Роман
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2007
Александр Аде — родился в 1949 году. Коренной екатеринбуржец. После окончания вуза и службы в армии около десяти лет проработал инженером, после чего перепробовал еще несколько профессий. В конце прошлого века занялся журналистикой. Печатается в разных изданиях. В 2002 году в журнале “Я покупаю” опубликовал два рассказа о частном сыщике по прозвищу Королек. С этих рассказов и начался роман “Год сыча”. Сейчас Александр Аде закончил второй роман о Корольке и приступил к третьему, который завершит трилогию об этом герое. В 2006 году в журнале “Урал” был опубликован роман “Год сыча”.
Лето любви и смерти
Роман
Наташа:
“Ненавижу свое лицо. Неужели мне суждено “носить” его еще тридцать, сорок, а то и все пятьдесят лет? Господи, только не это!”
Этот вопль рождается в глубине моей души всякий раз, когда вижу себя в любой отполированной поверхности. Сегодня это старинное зеркало начала XX века в стиле модерн — тяжелая рама с резным узором, изысканным и текучим.
За окнами антикварного салона, в котором я, выпускница искусствоведческого факультета университета, тружусь консультантом, то есть попросту продавцом, властвует тягостный, тусклый свет. Небо обложено предвещающими грозу сизыми тучами. Миновала уже неделя июня, а истинного истомно-знойного лета нет и в помине. Каждый день как под копирку: с утра попеременно солнце и тень, после полудня сумрак и дождь, вечер светлый и печальный. Лето, ау-у-у!
На усталых ногах неспешно прогуливаюсь среди безделушек прошлого. В свое время эти жеманные буколические пастушки, табакерки с портретами надутых монархов, графины, рюмашки и прочая милая дребедень были самыми обыденными вещами. А теперь мы взираем на них с умилением. Лет через сто наши потомки будут так же млеть от будничных вещей начала XXI века. Всем нам кажется, что прежняя жизнь была милой, чистой и немножко игрушечной.
В пустынном торговом зале медленно, неуклонно темнеет. Языческим идолом восседает охранник Петя, племянник директорши, круглый, как валун, добродушный и ленивый, мучимый одним желанием — поспать. Обычно заглядывают в магазинчик либо праздношатающиеся любители прекрасного — эти не покупают ничего, только любуются; либо жены “новых русских”, самоуверенные, хамоватые, относящиеся к продавцам как к прислуге.
Около четырех часов с первым, робким еще рокотом грома в салоне появляется Нинка, постоянная покупательница и наглядный пример успешного выползания на брюхе из грязи в князи.
Ее родители жительствуют в глухой сибирской деревушке, там же два брата и сестра. Только Нинку шальным ветром занесло в наш город, где она, перебиваясь с хлеба на квас, окончила институт. Вышла замуж за однокурсника, тоже деревенского. После вуза оба распределились на один завод. Нинка завязла в конструкторском отделе, зато муженек, бригадиривший в цехе, быстро двинулся в гору. Рано или поздно ему светило директорское кресло, да нагрянули смутные времена. Завод повалился. Но их, молодых и здоровых, нелегко было сбить с ног. Они составляли тандем мощного таранного типа. Начали челночить. Мотались в Китай и обратно, таща неподъемные сумки со шмотками, откупаясь от бандитов и таможенников, орали, толкались, если нужно, дрались. Поразмыслив, решили переключиться на съестное — выгоднее. Начали с комка, железной будки со слепым окошечком, а закончили сетью продуктовых магазинов. Затем на семейном совете постановили: супруг продолжит дело, укрепляя и расширяя бизнес, Нинке же надлежит хранить тепло домашнего очага.
Все эти сведения я, естественно, почерпнула из Нинкиной трепотни. Она почти не заносчива и частенько откровенничает со мной, как с подружкой.
Возникнув в салоне, Нинка цокает ко мне, уверенно переставляя крепкие ножки. Маленького ростика, полноватая, с задорным личиком, напоминающим мордочку болонки, она — олицетворение напора и пробойной силы. На ней желтая ветровка, беленькая футболочка, расклешенные штаны пастельного зеленого цвета и белые туфельки. Приобретает она вещи только в дорогих бутиках. Со вкусом у нее не густо, и по магазинам она таскается с подружкой-шмоточницей Дианой, чей вкус безупречен. В знак благодарности, с год проносив вещь, Нинка за бесценок продает ее Диане.
— У меня проблемы, — с ходу начинает Нинка. — Мой-то, кажется, кобелем заделался, изменяет, гад.
— С чего ты решила?
— Ой, Натка, это ведь сразу видать. Глазенки бегают, то ведет себя как виноватый, то рычит. И в постели не тот. Сбои стал давать.
— Что ж ты хочешь, Нинка, возраст, как ни крути.
— Какой возраст! Сорок два мужику. В самом соку. Да я уж и к гадалке сходила, и к экстрасенше. В один голос твердят: любовницу завел. Вот подлюка! Двадцать лет на него пахала, как конь, надрывалась, а он так отплатил!
— Не бери в голову. Перебесится и вернется в лоно семьи. Куда ему деваться?
— Так ведь обидно, Натка. Без меня он бы сейчас на рынке памперсами торговал. Он же тютя. Я все пробивала. Конечно, теперь он крутой бизнесмен, а я кто? Домашняя курица!
Сетования Нинки сопровождаются вспышками молний и тяжким уханьем грома. Такой аккомпанемент скорее пристал античной трагедии, а не бабьей трескотне про мужа-изменщика.
— Ты уже высказала ему свое фу?
— Вот еще! Я, конечно, взрывная, если заведусь — лучше на моей дороге не становись, смету. Но я не дура. Я должна собственными глазами убедиться, а потом уже меры принимать.
— Следить за ним будешь?
— Ага, этого еще не хватало. Для таких дел сыскные агентства имеются. Когда деньги есть, все просто. Вот только противно, что чужие люди будут наше грязное белье перетряхивать.
— Послушай, Нинка. Сын моей знакомой служит в милиции, но недавно еще был частным сыщиком, шпионил за неверными муженьками и женами. Что тебе и требуется. Если хочешь, сегодня же переговорю с ней.
— Ох, нагляделась я на ментов… Ну да ладно, договорились. Ты славная, Натка, — в круглых серо-голубых глазках Нинки появляется редкая для нее теплота. — Что бы я без тебя делала?
— То же самое, что без меня.
Как будто подтверждая мои слова, по стеклам дробно барабанят капли начинающегося дождя…
К вечеру небо над городом обретает необыкновенную прелесть: акварельные дымчато-опаловые тучи, сквозь которые нежно просвечивает синева. Под этим небом плавно перемещаюсь из антикварного безмолвия салона в стерильную тишину городской библиотеки.
У библиотекарши редкое имя Васса. Ей под шестьдесят. В отличие от героини Горького, в ней ни грамма железа: невысокая, в мешковатой одежде серых и коричневых тонов, она напоминает больную мышку. На унылом лице небольшие темные глазки, в черных волосах полно седины, подбородок украшают редкие седые волоски. Уже несколько раз Васса упоминала о том, что от нее в молодости ушел муж. Видно, это событие сильно ее подкосило — она до сих пор не замужем и, похоже, поставила на себе крест.
Народу не густо. Только бабулька снует между стеллажами да две девчонки, шушукаясь, роются среди пестрых обложек дамского детектива.
Поболтав с библиотекаршей о пустяках, завожу разговор о ее сыне. На Вассу тотчас нападает тоска-кручина:
— Парень красивый, не дурак, а в личной жизни не везет, хоть плачь. Только-только школу закончил, сразу женился на белоручке и гордячке. Развелся. Я уж обрадовалась: ну, думаю, обжегся, теперь умнее будет. Куда там! Чуть не десяток лет холостяковал, выбирал-выбирал и нашел — глазастую пигалицу. Я лично была против, но раз женился — живи, тем более она ему сынишку родила. Так нет, бросил — ради кого? — ради старухи. Я сразу сказала: порог моего дома она не переступит. Единственная надежда: до сих пор не расписаны, в гражданском браке живут. И что интересно — она сама регистрироваться не хочет. Вот дрянь! Сын ради нее семью бросил, хотя сам с детства переживал, что растет без отца, все жене оставил, квартиру, мебель, ушел с одним чемоданчиком. А она, тварь, еще кочевряжится.
Этот монолог я слышу уже в третий раз, причем, по сравнению с предыдущими двумя, он практически не изменился. Выучивает она свои тексты, что ли? Теперь моя реплика, и я произношу ее:
— Может быть, потому она и не хочет официального замужества, что понимает: они не пара? Зачем жениться, если потом все равно на развод подавать?
— Не знаю, — библиотекарша поджимает губы. — Возможно, я к ней пристрастна…
— А у меня к вам дело, Васса. Моя приятельница подозревает мужа в измене. Не возьмется ваш сын проверить, хранит ли этот господин супружескую верность? Разумеется, его труд будет оплачен.
— Передам. А женщина состоятельная?
— Более чем.
— Тогда, думаю, он не откажется. Опера в ментовке получают — кот наплакал, а ведь нужно кормить-поить-одевать молодую жену, — Васса ехидно усмехается.
Перед сном сообщаю Нинке номер мобильника сына Вассы, после чего уютно устраиваюсь в постели с выбранной в библиотеке книжкой: “Черным принцем”, не раз уже читанным и любимым. За помрачневшим окном вперебивку стучат дождевые струи. Нет более сладкого удовольствия, чем читать в дождь. Но едва погружаюсь в эстетский, медленно струящийся мир, в котором немолодой человек овладевает девушкой, облаченной в костюм Гамлета, как тренькает висящий у моего изголовья телефон.
— Я договорилась с твоим ментом, — заявляет Нинка. — Встречаемся завтра вечером, в восемь. У него дома. Составишь компанию? Тогда в семь подскочу к твоему салону. Ба-бай!
Вечер мутный и прохладный, продолжение столь же унылого, мерклого дня. Перехватив в кафе по пироженке, наскоро запитой черным кофе, отправляемся к сыну Вассы. За стеклами серебристой Нинкиной “Тойоты” мелькает городской центр, разноцветный и аккуратный. В скверах бьют фонтаны и гуляет праздный народ. Затем как-то вдруг начинается индустриальная окраина, серая, угрожающе-мрачноватая.
“Тойота” несется по проспекту, петляет среди улиц и, наконец, добирается до нужной железобетонной высотки. Загаженный подъезд. Подергивающийся, как паралитик, грохочущий, повизгивающий, подозрительно пахнущий лифт. Восьмой этаж. Дверь отворяет высокий мужчина в футболке и вытертых джинсах.
Мент по прозвищу Королек.
Хотя Васса уши прожужжала рассказами о Корольке, я ожидала узреть нечто среднесдельное — какая мать бывает объективной по отношению к собственному сыну. И едва не ахаю в голос при виде викинга с зачесанными назад блондинистыми волосами. Ничего не скажешь, элитный образец мужского племени. Поставь рядом с манекеном — не отличишь, разве что голова покрупнее и глаза, зеленоватые, будто слегка крапчатые, как бледный нефрит, живые и насмешливые.
После грязного, провонявшего подъезда попадаем в квартиру, интерьер которой я как женщина и искусствовед оцениваю на пять с плюсом. В комнате, элегантной и чуточку старомодной, с бледно-фиолетовыми обоями и темной мебелью, появляется еще один персонаж — подруга Королька по имени Анна. Темноволосая, курчавая, загорелая, в белой маечке и такого же цвета брюках, — парижанка, да и только. Она напоминает “Юдифь” Климта, только волосы короче и губы полнее. Та же гордая посадка головы, длинная шея и лицо с высокими скулами и тяжеловатой нижней челюстью. Ничего не скажешь, парочка образцово-показательная.
Немного скованно общаемся. По временам Анна и Королек обмениваются быстрыми взглядами, и я кожей ощущаю: все в этой квартире наэлектризовано счастьем и желанием. Дипломатическая часть вскоре благополучно завершается, Анна уволакивает меня на кухню, оставив Королька и Нинку наедине: отношения сыщика и клиента столь же деликатны, как пациента и врача.
Если встретятся двое мужчин — интеллектуал и работяга, сказать им друг другу обычно нечего. Но любые две женщины обязательно найдут темы для трепа. Когда через полчаса на кухню заглядывает Королек, мы с Анной уже на “ты”.
— Ната — человек-жилетка, — аттестует меня Анна. — Вижу ее впервые, а хочется поделиться самым-самым.
— Верно, в меня удобно поплакаться, — подтверждаю без особой радости. — Для мужиков я свой парень. Со мной дружат. Только любят, увы, других.
— Кроме Королька, у меня нет близких людей. Если ты не против, мы могли бы изредка болтать о том о сем. Королек ревновать не будет. Не будешь? — Анна оборачивается к нему, и опять меня поражает любовь, светящаяся во взгляде этих двоих.
— Твой друг — мой друг, — отзывается Королек, протягивая мне большую ладонь.
Усаживаясь за руль “Тойоты”, Нинка вздыхает:
— Повезло бабе. Заметила, как он на нее смотрит? А ведь не молодая, не фотомодель. Мой обормот от меня бегает, а этот как привязанный. Везучая.
— Не строй из себя сироту казанскую. Муж есть, пусть даже гулящий, денег навалом. А у меня ни мужа, ни денег. Ничего, терплю.
— Будут, — твердо заявляет Нинка, хлопая ладошками по баранке. — Я никогда в прогнозах не ошибаюсь. И то, и другое к тебе приплывет. В ближайшее время. Точно.
Недоверчиво хмыкаю.
— Не веришь? — взвивается Нинка. — Помяни мое слово. Будут. И очень скоро.
Спустя три дня, как и обещала, заезжаю к Анне и Корольку. Смеемся и болтаем. Королек артистичен, как тамада на свадьбе. Я не дура, понимаю: он старается для Анны. Ей захотелось новую игрушку — меня, — и он усердствует вовсю. Между делом аппетитно рассказывает случай из своей богатой событиями жизни частного сыщика. Завершив повествование, обводит нас ликующим взглядом художника, создавшего шедевр.
— А теперь, — просит его Анна, — оставь, пожалуйста, нас наедине, дамам нужно посекретничать.
Королек тут же встает и без слов удаляется. Здорово она его вышколила. Или это любовь, которую я никогда не встречала в жизни?
У Анны глубокое контральто с еле заметной хрипотцой:
— С Корольком мы духовно близки, но он мужчина, а это, извини за банальность, иная планета. А ты не только родственная душа, но к тому же еще и женщина.
Напав на золотую жилу, говорим о мужчинах, никогда не понимавших нас, нежных и утонченных.
— Поверьте, батенька, — утверждаю я, слегка картавя, — в России — отдельно взятой стране — неизбежна победа матриархата. Ленивая, грязная, агрессивная, спивающаяся часть населения под названием “мужики” будет служить нам.
— Вы уверены, Владимир Ильич? — давясь смехом, интересуется Анна.
— Век свободы не видать!..
Отвозя меня домой в своем “жигуленке”, Королек по дороге выдает информацию:
— Нинкин благоверный точно рожки ей наставляет. Я слегка попас его и разведал нелегальную квартирку, в которой он утешается с некой мадамкой. Как бы это помягче твоей подруге преподнести, чтобы не слишком огорчить?
Я призадумываюсь. Учитывая Нинкину натуру, трудно представить, что можно сообщить ей такую “чудненькую” новость и при этом избежать маленького ядерного взрыва. Мои размышления прерывает сотовый, вызванивающий фугу Баха. Подношу телефончик к уху — и вздрагиваю от исступленных Нинкиных воплей:
— Уже десять, а Владьки нет, паразита! Раньше днем трахался, а теперь у своих шлюх на ночь остается!
В ярости Нинка, не переставая, сыплет матом.
— Угомонись, Нин. А если с ним что-то случилось?
— Кой хрен случилось! Кобель проклятый! Сволочь!
— Ты звонила ему на мобильник?
— Не отвечает, подонок! Трахается и не отвечает!
Кое-как успокоив Нинку, сообщаю новость Корольку. К моему изумлению, лицо его становится озабоченным и даже мрачным.
— Сейчас заброшу тебя домой, потом съезжу, проведаю конспиративное любовное гнездышко нашего голубка.
— Умненький Королек, добренький Королек, возьми меня с собой. Существование мое скучно, из своего болота не вылезаю, а тут такая подворачивается возможность хоть на пару минут приобщиться к человеческим страстям.
Королек пожимает плечами.
— Гляди, не пожалеть бы потом. На пожар таращиться небезопасно, госпожа ротозейша, рискуешь сгореть сама. Но желание дамы закон.
Он разворачивает машину. Катим на юго-запад, где нас обступают светло-серые многоэтажки спального района.
— Точно увеличенный макет, — комментирует Королек. — Когда наведываюсь сюда, всякий раз ощущаю себя вот такусенькой фигуркой из папье-маше. Кстати, неподалеку живет моя мать.
Он выруливает на обширную площадку и паркуется. Вылезаем из машины и направляемся к одной из плоских девятиэтажек. Порядком изрисованный и ободранный лифт поднимает нас на седьмой этаж. Королек звонит в одну из дверей. Молчание.
— Закрой глаза, — велит он.
Послушно зажмуриваюсь. Раздается тихое звяканье. Не выдержав, осторожненько приоткрываю веки. Так и есть. Королек возится с замком.
— Это же противозаконно! — возмущаюсь шепотом.
— Ай-ай-ай, — Королек укоризненно качает головой. — Я же просил. Надо было оставить тебя в “жигуле”.
— Нет, нет, я буду паинькой.
Снова добросовестно смыкаю веки, но Королек свистящими звуками приглашает следовать за ним.
Проникаем в двухкомнатную квартирку. Миновав крошечную прихожую, заглядываем в гостиную. Обстановка более чем скромная. Нинкин муж палец о палец не ударил, чтобы обиходить место тайных свиданий. Скорее всего, мебель здесь осталась от прежних хозяев. Убогая покарябанная фанера, разрисованная под дерево, выцветшие зеленоватые в цветочек обои.
Заходим в маленькую спальню. Закатное солнце едва пробивается сквозь задернутые темно-красные гардины, чуть поблескивает выцветший золотой узор на пунцовых обоях. Королек останавливает меня предостерегающим жестом.
Вытаращив глаза и ровным счетом ничего не понимая, пялюсь на совершено голых мужчину и женщину, оцепенело стоящих на коленях. Потом соображаю, что они прикручены к спинке кровати. С этого момента все становится нереальным и смутным.
— А Владик-то не воротился домой по уважительной причине, — негромко бросает Королек, направляясь к выходу. — Давай отсюда, живо.
На ватных ногах плетусь за ним, не видя перед собой ничего, кроме застывших мертвых лиц.
