук, напоминающий крик слона в брачный период, выгоняет из комнаты. Я успеваю лишь схватить пачку объявлений, лежащих в чемодане, а потом бегу по бесконечному коридору, похожему на железнодорожный тоннель.
На стенах тоннеля я оставляю белые листики бумаги. “В четверг в 18-00 состоится общее собрание жильцов нашего кондоминимума…” “Просьба: нашедшего портмоне из крокодиловой кожи — занести в районный отдел милиции…” “Блондинки от пятнадцати до двадцати лет приглашаются на собеседование (работа за рубежом)…” Когда объявления заканчиваются, кончается и коридор, точнее, он выходит в зрительный зал.
Чем-то зал знаком, наверное, наушниками, которые надо надеть (такое называется: синхронный перевод). Сегодня дают “Пляску смерти” Стриндберга — что ж, приобщимся к классике на иностранном языке. Я усаживаюсь в кресло, надеваю наушники, потом снимаю и вдруг обнаруживаю: да мне и так все понятно!
— Вот как играть надо! — оборачивается сидящий впереди Клим. — Чтобы без перевода все понимать!
Спектакль заканчивается, рампа гаснет, и наступает полная — графитная — темнота. Рассеивает ее факел, вспыхивающий в руках Тореро, то есть Данко, который своим горящим сердцем, понимаешь ли, освещает соплеменникам дорогу.
— Какой еще Данко? — недовольно говорит приятель. — Я — Прометей, ты же сам меня так назвал! Я принес огонь людям!
— Ну-ну, — отвечаю. — Только меня не подпали, очень уж огонь твой жжется!
— Огонь жжется, стигматы кровоточат… Посмотри на свои руки!
И верно: из раны на запястье обильно сочится кровь, будто утратив способность сворачиваться. Я в панике бегу обратно, по тому же бесконечному коридору, а там люди, люди… Вы что, прочитали объявления?! Прочитали, конечно, и теперь идем: кто на собеседование, кто в районный отдел. Но мне нужна помощь, я истекаю кровью! Извини, родной, тут ведь черным по белому написано: явиться к 18-00! Некогда, и так опаздываем!
Потом появляется хозяин квартиры в сером плаще, распахивает его, и я вижу абсолютную пустоту! Оказывается, я в замке, все вокруг — в таких же плащах, и я тоже, поэтому вместе с другими я направляюсь к двери, выводящей на центральную площадь замка. Согласно одному из объявлений, здесь состоится общее собрание жителей Иргиля, которые толпятся у здания ратуши, с тайным каким-то вожделением глядя на огромные часы. Глянь-ка, да это же мои часы, только увеличенные раз этак в двести! Настоящие куранты, блин! Вместо боя раздается тот самый визгливый горн — двенадцать раз — после чего стрелки начинают крутиться. Вначале минутная стрелка превращается в секундную, потом часовая, и вот уже стрелки вращаются, как пропеллеры, вскоре исчезая из виду. Жители в плащах разражаются громовыми аплодисментами, радуются, я же чувствую, как стремительно начинаю стареть! Но я не хочу, мать вашу!
Расталкивая серых “пустотелов”, я пробираюсь назад, опять бегу по коридору-тоннелю и, влетев, в комнату, бросаюсь к чемодану. Нет часов! Зато здесь лежит нечто резиновое, что требуется надувать, и я обреченно вставляю патрубок в рот. Выдох, еще выдох, что-то надувается, но я пока не вижу — что именно. Некая огромная фигура заполняет всю комнату, и я вдруг с ужасом понимаю: это Кукла! По идее, она должна бы сдуться (патрубок-то не заткнут!), но фигура, напротив, пухнет и пухнет, не оставляя места, и вскоре вжимает меня в стену.
— Что, плохо? — внезапно спрашивает чей-то голос.
— Кто это?! — хриплю я. — Ты, Тореро? То есть Данко или этот, блин… Короче: спаси!
— Не надо никого надувать! Это опасно.
— Да проколи ты эту дуру!
— Не могу: не надо было надувать.
— Но я же не ее хотел надуть! Я хотел…
Меня буквально плющит, кажется, Кукла не резиновая, а сделана из листового железа. Я упираюсь из всех сил, чтобы не быть раздавленным, и в этот момент просыпаюсь на полу. Чемодан распахнут, на полу раскатанная афиша, а на часах (наручных) — два ночи.
Я всегда закрываю чемодан с сожалением. Вся моя жизнь заключена в этом небольшом пространстве, тут мое сокровище, мой клад, мой сейф в швейцарском банке. Даже сновидения приходят отсюда, ведь пивная этикетка со словом “алус” и билет на “Пляску смерти” в театре Паневежиса — вот они. Там действительно синхронно переводили с литовского, но игра была такого уровня, что мы сняли наушники и просто смотрели. И реплика Клима — из реальности, и в финале тоже была полная чернота на сцене и никаких тебе выходов на поклоны. Клим тогда был потрясен, говорил, что Мильтинис (к тому времени, увы, покойный) — гений, если сумел воспитать такую труппу!
Объявления же — одна из студенческих залепух, хэппенинг, который устроила наша компания в районе общежития театрального института. Одних мы приглашали на собрание, других — покупать дешевую капусту с машины, третьих (блондинок) на собеседование. Портмоне из крокодиловой кожи было подброшено одному пенсионеру: наткнувшись на него, старичок воровато огляделся и сунул находку в карман. А мы, повесив в его подъезде объявление о “пропаже”, установили за пенсионером наблюдение. Тот нерешительно подходил к отделению милиции, желая сдать находку, топтался у входа, затем шел обратно. В конце концов, он просто выбросил бумажник на помойку (изъяв, правда, лежавшие там десять рублей), после чего с явным облегчением направился домой. Используя переодевания и грим, мы выступали перед публикой, отменяли собрания, переносили места встреч, объявляли о новых мероприятиях, так что район три дня гудел и бурлил.
Потом кто-то из пострадавших настучал в ректорат, виновника быстро вычислили, и Клима едва не выгнали из института. Мастер, который безоговорочно ставил Шергина выше остальных учеников, прекратил с ним общение, да и Базин вдруг устроил истерику, мол, нельзя так издеваться над людьми!
Однако спустя неделю четверо опять встретились у Тимирязева, и опять были поднятые ладони, что означало: мы вместе. Всякое у нас было, но незримое единение побеждало, в наших отношениях сквозило нечто, заставляющее плевать на близкий и дальний круг, на родственников, преподавателей, подружек, в общем, на кого не хватало пальцев в раскрытой пятерне. И когда шли курсовые спектакли Клима, на репетициях нередко присутствовало еще три пары глаз, которые смотрели не так, как другие.
— Если что-то не в кайф — сразу говорите, — заявлял друг-режиссер. — Но если услышу так называемую “критику”… В общем, считайте, что вы в стране горбатых.
И мы эту грань никогда не переступали, презирая “театроедов”, жующих свою жвачку и не понимающих, зачем делается спектакль. Дипломом Клима стала постановка “Семеро против Фив”. Мастер выбор пьесы не одобрил, начальство тоже, однако отговорить не удалось: постановка состоялась, больше того — была признана лучшим выпускным спектаклем. Никто из этих недоумков не знал, что “семеро” — это ведь “четверо”, которые будут идти до конца, до победы, Пирровой или какой-то другой. А Фивы — это гребаная столица с ее кичливостью, высокомерием, спесью, пропиской и прочей ерундой.
Пусть не тогда, лишь спустя годы, но Фивы были повержены. Какой-то жалкий подвальчик с винтовой лестницей, а поди ж ты! Это было “высшее”, это был прорыв, и мой бездонный сундук хранит некоторые свидетельства того невероятного успеха. Вот перепечатка из французского театрального журнала — статья под названием “Звезда Авиньона”. Кто звезда? Конечно, Шергин! Вот вестник фестиваля в Эдинбурге, и опять — восторженные вопли на целый разворот! В Гонконге, говорят, целый буклет выпустили, посвященный безумному русскому, но он до меня не дошел.
