Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2007
***
Ласковый газон, стриженый и яркий,
черные стволы, мраморные феи,
трое верховых, выскочив из арки, —
господи, спаси, — мчатся по аллее.
И поняв нутром умысел заплечный,
выглянув в окно оком стерегущим,
прятаться бежит в парковые гущи
завтрашний тиран, рыцарь безупречный,
коего потом богомол парадный
царственных причуд ловкий иллюстратор
нам изобразит в буклях маскарадных,
выписав внизу “Павел-император”,
тело обернет золотом и шелком,
руку отведет и отставит ногу,
на два пальца вверх сдвинет треуголку,
обнажив висок для удара сбоку…
***
Тем и жили, что рекой. Вот и почта фронтовая
приходила по реке, без руля и без ветрил.
Бойко веслами гребла почтальонка молодая,
репродуктор на столбе про Победу говорил…
И теперь живут рекой. И столетние старухи,
как в былые времена плакать ходят на причал.
Не от немощи беда, не от голода поруха —
от того, что на столбе репродуктор замолчал.
От того, что по реке вместо лодочки бедовой
Ходит серый пароход с красным бантом на трубе,
от того, что вместо слов, а вернее, вместо слова,
шепоточек шебутной с шелухою на губе.
***
Какие там поклонники? Она,
дурнушка, нелюбимая жена,
и мужу-то понравиться не смела,
и всех его поклонниц и гостей,
всегда к нему спешащих, а не к ней,
покорно принимала и терпела,
никак не отличая никого…
И после смерти мужа своего, —
а значит, небо этого хотело, —
пережила их всех до одного
и схоронила всех, кого сумела.
Зато потом, пока была жива,
наследница, законная вдова,
все мужнины тетрадки и блокноты
и прочие бессмертные дела
от всякого разбора доброхотов,
редакторов, агентов и сексотов
оберегала и уберегла.
И, совершив свой невозможный труд,
— Ах, матушка, так долго не живут…
— Живут, живут… —
у ней хватило силы
на то еще, чтобы в последний срок
исхлопотать заветный ордерок
на подселенье в мужнину могилу.
Когда ее —
великая эпоха
иссякла, —
выносили за порог,
споткнулись вдруг и уронили гроб:
жалели мало и держали плохо.
Уж так ее, упрямую старуху,
отметила судьба.
И сам Господь,
как соль земную, брал ее в щепоть,
а не водил под локоток, как шлюху.
Степь
И то красавица — вся воздух и простор,
на все четыре стороны, пустая,
то каменной коростой прорастая,
то солью сеясь из горячих пор,
вся — пересол, громада, перебор,
с чем ни сравни, заведомо другая,
вся, если цвет, то я его не знаю,
и, если звук, то сухостойный хор,
где стрекозиный вертится мотор
и крошится погода слюдяная.
Гудящая, сводящая с ума,
горячая такая, что зима
охолодить ее не успевала,
широкий свет и корневая тьма,
удобренная солнцем до отвала,
забывшая о низменной потребе
кормить и есть,
в цветущей нищете
бегущая к спасительной воде
с корабликом на выгоревшем небе.
***
Непогода, погода, беда…
Старики говорят, никогда
не бывало подобного лиха:
то грохочет безоблачный зной,
то гудит звездопад-листобой,
то, как в омуте, тихо.
А над садом июльская сушь,
бездорожье, вселенская глушь…
Но легко разрушая прогнозы —
в небе тесно от праведных душ —
начинаются грозы.
***
Там по субботам топят бани.
Дымы восходят к облакам.
Письмо с казенными словами
неделю ходит по рукам.
Бегут мальчишки в телогрейках
и бабы не скрывают слез,
когда судьба-одноколейка
свистит в железный паровоз.
***
Засыпали прямо на гряде
рядом с помидорами и луком;
абрикосы падали со стуком
и светились в желтой борозде,
устрашая утреннюю высь
призраком пожара и разрухи.
Говорили темные старухи:
“Больно абрикосы удались…”
Ведрами носили по двору,
высыпали в полог полотняный,
пополняли долгую жару
жаром абрикосовой поляны.
Кто нас, спящих, в этаком чаду
выследил
и наш приют печальный
обозначил строчкой пасторальной
“Спали в абрикосовом саду…”
Нам осталось вещи увязать,
на пороге сесть и дожидаться…
Боже правый, как нам было знать,
где мы завтра будем просыпаться…