— Чаю хочешь? — заботливо спрашивает Королек, когда оказываемся в машине.
Отрицательно мотаю головой. Он наливает из термоса чай, протягивает мне. Послушно пью крепкий сладковатый напиток, но лучше не становится, наоборот, только бурно разыгрывается воображение.
— Тебя домой отвезти или вернемся к нам?
— Домой, — отвечаю одними губами.
— Ясно.
Дальнейшее выпадает из моей головы, упорно занятой перемалыванием увиденного. Взбунтовавшийся мозг то с маниакальной дотошностью мусолит детали, припоминая черничку родинки над верхней губой застывшей девушки, то принимается мучительно размышлять: мертвецы казались живыми оттого, что в спальне царил красный свет, да-да, именно так, если бы комнатка была синей или зеленой, трупы выглядели бы куда ужаснее…
Способность воспринимать окружающий мир частично возвращается ко мне только в квартире Анны.
— Ната решила переночевать у нас, — сообщает Королек многозначительно.
На короткое время он и Анна уединяются. После чего Королек отправляется в спальню, а его подруга стелет мне на диване, присаживается рядом на стуле и тут же начинает исповедоваться:
— Мы с Корольком слишком поздно встретились. Знаю, однажды он от меня уйдет. И готова к этому. Сказала себе: живи и радуйся каждой минуте. И если впереди одинокая старость, значит, так тому и быть. Уйдет, ну что ж — буду счастлива его счастьем…
Здоровой частичкой лихорадочно полыхающего мозга понимаю: Анна растравляет передо мной свои раны для того, чтобы я не осталась наедине с воспоминаниями о двух притороченных к кровати голых манекенах. Начни она успокаивать меня, я бы наверняка устроила истерику.
За окном медленно-медленно тускнеет чистый и долгий вечер.
Плыву-уплываю в сон. Но на грани яви и сновидения четко вижу их, желтовато-белых, мертвых, погруженных в отсветы красного, вижу синяки на лицах, темные пятна от ожогов, отверстия от пробивших головы пуль и струйки запекшейся крови.
Потом наваливается беспамятство — и я оказываюсь в ювелирном магазине, стены которого завешаны красными гардинами. Стою за прилавком среди изобилия серебра, золота, камней и сама унизана драгоценностями. Раздается звон колокольчика, и словно ниоткуда появляется мужчина со смазанным лицом: “Мне нужно обручальное кольцо”. — “А какой размер?” — спрашиваю я. Он роется в карманах черного длинного пальто, снимает его, шарит в черном пиджаке, вынимает отрубленный, покрытый засохшей кровью палец с родинкой возле ногтя и говорит, тяжело ворочая языком, точно глухонемой: “Вот такой”.
На мой истошный крик прибегает Анна, босая, в ночной рубашке, принимается гладить, успокаивать. Лежу в холодном поту. В комнате светло. За раскрытой балконной дверью неистово верещат птицы.
Черт меня дернул из любопытства напроситься в помощницы к Корольку! Теперь до смерти буду помнить красную сюрреалистическую спаленку и две голые восковые куклы, Адама и Еву, вкусивших по запретному плоду — пуле в голову.
Прохаживаюсь среди антиквариата, тщетно борясь с выматывающим видением.
Салон — моя вселенная. Каждое утро, едва появившись в зале, здороваюсь с кудрявым фарфоровым ангелочком: “Привет, малыш”, и он отвечает мне плутоватой улыбкой. У него румяная мордашка сорванца, сдобное тельце и позолоченные крылышки.
— Мне было так плохо, маленький, — доверительно сообщаю ему сегодня. — Если бы ты увидел то, что я…
В его голубых глазках — или это мне кажется? — понимание и печаль.
Около четырех часов появляется бледная, с чернотой под глазами зареванная Нинка.
— Вчера Королек сообщил мне, что Владька…
— Знаю, — откликаюсь я.
— …и посоветовал заявить в милицию, что пропал муж.
Ее губы начинают трястись, по щекам ползут слезы.
— Не изводи так себя, Нин. Владик предал тебя.
— Еще бы, — ее слезы мгновенно высыхают. — Это ведь из-за него, паразита, у меня ребеночка нет. Я беременной такие тяжеленные сумищи волочила, думаешь, он сказал: “Ниночка, тебе нельзя?” Ничуть не бывало. Давай, коняга, надсаживай пупок, а вези! А у меня раз выкидыш, второй — и амба.
— Вот видишь.
— Тебе не понять, Натка. К кошке и то привыкают. А тут человек. Двадцать один год вместе — не шутка. Вроде бы скотина, изменщик, а ведь срослись так, что и не разберешь, где он, где я.
— Да ты же разводиться хотела.
— Какое там! Изуродовала бы подлеца, волосенки все повыдергала, но о разводе и мыслей не было…
Перекинувшись парой слов, прощаемся. Убитая горем Нинка, решительно переступая ножками-тумбочками, отправляется заниматься скорбными своими делами. Зачем, спрашивается, приходила? За утешением и поддержкой? Так ее не то что смерть неверного мужа — никакой цунами не повалит.
Остаюсь среди старинных побрякушек, и мне кажется, что вынырнула я на миг из застывшего прошлого, увидела слепящее настоящее и снова погружаюсь в стоячую воду.
Дома перед сном пытаюсь читать “Черного принца”. С трудом одолеваю главу, откладываю книжку и принимаюсь размышлять об убитом Владике и его любовнице. И вдруг понимаю, что мне они интереснее рафинированных героев романа. К черту выдуманный мир, населенный никогда не существовавшими людьми! Я сама героиня — пускай и не самая главная — нескончаемой книги под названием “жизнь”!
Пропавшего Влада и его подружку быстро отыскали, надо полагать, не без содействия Королька.
Сегодня похороны. Как нарочно, вчера закончилась череда прохладных пасмурных дней, и погода далеко не погребальная. На небе ни облачка, изрядно припекает, и сверкает все, что только способно отражать режущий солнечный свет.
Нинкиного мужа я при жизни не имела чести знать, впервые увидела его уже мертвым, да и то вскользь, находясь на грани обморока. Нынче вижу его во второй раз, запрокинувшего к солнцу окаменевшее желтое лицо с полуоткрытым ртом. Пулевое отверстие аккуратно и даже игриво прикрыто прядью волос. По словам Нинки, был он веселым, общительным мужиком, любителем выпить в шумной компании. А сейчас его лик обрел величавость, даже сановность и такой отрешенный трагизм, точно сама смерть не в силах прервать длящихся мук.
Веду под руку накачанную лекарствами Нинку. Иногда она наваливается на меня всей тяжестью и приходится, стиснув зубы, тащить ее чуть ли не волоком. Позади нас бредут родители Владика — старик и старушка, недавно продавшие избушку в деревне и переехавшие в город, поближе к сыну.
Народу собралось немного, в основном представители магазинчиков, входящих в империю Владика.
Сжигают непутевого Нинкиного мужа в крематории. Зал с помостом для гроба торжественно сумрачен. Стройная черноволосая женщина с матовым лицом, застывшим в профессиональной гримасе скорби, заученно читает слова соболезнования. На ней приличествующий случаю элегантный черный костюм.
Во время прощания Нинка устраивает тихую истерику, с трудом отрываем ее от гроба. Владика накрывают крышкой, и он под надрывающую сердце музыку медленно опускается вниз, туда, где неистовствует огонь, дожидаясь своей жертвы.
Поминки справляем в маленьком кафе, стилизованном под русскую избу. Я сижу по правую руку от Нинки. По левую — старички-родители, незаметные, неприкаянные, замкнувшиеся в своем смиренном горе: Владик был их единственным ребенком.
Под печальные тосты, сопровождающиеся водочкой и закуской, публика веселеет, сбрасывая, как лишнюю одежду, напускную меланхолию. В помещении становится шумно, точно в кабаке.
— Поехали, — говорит мне Нинка, шмыгая носом, — больше здесь делать нехрен.
— Давай хоть Владиных родителей прихватим.
— Точно, бери их, и двигаем.
Усаживаемся в Нинкин серебристый автомобиль. За рулем крепыш лет тридцати, неразговорчивый и серьезный. Завозим родителей Владика в их “хрущевку” на окраине города. Они тихонько двигаются в сторону подъезда, немолодые, сутулые, и я представляю, какой им предстоит пережить вечер. И всю оставшуюся жизнь.
— Переночуй у меня, Нат, — просит Нинка.
— О чем разговор.
И шофер молча везет нас на квартиру вдовы.
Имея немалые деньги, Нинка проживает в скучном, застроенном “хрущобами” районе, в довольно скромной девятиэтажке на улице имени пламенного большевика. Ее трехкомнатная квартира на четвертом этаже обставлена дорогой мебелью, но выглядит холодно и ординарно, как средней руки офис. Среди вещей замечаю своих знакомцев из салона, и теплеет на сердце, точно родных встретила.
Пьем кофе из вульгарных чашечек с розочками. Получившая на поминках алкогольный удар (а для меня рюмка водки — что для иного бутылка), воспаряю на кофейных волнах в райские кущи. Да и сама Нинка немного отмякает и только беззвучно плачет.
Чтобы окончательно забыться, она, всхлипывая, включает телевизор. Прокрутив несколько программ, останавливается на местной. С огромного плоского экрана вещает известная в городе личность — владелица центра красоты, а по совместительству городская депутатша. Коронная ее тема — обездоленные дети и старики, а потому в народе именуют ее Плакальщицей. Вот и сейчас речь идет о том, как бедствуют предоставленные самим себе пенсионеры. В словах Плакальщицы звучат ходульная патетика и, на удивление, неподдельная боль.
— А ведь точно! — воздев указательный пальчик, восклицает Нинка, в ее голосе хрустально звенит слеза. — Мое горе — еще полбеды. Подумаешь, потеряла изменщика-муженька. И хрен с ним! Разве сравнить мои страдания с ихними. Вот кто действительно мучается. А за что? Всю жизнь вкалывали, воевали, жизни не жалели, а теперь маются на копейки. Молодец, Плакальщица, даже мою очерствелую душу прошибла. Завтра же найду какую-нибудь нищую старушенцию и стану помогать!
Несчастная неведомая старушка! Представляю, как Нинка задолбит ее своим состраданием.
Укладываюсь на могучий кожаный диван в гостиной, стараниями Нинки превращенный в широкое ложе, сама она шлепает в супружескую спальню. Но через пяток минут прибегает, присаживается на краешек дивана:
— Не могу! Мне кажется, он лежит рядом!
В ее круглых глазках топорщится ужас. Еще с полчаса бормочем заплетающимися языками, я задремываю, неуклонно качусь в сон — и вздрагиваю от телефонного звонка.
— Кого черт принес? Меня нет, — бурчит Нинка.
Телефон упрямо продолжает тирлиликать. Взбешенная Нинка, матерясь, топает в прихожую и вскоре возвращается, еле передвигая ноги.
— Что случилось, Нин?
Повалившись на меня, она только мычит, обхватив руками голову. Выбираюсь из-под нее, мчусь на кухню, рыскаю по шкафчикам, нахожу бутылку коньяка. После рюмки огненного виноградного напитка Нинка обретает способность соображать и связно произносить слова.
— Натка, мне угрожают!
— Кто?
— Не знаю. Мужской голос. Говорит: если не хочешь, чтобы с тобой поступили, как с муженьком, делись. Спрашиваю: кто звонит? А он отвратно так смеется и отключается. Натка, я теперь не усну. А если они придут сегодня? Они будут меня пытать и убьют! Натка! Я им все отдам! Плевать мне на деньги, на магазины. Жизнь дороже. Позвони своему Корольку, — не совсем логично добавляет Нинка, — он должен меня защитить!
— Нинка, одумайся, первый час ночи.
— Звони, или я до утра не доживу!
После долгих гудков, когда уже собираюсь вешать трубку, раздается сонный голос Королька. Сбивчиво объясняю ситуацию.
— Вот что, Ната. Ты девочка умная. Проверь, надежно ли заперты двери и окна, утихомирь Нинку. И попытайтесь забыться сном. Утром заеду.
Ночь провожу бессонную и кошмарную. Воспаленная Нинка вываливает на меня столько подробностей своей кипучей жизни, что у меня раскалывается голова. Засыпаем под утро, около пяти, а в восемь появляется Королек. Выслушав опухшую взвинченную Нинку, он подводит итог:
— Забавно.
— Выходит, Владика убили из-за магазинов? — спрашиваю я. — А я-то думала, это сделал обманутый муж любовницы.
— Во-первых, рогатые мужья не разглаживают неверных жен и их любовников утюжком. Пришить сгоряча, то бишь в состоянии аффекта, могут, но пытать… Зачем? Во-вторых, подружка Виталика и замужем-то не была. Нет, девочки, тут другое. Послушай, Нинок, в последнее время твой муж заикался о неких долгах, проблемах?
— Н-нет, — тянет Нинка задумчиво. — Наоборот, был очень даже веселый… черт бы его драл! Что он только в ней нашел? Ни рожи ни кожи. Такие сейчас девчонки, закачаешься. Если бы он хоть такую выбрал, а то… тьфу, прости господи!
Королек смотрит на часы.
— Ну, девчата, пора мне. Ната, если хочешь, могу подбросить до работы.
— Нет! — дико вскрикивает Нинка. — Наточка, милая, дорогая, не оставляй меня одну! Я умру со страха! Хочешь стать моей компаньонкой? Буду платить тебе жалованье. В два… в три раза больше, чем в твоем паршивом салоне. Потом отпишу тебе магазинчик, станешь богатой. Решайся, Натка! Скажи: да!
— Извини, Ниночка. Нет.
— Дуреха, упускаешь такую удачу. В последний раз предлагаю. Ну!.. Ладно, живи уродом. Я еду к тебе. В салон. Ты же можешь торчать там часами. Вот и я с тобой заодно. А ты топай, — бросает Нинка Корольку. — Нам надо одеться, Натку отвезу я сама.
И она удаляется в спальню наряжаться.
— Крутая особа, — хмыкает Королек.
Какое-то время Нинка добросовестно околачивается среди антиквариата, с наслаждением разглядывая старинный ширпотреб, но это занятие скоро ей надоедает. Позабыв все ночные страхи, она уматывает к косметологу. Но перед уходом берет с меня слово, что опять переночую у нее.
К концу рабочего дня она вновь заскакивает в салон и, как бесценный груз, доставляет меня в свою квартиру. На Нинке траурное платье, но излучает она неукротимую энергию.
— Оформляю на себя все документы. Понемногу возьму все Владькины торговые точки в свои руки.
— Зачем это тебе, Нин? Ты же сама твердила, что они работают как часики. Стоит ли вмешиваться? Только испортишь.
— Э, нет, милая. Людишек надо держать в кулаке, по себе знаю. К тому же мне без дела худо. Натка, не поверишь, сегодня впервые за несколько лет почувствовала себя человеком.
— Погоди, ты что, забыла вчерашние угрозы? Кто тебя защитит, если открыто мотаешься по городу?
— Не трепыхайся, подруга. Следователю, который ведет дело Владьки, я уже все рассказала. Он железно пообещал обеспечить мою безопасность. Толковый мужик, я в него просто влюбилась. Квартира уже на прослушке.
Но, несмотря на браваду, Нинка тщательно проверяет в своем жилье замки и засовы и принимает перед сном лошадиную дозу снотворного. Что не слишком помогает: ночью она ворочается, будит меня стонами и шепотами, а утром признается, что сон был ужасным. Когда же пытаюсь вызнать, что ее мучило, ни за что не сознается.
Два дня никто меня не беспокоит. Успевшая уже привыкнуть к круговерти жутковатых событий, начинаю скучать. На третий день после обеда салон осчастливливает своей персоной Нинка, возбужденная и веселая. Она все еще в траурном одеянии.
— Натка, это такое сладкое чувство — быть хозяйкой! Я точно свежего воздуха глотнула. Владька здорово их разболтал. Я прикинулась обычной покупательницей, оделась попроще и побывала во всех своих пяти торговых точках. Да, тут есть над чем поработать. Продавщицы грубят. Кассирша десятку недодала, а когда замечание ей сделала, пасть разинула, как на базаре. При таком обслуживании мы быстро разоримся. Эту хамку первую уволю. Порядок наведу идеальный, будь уверена.
Потом мрачнеет:
— Вот скоты! Этот следователь, гад, подозревает, что угрохала Владьку я. Сегодня встречаюсь с Корольком в кафэшке, обговорить надо кое-что. И тебя приглашаю. Не волнуйся, я плачу за всех.
В семь с минутами за моей спиной, задребезжав, хлопают стеклянные двери салона, и меня обнимает мягкий июньский вечер. И тут же подкатывает сияющая на солнце “Тойота”. Усаживаюсь на заднее сиденье.
— Ух, я чертовски голодна! — заявляет Нинка, берясь за руль. — А эту кассиршу-хамку — помнишь? — я вышибла. С треском. Они у меня еще попляшут!
В считанные минуты подкатываем к кафе “Охотники за мустангами”, заходим внутрь и попадаем в салун времен Дикого Запада, где для полноты картины стены испещрены следами от пуль. В кафе темновато, прохладно и почти пусто. За одним из столиков, дожидаясь нас, восседает Королек.
Наряженная ковбоем девочка-официантка процокивает к нам, берет заказ и удаляется, нетвердо ступая на каблучках. Нинка выставляет ей вслед палец пистолетиком и делает: пу! Она явно в прекрасном расположении духа.
— Слушай сюда, — воинственно обращается она к Корольку. — Убийцу Владьки надо найти. Не потому, что я хочу отомстить за смерть своего благоверного, а чтобы не трястись от каждого телефонного звонка. И вообще противно, когда какой-то жирный потный следователь прямо намекает, что кокнула муженька я. Паразит! Так вот. Я тебя нанимаю. Понял? Будешь работать на меня.
В ответ он усмехается узким ртом с четко вырезанной верхней губой. Едва заметный шрам, пересекающий его левую щеку от уха до уголка рта, прихотливо изгибается.
— Да будет тебе известно, Нинок, я не имею права заниматься частным сыском. Ежели кто про такое вызнает, меня же запросто попрут из органов.
— Неужто не хочешь утереть всем ментам нос? — не унимается Нинка. — Покажи, что ты настоящий опер. Разве преступники не должны сидеть в тюрьме?
— Знакомая сладкая песенка, которую сам когда-то напевал. Дорого бы я дал, чтобы так происходило… А, была не была. Я берусь найти убивца твоего мужа. Довольна? Но ежели проговоришься где-нибудь, когда-нибудь, что я работал на тебя…
— Могила, — торопливо обещает Нинка. — Чтоб мне снова на копейки мантулить, если кому сболтну. О сумме договоримся, не обижу. А сейчас отчитайся мне как заказчице, что намерен предпринять.