Увы, тот успех стал Рубиконом, разделившим нас. Базин отказался участвовать в проекте по причине занятости (потом, знаю, все локти искусал), Рогов куда-то исчез с горизонта, вроде в секту какую-то вступил, а я лег на дно в одном из подмосковных коттеджных конгломератов. После того спектакля я долго торчал в переулке, выкурив чуть ли не пачку сигарет. Часа два стоял, думал: он выйдет, позовет, но никто не выходил на улицу! И тогда я вдруг понял, что больше ему не нужен. Что пора ложиться на крыло, отчаливать и махать рукой: прощай, мол, forever! Мы еще встречались, но мельком, что-то изменилось, а значит, оставалось отойти в сторону, чтобы ждать своего часа. Я был уверен, что когда-нибудь этот час настанет, когда-нибудь я понадоблюсь и опять соединю, сошью воедино то, чем мы жили…
5. Блюдечко с каемочкой
С утра опять дежурю в больнице. Последнее происшествие вроде как вывело отношения с Танечкой на другой уровень: меня дважды назвали на “ты”, а один раз склонили голову на плечо, дескать, как я устала, милый! Пришлось выстраивать дистанцию, тем более что я ей должен заплатить, а денег — йок.
Теперь мы общаемся сугубо внутренними монологами, то есть оба молчим. Танечка дергает плечами, фыркает, бросает на меня испепеляющие взгляды, только мне эти приемчики из арсенала немого кино — по барабану. Вскоре слышу, как она доказывает приятельнице, мол, живые должны жить и даже лучший друг не имеет права отнимать твое право на счастье! Альберт Швейцер, блин, в юбке! Да что ты знаешь, дура, про дружбу?! Что ты знаешь про жизнь и смерть?! Я потому и гуляю до сих пор не окольцованный, что не желаю выслушивать такие “откровения” по утрам и вечерам.
Наконец появляется Регина, неся обещанное блюдечко с голубой каемочкой. Вам, сообщает официальным голосом, причитаются кой-какие средства. Я: и какие же это “кой-какие”? Она: немалые средства, можете успокоиться, то есть для вас (она окинула меня взглядом) — просто огромные! А надо сказать, эта мадам то в новом манто в последнее время заявлялась, то в перстеньках такого размера, что трудно не заметить. Оприходовала, в общем, нажитое честным беззаветным трудом.
— И кто же передал деньги? — спрашиваю еще раз.
— Я же сказала: не знаю! Какая, в конце концов, разница?! Как известно: дают — бери, бьют… Я вот, к примеру, никому не даю!
— А что, просят?
— Еще бы! Недавно тут одна подкатывала, дескать, мой брат ей должен! Он с ней, понимаете ли, когда-то жил в гражданском браке! Только я сразу спросила: подтверждения есть? Нет? Тогда — до свиданья!
Бывших подружек она рассматривает как соперниц в борьбе за сотню квадратных метров в центре столицы. И очень нервничает, когда те заявляются на отделение, чтобы уронить слезу (искренне это или нет — одному богу известно). Может, она штамп в паспорте обнаружила? Клим вел себя свободно: встречался, расставался, но мог ведь ради смеху и штамп поставить, а тогда, Регина, держи ушки на макушке…
Прошелестев купюрами, я понимаю: до хера и больше. Ну, и кто выступает в роли спонсора? У кого нашлись лишние деньги на то, чтобы аз грешный продолжил свою нелегкую миссию? Думаю, это все-таки Базин. Задобрить хочет, чтобы я не отчитывал его больше и в челюсть не давал, когда начинает зубоскалить. Шутки юмора, травка-марихуанка… Легко жить хочешь, дружище, только я — Стражник — не позволю тебе жить легко!
Впрочем, вначале следует рассчитаться с Танечкой.
— Спасибо, но я денег не возьму.
— Как это?! Я ведь уже неделю как должен заплатить!
— Помню. Но я могу и так поработать.
Все ясно: она человеческие отношения деньгами не измеряет, и если я, бесчувственная скотина, не понимаю таких элементарных вещей, то вот мне! Разумеется, это опять ее внутренний монолог, который я пытаюсь пересилить монологом буквальным: мол, брось, сама же говорила, что денег не хватает, а я могу еще больше заплатить! Я знаю: если она возьмет, отношения перейдут в деловое русло и та ночь забудется, как неудачная репетиция глупейшей пьесы.
— Извините, но я уже все решила.
И цоканье каблучков по коридору.
Сестрица, как обычно, разглядывает через стекло больного, поднося к глазам шелковый белый платок, то есть воплощает образ безутешной родственницы. А ведь растет мадам, прямо на глазах обретает профессионализм, надо думать, еще и на панихиде какую-нибудь речь задвинет! “Нет уж, дудки! — отвечаю я себе. — Клим в гробу перевернется, если такая публика начнет плакаться над гробом. Я просто выйду и скажу… Что же я скажу? Что вообще в таких случаях можно сказать?!”
Отстояв положенное, Регина приближается и гнусным голосом заводит речь о похоронах. Дескать, надо смотреть правде в глаза, рано или поздно это произойдет, а значит, следует готовиться. В каком смысле? О хорошем кладбище нужно позаботиться: он же не простой человек и где-нибудь за кольцевой лежать не должен. На Новодевичье, конечно, не пустят, но насчет Ваганьковского надо хлопотать прямо сейчас. И хотя так и подмывает сказать какую-нибудь гадость, я соглашаюсь: конечно, Ваганьково Клим заслужил. Только кого просить?
— Ну, это уж вам виднее! — дергает она плечом. — Вы же здесь столько лет болтались, должны были связи наладить. Да и люди приходят сюда… Ну, серьезные.
Она не выдерживает, склоняется к уху и срывающимся от восторга голосом докладывает: мол, видела известного телеведущего! С первого канала, представляете?! В этот момент в коридор влетает некто в лыжной шапочке, весь в снегу, и бросается к нам.
— Шерг на этом этаже лежит? А? Че молчите? Меня щас охрана сцапает, они видели, как я через крышу лез!
Я пожимаю герою руку (с нарочитой торжественностью) и говорю, что Клим Шергин лежит здесь, но к нему никого не пускают.
— А передачку можно оставить? Мы с ребятами ему джин-тоника купили, чипсов…
Видя, как сестрицу перекашивает от злобы, я наслаждаюсь. Потом беру пакет и говорю, что больной пока не употребляет алкогольных напитков, но в скором времени, будем надеяться…
— А что, ему уже лучше? Лучше, да?!
— Иногда улучшения наблюдаются. Правда, некоторые его хоронить собрались…
Я многозначительно смотрю на Регину.
— Хоронить — это последнее дело! Если надо, мы готовы помочь, ну, кровь сдать, к примеру… А правда, что они с Курехиным хотели общий проект сделать?
— С Курехиным? Не знаю, вполне возможно. Скорее всего, безвременная смерть Сергея сбила планы…
— Классный был бы проект! Шерг и Курехин — это же сила! Эх, блин, какие люди помирают! Ведь одна попса голимая остается, чесслово!
Охранники вбегают с таким видом, будто ловят опаснейшего террориста. Сестрица с облегчением вздыхает, потом качает головой:
— И все-таки Клим — беспутный!
Молодежная глава в моих анналах записана на видеокассету, в свое время выходившую в широкую продажу. Младое незнакомое племя полюбило Шергина после акции “Театр Рока”, которую записной театрал неожиданно для всех устроил на одном из московских стадионов. Фильм показывает, как на беговой дорожке под рев публики кружат автомобили с культовыми фигурами рок-н-ролла. Группы прямо с колес лабают хиты, кавалькада движется, окатывая зрителей звуками из динамиков, затем машины выезжают на газон, где начинается рок-спектакль. “Роли играли” отдельные группы и целые музыкальные направления. Музыканты озвучивали кумиров — от Элвиса Пресли до Мерлина Мэнсона, которые открывали рты на огромном экране, а приглашенные танцовщики и артисты изображали эволюцию рок-н-ролла, устроив неистовый танец на зеленой траве. Миллионы людей внимали этим диким ритмам, корнями уходящим в африканские джунгли: мелодии менялись, кумиры возникали и исчезали, стадионы наполнялись и пустели, в общем, Клим создал этакую звуко-изобразительную фреску на тему: “Рок-н-ролл жив!”