— Ямщик, не гони лошадей, — осаживает ее Королек. — Информировать я буду тебя только о том, о чем считаю нужным. И то в общих чертах. Иначе не сработаемся.
— Согласна, — быстро кивает Нинка.
— Тогда кое-какие предварительные размышления, — смягчается Королек. — Версия первая. Убийство на почве ревности. Под подозрение подпадают те, для кого связь Владика и этой дамочки — зовут ее, кстати, Ксения, и лет ей тридцать четыре… те, для кого эта связь — нож острый. А это может быть отвергнутый возлюбленный Ксюши или… ты.
Нинка теряет дар речи и только издает квохчущий звук, означающий предел возмущения.
— А ты как думала, моя прекрасная леди? Ты — первая кандидатка в душегубы. Наняла пару дуболомов и…
— Но ведь я сама прошу расследовать убийство! — аж подскакивает Нинка. — Что ж я, за свои же кровные против себя копаю! А про звонок забыл? Меня обещали угрохать!
— Да, звонок был, точно. Но кто слышал, с кем ты общалась и о чем была беседа?
Корольку явно доставляет удовольствие поддевать нанимательницу, которая, видимо, не слишком ему приятна. А может, нарочно дразнит ее, чтобы разозлилась и отказалась от его услуг? Но Нинка не из таких. Скрипнув зубками, она цедит:
— Продолжай.
— Вариант второй — деньжата. С подвариантами. Во-первых, Владика могли уничтожить конкуренты, во-вторых, — братки, с каковыми он не поделился как следует. У него же наверняка была “крыша”, или я заблуждаюсь?
— “Заборские”, — опустив глазки, кратко отвечает Нинка.
— Серьезные ребята. Проутюжить и прикончить — в их стиле. Кстати, ты сказала об этом следаку, который ведет дело?
— А как же!
— И что?
— Вроде бы принял к сведению.
— Наконец, имеется еще один занятный подвариантик. Отношения Владика и Ксюши могли быть не только интимного свойства, но и вполне деловые. Возможно, их связывало нечто этакое… Впрочем, оставим-ка тягостные проблемы за дверью и насладимся ниспосланной небом пищей. — И Королек дружелюбно подмигивает принесшей еду девочке-ковбою.
— Привет! — раздается над моей головой.
Господи, Мика! Давний знакомый! Пухленький, весь лучащийся, в беленькой безрукавочке и бежевых летних штанишках.
— Разрешите. — Со своей обычной, наповал сражающей женщин милой бесцеремонностью Мика присаживается на стул и, не смущаясь присутствием посторонних, обращается ко мне: — А ты похорошела.
У него бархатистый баритон, которым он играет, как оперный певец. Отлично понимаю, что Мика бессовестно врет, но почему-то приятно.
— Как на личном фронте? Без перемен? — продолжает Мика типовой разговор, точно ведет по лекалу.
— Гнием помаленьку. Лучше поведай о себе.
— А, ничего интересного, — отмахивается Мика. — Менеджерствую. Бабки капают. Причем, недурные.
— Где ж ты такую денежную работенку отхватил? — вклинивается Королек, фамильярно обращаясь к Мике на “ты”; похоже, Мика ему крайне несимпатичен. — Может, и я смогу пристроиться?
— Секрет, — уклоняется от ответа Мика.
— Не женился? — это уже я.
— В поиске.
— Кто сегодня делит с тобой твою неуемную жизнь и постель? Как обычно, дама бальзаковского возраста, соскучившаяся по мужскому участию и ласке?
В сладких Микиных глазках читается укор.
— Я, да будет тебе известно, — скорая психологическая помощь. Неотложка. Согреваю женские души, озябшие на беспощадном жизненном ветру, — эти слова он адресует вылупившейся на него Нинке, безошибочно угадав в ней именно такую душу.
— Насвистывай свои сказки другим. Просто с нашим братом — одинокой бабой — легче иметь дело. Много не требуем, за малое благодарны.
— А ты стала жестче, — Мика приглядывается ко мне, как к некоему сфинксу, загадку которого ему предстоит разгадать. — И самостоятельнее. Мужское влияние. Не угадал?
— Жизнь просветила.
Как будто ниоткуда колокольчиками вызванивается мотивчик попсового шлягера. Мика лезет в карман, достает мобильник и почти поет игриво, нежно и многообещающе:
— Да-а-а?
Но тут же выражение его подвижного, как у клоуна, сдобного бабьего лица резко меняется. Даже не страх — ужас появляется на нем.
— Солнышко, извини, дела, — торопливо бормочет он, обращаясь ко мне, срывается с места и уносится, не забыв напоследок сделать ручкой.
— Однако, — комментирует Королек.
Откушав, вываливаемся в нескончаемый июньский вечер. Маленькая, упругая, боевая Нинка так возбуждена, что едва не выпрыгивает из одежды.
— Скорых результатов не жди, — охлаждает ее Королек. — Дело весьма непростое. Казалось бы, ясно как день. У Владика “крышей” были “заборские”. Они наверняка его и кончили. Но как на них выйти? Мне что, как крутому мэну из американского триллера, заглянуть к бандюганам на огонек, отворить ногой дверь и процедить небрежно: кто из вас, мразь, Владика замочил? Да ежели я только затрону их верхушку, меня тотчас из ментуры попрут, потому как среди нас имеются их ребята, причем не рядовые менты. Так что придется действовать крайне осторожно.
Весь следующий день меня преследует невесть откуда взявшаяся тревога. Возможно, из-за собирающейся грозы. С утра небо обложено клубящимися иссиня-черно-фиолетовыми тучами. Ветер метет клубы пыли. В салоне понемногу меркнет свет, даже любимый мой ангелок как будто цепенеет в страхе и смятении, тускнеют его позолоченные крылышки. Около шести за окном природа дает торжественное представление с артиллерийской канонадой грома и фейерверком молний. Затем на сцену врывается главный герой феерии — чудовищный ливень, заволакивая окна сплошной пеленой, и по ней время от времени точно пробегают судороги ярости. В салон заскакивают прячущиеся от водопада горожане, которых обычно сюда пряником не заманишь. Время тянется, а бушующая вода не иссякает.
В семь часов собираюсь прямым ходом отправиться домой, но вспоминаю, что надо бы купить продуктов, и отправляюсь во “Вкусноту” — магазинчик из прежде Владиной, а нынче Нинкиной гастрономической вселенной. Это не по пути, и объяснить самой себе такое решение я не в силах, наверное, подспудно хочется хоть чуточку продлить насыщенную риском жизнь, к которой сподобилась прикоснуться. Если верить Пушкину, “все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья — бессмертья, может быть, залог!”. Уж не бессмертья ли я возжелала?
Под ливнем, непрерывно молотящим по зонту, втискиваюсь в забитый до отказа трамвай. Еду, покачиваясь, вдыхая замешанные на дожде человеческие запахи, глядя, как за мутными стеклами струится вода. Вылезаю, перепрыгивая через лужи, бегу к магазинчику. Он переполнен. В тесноте, суетне и толкотне сную среди полок, продавцов и покупателей.
При этом как бы ненароком, независимо от собственной воли разглядываю продавщиц, кассирш, охранников. Неужели никто из них не знает, отчего убили их босса? Они запарены до предела. Руки продавщиц так и мелькают, укладывая и расставляя пакеты, банки, коробочки. Кассирши работают как автоматы. Охранники вроде бы шатаются без дела, но утомились они смертельно: попробуй-ка провести на ногах, в духоте столько часов. Один из них, кудрявый смазливый парнишка с внешностью киногероя, заметив мой бегающий взгляд, неторопливо провожает меня до кассы, внимательно наблюдает за тем, как я расплачиваюсь, убеждается, что ничего не украла, и разочарованно отчаливает.
Выпадаю под дождь. Вокруг пузырями вскипает вода, грязными потоками струясь по асфальту. В такие минуты мой город, в безоблачные дни веселый и разноцветный, смотрится замарашкой. Вдруг замечаешь, что испятнанные подтеками стены зданий облуплены, покрашены небрежно и топорно, а балконы завалены хламом.
— Привет, — под мой зонт заглядывает лицо Мики.
Его рыжеватые волосы потемнели и блестят от воды.
— Слушай, Нат, тебе не кажется, что в последнее время наши дороги пересекаются слишком часто? Наверное, это судьба. Возможно, я для того и попадаюсь на твоем пути, чтобы предупредить…
— О чем, Мика?
— Эх, Натка. Ты уж прости меня, недоумка, за то, что когда-то удрал от тебя. Поверь, не найдется такой фемины, которая заставит меня сказать: “Остановись, мгновенье, ты прекрасно!” и надеть на палец обручальное колечко, которое для меня страшнее наручников. Но ты в моей жизни не проходная фигура, нет. Ты… Да что говорить, я тебя до гроба помнить буду.
— Фу, какие мрачные слова, Мика, на тебя не похоже. И, погоди, тебе в какую сторону?
— Не перебивай. Я, может, тогда немножко смеялся над тобой, называл Мышкой-Наташкой…
— Вот не знала.
— Нет, это я так, про себя называл, любя. Мне забавно было, что ты живешь в своей норке. Носик высунешь — и обратно… Но я не об этом…
— Никогда не видела тебя в таком состоянии. Ты не заболел, Мика?
— Погоди, не сбивай… Да, видно, судьба намеренно посылает меня к тебе на манер ангела-хранителя, чтобы предупредить: не лезь к тем ребятам, что сидели с тобой в “Охотниках”. Заберись опять в свою норку и замри. Авось пронесет.
— Ты-то каким боком с этим связан, Мика?
— И не спрашивай, все равно не отвечу, тайна Полишинеля… Тсс! — Он прикладывает палец к губам. — Меня уже нет.
— Уезжаешь?
— Растворяюсь. Я тебе приснился, я фантом, тень теней. Прощай, Натка!
И, вынырнув из-под зонта, он пропадает в толпе…
Ближе к ночи выхожу на балкон. Самый долгий день года передал свои права Его Вечернему Светлейшеству. От туч не осталось и следа, распахнулось наполненное сиянием небо, в котором недвижно зависли редкие бело-дымчатые облака. Чуточку похолодало и посвежело. Остро, пьяняще пахнет травой и листьями. Над городом выгнулась радуга, вызывая во мне глупый девчоночий восторг. И отчего-то кажется, что вместе с ливнем исчезли все мои беды и начинается новая жизнь, светлая, чистая, как послегрозовое небо. Вдыхаю ее полной грудью, задыхаясь от счастья. Нет, Мика, я не хочу в норку, мне нужен весь этот мир!..
От макушки до пяток накаченная озоном и радостным возбуждением, звоню Корольку.
— Не уверена, что моя информация пригодится. Часа два назад встретила Мику, того самого, что вчера подсел к нам в “Охотниках”, а затем неожиданно испарился. Прощался, уговаривал не якшаться с тобой и Нинкой, дескать, это к добру не приведет.
— Давно его знаешь?
— Как на духу, гражданин начальник: с вышеуказанным Микой я познакомилась… дай бог памяти… семь лет назад. Осенью. Совершенно случайно, на улице. Подробности интимного свойства опускаю, они не слишком впечатляющие. После коротких встреч он пропал. Смотал удочки. Свидания происходили в моей квартирке. Своего адреса не называл, фамилия его мне неизвестна. А вот где трудится, сообщил: тогда местом его бурной деятельности была фирмочка по продаже цветов. Название он как-то вскользь упомянул. То ли “Гортензия”, то ли “Хризантема”. Мика занимался там работой с клиентами, что вполне в его характере.
— Он что-нибудь тебе дарил?
— Мика — галантный кавалер. Бриллиантами не осыпал, но по мелочам презентовал. Парфюм, косметика. Ну а уж цветы — само собой.
— Заинтриговал меня твой Мика, — раздумчиво говорит Королек. — Этот цветовод как-то замешан в нашей истории. Но как?
В воскресный полдень без особого рвения вожусь по хозяйству. Стук в дверь. Досадливо бросив тряпку на мокрый пол, отворяю — баба Клава, соседка из квартиры напротив. Вот уж кого мне хотелось лицезреть в последнюю очередь.
— Можно, Наташенька?
Зная по опыту, что визит затянется надолго, вру, хотя терпеть этого не могу, да и не умею:
— А я уже собралась по делам. Вот сейчас домою и…
— Да ты не волнуйся, я на минутку.
Тяжело опираясь на палку, большая тучная баба Клава тащится на кухню и по-хозяйски усаживается на стул. С ее приходом хмуроватый полдень окончательно блекнет, в квартире водворяется что-то старческое, нечистое.
— Опять они меня донимают, Наташенька. Соседи, которые сверху. Решили меня уморить. Сначала дырочки просверлили, стали за мной подглядывать. А теперь принялись через эти дырочки газ пускать. Убить меня задумали, а квартиру присвоить. Ну, ничего, сами первые начали. Пускай теперь получают. Я чего к тебе пришла. Хочу позвонить. Мой-то телефон они прослушивают.
Баба Клава хлюпает носом, из старческих близоруких глаз выкатываются слезинки. Она звонит участковому и долго, сердясь, объясняет басом, что ей нужно. Потом кладет трубку и выдает резюме:
— Поганая у нас милиция. Долблю им, долблю, дескать, порешить меня хотят, а они не чешутся. Какое им дело до стариков!
— Вам бы с дочерью соединиться, баба Клава.
— Так она не хочет. — Старуха достает платок, вытирает слезящиеся глаза, сморкается. — Ей и без меня хорошо. Старший сын, внук мой, вырос, женился, жилье купил. Сама живет с мужем и младшим сыном в трехкомнатной квартире, катается как сыр в масле и ждет моей смерти, чтобы младшего сыночка сюда поселить. Он здесь и прописан. На что я ей сдалась? А я вот возьму и завещаю свою долю церкви. Не получат они квартиру, вот что!
Баба Клава бранится, грозно потрясая палкой, но я понимаю: ничего она не сделает, не обделит внучонка, кровинушку свою.
— Я ведь окна закрытыми держу, — доверительно сообщает баба Клава, в ее глазках слабо тлеет огонек старческого безумия. — Откроешь — они и влезут. Самое страшное — ночью. Я уж все замки проверю, а все равно боязно.
Слушаю вполуха. Мне жаль бабу Клаву: сын ее погиб в Афганистане, мужа похоронила. Но — стыдно признаться — она раздражает меня. Еле выпроваживаю старуху. После нее остается ощущение чего-то холодного, тоскливого, точно меня опустили в холодный, сырой, замшелый погреб.
Как не хочется стареть! Неужто и я когда-нибудь буду такой, никому не нужной, всем мешающей и потихоньку лишающейся рассудка? Нет, если действительно останусь на старости лет одна, что весьма вероятно, — покончу с собой. Горсть таблеток — и все. Странно, почему старики не прибегают к суициду, хотя это такой простой выход из положения? Допустим, часть из них боятся как самоубийцы попасть в ад. Но сколько пожилых не верят в Бога. Они-то почему продлевают свою бесполезную мучительную жизнь?”
* * *
Покинув квартиру Наташи, баба Клава выбирается на улицу. Небо застлано тучами, и все пространство вокруг — довоенной постройки внушительные дома, двор с песочницей и перекладинами, на которых выбивают ковры, — словно задернуто тончайшей серой пленкой. Медленно переступая обутыми в тапочки толстыми варикозными ногами и опираясь на палку, баба Клава движется к облюбованной старухами зеленой скамейке, приютившейся в тени высоких тополей. На соседней скамье обычно собираются дворовые пьяницы.
Скамейка не пустует: четверть ее занимает увенчанная допотопной войлочной шляпой худенькая, сморщенная Ада Аркадьевна, которую баба Клава ненавидит всей душой — за то, что сама она смолоду вкалывала на стройке, сначала разнорабочей, потом крановщицей, а эта “вонючая интеллигентка” была школьной учительницей и вышла на пенсию завучем. Баба Клава со злорадным удовольствием именует подругу Аркадевной: плевать мне на то, что предки твои были дворянами, а мамаша обучалась в Смольном, сама ты невелика барыня.
Их объединяет одиночество. Бабе Клаве полегче — ее иногда навещают родные, Ада Аркадьевна живет одна как перст. С мужем она рассталась давным-давно, дочь умерла, не подарив ей внуков. Есть у нее в Питере дальние родственники, но что с ними, она не знает.
Доковыляв до скамейки, баба Клава усаживается рядом с Адой Аркадьевной и начинает миролюбиво:
— Вот сидим мы сейчас с тобой, Аркадевна, я — простая рабочая, ты — вроде белая кость, таких мой папаша пачками к стенке ставил, — и тихо ждем смертушки: когда явится, милосердная, и унесет в обитель покоя и радости? Уравняла нас старость. Чего живем, сами не ведаем. Утром кашку пошамала, днем супчику похлебала, вечерком еще чего перехватила и на боковую. Вот нынче и вся наша жизнь. По телеку глядеть нечего, срамота одна. Разве что потреплешься по телефону да в хорошую погоду во двор выползешь. День прошел, и слава Богу.
— Что-то у вас, Клава, сегодня меланхолическое расположение духа, — улыбается Ада Аркадьевна.
Но бабу Клаву уже не остановить. Трубным, густым, почти мужским голосом она принимается подробно перечислять свои болячки, жалуется на сволочей родственничков: забыли, списали, как ненужную вещь, ничего, она им еще покажет. Потом переходит на мерзавцев соседей. Злоба ее достигает предела, сквозь редкие почернелые зубы летит слюна.
Потом спохватывается:
— А у тебя-то что новенького, Аркадевна? Девка так у тебя и проживает? Ты как ребенок, право слово. Впустила к себе невесть кого. Будто не в России живешь. С огнем играешь. Время сейчас неспокойное, молодые работать не хотят, им бы только денег много и сразу. Вон — слыхала? — фальшивые таблетки клепают. Снаружи вроде нормальные, а внутри мел. Мы, старики, помираем, а они богатеют. На нас нынче большие деньги делают. Дурачат, грабят, убивают почем зря.
Баба Клава входит в раж, последними словами кляня нынешнюю молодежь, власть и вообще паскудную жизнь, в которой хорошо только всяким там олигархам.
Ада Аркадьевна молчит, блаженно вытянув ноги в старых босоножках и закрыв глаза.
Почти час баба Клава выступает перед единственной слушательницей. Наконец, выговорившись, умолкает, и обе старухи, с трудом поднявшись, бредут в сторону дома. Здесь они прощаются. Баба Клава плетется к своему подъезду; Ада Аркадьевна отворяет металлическую дверь соседнего и начинает восхождение на четвертый этаж. Протекает немало времени, прежде чем она оказывается возле собственной двери. Сердце ее пульсирует так, что она едва не теряет сознание. Голова разламывается от боли. Как бы не начался гипертонический криз, в панике думает она, только не это! Плохо ей стало еще на улице, но она терпела, не желая показывать бабе Клаве свою слабость.
Оказавшись в квартире, Ада Аркадьевна достает из холодильника корвалол, капает тридцать капель в чашку с водой, пьет отдающую валерьяной жидкость и опускается на кровать. Сердце продолжает бесчинствовать. Перед глазами плавают зигзаги и фантастические цветы, сверкающие, точно пламя электросварки. Почти теряя сознание, она измеряет давление, принимает таблетки и лежит как мертвая, с ладонью на левой стороне груди.
Поднимает ее треск телефона, стоящего на табуретке рядом с кроватью.
— Ада Аркадьевна, — раздается в трубке немного гнусавый девичий голосок, — это я, Марина. Ко мне тут двоюродный брат приехал. Вы уж, пожалуйста, откройте ему. Да вы не волнуйтесь, он побудет совсем немного. Он через полчасика подойдет, ладно?
— Хорошо, Мариночка, — через силу произносит Ада Аркадьевна и опускает голову на подушку.
Но неотвязная мысль, что нужно принять гостя, заставляет ее встать. Постанывая и шатаясь, она надевает пестрый нарядный халатик. Сгорбленная, шаркающая тощими, бескровными ногами в шлепанцах, идет на кухню, ставит на плиту чайник с водой. Когда по квартире прокатывается громовой трезвон звонка, Ада Аркадьевна по привычке глядит в дверной глазок и тут же отворяет. Порог переступает паренек с маленькой выбритой головой, только на лбу, как у примерного пионера, прямой светлый чубчик.
— Здравствуйте, Ада Аркадьевна, — вежливо произносит он, закрывая дверь.
Ада Аркадьевна видит на его руках черные потертые перчатки и, побелев, по какому-то наитию понимает, что явилась ее смерть. И странно — вместе с чувством ужаса ее пронизывает сладкое предчувствие покоя…
Двадцатидвухлетняя Соня, соседка Ады Аркадьевны, собирается кормить грудью новорожденного, но Коленька, распеленатый, красный, потный, сучащий ручками и ножками, никак не хочет брать сосок. Видно, его тревожит непонятный тонкий свист за стеной, постепенно нарастающий, непрерывный, ноющий, как зубная боль.
— И что это бабушка Ада за стеночкой расшумелась, — напевает сыночку Соня. — Ну и пускай себе, а мы поедим маминого молочка. Ну, давай, миленький. Мамино молочко вкусненькое.
Коленька отворачивает сморщенное крохотное личико. Соня пытается понять, что это за странный свист, но так и не может догадаться. Пронзительный, визгливый звук доходит до предела, какое-то время держится на этом пределе и обрывается.
Соня смачивает своим молоком сосок и дает сынишке. Коленька начинает сосать, причмокивая и надувая щечки…
Вечером того же дня бабе Клаве звонит придурковатая Надежда из соседнего подъезда. Ей еще нет семидесяти, и баба Клава считает ее молодой.
— Аркадьевна-то померла, — возбужденно тарахтит Надежда. — В одночасье. Соседи, которые над ней, глядят, а из ее кухни дым валит. Стали в ее дверь звонить, колотиться, не отворяет. Собрались было слесаря вызывать, но на счастье дома Сонька оказалась, которая в декретном, Аркадьевна на всякий случай ей свои ключи дала. Отперли дверь, чад кругом, а она мертвая лежит. Поставила чайник на плиту — и каюк, откинула копыта. Вода-то выкипела на фиг, и чайник, говорят, аж почернел, как уголь, и распаялся. Вовремя поспели. Еще бы немного, и пожар случился, Кто бы подумать мог, что Аркадевна так сразу окочурится. Но все мы под Богом ходим, а ей уж за восемьдесят было…
— Давай трубки положим, — сквозь боль выдыхает баба Клава, — у меня чтой-то сердце закололо.
Трясущейся рукой она лезет в карман халата, достает тюбик с валидолом. Но положить под язык утихомиривающий сердце белый кружочек удается не сразу, таблетки сыплются на пол.
— Клюшка старая, — со злобой бормочет она, обращаясь к Аде Аркадьевне, — интеллигентка вшивая. Допрыгалась.
Успокоившись, надевает очки, усаживается смотреть телевизор, потом долго готовит ужин, тщательно моет за собой посуду, аккуратно раскладывая чистые чашки, тарелки и ложки по местам. Приняв лекарства, охая, грузно укладывается на кровать, пытается заснуть — и видит: в луче солнца, пробивающемся сквозь пропыленные шторы, появляются две смеющиеся головы. Поразмыслив, она догадывается: это проклятые соседи, мать и сын. Сначала баба Клава никак не разберет слов, потом, вслушавшись, различает: “Мы тебя достанем, бабка!”, — звонко кричит сын. “Ничего, еще поглядим, кто кого”, — отвечает баба Клава и силится встать, но она точно опутана веревками.
Проснувшись утром, она звонит участковому. Того не оказывается на месте. Она завтракает, моет за собой посуду и снова названивает. Наконец тот берет трубку — на свое несчастье: баба Клава тотчас накидывается на него с повествованием о новой проделке негодяев соседей.
— Еще не изобрели ученые такого луча, чтобы в него люди могли залезать, — устало втолковывает ей участковый голосом, каким говорят с детьми и психически больными.
— А почему тогда влезли? — резонно возражает баба Клава. — А, не знаешь. Вот что. Не примешь меры, пеняй на себя, я до самого вашего главного доберусь, и шею тебе намылят.
— Ладно, — покоряется судьбе участковый. — Схожу, поговорю с ними.
Но баба Клава еще не закончила. Неясное смятение томит и изводит ее.
— Слушай, — вспоминает она, — у Аркадевны, что вчера померла, девчонка квартировала. Проверить бы надо, что-то тут нечисто. А вдруг она старуху отравила. Ты узнай.
— Узнаю, — безропотно соглашается участковый.
И непонятное беспокойство отпускает бабу Клаву.
— Теперь ты довольна, Аркадевна? — обращается она в пустоту. — Ну, ничего. Скоро свидимся, и мне недолго осталось землицу обременять. Там и расскажешь мне, кто тебя убил. А пока я с тобой отсюда разговаривать буду. Каждый день. Теперь ты всегда со мной, Аркадевна…
Пан почти счастлив. Работу свою он выполнил чисто — старая сука даже не пикнула — и теперь с полным правом может расслабиться. Повезло ему с работенкой — непыльная и даже приятная. Как объяснил ему главный, который его нанимал, он — волк, санитар леса, истребляющий все ненужное и слабосильное.
Вечером он оттягивается на дискотеке, дергаясь под бешеную музыку среди потных тел, и около полуночи приводит домой странненькую косенькую девочку. Мать молча собирается и отправляется к подруге, где без конца говорит о Пане, которого любит до безумия.
Она произвела на свет сына, когда ей было за сорок. Некрасивая, низкорослая, коротконогая, с непропорционально большой головой, она, чтобы заиметь ребенка, переспала со случайным подвыпившим мужчиной. Так появился Пан, родившийся недоношенным.
Повествуя о первых часах и днях жизни сына, мать таяла от умиления: “Когда в первый раз увидела тебя голенького, заревела в голос: пальчики прозрачные, пипочка прозрачная. Ты раскрыл ротик и запищал горько-горько, будто не хотел появляться на этом свете…”
Эти воспоминания бесили его. Он с детства ненавидел и презирал мать, тратившую на него практически всю свою скромную бухгалтерскую зарплату. Ее панический страх потерять единственного ребенка и вновь остаться одной стал его оружием. Лет с семи он распоряжался ею, сделал рабой, ощущая себя ее господином, хозяином.
Ум у него был тяжелый, заторможенный, учиться он не мог и не хотел. Хорошо успевавшие ребята смотрели на него как на идиота. Но и у отпетых двоечников он уважением не пользовался. И те, и другие пренебрегали им. Недомерок с плоским губастым лицом и точно срезанным затылком, он был в классе изгоем.
Мания величия и комплекс неполноценности раскачивали его психику. В школе его иногда заносило, и он начинал выламываться перед одноклассниками, за что был неоднократно луплен. Тогда хитрость подсказала ему выход. Он перестал общаться со сверстниками и начал верховодить малышней. Отводил душу, измываясь над слабыми. Кто-то из них пожаловался ребятам постарше. Те отвели его за стоявшие рядом со школой гаражи. Подходили по одному, и каждый с маху бил по лицу. Он не молил о пощаде, только побелел, да сузились бледно-голубые воловьи глаза без ресниц, точно глядел на солнце.
С тех пор он еще больше затаился, замкнулся. И еще сильнее возненавидел мать. С малолетства он привык вымещать на ней свою злобу, входя в раж, пинал ее, колотил маленькими кулачками. В шестнадцать лет избил с особой жестокостью. У нее было сломано ребро. Пришлось вызывать “скорую”. Врачу, огромному и спокойному, мать объяснила, что упала с лестницы, но эскулап не поверил, недобро косился на Пана, и под этим взглядом он съеживался и трясся от страха.
После этого случая он мать не трогал. Понял — невыгодно: будучи искалеченной, она не сможет ухаживать за ним как обычно; к тому же он испугался тюрьмы. Теперь он довольствовался тем, что в минуты ярости обзывал ее скверными словами и замахивался. Ужас, расширявший ее глаза, удовлетворял его жажду власти.
Первый раз на физическую близость с женщиной он решился в пятнадцать лет, для самоутверждения. Переламывая гадливость, снял на улице проститутку, выбрав самую неприглядную, и привел в свой дом. Около двух лет он спал только с проститутками, после чего почувствовал, что достаточно уверен в себе и перешел на “дискотечных” девчонок — опять-таки некрасивых и легкодоступных. Никаких чувств к своим временным подружкам он не испытывал, влек его непреодолимый животный инстинкт.
Окончив школу, он долгое время не работал, шатался по улицам, а вечером отправлялся на дискотеку. Здесь его никто не презирал, наоборот, уважали: у него не переводились деньги, которые давала ему мать, и он мог всегда угостить пивом, газировкой, сигаретами. К тому же у него открылся дар острослова. Не обремененные интеллектом девочки задорно смеялись над его скудным юмором. Он придумал себе красивое прозвище Пан, производное от фамилии: ему объяснили, что в Польше это слово означает “господин”. А позже тусовавшаяся на дискотеке студентка-филологичка заявила ему, смеясь, что Пан — бог природы. С той поры его самомнение резко возросло.
Наташа:
“Вот и закончился июнь, дождливый, просквозивший чередой сереньких, изредка солнечных дней, ливней, грохота и сверкания гроз, мелькания тополиного пуха. Первое июля. Пятница. За стеклами потемневшего салона назревает очередная гроза. Она вот-вот должна родиться, но медлит, дразнит, то ахнет далеким громом, то на мгновение озарит торговый зал невидимой молнией. Внезапно, как позывные грядущей грозы, возможно, даже ее гимн, из кармана моих брюк раздается торжественная фуга Баха. Достаю расшалившийся сотовый. Звонит Нинка:
— Натка, выручай. Я загружена по самую по маковку, а тут еще твой Королек напрягает. Возьми убийство Владьки на себя. Серьезно, подруга. Пускай Королек теперь перед тобой отчитывается. Насчет грошей не беспокойся, за мной не заржавеет.
— Брось, Нинка, я могу и бесплатно.
— Она еще спорит! Время ты мне будешь экономить? Будешь. А время — деньги. В общем, так. Я уже сказала Корольку, что представляешь меня ты. Действуй.
И она пропадает, оставив вместо себя гудки отбоя.
Не проходит и часа, как мобильник вновь подает голос, и вслед за баховской фугой в мое ухо врывается благородный баритон Королька:
— Собираюсь вечерком навестить некоего человечка. Полагаю, тебе небезынтересно будет с ним пообщаться. Колоритный субъект.
— Это как-то связано с делом Владика?
— Никаким боком. Ну, как, едешь со мной?
А, где наша не пропадала! Соглашаюсь.
Когда, раскрывая на ходу зонт, выпархиваю из салона, над отсыревшим, захлебывающимся водой городом свирепствует ливень, сопровождаемый громами и молниями. Королек уже поджидает меня в своей смирно стоящей под потоками воды машине, и мы, как выясняется по дороге, отправляемся к его приятелю с английским прозвищем Шуз.
Льет без передышки. Автомобили плывут маленькими катерами. Иные застревают и стоят, брошенные хозяевами, жалкие, несчастные железные коробки.
— И всплыл наш город, как тритон, по пояс в воду погружен, — небрежно вещает Королек, лихо крутя баранку и заодно демонстрируя умение творчески подходить к пушкинскому тексту.
Проявляя чудеса мастерства на грани дозволенного, он лавирует между едва плетущимися авто, и мы, то и дело выбираясь из пробок, довольно скоро причаливаем к “хрущевке” Шуза.
Приятель Королька слегка напоминает Пьера Ришара: худой, носатый, с гривой ржаных всклокоченных волос, лягушачьим ртом и мощными линзами очков.
При виде меня этот, по словам Королька, охальник и обалдуй дико смущается, безуспешно пытаясь скрыть здоровенные дыры на носках. В квартире полный кавардак, словно здесь побывали воры. И не раз. Шуз суетится в поисках тапок для меня; переворошив завалы тряпья, раскапывает стоптанные кожаные шлепанцы. Затем под благовидным предлогом утаскивает Королька на кухню, откуда доносится диалог на повышенных тонах с применением табуированной лексики. Как понимаю, Шуз выговаривает Корольку за то, что пригласил даму, предварительно его не уведомив. Королек возвращается, ухмыляющийся и довольный.
— Шуз приготовит фирменный кофеек, — сообщает он, потирая ладони. — На это он мастак. Не вздумай при нем заговорить о растворимом кофе, перестанет считать тебя за человека.
После чего переводит разговор на то, что Шуз — компьютерный бог, загребает кучу денег, жаль, тратит их бездарно.
И тут только до меня допирает: да он сватает меня за этого старого холостяка! А его не слишком лестный отзыв о Шузе — хитрый маневр: я приготовилась увидеть монстра, а обнаружила довольно приличного, неприспособленного к жизни парнишку. Даже захламленность его квартиры как бы взывает к женским рукам. Злюсь на Королька, точно он меня предает.
В комнате возникает Шуз, овеянный упоительным запахом кофе. Теперь на нем вполне сносная зеленая футболка, а вместо донельзя заношенных шорт — почти новые джинсы. Драные носки он снял и топает босиком. С загадочной улыбкой Будды, переступая длинными, как лыжи, ступнями, он осторожно несет поднос с кофейником и тремя чашечками.
Друзья-приятели тотчас принимаются подкалывать друг друга. При этом Шуз не сводит с меня смущающе-пристального тяжелого взгляда. Уж не влюбился ли с первого взгляда? Когда часа через полтора прощаемся, он вытаращивается на меня так, что вгоняет в краску, и костлявыми пальцами, как клешнями, до боли сжимает руку. Вот чудак-человек!
На улице ливня нет и в помине, только полно луж, и все вокруг мокрым-мокро. Казалось, небо выльется вместе с хлещущей водой, ан нет, над головой изумительная, чистейшая голубизна. В насыщенном озоном воздухе стоит дурманящий запах недавно скошенной травы.
— Славно тебя помыли, — Королек хлопает по мокрому, усеянному капельками влаги металлу “жигуля”. — Застоялся, друг? Ничего, сейчас побежишь.
Как у него все просто и ясно. Любит свой “жигуль”, Анну, город, работу, какой бы грязной и тяжелой она ни была. Это его мир, осязаемый, плотный, чувственный. Теперь он похлопывает и гладит “жигуль”, а ночью будет ласкать Анну, гордую и красивую, как Юдифь.
Едем по направлению к моему дому. Мне почему-то приходит в голову, что Королек живет у Анны на птичьих правах. Свою квартирку он оставил бывшей жене, так что если расстанется с Анной, некуда будет податься — кроме “жигуля” да кое-какой одежонки, у него ничего нет. Зарплату он наверняка отдает Анне, не оставляя заначки. Странно складывается его жизнь. Жену и ребенка оставил, живет с женщиной, которую беспредельно любит, а она старше его и детей иметь не желает.
Смотрю на его выпуклый затылок, крепкую длинную шею с крупной родинкой на правой стороне, сильные плечи, и вдруг до слез становится жаль его, неколебимо уверенного в себе и такого несчастного.
— А в нашем доме случилось ЧП местного масштаба, — говорю, чтобы что-то сказать. — Во втором подъезде умерла старушка, чудесная женщина, звали ее Ада Аркадьевна. Интеллигентка до мозга костей. Решила побаловаться чайком и скончалась, а чайник выкипел и едва не спалил квартиру. Был он, кстати, со свистком. Соседка Ады Аркадьевны долго слышала какой-то звук из квартиры покойной, тонкий и долгий.
— И в чем проблема? — пожимает плечами Королек.
— Да не по себе что-то. Представляю, как отчаянно кричал дымящийся, пышущий жаром чайник, когда Ада Аркадьевна лежала мертвая в прихожей. Точно живое мучающееся существо. Как глухонемой свидетель, который видел все, но не может рассказать. Он ревет, яростно жестикулирует, а его никто не понимает.
— Признайся, ты часом стихи не пишешь? — усмехается Королек. — Однако твои вирши в прозе проняли-таки мою огрубелую душу. И ментовская интуиция подсказывает, что твоя старушка с чайником заслуживает внимания. Добро. Выясню у коллег, что там случилось на самом деле.
Суббота, второе июля. С полудня зарядил мельчайший дождик, настолько незаметный, что только лицом ощущала его холодноватую влагу, да асфальт был мокрым и темным.
Моросит и сейчас, капельками оседая на стеклах. Пора спать, а уснуть не могу, хотя в дождь, как известно, спится сладко. В неясной тоске брожу по квартире. С той поры как в мою жизнь вломилась смерть Владика, беспокойно ожидаю чего-то. И когда неожиданно бренчит доставшийся от родителей, перебинтованный скотчем телефон, невольно вздрагиваю.
— Поздравь, подруженька, у меня появился мужичок, закачаешься! — ликует в трубке Нинкин голос. — Красавец. Галантерейный до ужаса. Ручки целует, а уж ножки само собой. А в постели… Не буду углубляться, чтоб не завидовала.
— Где ты его отхватила?
— Случайно, на автозаправке. Такой импозантный! Натка, я только жить начала! Владька, земля ему пухом, в кровати был чурбан чурбаном, а я — балда балдой. И по наивности-то считала, что так и надо. По телеку глядела эротические сцены, не верила: это они, дескать, для красоты. А теперь с самой такое происходит!