В финале камера показывала Клима — в центре — а рядом с ним, положив друг другу руки на плечи, раскачиваются Макаревич, Гребенщиков, Шевчук, Кинчев… Курехина уже не было в живых, не буду врать, но Клим подхватил выпавшее из его рук знамя, сделался достойным наследником гениального питерского сумасброда. Шергина начали показывать в музыкальных передачах, он реализовывал один проект за другим и вскоре сделался не менее популярным в молодежной среде, чем в свое время Курехин.
Понятно: не все поняли и приняли эти странные маневры театрального режиссера. Какие-то статейки кусачие стали появляться, сплетни поползли, когда же Клим устроил шоу на Красной площади, приуроченное ко дню города, раздался просто вой. Дескать, предательство корпоративных ценностей, размен таланта на дешевую известность и т. д. Все будто забыли, как замалчивали тот самый гениальный спектакль-мистерию, как старались “не пущать” его на международные фестивали и вообще давали по мозгам при каждом удобном случае. Клим, конечно, был успешен, даже легендарен, но — в узких кругах. А тут вдруг стал настоящей “звездой”, то и дело возникал в телевизоре вместе с известными людьми.
Я наблюдал это уже из подмосковного далека, попивая пивко перед телеэкраном. И когда видел Клима в одной передаче с эстрадными звездами или политиками, испытывал противоречивые чувства. Политиков я презираю, эстрадников — в упор не вижу, но рядом с ними был друг, сумевший пробиться на самый верх и показать всем этим козлам… Что показать? А неважно, главное, он пробился! И я, сторож коттеджа на сто первом километре, тоже чувствовал себя причастным, ощущал и свой вклад в этот успех. Поэтому я вообще запретил себе какие-либо оценки, мол, все, что делает Клим, — правильно! А кто не согласен, с тем я могу подискутировать отдельно.
И все же: кто передал мне деньги? Вопрос торчит в башке, как заноза, чтобы, возможно, разрешиться с появлением Базина. Явился, не запылился, хотя рожа серая, на лбу пот, явно в отходняке после наркоты…
В глазах приятеля вспыхивает недоумение: какие, мол, деньги?
— Ладно, ты не жадный, я знаю. А почему — понять можно.
— Что понять можно?
— Что откупиться хочешь, ну, чтобы я оставил тебя в покое. Только я и так оставлю — не очень-то нужно. А деньги… Считай, взял в долг, потом верну.
Он трясет головой: не врубаюсь! Откупаться мне вроде незачем, да и самому деньги нужны: тачку вчера раздолбал — вусмерть!
Вижу: не врет. Тогда, блин, кто же?!
Мы подходим к стеклянной двери. Долго молчим, затем я спрашиваю о возможном месте похорон, ведь Регина, если честно, в чем-то права. Можно ли пробить место на престижном кладбище? Утерев пот со лба, Базин говорит: надо в СТД поговорить и с мастером, он вес имеет. Политическим бонзам позвонить, конечно, следует, ну, кто с Климом общался. А еще тебе надо поговорить с Берсеневой, с ней Клим в последние месяцы был в дружеских отношениях. Во-первых, она народная артистка, а звание любые двери открывает…
— А во-вторых? — прерываю я паузу.
— У нее осталось кое-что из архива Клима. Тебе ведь нужны тетради с ответами на все вопросы?
Усмехается, но вижу: через силу.
— С чего ты взял, что у нее остались тетради?
— На одной премьере недавно встретились, она и проболталась.
Мы смотрим туда, где в полумраке виднеется кровать, а рядом какой-то агрегат, искусственные почки, кажется. Там, за тонкой прозрачной отгородкой, лежит и дышит (пока!) не просто человек, а нечто большее: суть и смысл, острие гарпуна, которое мы вонзили в тело города-кита. Кит дергался, уходил под воду, но, в конце концов, всплыл кверху брюхом.
Базин опять утирает лоб, и, чтобы его поддержать, я прикладываю к влажноватому стеклу раскрытую ладонь. Проходит минута, другая, лицо приятеля искажает гримаса, затем он тоже прикладывает. Вот и замечательно. Жаль, что нет Пилигрима, Базин сказал: тот, мол, одно время практиковал в качестве экстрасенса, даже объявления в газетах размещал, но где он теперь — один бог ведает. А тогда нам двоим придется завершать дела, и здесь ты, дружище, кое-что сделать можешь, да что там — обязан! Например, памятник сделать!
Услышав об этом, Базин бормочет:
— Слушай, чего мы его заранее хороним? Клиника классная, врачи — светила, может, он еще выкарабкается…
— Так сделаешь памятник или нет?
— Вот, блин, пристал! Знаешь ведь: друзьям и родственникам нельзя гроб нести, могилу копать… Ну, и так далее.
Я наклоняюсь и раздельно, чтобы ни один звук не пропал, говорю:
— Памятник сделаешь именно ты. Ты и никто другой! Ты пойми, он же здесь никому не нужен! Эти журналюги скоро сюда таскаться перестанут, другие темы найдут! И прочую сволочь ты не увидишь, а мы… Сам знаешь, что значит — мы!
Вскоре он прощается, мол, на станцию техобслуживания надо, но я знаю: сделает, выдаст такое, что Эрнст Неизвестный губы искусает от зависти. Я не знаю другого: кому понадобилось меня спонсировать?!
6. На всякого мудреца довольно простоты
Охота на народную артистку начинается за столиком театрального кафе в компании старого знакомого — актера Цыбина. “Никто не забыт, ничто не забыто!” — вскричал этот доходяга, облобызал меня и, плюхнувшись рядом, попросил заказать “стошечку”. Дескать, финансовая яма между двумя офигенными гонорарами, и если ты зайдешь сюда же через месяц — будешь гулять неделю за мой счет! Причем с цыганами!
— А без цыган можно? — спрашиваю.
— Можно, — покладисто говорит Цыбин. — Я пью “Арарат”, если ты не забыл.
Я, конечно, забыл, то есть Цыбин, как представлялось, пил все, что течет. Когда же надирался, текла его речь — нет, она бурлила, как прорванная канализация, и потому хлипкий Цыбин нередко бывал жестоко бит. В этот раз канализацию прорывает после первой рюмки, наверное, “Арарат” лег на старые дрожжи.
— Дорого здесь, верно? До-орого! А ведь владелец кафе — из наших, так сказать, брат-актер. Зуева помнишь? Чью фамилию с буквы “Х” любили начинать? Он и откупил; теперь, жлоб, три шкуры дерет! Я ему говорю: ты бы хоть членам СТД скидку делал, а он: для меня члены и не члены одним миром мазаны! Это — бизнес! Видишь: дверь на улицу открыта? Это значит: заходи любой желающий, заведение не должно простаивать! Мы хотели к Берсеневой обратиться, так он старухе такой банкет на юбилей закатил, что сразу в лучшие друзья попал! То есть нынче цена народного артиста — один банкет. Не продаемся только мы, чистые жрецы искусства… Кстати, еще “стошечку” — можешь?
Услышав о Берсеневой, делаю стойку. На моей охоте алкаш Цыбин может сыграть роль загонщика, то есть выманить народную артистку на разговор.
— А с чего ты решил, что Берсенева — старуха? — спрашиваю. — На афишах она очень даже ничего, и когда по телевизору ее смотришь…
— Я тебя умоляю! Ты что — не знаешь, как делают афиши? Если, конечно, судить по ее постельным приключениям, то она просто лань молодая, но я думаю, это мужики на ее “народность” летят. Многое может устроить наша старушка, почти все! Да что мы об этой перечнице?! Ты про Клима слыхал? В больнице лежит, причем безнадега, говорят, полная. А-а, ты там часто бываешь… И как, не врет молва? Гений, он же, блин, просто гений! Помнишь его “Сирано”? Ну, по биографии сделанного? Блеск, особенно чудовищная кукла, что двигалась по сцене, как, понимаешь ли, воплощенный Фатум! И почему человека в верха понесло?! Ясно же: нашего брата общение с властями предержащими — губит!