— Ой, Нинка, ты ж недавно только мужа похоронила, а уже… Срамница. Гляди, не вынесет покойник такого безобразия, явится к тебе ночью.
— Пусть только сунется, — воинственно ответствует Нинка. — Я ему все выскажу, обормоту! Так врежу за свои потерянные годы, за слезы и обиды, еле ноги унесет!
— Этот, нынешний, не на денежки твои клюнул, Нин?
— Не сыпь мне соль на рану, Натка. Слушай сюда. Мы с ним завтра ужинаем в ресторане. И ты подруливай. Вместе с Корольком. Он всякими аферистами занимался, знает их как облупленных. Не волнуйся, и тебе, и ему ужин я оплачу. К тому же мне надобно Корольку гонорарчик подбросить. Чао, бамбино!
Нинка точно воскресла из пепла. Вот что творят с человеком деньги и любовь!
В воскресенье, наскоро заглотнув обед, залезаю в ванну и старательно принимаюсь отмокать. После освежающей масочки расписываю личико по-боевому и, убедившись, что хуже не стала, принимаюсь наряжаться.
Это умопомрачительное занятие — примерять наряды. Их у меня не густо, а парадно-выходных вообще два: золотистое платье, купленное четыре года назад, и черный в белую полосочку костюм. После продолжительных размышлений останавливаюсь на костюме. Добавляю к нему алую кофточку и черные туфли.
— Я покорен, — разводит руками заехавший за мной Королек. — Мадам, не смею предложить столь скромный экипаж. Вы достойны кареты с ливрейным лакеем.
Помещаюсь в “жигуль” осторожно, чтобы не помять одеяния. Загорелой, покрытой светлыми выгоревшими волосками и родинками рукой Королек берется за руль — и холодноватый вечер, исчерканный косым дождем, летит нам навстречу, затормозив в центре города.
Королек галантно отворяет передо мной массивную дверь ресторана “Золотой петушок” — на меня, как медведь на зазевавшегося охотника, наваливаются терема, церкви с золотыми маковками и крестами, пышные шатры, огромные звезды и полумесяц. Усевшись за стол, перевожу дух и озираюсь, обмахиваясь салфеткой.
— А тут славненько, — замечает Королек.
— Ага, — соглашаюсь я.
Мне хорошо здесь. Верящая в чудеса девочка, никогда не умиравшая во мне, восторженными глазами обводит ресторанный интерьер — диковинное сочетание пряничного гламура а-ля рюс и восточной роскоши, — и ей кажется, что она в сказке.
Появляется Нинка со своим кавалером. На ней изумрудного цвета и прекрасного покроя платье с рискованным декольте, открывающим крепкие грудки; пухлые ножки аккуратненько упакованы в темно-зеленые туфельки. Рядом, под ручку, богемного вида мужчина лет сорока пяти, на две головы выше Нинки. Сухопарый, длиннолицый, с кадыкастой шеей. Окрашенные в изжелта-коричневатый цвет волосы льются жиденькими струйками от плеши до узких плеч. Типичный стареющий жуир. Он милостиво кивает нам, именует себя Воландом, отваливается на спинку кресла, закуривает, предварительно спросив разрешения у дам, и рекомендуется:
— Я — часть той силы, что жаждет зла и вечно творит добро.
Господи, какой фат! Нинка смотрит на своего ухажера сияющими влюбленными глазами.
К столу неслышно подплывает официант в алой шелковой рубахе, подпоясанной золотистым ремешком, в черных шароварах и черных сапожках. Ни дать ни взять трактирный половой, только прическа современная и лицо вполне нынешнее, твердое и холодное. Городской мальчик, воспитанный улицей, любящий слушать тяжелый рок и покуривать травку. Избави Бог повстречать такого ночью, когда он гуляет с компанией и пьет пиво из горлышка. Но теперь он молча склоняется над нами, изображая кукольного пейзана.
Выбираем блюда, получаем желаемое и по мере насыщения едой и питьем веселеем и расслабляемся.
— Жаль мне тебя, — поддевает Воланд Королька. — Мы смакуем благородное вино, от которого сладко закипает кровь, а ты посасываешь благопристойный сок. За рулем? Ну и что. Ты же мент. И не из последних. Кто посмеет оштрафовать брата-мента, даже если он налижется вдрызг? Или ты такой правильный?
— Изыди, сатана. Не искушай. Сам-то уверен, что без проблем до дому доберешься и Ниночку в целости и сохранности доставишь?
— За меня сильно не переживай. Я и в бессознательном состоянии рулю как дьявол, а от гаишников откупаюсь без особых хлопот… Кстати, Ниночка по секрету поведала, что ты взялся разыскать убийцу ее мужа, протянувшего ноги при весьма пикантных обстоятельствах…
— Ну, ты и скажешь, — кокетливо перебивает его Нинка.
Воланд выставляет костлявую ладонь с внушительной золотой печаткой.
— Из песни слова не выкинешь. Я не осуждаю Владика, которого не имел чести знать. Мужчина — животное полигамное и охотник по натуре, он не может не покорять женщин. Это его естество.
— Ах, вот как! — обижается Нинка. — Значит, и ты, охотничек, можешь мне изменить, а?
— Об этом мы поговорим перед сном. — Воланд игриво подмигивает нам огненным глазом ретивого скакуна. — Ну и как, — снова обращается он к Корольку, — отыскал убивца?
— Ищем-с.
— И не найдете-с. Изображать усердие вы мастера, а на деле… Как хочешь воспринимай мои слова, но вы, менты, — лишние на этой земле. В жизненной борьбе побеждают те, кто способен на риск, сильные и азартные. Волки. А вы защищаете тупорылых овечек, которые созданы для того, чтобы их стригли и резали, а волков пытаетесь загнать за флажки закона и отстрелять.
— Ах, вот как. Твари дрожащей надлежит забиться в норку и не рыпаться, чтобы другие, которым все дозволено, держали вышку. Идея не новая, высказал ее, помнится, еще в позапрошлом веке бедный студентик — тот, что топорик обагрил, изничтожая старуху-процентщицу и ее сестру Лизавету. Между нами, был он большой сволочью.
— Ну, ты даешь! — от возмущения я едва не взлетаю под узорчатый потолок. — Да Раскольников — страдающая душа, почище твоего разлюбезного Гамлета!
— Сравнила, — Королек отрывает взгляд от Воланда и соизволяет обратиться ко мне. — Гамлет мстит за отца. Это первое. Второе. Призрак четко разъясняет ему ситуацию — а в те времена привидениям верили свято. Казалось бы, все, рази проклятого убийцу. А принц сомневается. Устраивает королю ловушку. И тот попадается, как последний лох. А Гамлет медлит, мучается, изводит себя. Потому что угрохать человека, даже такую мразь, как Клавдий, для него непросто. А Родичка шлепает двух ни в чем не повинных людей ради высосанной из пальца дурной теории.
— И Раскольников казнился, да еще как.
— Не верю в терзания душегубов, — отрезает Королек. — Особенно тех, кто совершает злодеяние не в порыве ярости, а по холодному размышлению. Кто знает, может, Родион Раскольников отмотал срок на каторге, женился на Сонечке, восстановился в университете, а потом новую теорию изобрел и пошел крошить людишек направо и налево. Он ведь больной был, с прибабахом, здоровому мысли насчет “право имею” в башку не взбредут. А ежели и взбредут, за топор не схватится.
— Сразу видать, что ты мент, — неприязненно цедит Воланд. — Родя человеком был, сложным, из света и тени. А что такое старуха-процентщица и придурошная Лизавета? Две безмозглые бабы, каких миллионы.
— А как же слезинка маленького мальчика? Помнится, скромник Алеша Карамазов крикнул, что убийцу мальчоночки надобно казнить. Да еще затрясся весь. Или, по-твоему, ребеночек — тоже мелочь безмозглая и ни в какое сравнение со своим мучителем-генералом не идет?..
— Хватит умничать, мужчины, — капризно заявляет Нинка. — Поговорим о приятном. О любви, например.
Но мужчинам вожжа под хвост попала, спорят они так, точно немедленно должны разрешить мировой вопрос. Постепенно их полемика перерастает в озлобленный крик, который не в силах заглушить даже грохот наяривающего на крохотной эстраде ансамблика.
Обрывается эта словесная дуэль неожиданно. Прохаживающаяся среди столиков поющая поп-дива, грудастая крашеная блондинка, внезапно усаживается на колени Королька и рукой в перстнях и браслетах обхватывает его шею. Он тотчас окостеневает с неловкой усмешкой, а я с почти материнским умилением думаю: “Эх ты, недотепа, вроде бы крутой опер, чего же тут-то растерялся?” Воланд, хохоча, призывает певичку на свои колени, заслужив убийственный взгляд Нинки, но дамочка так и заканчивает свою слезливую песенку, оседлав Королька. Затем она удаляется, покачивая бедрами, обтянутыми длинным алым вечерним платьем с разрезом до трусиков, а дискуссия Воланда и Королька иссякает сама собой…
На улицу выходим около одиннадцати. Похолодало. Накрапывает дождь. Сказка осталась позади, фальшивая и сусальная. Перед нами неохватное пространство, полное размытых огней и тревожной ночной жизни огромного города, где на каждом шагу подстерегают опасность и соблазн.
— Ну и поганец этот поклонник дьявола, — не выдерживает Королек, когда мы вдвоем оказываемся в недрах “жигуля”. — У Булгакова сатана — великодушный рыцарь, воздающий злом за зло и добром за добро. А этот гаденыш только пакостит на земле. Не удивлюсь, если он пристроится к Нинкиным капиталам.
Но тут же настроение его кардинально меняется.
— Отныне ты большая шишка — представитель моего нанимателя, — дурашливо ерничает он. — Да позволено будет мне, жалкому оперу и трижды жалкому бывшему сычу, потревожить ваши драгоценные ушки. Итак. Дознание, увы, притормозилось. Ежели душегубы “заборские”, тогда непонятно, почему они не трясут с Нинки должок мужа. Эти мафиози, кстати, уже заслали к Нинке своих шестерок для получения дани. Нинка, естественно, отстегнула. И все, никаких эксцессов.
Рассмотрел я и версию убийства на почве ревности, хотя меня она, признаться, не греет. Порылся в грязном бельеце. И выяснил: Ксения, любовница Владика, сексом занималась лет с четырнадцати, так что всех ее хахалей мне до второго пришествия не сыскать. Попытался разобраться с последними ее любовниками. До Владика сожителем Ксюши был мужик лет пятидесяти с лишком, владелец ресторана “Три товарища”. Ностальгический такой ресторанчик на окраине, столики с белыми скатертями, на головах официанток наколочки.
Так вот. Владелец сего заведения ради Ксюши жену намеревался бросить, двоих детей… впрочем, наследнички у него уже выросли, своих ребяток настрогали, то есть был он самым что ни на есть дедушкой. Но крепким, надо признать. Встретился я с ним и выведал следующее. В данном пищепитейном заведении Ксюша справляла день рождения. Пришла со своим любезным, который приревновал ее к кому-то и устроил дебош с мордо- и стеклобитием. Буйного малого утихомирили и увели. Ксюша вдогонку не кинулась, осталась в ресторанчике докушать, познакомилась с вышеуказанным дедком и стала его любовницей.
— А вот и явный подозреваемый. Бешеный Ксюшин сожитель.
— Увы и ах. Начнем с того, что Ксюша рассталась с ним почти мирно. Ну, не обошлось без пары зуботычин, но это так, детали. Потом. Он же не кинулся из ревности грохать хозяина “Трех товарищей”, чем тогда ему Владик не угодил? И третье — не вяжется пытка утюжком с диким нравом молодчика. Наконец, алиби у него железобетонное.
Теперь возьмем дедка. Вот на кого, как на предпоследнего Ксюшиного полюбовника, падает подозрение. Однако и он не при делах. Ксюша его не бросала. Наоборот — понемногу у мужика дурь из башки выветрилась, опамятовался и вернулся к законной жене, а Ксюшу оставил с носом. Впрочем, напоследок надарил ей всякого, чтобы подсластить горечь прощания. Так что мотив укокошивать Ксюшу и Владика у него отсутствует.
Итак, интимная линия заводит нас в тупик. Но не стоит отчаиваться раньше срока. Имеется некий хвостик, который так и манит, так и дразнит: потяни. Видишь ли, Ксюша по профессии нотариус, о чем я, кажется, еще не упоминал. Что любопытно: испарился ее помощник, молоденький парнишка. Слинял вскоре после убийства и пропал где-то за горизонтом. Теперь разыскивают его на просторах державы. Казалось бы, зацепочка. Не он ли? Но что самое смешное: нет никаких оснований его подозревать. Абсолютное алиби. Какого… хм… он кинулся в бега?
— Так ведь и Мика?..
— Славно, что ты его вспомянула. По твоей наводке я разыскал адрес твоего веселого цветовода. Похоже, свалил Мика из города, фатеру продал и канул в неизвестность. И сам перетрусил, и тебя предупредил, чтобы от Нинки держалась подальше. Похоже, бегут тараканы с тонущего корабля. Но где он, этот “Титаник”?
Из вышеизложенного явствует, что… Первое. Возможно, у Ксюши и Владика связь была не только амурного свойства. Выходит, были они еще и деловыми партнерами. Или — второе: Владик вообще ни при чем, и умерщвляли Ксюшу, а его за компанию. Если бы не угрозы Нинке, совершенно бессмысленные и не кончившиеся абсолютно ничем, я бы решил, что имеем мы серьезную драку двух кланов. Недаром такая паника, аж пыль столбом. Причем, одна группировка, скорее всего, “заборские”. Но звонок Нинке путает карты. С кем, кроме “заборских”, должна была делиться твоя подружка и почему они до сих пор не явились за своей долей? Загадка.
Этим словом Королек завершает отчет и, пробурчав под нос нечто грустно-невразумительное, трогает с места”.
* * *
Белка просыпается потная, с противным ощущением перегара во рту. Вчера она слишком много выпила диковинной иностранной водки, поначалу вкусной, нежно и терпко отдававшей лимоном, а под конец тяжело затуманившей сознание. Утреннее солнце ломится в распахнутые настежь окна. Воздух, настоянный на ночном дожде, гуляет по комнате, мучительно, точно озонным насосом, высасывая сердце.
Белка лениво пинает мятую грязную простыню. Та не сбрасывается. Тогда она принимается яростно молотить ногами, пока простыня не валится на пол; встает, топает в ванную, постанывая от раскалывающей голову боли. Из зеркала на нее глядит бледное распухшее лицо с крохотными заплывшими глазками. Ну и морда, думает она презрительно-любовно, потому что, как бы ни складывалась жизнь, к себе она питает нежные чувства.
Она сбрызгивает лицо тепловатой водой и закуривает. Становится немного легче, исчезает отвратительный перегар, вытесненный кружащим голову запахом табака. Невысокая, плотная, она шагает обратно в захламленную комнату, шлепая дебелыми ногами.
Длинная худая Стрелка лежит на своей кровати в чем мать родила. Рядом с ней, запрокинув смуглое лицо с открытым ртом, похрапывает обнаженный парень. Белка разглядывает его, жадно затягиваясь и выпуская сквозь расширенные ноздри струи дыма. А он ничего, симпатичный. Она вспоминает, как вчера вечером оттягивалась со Стрелкой в “Катавасии”, лучшей дискотеке города, где крутились искрящиеся электрические мельницы, громыхала музыка и орал диджей. В мельтешении огней она скакала как бешеная, растворяясь в пламени и грохоте, будто сахар в кипятке. Переплясать она может кого угодно. Здесь, в городе, собрались дохляки, а она, приехавшая из маленького поселка искать счастье, обладает недюжинным здоровьем. Ни пьянство, ни бессонные ночи не в силах сокрушить ее прочное тело.
Одна беда: в сумасшедшей дискотечной круговерти пацаны так и липнут к нескладной, сутуловатой Стрелке, а ею, Белкой, пренебрегают, уж слишком непривлекательна кряжистая, толстоносая типичная деревенская девка. Она не расстраивается: ее время еще наступит.
Обитают подружки на последнем этаже шестнадцатиэтажки. Их двухкомнатная квартирка — своеобразное отступное. Мать Стрелки, хозяйка магазина женского белья, живет с молодым парнем и приобретя взрослой дочери жилье, избавилась от нее как от потенциальной соперницы. Каждый месяц мать перечисляет на счет Стрелки десять тысяч рублей, на эти деньги девчонки покупают еду, шмотки и таскаются по дискотекам. Белка и Стрелка как будто учатся в торговом техникуме, но вряд ли вспомнят, когда в последний раз переступали его порог.
Белку подмывает выйти на лоджию: вот уж где сейчас красота, но и она и ее подруга боятся высоты и на лоджии появляются только в пьяном виде; веселятся, хохочут и плюют вниз, на прохожих, малюсеньких, как червячки.
Наконец Стрелка продирает глаза, сладко потягивается и с некоторым сомнением глядит на своего нового любовника, должно быть, припоминая, кто он и откуда взялся. Потом осторожно перелезает через него и нагишом отправляется в туалет. Вернувшись, накидывает на голое тело шелковый халатик и хрипловатым, слегка гнусавым голосом говорит Белке:
— Айда на кухню.
На кухне, неприбранной, заваленной грязной посудой, они заваривают крепкий кофе, вымывают две чашки и, покуривая, прихлебывают обжигающий напиток.
— А ты здорово с ним трахалась, — восхищается Белка. — Как кони койку трясли. Поглядела я на него голого. Круто. Такой может…
Они бесстрастно и цинично разбирают достоинства Толика. Ночью Стрелка особого наслаждения не получила. Было, как всегда, примитивно и грубо. У нее были десятки случайных партнеров, но ни с одним из них она не испытывала оргазма, в чем никому не признавалась. Природа, как назло, обделила ее способностью испытывать физическое наслаждение. Она обожает смотреть порнофильмы, запоем читает слезливые дамские романы и каждый раз надеется: ну уж с этим у нее получится красиво и безумно сексуально, как в кино или книжке.
— Слушай, а он как по сравнению с твоим Тиграном? — спрашивает Белка.
— Ну, куда, до Тигрика ему как до луны. Тот в кровати меня чуть не перепиливал. Кавказцы вообще страстные. И богатые. Помнишь, как Тигрик нас в ресторане угощал?
— Точно, — соглашается Белка. — Не то что наши. Пирожок и под лавкой.
Девчонки хохочут до икоты, до слез.
— Наши тоже иногда нормальные попадаются, — ради справедливости уточняет Белка. — Накормят, подарят чего-нибудь. Но уж как-то так получается: если богатый, то в койке никакой.
Она потягивается всем своим сильным телом:
— А классная вещь — лето. Утром проснешься — уже день, вечером ляжешь — еще день. Вроде как ночи и нет вовсе. Слышь, Стрелка, может, нам в Африку податься, там лето круглый год.
Вскоре на кухне появляется Толик в черных плавках и клетчатой рубашке. Стрелка обнимает хахаля за шею, ластится к нему. Белка завидует и делает вид, что ей все равно.
— Кофе будешь? — спрашивает любовника Стрелка.
— А что, пива нет? — томно интересуется он.
— Так все выдули.
— Тогда айдате, девки, гулять. Пива попьем, пожрем и прочее.
И вот уже они втроем, заливисто гогоча, пихаясь и раздражая немолодых пассажиров, добираются в трамвае до главной площади города с памятником вождю мирового пролетариата, гранитным и помпезным. Торопиться некуда, но они несутся вперед, точно их гонит попутный ветер, занимая почти весь тротуар, отчего встречным прохожим приходится жаться к самой кромке асфальта. В этом неуправляемом движении сладость бездумного полета и беспричинная ярость.
На свое несчастье человек средних лет пересекает им дорогу. Белка бешено рявкает, кроя его непечатным словом, и, даже не оборачиваясь, не смеясь над его испугом, на всех парусах мчится с Толиком и Стрелкой к долгожданному веселью.
Наконец-то после вереницы дождливых, пасмурных дней настало настоящее лето, знойное, душное, в мареве колеблющегося воздуха. Они пьют пиво, бесцельно шляются по разомлевшему разноцветному городу, который сейчас напоминает ленивый приморский городок, и отправляются на дискотеку, где Белка, вдоволь напитавшаяся энергией июльского солнца, отплясывает вовсю, отдаваясь музыке, как мужчине.
В этот вечер везет ей несказанно. На нее клюет парень лет двадцати. Невзрачный, светленький, ростом чуть выше нее, со сплюснутой, почти без затылка, дебильной головой и прямой пионерской челочкой. В его выпуклых голубоватых глазах и постоянно сложенных в презрительную гримасу детских пухлявых губах такая наглость и самоуверенность, что хамская душа Белки как будто восторженно взвизгивает от желания покоряться. Пацан этот по прозвищу Пан, к изумлению Белки, оказывается состоятельным, сорит деньгами без счета, и впервые Стрелка явно завидует ей на кавалера.
Ночью Пан оказывается в постели Белки. На соседней кровати занимаются любовью Стрелка и Толик, и это побуждает Белку к максимальной активности. Как и Стрелка, она не испытывает от секса никакого наслаждения, но старательно имитирует оргазм.
На следующий день они вчетвером отправляются слоняться по городу. Никто никуда не спешит. Подруги в который раз пропускают занятия, безработный Толик, не веря уже сам себе, утверждает, что завтра устроится в клевую фирму на большие бабки. А богатый Пан, который на вопросы о работе отвечает неопределенно, ведет их обедать в ресторан и кормит до отвала. Ликующая гордость Белки вырастает в геометрической прогрессии, и так же неудержимо растет зависть Стрелки.
Вечером они заваливаются на дискотеку, а ночь проводят у Белки и Стрелки. Влюбчивая Стрелка откровенно пренебрегает Толиком и заигрывает с Паном. Белка не дура, она понимает, что Пан когда-нибудь ее бросит, а потерять расположение Стрелки — значит лишиться всего. И она миролюбиво предлагает подружке поменяться партнерами. В результате все довольны — кроме Толика, которому спать с Белкой не очень-то хочется. Но после обильного возлияния ему становится все равно, и смена партнеров происходит без проблем.
Королек:
“Не раз уже проклинал я себя за то, что польстился на Нинкины бабки и согласился взяться за дело Владика. И даже зарок дал: отныне ни за какие коврижки левые заказы не брать. И — не сдержал слова. На прошлой неделе позвонил давний мой клиент, чья женушка четыре года назад закрутила роман с флейтистом из оперного, и попросил последить за своей второй половинкой. Чем крайне меня озадачил: неужто этот набитый “зеленью” мешок способен на великую любовь, ежели простил подруге жизни прежний адюльтер?
— Она что, продолжает вам изменять?
— Что вы! — аж вскрикнул мужик. — С той я развелся. Теперь у меня схожие проблемы с новой супругой.
— И тоже юной, как майский первоцвет? Однако тянет вас на свежатинку. К сожалению, нынче я на государевой службе и не имею права заниматься частным бизнесом. К тому же времени катастрофически недостает.
Но стареющему ценителю юных барышень удалось-таки меня уломать, соблазнив солидным гонораром: уж очень хотелось мне купить приглянувшуюся Анне норковую шубку. Ну, подумал тогда, засовывая сотовый в карман, если и это банальное расследование неверности кончится трупами, утоплюсь…
Ливень. Я, как иголка за ниткой, следую за темно-синим “Пежо”, и так, один за другим, въезжаем во двор, образованный блочными многоэтажками. Элегантное французское авто припарковывается возле мусорных баков, я останавливаюсь неподалеку. Моя подопечная выскакивает из машины, накинув на голову капюшон черной блестящей курточки, и, мелькая ножками в черных брючках, бежит в подъезд. Принимаюсь добросовестно ждать. Работа такая. Дождь молотит по кабине, струится по стеклам. Впечатление, что я в аквариуме. Мысли втекают в мозги тягучие и невеселые.
Наконец, часа через полтора, сквозь потоки воды вижу ее — мчится, огибая лужи, но не к своей роскошной тачке, а к моему скромному “жигулю” и стучит в стекло. Открываю дверцу. Она плюхается на сиденье, антрацитово посверкивая курточкой, и говорит:
— Привет, сыч.
Вцепляюсь в руль так, что больно ладоням. Подобного провала у меня еще не случалось.
— Чего молчишь? — Она сбрасывает с головы капюшон, достает пачку “Кэмэла”, щелкает зажигалкой, затягивается, выдыхает дым.
Стискиваю зубы. Во-первых, лет пять назад бросил курить, и от запаха табака у меня начинаются страшные позывы сунуть в рот сигарету, от чего просто бешусь. Во-вторых, не переношу курящих баб.
— Я тебя вычислила. — Голос у нее с легкой хрипотцой, и произносит она слова с пренебрежением, понтом, насмотрелась голливудских триллеров. — Я догадывалась, что мой благоверный наймет кого-нибудь следить за мной, и приметила, как ты пристроился за моим дорогим “пижончиком”. Что делать будем, красавчик?
Не выдавливаю ни звука.
— Понятно. Продолжаем в молчанку играть. Согласна. Ну, хорошо, теперь ты знаешь, где живет мой любовник. Можешь доложить своему нанимателю и сунуть в карман причитающиеся бабки. Я не против… Погляди на меня, сыч.
Гляжу. Ничего не скажешь, куколка. Личико свеженькое, глазки большие, умные, хотя и не слишком добрые, четко вырезанные губки в вишневой помаде.
— Нагляделся? А теперь ответь по совести: могут быть у меня нежные чувства к этому старому козлу? Он просто купил меня, молодую актерку, чтобы хвастаться перед приятелями. А я продалась. Хотелось красивой жизни. Теперь у меня есть все, чего ни пожелаю, только счастья нет. Ты знаешь, что такое спать с человеком, от которого воротит? Это мука, сыч. И я нашла любимого человека — отдушину, глоток чистого воздуха. Но при этом, признаюсь честно, мне ужасно не хочется терять деньги дойной коровы — своего муженька. Ты вправе меня презирать, но я всего лишь слабая женщина. Что ж, заложи меня, если хватит совести… Пока, сыч.
Она делает мне ручкой и вылезает из машины. Включаю зажигание, потихоньку трогаюсь с места. Обогнув расположенные подковой здания, резко сворачиваю, качу вдоль подъездов, сворачиваю еще раз и притормаживаю в укромном местечке у самой стены, среди мокрых кустов и травы, где машине стоять никак не положено. В зеркальце заднего вида различима уходящая за горизонт дорога. Вскоре показывается “Пежо”. Помедлив, отправляюсь за ним, стараясь держаться на приличном расстоянии. Монотонно работают “дворники”, а я мысленно беседую с объектом наблюдения.
Всем ты хороша, милая, но, как сказал когда-то один мужик, твой, между прочим, коллега: “Не верю”. Не такой ты профессионал, чтобы заметить слежку да еще в проливной дождь. А если так, значит, ты расколола своего старичка, то ли раздразнила, то ли приласкала, много ли ему надо. И бедолага признался, что нанял сыщика — узнать, с кем юная женушка наставляет богатенькому папочке рожки. Потом, конечно, пожалел, что сболтнул лишнее, но мне поведать о своей глупости постеснялся и таким образом меня подставил. Ты знала, что в одной из машин, стоящих возле твоей, должен быть сыч, и стала действовать — надо заметить, смело и нестандартно.
Исполнила ты свою роль славненько, хотя чуточку переигрывала — все-таки далеко не звезда, смазливая, а таланта не густо. Но не учла одной детальки. Когда ты капюшон сняла, я заметил, что прическа у тебя волосок к волоску, и учуял легкий запах лака. В этой девятиэтажке не любовник, а твоя личная парикмахерша проживает. Расчет твой был прост и гениален. Мне надлежало клюнуть на твое покаянное признание. А дальше — два варианта. Первый — я реву от умиления и жалости и отказываюсь от слежки. Второй — заявляю папочке, что нашел твоего хахаля, получается конфуз, и я выбываю из игры. А сейчас, дорогая, ты мчишь под дождем и хохочешь, заливаешься надо мной, дурачком. И, не зная того, везешь меня на хвосте к своему любовнику. Ведь ты к нему сейчас так лихо гонишь своего “пижончика”. Или я тебя не раскусил?..”
Наташа:
“В финской бане я сподобилась побывать после Нинкиного звонка:
— Привет, Натулька. У меня к тебе предложение. Собираюсь в воскресенье устроить себе расслабуху. Сауну на два часа закупила. Двигаем вместе? Попаримся, прочистим забитые грязью поры. Аннушку прихвати. Все оплачено.
Я тут же передала Нинкино предложение Анне. Та согласилась с удовольствием, чем весьма меня порадовала: Королек Корольком, а хочется почесать язычок в бабьем обществе. Где-то я читала, что мужчины самыми близкими людьми считают жен, а женщины — подруг. Так-то, господа-товарищи мужики!
Каюсь, в свои тридцать шесть ни разу не бывала в сауне. Обходилась ванной. И потому само слово “сауна” звучит для меня как нечто элитарное, место сбора “новых русских” и кинозвезд.
Действительность разочаровывает. Обшитое деревом помещение, вдоль стены деревянные полки, в углу раскаленная, обложенная камнями печь. Меня обволакивает горячий сухой пар. Не была я в пустыне Сахара, но, думаю, ощущения те же.
Потихоньку рассматриваю своих подруг.
Голая Нинка, на которой из всей одежды только войлочная шляпка, явно не тянет на героиню-любовницу. Грудки печально поникли, животик круглится воздушным шариком, ляжки, раздувшиеся в виде галифе, украшают бляшки целлюлита. Личико еще горит задором, но уже не скрыть его увядания.
Анна накрутила на голову полотенце. Ее усеянное морщинками лицо с аристократичным, украшенным горбинкой носом без макияжа выглядит блеклым и немолодым. Мужского типа фигура с прямыми плечами, узким тазом и тонковатыми ногами далеко не девичья. Большая грудь тяжело висит. Невольно представляю, что это тело жадно целует Королек, лаская самые интимные места, и мне становится неприятно.
Возлежим на полках и мужественно потеем, задыхаясь от обступившего нас жара. Точно три одалиски в гареме, мелькает в моей голове. Нинка встает, плещет на каменку пиво, и парилку наполняет хлебный дух.
— А дорого бы мужики дали, чтобы увидать нас голышами, — разглагольствует Нинка. — Кобели. Мне, например, смотреть на самца без одежки даже противно. Честное слово. Что в нем такого эстетичного? Грудь мохнатая, как у орангутанга, задница — два кулачка, писка болтается…
На мое удивление, интеллигентную Анну ее рассуждения не коробят, она весело хохочет, открывая ровные белые зубы.
— Ну, — заявляет она сквозь смех, — глядя на нас, вряд ли кто-то из мужчин возбудится. Мы — дамы далеко не первой молодости.
— Не скажи, — возражаю я. — От тебя Королек без ума.
При этом меня едва не корежит. С чего бы?
— А хрен его знает, что мужиков возбуждает, — зло изрекает Нинка. — Я нормальная баба с правильной ориентацией, но я не понимаю, на кой ляд я должна на уши становиться, чтобы этих козлов приманивать. Ничего. Это раньше женщины были игрушками для наслаждения. Времена меняются. Как бы мужики не стали нашими буратинами. Я лично за матриархат. Сегодня Россия на бабах держится. Пока мужики водку жрут, бездельничают да воюют, мы ее, сердешную, тащим, надрывая пупок. Я бы, девчонки, президентом Плакальщицу поставила. А что? Умная, активная, толковая. Уж у нее-то народ бедствовать не будет, особенно старики.
— Нет, — после секундной паузы говорит Анна. — Плакальщица на роль президента не подойдет. В ее жизни есть нечто темное и грязное.
— Откуда ты взяла?
— Вижу так.
— Ах да, я и запамятовала. Мне Натка говорила, у тебя эти… сенсорные способности. А с тобой страшно, Анка, не понравлюсь, нашлешь чего-нибудь, захвораю беспричинно и помру… Шутка. Пойду помоюсь слегка, а то совсем взопрела.
Шлепая сланцами, Нинка удаляется в душевую кабинку.
— По мнению Королька, — усмехается Анна, провожая ее взглядом, — филейная часть женщины трогательна и беззащитна, даже у злобной мегеры тыльное место выглядит безобидным, как у ребенка. И это, — Анна смеется, — и есть ее истинное лицо. Сейчас гляжу на Нинин задок — действительно, что-то в этой теории есть. Нину никак не назовешь робкой, а попка у нее нежная и слабая. Так и хочется умиляться и жалеть.
Нинка возвращается. Болтаем, моемся и снова потеем. В соседней комнатке, усевшись на упругие диванчики, поглощаем жидкость, дабы восстановить водный баланс. Мы с Анной прихлебываем заваренный на травах чай, Нинка потягивает немецкое пиво.
— Во мне и так энергии хоть отбавляй, — объясняет она. — Я должна расслабиться, отмякнуть, иначе взорвусь. Знаешь, Анна, что у меня в голове не укладывается. Королек крутой мужик. И в морду даст, и потрахаться, думаю, не дурак. А ты вся такая… интеллигентная. Другие бы давно разбежались, а у вас все путем, лютики-цветочки, идиллия. Как тебе удается его удержать?
— Никакого секрета, — Анна улыбается, в углах ее губ прорезаются глубокие морщинки.
— Постель? — предполагает Нинка с загоревшимися глазенками.
— Нет… Точнее, не только она, — неохотно, точно через силу, отвечает Анна.
Нинка соображает, что Анне тема неприятна, и тотчас переводит на другое:
— Вот ты владеешь всякими оккультными штучками-дрючками, может, напророчишь мое и Наткино будущее.
— Жизнь человека не запрограммирована, — отвечает Анна, и меня поражает серьезность, с какой она говорит. — Поверь, рока, фатума — нет. Судьба человека прихотливо меняется, так что предсказать ее возможно лишь начерно. У вас, если не произойдет ничего экстраординарного, жизнь должна сложиться вполне нормально. Обе выйдете замуж, родите детей…
— Точно! — возглашает Нинка. — Маленького сатаненка!
— Твоим мужем вряд ли будет Воланд. Что касается его, то он далеко не так безобиден, как может показаться с первого взгляда. Он рассказывал тебе о своей работе?
— Упоминал. Менеджер он в какой-то богатой фирме, рекламной, вроде.
— Это не так. Дело, которым он занимается, малопочтенное и даже криминальное.
Но Нинку сообщение Анны оставляет равнодушной, она принимает его к сведению, не более и возвращается к интересующей ее теме:
— Почему же это мы с Воландом не поженимся?
— Случится некое событие, которое вас разлучит. А ты действительно любишь его?
— Ох, Аннушка, мне не восемнадцать, чтобы терять из-за мужика голову. Но чувство сильное.
— То, что ты чувствуешь к нему, — не любовь, а присушка, результат черной магии. Но и он весьма далек от любви, его цель вполне меркантильна. Если хочешь, научу тебя простейшим приемам снятия таких энергий. Избавишься от влияния Воланда и увидишь его со стороны.
— А ты не ошибаешься? — недоверчиво вопрошает Нинка.
— Хотела бы, но, увы… Между прочим, его разговоры о сатане не игра, он действительно поклоняется дьяволу.
Нинка чернеет лицом, и общее настроение компании катится псу под хвост. Нинка развозит нас по домам — сначала Анну, потом меня.
— Не расстраивайся, — успокаиваю Нинку, покидая ее серебристое авто. — Все образуется, утрясется и рассосется.
— Ага, жди, — мрачно откликается она и уносится в неведомую даль, где ей, вероятно, предстоит неистовое выяснение отношений с пылким возлюбленным.
Разомлев, брожу по квартире, не ведая, куда приткнуть основательно очищенное, точно новенькое тело. Сажусь за пианино, купленное родителями почти тридцать лет назад, еле прикасаясь к клавишам, играю первую часть “Лунной”. И мне кажется, это голос одинокого, тоскующего человека. Ночью, запершись, вспоминает он ушедшую любимую, пьет и плачет… Глубокая, отчаянная печаль передается мне, надрывая сердце.
На периферию моего сознания проникает настойчивый призыв телефона. Неохотно отрываюсь от музыки.
— Занимает меня твоя старушка-покойница, которая с чайником, — голос Королька упорно продирается сквозь потрескивание и шумы. — Я поговорил с операми. Вроде бы все ясно, угасла бабуля от сердечной недостаточности. Но что любопытно. Первое. На кухонном столе красовались вазочки с конфетами и печеньем и две чашки. Следственно, старушенция кого-то ждала. Второе. Чайник она поставила, но вместо того, чтобы спокойненько передохнуть до того момента, когда он вскипит, отправилась в переднюю и там померла. Спрашивается, почему?
— Возможно, кто-то пришел.
— Не кто-то, а именно тот прекрасный незнакомец, к встрече с которым она приготовилась. Интуиция сыщика, каковая до сих пор меня не подводила, подсказывает, что смертью бабули надобно основательно заняться. К тому же, признаться, упомянул об этом случае Анне, и она заявила, что между двумя убийствами — бабульки и Владика — имеется некоторая связь. Что за комиссия, создатель, быть мужем колдуньи!.. Подъезжаю к твоему дому. Через пяток минут буду. Давай-ка поглядим на твоих соседушек. Может, кто чего видал или слыхал.