Я молчу — невозможно войти в эту фекальную реку. Да и что можно втолковать недоумку, который летает из одной в труппу в другую, как перелетный дятел, рассуждает о служении театру, не зная, что весь их театральный мир — младшая группа детсада перед некоторыми идеями Клима. Сброд вшивых эпикурейцев, которые лижут Власть во все места — лишь бы иметь свои привилегии, возможность безбедно жить и мелькать в кадре. А Клим с Властью был совсем в иных отношениях…
Следующие сто грамм проставляю после того, как Цыбин смотался в гримерку Берсеневой. Нет, пока не пришла. Ждем-сс… Помнишь, реклама такая была? Про графа Суворова? Говорю тебе: участие в рекламе нашего брата-актера — губит!! Но мы, чистые жрецы искусства — не продаемся!!
Выжидаю несколько минут, после чего опять посылаю моего визави в гримерную (сам иду сзади). Опять запертая дверь! Цыбин бормочет: как народную получила, старая вешалка, так приходит к самому началу спектакля! А ведь раньше за час сидела на месте!
— Как вам не стыдно, Борис Сергеевич! Ругаете Элину Павловну, а сами, извините — уже на кочерге!
Реплику подает некто в гриме: волосы всклокоченные, глаза обведены черным, одежда — хламида из мешковины, словом, нечто хиппозно-демоническое. Цыбин надменно вскидывает голову: па-апрашу! Мы, конечно, титулов не имеем, но за два часа до начала — всегда на боевом посту!
— Ага: на посту в кафе!
— Учтите, Тоня: сегодня я не участник, я — зритель!
— Не хватало еще на сцену в таком виде выходить! Смотрите, лопнет мое терпение — все главному расскажу!
Когда хиппи удаляется по коридору, Цыбин поясняет, мол, Тонька Шульгина, она сегодня в роли Манефы. Играет отвратительно, но любит нотации читать, и кому? Борису Цыбину!! Да, старик, пошлость кругом, а где искусство? Где, блин, великие потрясения?! Вот Клим еще был способен потрясать, а эти в лучшем случае Островского поставят, в худшем какой-нибудь пошлейший антрепризный спектакль! Истинного искусства нет, сплошная антреприза! А я всегда говорил: участие в антрепризе нашего брата-актера…
— Знаю: губит вашего брата антреприза. Ну, идем на боевой пост?
В кафе Цыбин плюхается на стол, пристально таращится в угол, затем начинает беззвучно смеяться. Причина смеха — парочка в углу (он и он), чьи жесты и прически однозначно говорят об ориентации. Где-то я их видел, но не хочется вспоминать — где именно.
— Гога и Магога! — шепчет на ухо Цыбин. — Ну, их так зовут у нас! Играть хотят только вместе, хорошо еще — не любовные сцены!
Потом он вообще складывается пополам от хохота — почему? А вспомнил, как Клим поставил “Эдуарда II” Кристофера Марло! Помнишь этот “скандалиус грандиозус”?! Гений, настоящий гений! И зачем его в эти идиотские “проэкты”, как нынче говорят, понесло?! Цыбин уже никакой, вряд ли он способен с кем-то меня свести, а значит: деньги прахом. Почему я не попросил о содействии Базина? Не знаю, не хотелось. Странный он, вроде как близкий человек — и в то же время чужой, все время о чем-то своем думает…
Интересно, кого Берсенева играет в этой постановке?
— Угадай с трех раз.
— Мамаеву?
— Конечно! Не Турусину же! Ей еще соблазнительницей побыть хочется! Слушай: тебе что-то от нее надо?
— В общем, да. Мемуары одни выпросить хочу, они ей вряд ли нужны. Как, по-твоему, это сделать?
— Элементарно, Ватсон: надо трахнуть старуху, пардон — даму климактерического возраста. У нее сейчас, кажется, пауза между двумя страстями. А? Воспользуйся, блин, выступи в роли Глумова! Этим мудрецам — чем проще, тем лучше!
Чувство, что за тобой наблюдают, объяснить невозможно, но знакомо оно каждому. У меня в таких случаях сразу деревенеет спина, и я ищу повод обернуться. Оборачиваюсь — и что наблюдаю? Гога гладит по ручке Магогу, чуть дальше молодежная компания раскупоривает “Шампанского” бутылку, у двери какая-то пожилая пара разглядывает театральную программку. Соседний столик пуст, но в пепельнице дымится непогашенная сигарета: здесь, вероятно, и сидел наблюдатель. В принципе, он мог даже слышать нас, чего мне бы совсем не хотелось.
— А? — отзывается Цыбин. — Нет, не видел никого… Да если бы и видел — не заметил бы из принципа! Я их в упор не вижу, понимаешь? В упор!!
Странно: кому понадобилось за мной наблюдать? И деньги, и эта сигарета — представляются странной игрой, чьи правила не хотят объяснять, и я, понятно, напрягаюсь. Что делать? Искать наблюдателя — бесполезно, ждать Берсеневу, кажется, тоже… Но ведь должна же она когда-то придти на спектакль! А тогда можно самому ввалиться в гримерку к “народной”, и — будь что будет!
Итак, бросок по ступеням, трясу ручку и вдруг слышу из-за двери: не мешайте, у меня только десять минут! Извините, Элина Павловна, может, после спектакля… Дверь распахивается, на пороге возникает некто в атласном платье, с одним накрашенным глазом и косметическим карандашом в руке. Раздается звучный хохот: мама миа, какие поклонники у госпожи Берсеневой! Браво, Элина Павловна! Только увы, молодой человек: сегодня ее не будет по причине нездоровья.
— А Мамаеву…
— Я буду играть, я!! Ввод у меня, понимаете? Срочный!! И если вы сейчас же не исчезнете, спектакль будет сорван!!
Ненавижу, когда меня называют “молодым человеком”: это давно уже звучит, как скрытая насмешка. А еще ненавижу быть пешкой в чьей-то игре. Пешки — вот они, сидят за облезлыми дверями; через десять минут они выйдут на сцену в траченных молью костюмах и, вооруженные техникой “школы переживания”, будут старательно воплощать “бессмертную классику”. Может, это кто-то из них решил со мной поиграть? Тогда кто: сидящий за этой дверью? Или за той? Хочется распахнуть их все, сорвать нафталинные костюмы, размазать грим по физиономиям и т. д.
Я с трудом вытряхиваю из Цыбина, который едва не валится со стула, координаты “народной”.
— Значит, так: Малая Никитская, огромный домище, ну, ты его знаешь, там много всяких живет… А вот квартиру забыл! Да ты ее легко найдешь, Берсеневу там каждая собака знает! Так, значит, ты часто у Клима бываешь? Передавай привет! Ах, в коме лежит?! Ну, тогда не передавай привета… Если честно: я его всегда побаивался. Старика Кречета помнишь? Что прямо на сцене гикнулся? Говорят, Клим загнал старичка в могилу, вот оно как! То ли темпоритм был задан неправильный, то ли репетиционный процесс выстроен без учета, так сказать, геротно… геронто… короче, без учета преклонного возраста. Как там Клим кричал… “Репетиция должна быть опасной! Как экспедиция в джунгли, как выход на медведя с рогатиной! У вас должны жилы рваться от напряжения!!” Я пару раз на его репетициях был, так, знаешь, на всю жизнь впечатление! В общем, у старичка Кречета жилы не выдержали, хотя это, может, просто легенда (старость — она же и Африке старость!). Ты лучше спроси: какого хера его на телевидение потащило?! Ежу ведь понятно: нашему брату-режиссеру на телевидении делать нечего! Цыбин на полуслове гаснет. А я, покинув храм искусств, размышляю насчет визита. Берсенева больна, значит, нужно притащить чего-нибудь вкусненького, букет роз, а затем полчаса потрандеть насчет народных рецептов лечения. Затем плавно перескочить на болезнь Клима, а там и до тетрадей рукой подать.
Уверен: они ей на фиг не нужны, разве что для показа поклонникам: вот, мол, какие люди мне свои архивы оставляют! То есть трахать “народную”, надеюсь, не придется. А что касается Кречета, то неизвестно, что там случилось. Я вот знаю, что Кречету дали выбор: участвовать в постановке по Антонену Арто или предпочесть исполнение роли Фирса (это был бы уже третий Фирс в его послужном списке). Так ведь остался с Арто и с Климом! Потом говорили, что режиссер не проявил должного внимания и прочую чушь, которую любят жевать околотеатральные людишки. Базар на тему: гений, блин, и злодейство — вещи совместные? Или нет? Жвачка для недоносков, которым какие-нибудь “Гога” и “Магога” кажутся невероятным нарушением нормы, пощечиной общественному вкусу!