Во мне немедленно пробуждается фантастическая энергия, не уступающая Нинкиной. Стремительно облачаюсь, штукатурюсь и даже навожу в квартире кое-какой марафет. Увы, напрасно. Едва возникнув на пороге, Королек решительно отводит мое предложение откушать с дороги:
— Извини, времени в обрез.
Первым делом навещаем бабу Клаву. Меня старуха впускает, зато при виде Королька суровеет и требует показать удостоверение. Долго, надев очки, сличает фотографию с оригиналом, но продолжает относиться к бывшему сычу с недоверием.
— Скажите, — елейным голосом интересуется Королек, — Ада Аркадьевна незадолго до смерти жаловалась на сердце? Дескать, побаливать стало, прижимает по ночам.
— Ничего такого не было, — супится баба Клава. — Она очень скрытная была, вот что. Я ей как на духу все про себя выкладывала, наизнанку выворачивалась, а она только поддакивала. Конечно, сердчишко у нее прибаливало, не без этого, гипертония опять же. А что вы хотите, возраст такой, на таблетках живем, не тело, а сплошные болячки.
— А что за девушка у нее жила?
— Вот! — вскидывается баба Клава. — Про нее-то я и твердила участковому, да он и не почешется, пустое место. Если у вас в милиции все такие, тогда ворам да убийцам лафа. Сколько талдычу ему про соседей, которые меня уморить хотят, ухом не поведет. А они видят, что он тюфяк, и наглеют. Что вчера удумали. Стену раздвинули, стоят, пялятся на меня бесстыжими гляделками и смеются. Я не растерялась. Ах, вы, говорю, сволочи, ну ничего, я на вас управу найду. Они сразу ж-жук — стену на место, будто она на колесиках, и затихли. Ничего, я бабка боевая. Пошла к ним и устроила такую бузу, до сих пор, небось, вспоминают.
Никаких других сведений от бабы Клавы мы добиться не можем и ретируемся.
Обходим квартиры, соседствующие с жильем Ады Аркадьевны. На вопрос, не заприметил ли кто незнакомого человека в день ее смерти, часа в два после полудня, получаем однозначное “нет”. Иной ответ дает лишь обитающая в первом подъезде девчушка лет семнадцати по имени Катя, конопатая и нахальная. Ее шустрые васильковые глазенки неуловимо мечутся от меня к Корольку и обратно, пока, наконец, не останавливаются на менте, чтобы отныне меня не замечать. В упор уставив на него свои хитрые васильки, она затем невинно потупляет их и, наконец, заявляет, что в тот самый день около двух углядела незнакомого парня, который зашел в подъезд и вскоре выкатился. Она как раз проводила время на балконе, потому что у нее была назначена встреча с… с одним там человеком.
— Какой он из себя?
— Парень-то? Белобрысенький такой. Весь в синем — футболка, джинсы. А он что — убийца, да?
— Поконкретнее можете его описать? — не отстает Королек.
— Обыкновенный пацан.
— А если встретите, узнаете?
— Не уверена. Надо было вам раньше мне сказать, уж я бы его рассмотрела как следует, каждый прыщик запомнила, а потом бы все и доложила.
Она вновь принимается усиленно стрелять глазками, кокетничая так откровенно, что у меня чешутся руки от желания влепить ей оплеуху. Господи, неужто ревную?”
* * *
После двух ночей, проведенных с Белкой и Стрелкой, Пан исчез и неделю не появлялся на дискотеке. Белка слегка привяла, а Стрелка и вовсе ударилась в печаль. Была она влюбчивой и с каждым ухажером, даже если ей довелось всего разок с ним переспать, успевала пережить страсть самого высокого накала — на какую была способна. Она вела дневник, украшенный сердечками и вырезанными из открыток цветами, в который записывала стишки о любви и свои размышления.
Когда вечером по квартире разносится телефонный звонок и в трубке раздается голос Пана, Стрелка так и обмирает. По ее виду Белка догадывается, что звонит кто-то особенный.
— Кто? — спрашивает она свистящим шепотом.
Стрелка только отчаянно машет свободной рукой. Белка подскакивает и напрягает слух, стараясь не пропустить ни слова.
— Хочу поздравить тебя, — Пан по обыкновению презрительно и небрежно растягивает слова.
— С чем? — удивляется Стрелка, ликующе подмигивая Белке.
— Я спидоносец. Не поняла? У меня СПИД, крошка. Я тебе его дарю. И твоей подруге в придачу.
— Кончай прикалываться, — Стрелка по инерции криво улыбается, ее анемичное лицо вытягивается, а у Белки замирает сердце. Или даже вовсе останавливается.
— Какие шутки, — жестко и насмешливо отрезает Пан. — Вы что же хотели, герлы хреновы, что будете трахаться с каждым встречным без проблем? Теперь у вас появилась большая проблема, девочки.
— Но ведь ты предохранялся. Я же помню, как ты презерватив надевал!
— Ага. Через раз. Сходите проверьтесь. Желаю счастья. И не вздумайте меня искать, не найдете. Пока, шлюшки, веселой жизни.
Стрелка непослушными пальцами кладет трубку.
— Слыхала?
— Врет он все, — уверенно заявляет Белка, хотя голос не слушается ее.
— Само собой, — убеждает себя Стрелка. — Вот козел! Мало того, что свалил, еще издевается, паразит.
— Но провериться надо, — разумно продолжает Белка. — На всякий случай.
— А где? — наивно и встревоженно спрашивает Стрелка.
С этого момента она полностью отдает себя в руки пробивной, знающей жизнь Белки.
— Найдем, не боись.
Белка достает из холодильника две бутылки пива. Обе жадно пьют из горлышка, роняя капли на пол. И когда бутылки пустеют, распрямляются их сжавшиеся маленькие испуганные души.
— Айда гулять, — предлагает Белка.
Они выходят на улицу, не сговариваясь, несутся в центр, где много людей, музыки, рекламы, где тусуются, торгуют и покупают. Здесь они окунаются в круговорот шумного веселья, трепотни пацанов и девчонок, и их вселенское горе, замешанное на вечной надежде, что все обойдется, испаряется без следа.
Не то что друзей, даже приятелей у Пана никогда не бывало. Лишь в последнее время появился человечек, искренно считающий его своим другом, — тщедушный пацан по прозвищу Скунс.
Безответный, бесхарактерный Скунс привык подчиняться чужой воле. Когда ему исполнилось шестнадцать, два отчаянных пацана подговорили его сбежать из детдома, в котором Скунсу было хорошо и уютно. Таскались по городу, одуревая от впечатлений, а ночью обокрали комок, взяли шоколадки, чипсы, газировку и устроили пир горой. Тут их и повязали. Скунс загремел в колонию, которая после детдомовской теплицы показалась ему адом, а когда вышел, податься было некуда. На работу после колонии не принимали. Скитался по огромному неласковому городу. Ночевал где придется. На его счастье стояло лето, ночи были теплыми. Лежа на голой земле, он с тоской глядел на бесконечно далекие искорки звезд и мечтал — сначала о чуде, потом о легкой смерти.
От отчаяния рискнул повторить пройденное: взломал комок, но не сумел даже наесться вдоволь — схватили. Вторая отсидка оказалась еще ужаснее. Его немедленно опустили, и весь срок он терпел невыносимые издевательства. Пытался повеситься, но его успели вынуть из петли. В конце концов Скунс смирился со своей участью и, выйдя на волю, отправился по адресу, который дал ему один из заключенных, в тайный бордель на окраине города.
Пан откровенно презирал приятеля, считая себя выше хотя бы потому, что у него, в отличие от Скунса, была нормальная сексуальная ориентация. Но тот, обижаемый всеми, не имевший уже ни капли гордости, принимал это пренебрежение как должное.
Почувствовав около месяца назад недомогание, Пан, кашляя, сказал матери сквозь зубы:
— Что-то мне плоховато.
— Сыночек, у тебя что-то болит? — всполошилась мать.
— Закудахтала, как курица. Ну, горло болит. И вроде как температура.
Мать уложила его в постель и вызвала врача. Явилась тучная докторша из районной поликлиники, осмотрела зев, прописала лекарства от ангины. Через какое-то время вроде отпустило, но ощущение болезни осталось, точно он горел изнутри. Начались головные боли, появилась стариковская отдышка. При встрече Пан обмолвился о странной своей хвори Скунсу.
Порасспросив о симптомах, маленький хилый Скунс сказал со своей обычной приниженной улыбочкой:
— Я, конечно, не врач, боже упаси, но мне рассказывал один… знакомый… — Он покраснел, точно засветившись изнутри: речь шла об одном из его клиентов. — Он вообще-то врач…
Скунс совсем запутался и, робко, испуганно глядя на Пана блестящими глазками пойманного зверька, пролепетал:
— Тебе бы на СПИД провериться. Я порасспрашиваю, куда сходить надо.
— Ты что, охренел? — Пан помертвел от испуга. — Какой еще СПИД?
Но непонятная болезнь прогрессировала. Стало трудно поворачивать шею, точно кто-то невидимый сжимал ее, сковывая мышцы. Преодолевая отвращение и страх, он попросил у Скунса адрес. Сдав анализы и узнав, что болен, впал в прострацию. Ему объясняли, что теперь он находится в особой группе и может вступать в половой контакт только с носителями той же болезни, а он, ничего не соображая, только качал коротко остриженной плоской головой. Потом целый день бесцельно шатался по центру города, заполненному народом, маниакально думая об одном: заразила его самая первая проститутка. Он тогда попытался воспользоваться презервативом, но она засмеялась, падла: “Маленький, кто же с резинкой трахается? Все равно что целоваться в противогазе”. А он, пятнадцатилетний подросток, постеснялся ей возразить. Стерва! Если б только она снова попалась ему, придушил бы на месте!.. Он шел как во сне, разговаривая сам с собой, потом сел на скамейку и застыл, не двигаясь. Вернулся домой ночью.
— Где же ты был? — всплеснула руками мать. — Я так волновалась!
Не отвечая, он ударил ее ногой в живот, потом принялся таскать за волосы. Она дико визжала, кричала: “За что?” — “За то, что родила, сука!” — в дикой ярости орал он. Натешившись, заперся в своей комнате и лежал без слов. Мыслей не было, он вообще не любил и не мог долго сосредоточенно размышлять. Потом включил на полную мощь музыкальный центр, и развеселая приторная попса понесла его за пределы бытия.
Матери о болезни не сообщил — все равно не вылечить. На свое будущее махнул рукой — он и прежде о нем не слишком задумывался, существовал по инерции. Зато теперь у него появилась возможность отомстить миру за все перенесенные обиды.
Он мог бы заразить проституток, но те, будучи профессионалками, строго следили за тем, чтобы клиент использовал презерватив. Тогда он переключился на дискотечных девочек — и тотчас наткнулся на Белку и Стрелку.
Перед тем как лечь с Белкой в постель, Пан постарался изобразить большую любовь, и она, восхищенная, разомлевшая, не потребовала, чтобы он предохранился, что с ней случилось впервые. То же самое он проделал с романтичной Стрелкой. Та, в подогретых вином мечтах уже примерявшая подвенечное платье в окружении завидующих подруг, напрочь забыла о контрацепции.
Но этого Пану было недостаточно, он жаждал полного триумфа и потому позвонил девчонкам и поздравил со СПИДом. В этот день он был счастлив и впервые за долгое время разговаривал с матерью без злобы, приведя ее в состояние блаженства.
— Вам бы, Василий Степаныч, в дом престарелых перебраться. Некому за вами присмотреть. Не могу же я ежедневно вас навещать. — Пухлыми веснушчатыми руками Людмила ловко делает старику укол. — Можете одеваться.
Василий Степанович, кряхтя, поднимается с дивана, долго возится, застегивая брюки.
— Спасибо, Людочка. Что бы я делал без тебя, — в его голосе признательные и даже заискивающие нотки. — Ты и продукты принесешь, и пол помоешь. Даже вон укольчик поставишь, хотя это тебе по должности вроде не положено. Ангел ты мой, хранитель. А в дом престарелых меня калачом не заманить. Скучно там. Старики да старухи.
— Да ведь и вы не молоденький. Восемьдесят с гаком, не шутка. Ранены были. Ну, годик еще протянете, ну, два. А потом не сможете себя обслуживать.
— А у меня способ есть, как в этот чертов дом не пойти, — куражится Василий Степанович. — Вот сдохну, и не возьмете меня. Для нас, стариков, самый что ни на есть распрекрасный выход. Раз — и нет меня, ищи-свищи.
— Типун вам на язык. Вам еще жить да жить.
— Нет, Людочка. У меня главная мечта была — отпраздновать юбилей Победы. Справил, разутешился напоследок, теперь и помирать можно.
— Никак в толк не возьму, — ворчит Людмила. — Какую-то девчонку у себя приютили, живет она у вас задарма, ни за что не платит. Другая бы из благодарности квартирку вылизывала до блеска, готовила вам, как в ресторане, а на этой, похоже, где сядешь, там и слезешь. Откуда она вообще взялась?
— Из фирмы какой-то… да я уж и не помню. Пожилым помогает. Пришла, подарки мне принесла, конфеты. Слово за слово, оказалось, что она приезжая, снимает где-то угол. Я ей сам предложил: живи, место есть. И мне приятно, когда рядом девчушечка-тростиночка. Сам от этого молодею.
— Влюбились, что ли? На молоденьких потянуло? — грозит ему пальчиком Людмила, но глаза ее смотрят пристально и недобро. — Выясните-ка лучше, что за фирма такая. Подарки пожилым дает отдел по соцзащите. Ой, боюсь, мошенница эта девчонка, помяните мое слово. Надо бы проверить.
Василий Степанович супится. Девочка, поселившаяся в его квартире, ему по нраву. Зовут ее Галей, а он именует Галчонком. Ему доставляет удовольствие смотреть на нее, тоненькую и светленькую. Вот такая у него была бы сейчас внучка. Не дал Бог детей, не способна была жена родить. Он ее не укорял, не бросил, хотя были женщины, которые порывались его отбить, — после войны мужиков не хватало. Но когда год назад жена умерла, понял, какую промашку совершил, надо было из детдома ребенка взять. Теперь уже поздно. Чужие люди похоронят, некому будет продолжить его род на земле.
Закрыв за Людмилой дверь, Василий Степанович достает семейный альбом, разглядывает выцветшие черно-белые снимки.
Вот его мать, отец и девять братишек и сестренок, он — второй слева, двенадцатилетний пацан. Семья в селе была одной из самых бедных, еле сводили концы с концами, так что вкалывать привык с малолетства.
А здесь ему пятнадцать. Снялся с двумя своими друзьями, такими же крепкими хлопцами, чуть постарше его. Летом работали в “Союззолоте”, зимой пилили дрова и грузили вагоны.
А это групповое фото выпускников полковой школы сержантов. Тогда он служил на Дальнем Востоке. Ждали нападения японцев, а беда пришла с западной стороны. Сколько раз просил начальство: отпустите на фронт! Только в 42-м добился. Сначала отправили в Подмосковье, затем — в Белоруссию. Ставил мины, разминировал вражеские. Многие его товарищи-корешки подорвались, остались навечно в белорусской, польской, немецкой земле. Его война пощадила. Уж и не ведает, чем приглянулся костлявой старухе, косившей людей направо и налево, но только отделался скоро зажившим ранением и легкой контузией. Счастливчиком оказался, везуном.
Он неторопливо разглядывает снимки, в которых спрессовалась вся его жизнь, уместившись на черно-белых прямоугольничках. Это беззвучное странствие по закоулкам памяти прерывает звонок в дверь.
— А ну, признавайтесь, — осведомляется, влетая в квартиру, девчонка лет восемнадцати, — чем вы тут без меня занимались?
Старик любовно смотрит на нее слезящимися глазами. Худенькая, загорелая, в футболочке и обтекающих стройные ножки джинсиках, она кажется ему сгустком солнечного света.
— Опять на улице не были? — укоряет старика Галчонок. — Ай-ай-ай. А там такая прелесть! Жарища. Сегодня же самая макушка лета!
— Да как-то все не соберусь, — оправдывается Василий Степанович.
— Сразу видно, что у вас Людка побывала, — весело заявляет Галчонок, глядя на старика бесцветными глазами, бессмысленными и прозрачными, как стеклышки.
— Какая она тебе Людка? — бурчит Василий Степанович, а сам улыбается. — Она тебе в матери годится.
— Нет уж, такой мамочки мне не надо, — смеется Галчонок. — Да ну ее, толстая противная бабища.
И она удаляется в комнату, которую называет своей. Старик провожает ее умиленным взглядом. Внезапно им овладевает мысль завещать квартиру Галчонку. А почему бы и нет? Нервно потирая сухие руки, он семенит на кухню и там, в окружении кастрюль, принимается размышлять. Действительно, кому достанется его жилплощадь? Кажется, у жены где-то есть племянник. Но почему квартира должна перепасть ему? Ни разу не показался, стервец, а потом, когда он, Василий Степанович, испустит дух, небось, разом прискачет: подайте мне наследство. Так вот шиш тебе! Лучше возьму и отдам квартиру Галчонку. От нее хоть радость мне в последние годы жизни.
Мысль завещать жилье Галчонку захватывает Василия Степановича целиком. Он приходит в такое волнение, что даже раздумывает ужинать; тяжело топая, кружит по кухне, улыбаясь сухим старческим ртом, бормочет вслух: “Точно. Так и сделаю. Попляшете вы у меня…” За время одиночества он привык разговаривать сам с собой. Улыбка его становится все шире, глаза обретают блеск. “Тебе, тебе…” — бубнит он, представляя, с каким удивлением девчонка узнает о неожиданно свалившемся на нее счастье.
А в это время Галчонок в своей комнате, надев на шею плеер, на голову — наушники, принимается, извиваясь, танцевать под прикольную музыку. “Девочка моя, люби меня! — мяучит ей в уши гугнивый мальчишеский голос. — А-а-а, е-мое, люби меня! Только меня! А-а-а!..”
— А-а-а! — вопит Галчонок, вне себя от распирающей грудки радости, и блаженство завладевает ею: — Е-мое! Люби меня!..
Для нее исчезает все — вонючий старикашка со своими занудными воспоминаниями; маленький городишко, в котором она родилась и выросла; пьющая мать, приводившая в дом дебильных алкашей; вечно нетрезвый папашка, загнувшийся от цирроза печени; два аборта, что она сделала, забеременев от пацанов, не собиравшихся на ней жениться; постоянная нехватка денег. Есть только она и клевый, беззаботный, нежный мальчик, признающийся ей в любви, и она тает в его объятьях.