Насколько я знал, к внешности мужчин Берсенева относится щепетильно, что в моем нынешнем положении немаловажно. Выручает то, что я посчитал: к Малой Никитской удобнее добираться через “Пушкинскую” (хотя потом оказалось: ближе от “Баррикадной”). Выхожу на углу с Елисеевским и вижу: ба, открылась галерея “Актер”! В сущности, это огромный бутик, то есть тут можно приодеться по последней моде и с претензией на принадлежность к богеме.
Что ж, приоденемся, благо, чужих денег не жалко. Я проехался по всем этажам, сопровождаемый цепкими взглядами охранников, и спустя час оказался в новом замшевом пиджаке, джинсах и утепленных по сезону мокасинах.
Разыскав дом, я долго плутаю в недрах здания. Возможно, Берсеневу действительно “знает каждая собака”, только жильцов почему-то не видать (будто вымерли все!), а дворовой лабиринт напоминает известное сооружение на острове Крит. Наконец получаю адрес от одной пожилой аборигенки и подхожу к огромной черной двери. Значит, так: цветы куплены, конфеты тоже, теперь главное: чтобы не была лежачей. Лучше простая мигрень или приступ меланхолии, то есть нечто, не унижающее ранимую актерскую душу.
Минут пять веду диалог через дверь. Не звонил, потому что телефона не знал, но дело крайне важное, оно касается вашего знакомого и моего друга — Клима Шергина! А чем докажете, что вы его друг? Могу назвать детское прозвище. Да? И какое же? Тореро. Пауза, щелчок замка, и на пороге она: высокая, с благородными морщинами и в атласном зеленом халате. На голове — зеленая бандана в тон платью, как у мусульманской террористки, а взгляд, несмотря на произнесенный “пароль”, явно изучающий: наш, мол? Не наш?
Неожиданное воспоминание уносит на N лет назад, на Трубную площадь, где после неплохого спектакля в Театре современной пьесы долго выпивали с труппой. Персонал давно разошелся по домам, даже вахтер куда-то смылся, и тут — стук в стеклянную дверь, рядом с которой я курил. За дверью стояла Берсенева: в черном пальто и красном шарфе, с распущенными по плечам рыжими волосами, она выглядела фантастически, как булгаковская Гелла. Естественно, ей хотелось попасть внутрь, и она нетерпеливо трясла запертую преграду. Я же что-то пытался объяснять жестами, потом убежал за вахтером. Не найдя, вернулся, опять идиотски жестикулировал, а с той стороны стекла точно так же изучающее на меня смотрели: что, дескать, за птица? Из нашего курятника? Или пришлая? Через пять минут нашли вахтера, миф и легенда его великодушно простила и, поздравив режиссера, даже немного с нами выпила. Но ощущение стекла, разделяющего нас, долго еще оставалось, чтобы проснуться именно сейчас.
Стекло рухнуло, когда в нос ударило кошатиной: одно животное — рыжее, как хозяйка, — постоянно терлось о ее ноги, другое, аспидно-черное, возлежало на кресле. Запахи — то, что роднит все живое на планете, а их не может забить даже аромат элитной парфюмерии, старательно разбрызганной по квартире.
— У вас две кошки?! — типа удивляюсь.
— Три, — отвечает мадам. — Фима! Иди сюда, родной.
Из соседней комнаты выгребает нечто серое и пушистое, как шар из шерсти, и прыгает к ней на колени. Что ж, окончательно выйдя в тираж, легенда сможет вести передачу “В мире животных”. Как его зовут? Ефим?! Надо же: как Копеляна! А я, между прочим, снималась с Ефимом Захаровичем: я тогда только училище закончила, и меня взяли в эпизод. Фильм был так себе, зато какого актера близко узнала! Да уж, великий актер…
Бутылку коньяку достают из-под стола; один из фужеров — с янтарной лужицей на донышке, значит, пила в одиночку до моего прихода и теперь вознамерилась продолжить. То есть стекло и впрямь рухнуло.
За что пьем? Давайте за Клима — он тоже великий, хотя и молод. Ах, как жаль! Он ведь столько мог еще сделать! Я тоже не здорова, но что значат мои недомогания — в сравнении с его болезнью?! Когда говорю о нетипичном диагнозе, она перебивает: да, да, так и должно быть! Он все делал нетипично, значит, и угасать должен не как все!
Кстати, о печальном… В груди — спазм, но я давлю его: не хватало еще рассопливиться! “Прости, Клим”, — говорю мысленно, а затем: мол, родственники и друзья обеспокоены тем, что Шергина могут похоронить где-нибудь на окраинном кладбище, что было бы неуважением к тысячам поклонников его таланта. “К десяткам тысяч! — уточняет Берсенева. — Не забывайте о его экспериментах с массовыми представлениями! Давайте еще выпьем: за многогранность его дарования!” Кажется, она могла бы стать неплохой спарринг-партнершей Цыбина, разница лишь в том, что тот клянчит выпивку, а эта — сама наливает.
— Так, значит, позвоните, кому надо?
— Непременно, прямо сейчас!
Она тыкает в кнопки, называет фамилию и звание, после чего бесцеремонно требует к телефону каких-то Василь Иванычей и Борис Василичей. Нет? Когда будут? И опять наманикюренный пальчик (ногти — в тон платью и бандане) пляшет по кнопкам и хорошо поставленный актерский голос взывает к совести властей предержащих. “Они же ему обязаны! — заслонив трубку, многозначительно говорит она. — Кое-кто даже очень обязан!” Ага, тема “политических грешков”, слава богу, в оправдательном варианте. Мол, некоторые наши чистоплюи не хотят мараться, вредничают, а потому ни помощи, ни поддержки государства не имеют. В итоге актеры в нищете, декорации на голову падают, зато совесть — чиста, как арктический снег! А вот Клим вошел туда, причем так, что “уважать себя заставил, и лучше выдумать не мог”.
— Нет, — говорит, укладывая трубку на место — не могу! В конце концов, он ведь жив! Он сильная личность, он выкарабкается! Да и на месте никого нет, поэтому вы пока расскажите… Расскажите про его молодость! Вы ведь с молодости знакомы, правда? С детства?! Тогда расскажите про детство! Что у вас там было, в этом вашем…
Я уточняю название городишки, не на всяких картах отмеченного, после чего заученно излагаю “вехи биографии”. Об этом многим известно, не жалко, но я не такой дурак, чтобы рассказывать главное. Не для того я набивал свой чемодан, сохранял крупицы и крохи, чтобы за здорово живешь выложить их этой “Мамаевой”! Я знаю: оно придет, мое время, когда я выдам Urbi et Orbi наш миф, брошу его в лицо этим недоделанным гениям, бегающим по презентациям, вещающим с экрана и думающим, что все замкнуто на них. Но пока — хрен вам!
— Да, — говорит мадам, затягиваясь длинной тонкой сигаретой. — Все главное закладывается в молодости. Но как же трудно молодым! Постойте, как там было написано… Ага: “Молодое поколение — это Исаак, которого старики несут на заклание, ничего при этом не объясняя. На самом деле его хотят зарезать во имя своих стариковских идеалов. Но те же идеалы говорят, что резать — это плохо, и они не решаются на убийство. Что тогда делать Исааку?”
— Это вы меня спрашиваете?
— Вас.
— Понятия не имею.
— Взять нож и зарезать Авраама! Это, конечно, не гуманно, но как здорово сказано! Как талантливо!
Нюхом чую: цитата из Клима, сама она вряд ли такое сочинит. Где она, интересно, хранит тетради: в этом чудовищном секретере темного дерева? В старинном комоде, торчащем в углу, как саркофаг фараона? Или, может, под подушкой держит, в спальне, чтобы перечитывать по ночам? Обстановка тут вполне чеховско-островская, наверное, помогает входить в роли, мои же новенькие джинсы смотрятся на этом фоне образчиком дурновкусия. Что? Был ли в Камергерском? Был. Видел ли гипсовые головы в актерском кафе? Не видел, а может, внимания не обратил.
— Наверное, их сейчас нет — к лету на улицу выставляют. Боже мой, какая пошлость: сидеть и выпивать в окружении этих бездарных бюстов! Честное слово: хочется взять молоток и расколошматить эти дурацкие гипсовые головы!
— Как Набокову?
— При чем тут Набоков?!
— Ему тоже хотелось, чтобы кто-нибудь молодой расколошматил гипсовые головы старикам-писателям. Чтобы нашелся такой, как Шергин: взял молоток, и…
— И по башке! Правильно, такие люди нужны! Треплевы нужны!
— Исааки, способные взять нож…
— И зарезать Авраамов!
В общем, развиваю чужие мысли, поддакиваю (тактика беспроигрышная!), затем подкидываю образ прикованного Прометея.
— Как вы точно заметили! — приходит в восторг Берсенева. — Он Прометей, и он же — Протей! Режиссер тоже может быть Протеем, верно?
— Отчего же не может? Может, может…
Черт, пока один треп! Я, конечно, могу спросить напрямую, но тетради вряд ли отдадут, она не дура. Однажды я видел, как она выступает по TV, и почему-то показалось, что мыслишки заемные. Что-то она плела о субъективном времени актера, который может воспринимать реальность с другой скоростью: быстрее, как муха, или медленнее — как черепаха. Ученые, мол, доказали, что для этих существ время течет с другой скоростью, но глубинное перевоплощение позволяет и “хомо сапиенсу” менять течение внутреннего времени…
Бой часов, ворвавшись в беседу, заставляет тезку Копеляна спрыгнуть с колен. Настенные, темного дерева часы соответствуют обстановке, только хозяйке, кажется, они не нравятся: лицо искажает гримаса, затем быстрый взгляд в зеркало и шепот: мол, не хочу, не желаю! Чего она, интересно, не желает? Ага, стареть не желает! Возрастные роли играть! Да что вы, Элина Павловна, вы еще очень неплохо выглядите, не Офелия, конечно, но и не Гертруда!
Берсенева смеется, грозя пальчиком:
— Нельзя говорить актрисе, что она — не Офелия! Мы всегда, слышите — всегда! — готовы быть и Офелиями, и Джульеттами!
Это что: приглашение в постель?! Но сморщенное печеное яблоко (на самом деле — лицо) нисколько не привлекает. Между тем ненависть к стихии, заключенной в нехитром настенном механизме, буквально распирает “народную”. Она чувствует себя в плену, боже, как обидно! Что обидно? Находиться в плену у времени! Одно утешение: некоторые умные люди, которые дают надежду… Знаю ли я, что черепаха воспринимает время иначе, гораздо медленнее? И человек при желании может добиться такого же восприятия? Я, мол, по некоторым ролям могу судить: в одних спектаклях время бежит с сумасшедшей скоростью, в других растягивается, будто резиновое… Время — субъективно, вы знаете это?
— А как же, — говорю. — Еще я знаю, что муха, когда на нее резко опускают газету, успевает без спешки разглядеть и человека, и газету. Если бы муха умела читать, то она даже передовицу успела бы прочесть.
— Вам тоже об этом известно?! — расширяет она глаза. — Вы тоже это… Ну, читали?!
— Нет, пока не читал. Но хотел бы. И я знаю, что у вас есть тетради, где об этом подробно написано.
Далее я плету что-то о будущих мемуарах, об исследовании творческого метода, ведь Клим Шергин, к величайшему сожалению, не может общаться с людьми, а значит, все его наработки останутся втуне. Но вижу, что сам превращаюсь в муху, которую следует прихлопнуть, потому что она влетела без спросу и норовит целую банку варенья слямзить. А тогда: газетой ее, газетой!
— Я сразу поняла, что вы не просто так — не бескорыстно — сюда явились!
Врет: только сейчас догадалась!
— Я вас вынуждена попросить, молодой человек, потому что… Сами понимаете, почему!
Еще бы не понять: такие теории на дороге не валяются, а с боем часиков других средств борьбы, увы, нет. Думая об этом, я торопливо шнурую мокасины, натягиваю куртку, а в финале слышу надрывное:
— И запомните, все запомните: для меня нет времени! И смерти для меня нет! У меня все спектакли записаны на пленку, у меня тридцать фильмов, и через сто лет меня увидят молодой! А вас… Ха-ха, да вы просто будете гнить, разве что какая-нибудь дрянная фотография будет напоминать вас теперешнего!
Кажется, старуха допилась до белых коней. Я выскакиваю за дверь, бегу вниз, и до самого выхода из подъезда меня сопровождает страстный монолог. Браво, аплодисменты!
7. Игроки
И все же: если случится непоправимое (а оно таки случится), кто сделает памятник? Учитывая потенциальных спонсоров, а также модный статус безвременно почившего, охотники могут найтись. Если самый сильный не задушит конкурентов в зародыше, то, как нынче принято, объявят “тендер”, и мастера резца и молотка начнут наперебой предлагать решения. Клим в позе роденовского Мыслителя — раз! На скамейке, беседующий с театральной музой — два! (При этом Муза Мельпомена будет удивительным образом напоминать народную артистку Берсеневу, которая и явится спонсором.) Наконец, нечто символическое, типа — космический камень, заброшенный к нам из глубин Вселенной. “Гениально! — хлопает в ладоши тендерная комиссия. — Это он, Клим Шергин, заброшен в наш приземленный мир по воле богов! Карт-бланш талантливому претенденту!”
И хотя я по-прежнему не согласен с Булкиным (то есть друзьям не положено и т. д.), что-то ворочается внутри, не давая возможности плюнуть и отойти в сторону. В конце концов, кто знал Клима лучше, чем мы?! Мы же вместе начинали, мы общались с младых ногтей, и если какой-нибудь сторонний “варяг” изваяет помпезный монумент, я себе этого не прощу, а для Булкина безусловно сделаюсь смертельным врагом.
Я перебираю старые фотографии, пытаясь найти образ. В лучшие годы Клим выглядел эффектно: мощная грива волос, худощавое сильное тело, нервное лицо крупной лепки, словом, типичный “деятель искусств”. Одевался он не броско, но всегда была деталь, привлекавшая внимание, как на этом фото — оранжевый шейный платок. Или на этом — белые остроносые туфли в сочетании с черными джинсами и курткой. Он как-то всегда умел переключать внимание на себя, если не обликом, то иронической репликой или убийственным сарказмом. Как передать в камне его сарказм? Понятия не имею. Я и нервное лицо не знаю, как передать, тем более что оно в последние годы изменилось, а черная грива наполовину сделалась седой.
Или я просто угодил в сеть, расставленную хитроумным Шергиным? И он заставляет меня еще и еще входить в воду, из которой я давно вышел, отряхнув капли и тщательно вытерев ступни? Увы, есть “предлагаемые обстоятельства”, от которых запросто не откажешься, и наша совместная судьба — яркое тому подтверждение…
Клим никогда не говорил впрямую о том, что ему надо, он намекал, кружил вокруг да около, оставляя в центре туманное облако неизвестности, которое нужно превратить в декорацию. Он вынимал из тебя то, о чем ты сам не подозревал — именно так было со спектаклем по Антонену Арто. Клим браковал один вариант за другим, до премьеры оставались считанные недели, и вдруг он напрочь меняет задание, срок — три дня, и я начинаю лихорадочный мозговой штурм. Решение выскочило среди ночи, декорация буквально встала перед глазами, и я потом дико жалел, что постановку отменили из-за внезапной кончины старика Кречета. Такой стиль работы, конечно, раздражал, и в то же время — затягивал. Бывало, мы конфликтовали, я пытался работать с другими режиссерами, но, поболтавшись в чуждых нетях, всегда возвращался к нашему Тореро.
— Суть корриды в том, — сказал как-то Клим, — что бык видит только квадратный кусок красной материи — мулету. Для него мир в каком-то смысле двумерен. А тореро живет в трехмерном мире, и потому он априори сильнее.
Сказал после того, как я впал в истерику, мол, затрахался рисовать эскизы, и не пошел бы ты, Климушка, на хутор бабочек ловить!
— Так, значит, я — бык?! — орал я. — Ну, блин, спасибо! Спасибо другу! Ты же всегда говорил, что бык — это зал, который надо мотать, кружить, доводя до неистовства, а в финале вонзить в него шпагу, пробить сердце?! А теперь, получается, что и я такой же?!
Клим усмехнулся.
— Потом ты тоже возьмешь в руки шпагу с мулетой, но пока тебе лучше сузить сектор обзора. Ну, лучше видеть только красную тряпку. Не переживай, в этом есть свои плюсы — ярости больше, сосредоточенности. А потом, представь, я убираю этот “занавес” — и мир врывается в твое сознание, нет, он буквально взрывается! Это — “высшее”!
— Да пошел ты со своим “высшим”!
Дулся три месяца, но потом вернулся, готовый быть быком, коровой, собакой — кем угодно. Так было почти всегда, вплоть до того момента, когда вдруг запротестовала Катька. Она начала сторониться наших мероприятий, отказывалась ходить на премьеры и, узнав о присутствии Клима на очередной пьянке по имени “фуршет”, изобретала повод туда не пойти. Поначалу я даже ревностью мучился: мало ли что в буйном театральном мире происходит! Рога можно заработать и от ближайших друзей (то есть от них-то самые ветвистые и вырастают), но здесь было другое. Тогда все визжали насчет подвального спектакля-мистерии, пытались “достать билетики”, и только моя супруга хмыкала и нос воротила.
— Ну, чего ты хмыкаешь?! — раздражался я. — Ты же не видела постановки! А это гениально, все говорят! Более того — это “высшее”!
— Вот именно, — чиркала спичками Катюша, — “высшее”! Не человеческое, а — “высшее”!
— Ты просто дура!
При этом она понимала: мы ценим друг друга больше, чем весь остальной мир, вместе взятый. Шли годы, Клим отдалялся, поднимался выше и выше, он уже парил где-то в недосягаемых высях, а я никак не мог отцедить его из состава крови. Хотя, надо сказать, не раз доходил до сарказма от его фокусов. Появление Клима на экране в обнимку с каким-нибудь политическим мудилой пробуждало недоумение (и это мягко сказано), как и его мегапроекты. На хрена, как говорится, козе баян?! Он мог бы занять свое место в театральном мире, да что там — ему готовили место главрежа в одном из гостеатров, где можно было запросто чередовать эксперимент со спектаклями для публики. Так нет же, плюнул, отвернулся от всех и, сделав полный поворот кругом, ринулся в сомнительную стихию всевозможных шоу и вездесущего TV!
Он начал с рок-спектакля на стадионе, который сделал Клима любимцем молодежи, поставив его рядом с БГ и Макаревичем. Потом была Красная площадь, когда сотни тысяч зрителей наблюдали летающих китайских драконов и вздрагивали от салюта, взлетавшего с Лобного места. Были задействованы армейские подразделения, кордебалет Большого театра и даже бомжи, коих посчитали за актеров, но они, как ни странно, оказались настоящими бомжами.
Вершиной его карьеры стало телевизионное шоу “В той степи глухой”, когда его вместе с отобранными волонтерами выкидывали в неизвестном диком месте и они должны были как-то выживать. Клим был ведущим, который время от времени появлялся, как бог из машины, и не столько судил, сколько провоцировал бедствующих волонтеров на агрессию. А потом за кадром с убийственной иронией комментировал “борьбу за выживание”. И хотя эта передача, по сути, сделала его любимцем миллионов, лично я не стеснялся в выражениях на его счет.
В те дни Катя вроде воспрянула духом, поддерживала меня в оценках, и опять о детях пошли разговоры, мол, полечусь, забеременею, а то возраст, так и не родишь… И вдруг — трах-бах, звонок, мол, нужна твоя помощь! В чем, дружище, могу помочь тебе — я?! Ведь в твоем распоряжении весь СТД и Союз художников в придачу!
— Ты же, наверное, слышал, что я ролевыми играми занимаюсь? Ну, с нашими шишками?
— Да, слышал кое-что…
— Ну, так мне нужно помочь в оформлении одного такого мероприятия. Поможешь?
Я согласился, в глубине души желая убедиться, что Клим занимается чем-то пошлым и банальным. И я наконец-то смогу с чистой совестью сказать: был Тореро, да весь вышел!
Это было что-то вроде пэйнтбола, только с настоящим оружием, заряженным холостыми зарядами, и в исторических костюмах. Моя задача была — подобрать костюмы участникам, среди которых: троечка депутатов ГД, парочка министров и полдесятка олигархов (не говоря о более мелких сошках). Главное тут было — пробудить фантазию, заставить очередного “шишку” вытащить из себя Бисмарка или, допустим, Малюту Скуратова. Потом звонили в тот или иной театр, костюм доставляли, и я с помощью профессиональной костюмерши доводил выбранный образ до ума.
Увы (или, наоборот, “не увы”?), я опять увидел того, кто держит в руках красную тряпку и видит объем, в то время как другие — только плоскость. Перед началом игры состоялся фуршет, после чего Клим уединялся с каждым участником и о чем-то энергично беседовал. Бисмарки возвращались возбужденные, догонялись коньячком и уже поглядывали друг на друга с откровенной неприязнью. Известие о том, что один из сотен зарядов будет боевым, прозвучало громом среди ясного неба. Один из депутатов тут же стащил с головы парик, олигарх скинул плащ мушкетера, возмущенно матерясь, но половина уже строчила расписки, мол, в случае ранения или гибели прошу никого не винить. Реальная пуля невероятно подстегнула игру, было видно, что участники охоты много отдали бы за то, чтобы боевой заряд был в их оружии и чтобы он попал — по адресу.
В тот раз все закончилось благополучно, пуля пролетела мимо цели, однако в финале участники просто писали адреналином, он у них лился из ушей. А Клим кинул в костер расписки, получил в обмен пачку баксов и, прыгнув в машину, помахал рукой, мол, увидимся!
Он и в “степи глухой” оставался собой: не играл роль, прописанную продюсерами, а был хозяином этого спектакля. Он превращал участников шоу в баранов, стоящих на краю пропасти и готовых скинуть в нее друг друга. Он вынимал из них то, о чем они не подозревали, делал из них актеров, пусть плохоньких, но искренних, честных в своем безобразии, в своей жадности и похоти, в своем поганом стремлении быть первым, уничтожив остальных.
В общем, ничего, по большому счету, не изменилось. Была та же игра, как когда-то на крыше дома, до полной гибели всерьез. Я просто не мог осуждать друга, не имел права, и потому Катя вскоре исчезла, оставив записку: не ищи. Я, понятно, искал, нашел через питерских знакомых, после чего сел в своего “Миро”, чтобы на подъезде к Чудово завертеться волчком на скользкой дороге, выскочить на встречную и едва не отправиться на тот свет.
Слава богу, тачка отремонтирована, и я лечу по ночному городу, охлаждая раскаленную голову. Дело к весне, дорога подсохла, так что можно выжать лишние км в час, выскочить к набережной и… Увидеть церетелевского Петра! Стоит, красавчик, вровень с домами, освещенный со всех сторон! И опять догоняет мысль: вдруг могилу украсят таким же “шедевром”? Не исключено, вокруг модных персонажей столько швали крутится, а уж что пишут таблоиды! Недавно наткнулся на заметку, в которой предлагали угадать: выживет наш скандальный-популярный или умрет? Оптимисты могут прислать в редакцию открытку с пометкой “один”, пессимисты, соответственно, с пометкой “два”. И те, кто угадают, получат купон на бесплатное приобретение одного номера газеты!
Я не верил глазам, я задыхался от злости и даже хотел разыскать суку-журналиста, чтобы набить морду. Но вскоре потух: бессмысленно, мы же не дети. В детстве мы воевали с пустотелами, которых можно было победить, если выведать тайны друидов из Синего Леса. Только где этот лес? Где друиды? Нету их, зато пустотелы — вот они, вокруг, их тысячи, миллионы, и бороться с ними — нет никакой возможности…
Чтобы не погружаться в бездну размышлений (а эта тема — натуральная бездна!), жму на газ, направляясь туда, где крутится рулетка и мелькают карты “Блэк Джека”.
В этом казино я имею право раз в месяц получить бесплатно фишек на сто бакинских рублей. Причина щедрости хозяев протянулась вдоль нижнего фойе, являя собой панно с бегунами на стадионе. Древнегреческие олимпийцы догоняют пузатых охотнорядцев, те спешат вслед за солидными буржуа, которые, задрав штаны, бегут вдогонку за современной отвязанной молодежью. Этакий символ мирового “агона”, причем стадион изображен с вертушкой в центре, напоминая рулеточный стол.
— Необычно получилось! — радовались хозяева после открытия. — Народ обращает внимание и специально сюда знакомых приглашает! Поэтому, кроме гонорара, даем вам бонус — сто долларов ежемесячно!
— Почему не еженедельно? — спросил я.
— Потому что такое чревато — для вас. Поверьте, мы не хотим, чтобы весь ваш гонорар остался в нашем заведении.
И точно: поначалу чуть не оставил! Но все-таки выкарабкался, научился придерживать бег по “стадиону”, на котором цокает заветный шарик. Теперь я завсегдатай, а вот и Кеша, местный администратор, ручкой машет, после чего подводит к кассе и, улыбаясь, отсчитывает “бонус”.
— А тебя тут спрашивали, — сообщает Кеша. — Где, говорят, можно найти автора панно Сергея Базина? Я говорю, мол, он время от времени появляется, тоже играет. А они покивали и молчок.
— Кто такие, если не секрет?
— В том-то и дело, что секрет. То есть нам самим любопытно — что это за птицы? Они вон там сидели, за “Блэк Джеком”. Нет, не видно что-то… Ладно, я сейчас!
Он пробегается по залу, оглядывая клиентуру, возвращается и разводит руками.
— Извини, уже ушли. Это мужик и баба, они тут изредка появляются, и тогда такая игра идет… В общем, они на грани фола — еще пара таких “съемов кассы”, и вручим блэк-карту.
Обрисовка внешних данных ничего не дает, они явно не из моего близкого круга.
— Не вспомнил? Ладно, если все-таки увидишь и опознаешь, шепни на ушко — кто такие? Пусть их наша служба безопасности пробьет. — Кеша опять улыбается: — А то, может, их Интерпол разыскивает, а они тут у нас капусту рубят по-легкому!
Интересно, думаю, кто эти везунчики? Но вот и стол, и шарик стучит, что обещает безболезненное, как эвтаназия, убийство времени. В моей игре это самое важное — уничтожить проклятые тягучие часы, обмануть время, которое за игрой, как известно, летит незаметно. Наличие — или отсутствие — денег тут есть чистый эквивалент Хроноса, и невозмутимый крупье выступает в роли жреца этого божества.
Жрец выигрывает раз, другой, вот опять тянет свою хапалку, значит, пора выйти в туалет и свернуть самокруточку. Это тоже своего рода “бонус”, однажды меня застукали, но Кеша сказал: разрешаю с условием — никого не угощать. Несколько затяжек прочищают мозги, настроение скачет вверх, и откуда-то сверху, как манна небесная, падает идея: ставлю на “чет”, а там видно будет!
“Чет” дает выигрыш, ставлю на “красное” — и опять выигрываю. Иду в плюс, потом в минус, но эта синусоида плавная, без падений в пропасть и взлетов под облака, и время летит, как подстегнутая лошадка, у которой кучер… Ха-ха, конечно же, Клим! Это же он говорил: “Я хочу подстегнуть время, дать ему пинка, чтобы оно бежало, как коренной в тройке! И у меня есть, есть способ это сделать!” Хоп! Опять выиграл!
Мой наркоманский бог сегодня побеждает жреца — я в небольшом плюсе. Слава богу, пока я умею тормозить, не иду вразнос, как многие клиенты этого заведения.
— Ну, как? — задаю вопрос Кеше. — Больше моей персоной не интересовались?
— Пока нет, — улыбается. — Да, я поспрашивал у крупье, так Валечка с пятого стола говорит о каком-то шраме у бабы. На шее такой шрам рваный, и хотя она шарфиком его драпирует, он таки вылез несколько раз. И глаза у нее вроде как навыкате, будто базедовой болезнью страдает. Ну, женщины на такое сразу внимание обращают, понятное дело. А для нас — особые приметы получаются. Это на самом деле важно, потому что игра, собственно, именно у нее идет, а мужик — так, для понта.
Я молча киваю головой, выхожу, и на улице в мозгу вспыхивает: Марта! Выкаченные глаза, шрам на шее, ну, конечно, Марта!
Шрамы были следствием операции на щитовидке, ей какие-то коновалы все шею исполосовали, она даже в суд подавала. Еще бы — актриса, у которой такие украшения! И глаза так и остались навыкате, хотя врачи обещали, что они уйдут в глазные яблоки, это, мол, временные фокусы эндокринной системы. Но тут, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло — в итоге она оказалась в команде добровольных заточенцев в том самом подвале. Климу была нужна именно такая актриса, с вылезающими из орбит глазами и с ненавистью к жизни (ненависть била тогда из Марты фонтаном). Не знаю, кого она там играла, важнее другое — что она вместе с кем-то играет теперь в казино. И я, в принципе, могу вернуться и заложить Марту, разоряющую добропорядочное заведение, чтобы в итоге получить бонус в два (а то и в три!) раза больше.
Но я знаю, что не вернусь; и в следующий раз тоже буду молчать, как партизан. Потому что мы одной крови, и казино может лопнуть, одаривая меня фишками и халтурами, но они не услышат о Марте ни слова.
Возле тачки трется какой-то тип в плаще с капюшоном. Когда достаю ключи, он приближается и хриплым голосом командует: зайдем в зал игровых автоматов. Лица из-за капюшона не видно, но голос я где-то слышал. Где, интересно? Травка притупляет чувство опасности, к тому же через стекло видно: в зале полно народу. И я, поколебавшись, сую брелок с ключами в карман.
Заходим внутрь, тип, найдя свободный стул, садится и опускает в щель жетон. Плавный рывок рукоятки, и вот они завертелись, “крокодилы-пальмы-баобабы”. Еще один оживший “черный квадрат” — окошечко игрового автомата. Его оживляют волшебные жетоны, превращая квадрат в пожирателя времени. Он может запросто съесть несколько часов твоей идиотской жизни, и ты скажешь: спасибо, квадрат!
Диски останавливаются, выпадает два трефовых валета, один шахматный конь и один клоун.
— Я хочу, чтобы выпало четыре клоуна. Но пока не получается.
Нет, я определенно знаю этот голос! И когда капюшон сползает с головы, раскидываю руки: Рогов! Это ты, значит, мою мазню на стенах распознал?! Нет, говорит, кто-то из персонала проговорился, мол, автор сей халтуры — некто Базин! Что ж, такие времена, без халтур никуда! А капюшон зачем? Вспомнил детские игры в Пилигримов и Леонардо?! А это потому, отвечает, что секьюрити из казино косо посматривают. А-а, знаю, меня уже выспрашивали! Наверное, с тобой сюда ходит Марта, угадал? Где же она? Домой ушла, она очень устает после этого казиношного напряга…
И все-таки Рогов изменился: лицо изможденное, на щеках седая щетина, а в глазах — лихорадочный блеск.
— Четыре клоуна? — спрашиваю, кое-что припоминая.
— Ага. Помнишь, как ходили смотреть этот спектакль — “Смертельный номер”?
— Помню, конечно. Редкий случай, когда Клим похвалил что-то чужое, сказав, мол, это не “высшее”, но это здорово!
После чего — пауза. Мы оба понимаем, кто такие — четыре клоуна, каждый из которых должен уйти за черту, из-за которой обратной дороги нет. Вот только уходят они по одному, и кто первый — тоже понятно. Мы оба сейчас там, где на койке растянуто беспомощное тело того, кто был самым заводным и непредсказуемым клоуном, кто дразнил публику и шокировал ее, но, уже можно сказать, свое отыграл…
— Пусть будет один, — говорю. — Пока. Не надо торопить остальных.
Рогов желчно усмехается.
— Почему же — один? Нет, я не согласен. Ну, не согласен я, понимаешь?!
Продолжение следует