Ее наняли на том условии, что она будет кормить старика, мыть посуду, стирать его белье, а ей плевать. Дед и так от нее без ума. Только и зовет доченькой да красавицей. Если бы он знал, как отвратен ей, как противен его гнусный запах. Стирать его смрадное исподнее! Да ее от одного вида старикана тошнит. Морда в бородавках, из носа и ушей торчат мерзкие седые волоски. Несколько длинных волосков растут прямо на ушах. Нет, пускай найдут другую дурочку.
“Девочка моя! Единственная! Е-мое, сосулечка моя! Люби меня!..” — сладко поет мальчик, и она вторит ему, кричит, как оглашенная, и пред ней распахивается иной, необыкновенный мир, полный любви, о которой она так мечтает. И она верит: скоро, скоро эта любовь настигнет ее, огромная, как солнце, и она расплавится в ней без остатка, и будет мальчик, шепчущий красивые слова, и жизнь не кончится никогда, никогда!..
Жара. Слепящий солнечный диск стоит в зените, нещадно накаляя землю. Анна и Королек прогуливаются по местному “Арбату” — скверику, расположившемуся в центре города. Здесь продаются всевозможные безделушки и произведения живописи, смастаченные на потребу обывателя. Несколько художников за умеренную плату рисуют желающих.
Королек подталкивает Анну.
— Гляди, твои коллеги, виртуозы кисти и карандаша. Искусники. Но у тебя, — тихо добавляет он, — получается лучше.
Они останавливаются возле одного такого “виртуоза”, завершающего портрет светлоголового подростка.
— Ишь ты, — комментирует Королек, — цветными мелками раскрашивает. — Красиво.
— Пастель, — коротко и негромко объясняет Анна.
Лицо мальчишки на портрете выходит кукольным, лишенным жизни, но на удивление схожим с оригиналом. Закончив свой труд, мастер откидывается на спинку складного стульчика и закрывает глаза. В Корольке внезапно вспыхивает жажда творчества. Позывы настолько сильны, что он, не выдержав, предлагает художнику:
— Хочешь, нарисую твой портрет, только словесный?
Невысокого роста, полноватый, пухлощекий, с крупной плешивой головой и жалкими усиками художник глядит на Королька с тихим изумлением.
— Начнем с глаз — зеркала души, — начинает Королек. — Они у тебя… минутку… серо-зелено-карие. Такие гляделки свойственны человеку мягкому, покоряющемуся судьбе. Как и низко сидящие брови, а они у тебя именно такие. Концы бровей опускаются книзу, что указывает на застенчивость. Вздутые веки — свидетельство усталости от жизни. Кончик носа немного раздвоенный — характер у тебя робкий. Ноздри маленькие: ты — человек уступчивый. Небольшой рот с загнутыми вниз уголками губ говорит о чувствительности. А верхняя губа, выступающая над нижней, означает нерешительность.
— Вы физиономист? — несмело интересуется живописец.
— Опер. Продолжим? Поехали… Одежка на тебе черно-синяя. Явно не новая. В то время, когда ты ее покупал, черный цвет еще в моде не был. Стало быть, выбирал ты по своему вкусу. Так вот. Черный колер говорит о том, что мужик ты независимый и замкнутый. А синий предпочитают люди стеснительные… Слушай, если тебе неприятно, я заткнусь.
— Нет, отчего, пожалуйста… — неохотно разрешает художник.
— О’кей. Я тут углядел твою подпись. Буквы прямые, что характерно для сдержанного человека. Загогулинки свои ты подчеркнул — это означает развитое чувство собственного достоинства. В конце поставил точку — склонен к самоедству.
Перейдем к окружающей действительности. Другие портретисты здесь — ребята молодые, студенты училища или только что его закончили. А ты солидный дядька. К такому возрасту люди искусства уже авторитеты и на улице бабло, малюя портретики, не шинкуют. Таланта нема? Не знаю, как кому, по моему скромному разумению, рисуешь ты классно. Почему же, спрашивается, тогда не творишь за мольбертом в своей мастерской?
Первое, что приходит в голову: ты — человек пьющий. Но твой хабитус, как выражаются медики, лицо то бишь, этого не подтверждает. Здоровьице у тебя не слишком, вон на виске вена как вздулась — верный признак гипертонии, мешки под глазами — непорядок с почками или щитовидкой, крылья носа красновато-синеватые — сердце у тебя барахлит. Да, подкачало здоровьишко. Но вовсе не от поклонения Бахусу, а от сидячего образа жизни. И на наркомана ты не похож, от наркоты худеют, а ты парень в теле. И на зека не смахиваешь. Так что приходит мне в черепок только такой вывод: рисовать начал ты достаточно недавно, а до того занимался некой тихой работенкой… Впрочем, — обрывает он себя, заметив укоризненный взгляд Анны. — Глупость это все, спиритизма вроде… Счастливо. Высокого тебе вдохновения и огромадных доходов.
Королек и Анна удаляются, обнявшись. Художник остается, печально вперившись в землю.
Прожив на свете сорок семь лет, он так и не понял, зачем явился на этот свет, зачем задержался здесь.
С детства у него ни к чему особого стремления не было. Немного рисовал — для себя, но от робости всерьез заниматься живописью не стал, поступил в технический вуз — как многие из его класса, да и родители в один голос твердили, что, став инженером, он будет крепко стоять на ногах.
Кое-как окончил институт, едва переползая с курса на курс, отработал два года в цехе, выслушивая откровенные издевки рабочих, потом спрятался, как в раковину, в тишину проектного института. За кульманом просидел еще два десятка лет, старательно вычерчивая ненавистные конструкции. Как и в цехе, над ним посмеивались, считали бездарностью и не принимали всерьез.
Он пристрастился мечтать: “о подвигах, о доблести, о славе” и девушке с огромными печальными глазами. Мечты для него стали явью, а реальность — убогим сном. В этом сне его женила на себе женщина с двенадцатилетним сыном, обожавшая веселье и общество мужчин. Жили в квартире родителей — другого жилья не было и не предвиделось. Разбитную невестку мать возненавидела сразу. Безвольный, не переносивший криков и ссор, он пытался примирить мать и жену — и получал от обеих. Через год жена развелась с ним, закрутив роман с геологом, и улетела на Север. Но он, усыновивший ее ребенка, каждый месяц исправно высылал алименты в далекий Надым.
С началом реформы его почти тотчас уволили по сокращению. Год существовал на пенсию родителей. От нечего делать стал заниматься в изостудии. Вскоре руководитель студии заговорил о его явном таланте. Но ему уже не хотелось славы. Он отправился на маленький городской “Арбат” и, заикаясь от волнения, спросил, нельзя ли ему продавать свои картины? Ответили: а почему бы и нет?
Так он превратился в художника-кустаря. Закрывшись в своей квартире, писал маслом пейзажи, аккуратно копируя открытки, и получал деньги, позволявшие выживать. Вскоре на том же “Арбате” он рисовал портреты желающих.
Год назад он похоронил обоих родителей и жил замкнуто. Еще на заводе его прозвали Сверчком. В грубоватой среде ремесленников от искусства эта кличка была как нельзя кстати. Он так всем и представлялся — Сверчок.
Наконец для Галчонка наступает последний день работы с Василием Степановичем. Получив указание, она звонит старику из универмага по телефону-автомату.
— Это я, Галя.
— Кто? — хрипло кричит старик. — Я вас плохо слышу.
— Галя это. Га-ля. А плохо слышно, потому что шумно. Я в магазине. Народ ходит, двери хлопают…
— Галя? А чего ты звонишь?
— Василий Степаныч, миленький. К вам сейчас мой знакомый подойдет. Я важные бумаги дома забыла. Сама не могу заехать, дела. Вы его, пожалуйста, впустите. Он заберет бумаги и уйдет. Ладно, Василий Степанович, договорились?
— А ты-то скоро будешь?
— Вечером. Пока.
Галчонок кладет трубку и, перестукивая каблучками по бугристому заплатанному асфальту, деловито шагает в закусочную.
Поговорив с Галчонком, старик отправляется было на кухню разогреть приготовленный с утра суп, но раздается резкий визгливый звонок. Василий Степанович шаркает к двери, недоверчиво смотрит в “глазок” и видит светленького паренька.
— Я от Гали, — раздельно и внятно говорит паренек. — Мне бумаги забрать.
— Да, да, — суетливо бормочет старик и отворяет.
Парнишка входит. Невысокий, с маленькой головой и срезанным затылком, он кажется почти дебилом. Его круглые воловьи глаза смотрят ясно и безмятежно, точно ему неведомо волнение. Резким отработанным движением рукою в черной печатке он зажимает старику нос и рот, перекрывая дыхание. Василий Степанович инстинктивно борется, вырывается, дергаясь и содрогаясь всем телом. Старый солдат, чудом избежавший смерти и шестьдесят лет назад, в мае 45-го встретивший Победу, отчаянно сопротивляется, но силы неравны, и борьба длится недолго…
В закусочной Галчонок, согласно инструкции, знакомится с первым попавшимся молодым человеком, заигрывает с ним, обменивается телефонами, дожидается вечера и шагает домой. Она в курсе того, что ее ждет, но глаза ее, как два стеклышка, отражающие сияющий летний город и мельтешение народа, по-прежнему плоски и невинны.
Выкроив немного времени, Королек отправляется на набережную — передохнуть, поразмышлять — и обнаруживает на любимой своей скамейке того самого художника, которому недавно делал “словесный портрет”. Без предисловий протягивает руку:
— Не помешаю? — и представляется: — Королек.
— Сверчок, — откликается мастер пастели.
Королек только усмешливо поднимает брови.
Проходит немного времени, и они уже болтают, как старые приятели. Над ними, словно сотканные из волоконцев дыма и белейшей ваты, движутся циклопические облака, порой закрывая солнце, и тогда знойная духота тотчас спадает, сменяясь блаженной прохладой.
— Когда-то, во времена кровавых битв, наиболее востребованными были солдаты, — монотонно вещает Сверчок тонким слабым голоском. — Дворяне — ратники, которым за доблесть властители даровали поместья. Воинами были сами цари, короли, ханы. Потом настало время бизнеса. Заметь, большинство президентов — крупные дельцы. В будущем наступит эра мыслителей. Они и создадут идеальное общество.
— Уж не коммунизм ли? — спрашивает Королек, чей взгляд блуждает по другому берегу посверкивающего пруда, задевает горящие золотым огнем купола храма и скользит дальше — к замысловатой постройки элитным домам, банкам и скрытому зеленью стадиону.
— Если тебя смущает это слово, затертое пустозвонами и лжецами, замени другим, суть не изменится. Коммунизм — лучшая мечта человечества. Тот, кто не верит в него, — циник. Тот, кто не хочет, чтобы он настал, — мерзавец. Как и большинство обывателей, ты путаешь коммунизм с большевизмом. Божественную мечту о земном рае Ленин и его наследники поставили на службу бесовщине, и в этом их двуличие. Гитлер, тот не был лицемером, потому что фашизм — искреннее проявление дьявола…
Сверчок продолжает ораторствовать, глядя на покрытую сверкающей чешуей воду пруда, замкнутую бетоном и гранитом, медленно, неуловимо, неостановимо текущую в никуда, как символ неумолимости времени. И голос его возносится к громадам облаков, движущимся так же тяжело, безостановочно и бесцельно.
Подошла к концу вторая половина июля, обратившая город в пекло, когда после коротких ливней наступала банная парная духота, а размягчившийся на беспощадном солнце асфальт плыл под ногами и светился в бесконечные вечера, испещренный неподвижными тенями. С первым августовским днем жару точно отрезало.
Второе августа. От своего нанимателя Галчонок, известная покойной Аде Аркадьевне под именем Марины, получила очередную зарплату и теперь ощущает себя отчаянно богатой. Еще года два, и она купит себе комнату в двухкомнатной квартире. Потом — еще года через три, если ничего не случится, — тьфу, тьфу, тьфу, только б не сглазить! — однокомнатную квартирку. А там и о нормальном прикиде можно позаботиться.
Почти всю полученную сумму она кладет на свой счет в солидном городском банке. Покончив с этим ответственным моментом, поддается соблазну и отправляется в центр города, на торговую пешеходную улочку, где непрестанно гремит музыка и роится народ. Здесь много молодежи, веселой, оттягивающейся в маленьких кафешках, что-то покупающей, хохочущей. На нее клюют, но она достаточно жестко обрывает нежелательных ухажеров. Наученная печальным опытом, она не собирается поддаваться чарам любви. С нее хватит. Сначала она купит себе квартирку, встанет на ноги и только потом присмотрит жениха. Бесприданница сегодня никому не нужна, разве что для пересыпа. А для серьезных отношений требуется девушка с капиталом.
Поначалу ее тянет посидеть в какой-нибудь забегаловке, где пацаны и девчонки курят и болтают о пустяках. Но усилием воли она давит в себе это желание — дорого. Покупает в комке шоколадку, бутылочку газировки, по-хозяйски усаживается на скамейке. Понемногу откусывая, едва не постанывая от удовольствия, смакует горьковатый шоколад, запивая его пузырящейся вкуснейшей водой, и разглядывает прохожих. Как будто она в кино.
Второй номер программы — большой магазин, расположившийся на той же улочке, просторный, сияющий чистотой, — воплощение ее мечты о шикарной жизни. Она с наслаждением гуляет по этажам, поднимается и спускается на эскалаторе, приценивается к туфлям, курточкам, шубам, сапожкам. Примеряет, выслушивает вкрадчивое, настойчивое щебетание продавщиц, и у нее кружится голова от изобилия цветов, размеров, форм; ноздри раздувает дивный возбуждающий аромат, в котором смешались запахи парфюма, тканей, кожи, дерева, краски, меха и множество иных.
Она знает, что ничего не купит, но сама возможность приобретения наполняет ее почти неземной радостью. До позднего вечера, мягкого и теплого, крутится она на торговой улочке, не пропуская ни одного магазина, торгующего одеждой, присматривается, приценивается, примеряет. И уходит, бросив продавцам, что поглядит еще в другом месте. Ликование ее растет, перехлестывая через край, и центр она покидает со сладко опустошенной душой. “У тебя все будет, Галка, — убежденно внушает она себе, покачиваясь в переполненном автобусе, стиснутая телами. — Потерпи еще немножко. Все путем. Тебя ждет победа!”.
Потом она неторопливо и не слишком охотно движется к дому, где живет старуха, у которой она снимает комнату, — она обрабатывает сразу трех стариков. Входит во двор. Идет, тонкая, гордо несущая небольшую голову на худенькой шее. Это окраинный район. Строился он еще до войны как заводской поселок, таким по внешнему своему виду и остается. Новый век сюда как будто еще не добрался. Сталинской постройки, в основном, двух- и трехэтажные домишки. Много зелени, изумрудно светящейся в лучах предзакатного солнца. Ощущение тишины, лени, замершего, как стоячая вода, времени.
Процокав к подъезду грубо выкрашенного в охристый цвет дома, Галчонок брезгливо передергивается. Она представляет, как отворит держащуюся на честном слове покарябанную деревянную дверь, поднимется по скрипучим ступенькам, позвонит и увидит противную, вечно ворчащую старуху. “Терпи, — стиснув кулачки, твердит она себе. — Главное, тебе платят бабки. А ради них можно вытерпеть и не такое”.
— Галя! — Незнакомый парень, высунувшись из довольно потрепанного “Москвича”, манит ее рукой.
Галчонок спесиво задирает нос — подумаешь, ухажер выискался, пальчиком подзывает, как шлюшку какую-нибудь! — и собирается зайти в подъезд. Но парень одним махом подлетает к ней, на ходу доставая удостоверение. Сердце ее разом обрывается и стремглав летит вниз, вниз, вниз…
— Я не понимаю… — надменно начинает она, внутри холодея и трясясь от ужаса.
— Неужели? — развязно усмехается парень. — Имеются сведения, что старичок, который завещал тебе квартирку, не своей смертью помер. Помогли ему. И есть такая мыслишка, что в этом ты принимала самое непосредственное участие, милая.
— Я вам не милая! — обрывает она, все еще надеясь на чудо. Вот сейчас он засмеется и скажет, что прикол у него такой.
Парень недобро скалит зубы.
— Ты что, не поняла, дура, что с тобой не шутят? Залезай в машину, или силой затащу.
Побелев, она смотрит на него, и ее обычно точно стеклянные глаза становятся живыми и страдающими.
— Так сейчас уже поздно, — пробует сопротивляться она, едва шевеля одеревеневшими холодными губами. — Милиция-то уже закрыта.
— Наш полковник работает до ночи.
— А где у вас… эта… санкция на арест? — в последней отчаянной попытке выкрикивает Галчонок.
Парень достает соответствующую бумагу с подписью и печатью.
— Я не убивала, — вне себя твердит Галчонок, умоляюще глядя на парня. — Мне только велели к старику прийти и представиться… А я не убивала, клянусь!
И опять волчья усмешка изгибает тонкие губы парня.
— Да ты не боись, милая, никто тебя не обвиняет. Поехали. Все расскажешь, как на духу, мы тебя и отпустим. Не кочевряжься.
Галчонок сломлена. Уже без слов она покорно залезает в машину, не ведая, что отдает себя на мучение и смерть, и “Москвич” трогается в путь… И вот уже его огни теряются среди других летящих огней…
Королек:
“Седьмое августа. Сижу с Шузом в его холостяцком жилище и смакую черный кофе. И на улице, и в комнате предгрозово сгущается мрак. Слышны вопли детей; птицы безмолвствуют.
— Давай, повествуй о своих приключениях, — требует Шуз, поправляя тонкими длинными пальцами очки. — Только чтобы было круто. Довольно розовых сиропчиков. Выдай что-нибудь с перцем.
— Послушай, Шуз. В первом подъезде твоей “хрущобы” жирует наркоторговец. В соседней “хрущевке” на прошлой неделе случилось кровавое душегубство. Ну и кто кому должен рассказывать о жутких злодействах?
— Королек, душка, мне чихать на этот безумный мир. Я существую в виртуальной реальности. А теперь не отлынивай, вливай в мои локаторы кошмарную историю.
— Экой ты… Ну, внимай, садист-интеллектуал. На днях случилось мне перейти дорогу одной банде.
— Вот, — кивает довольный Шуз. — Уже дело.
— Схватились в заброшенном цехе. Кругом ржавые колеса, ремни, балки. Первым налетел их шестерка. Уши торчком, зубы вперед, глазенки косые.
— Китаец, что ли?
— Японец. Лапками сучит, каратеист. Дал ему пару раз, несильно, лишь бы отвязался. Упал ушастый на хвост и затих. Тогда за меня взялся их волчара позорный. Весь в сером. Глаза горят. Зубы — во! Особенно резцы. С этим пришлось повозиться. Он хвать железный прут и машет как заводной. И усмехается, падла. Шесть раз попал по груди и раз по почкам. На восьмой я уклонился, он ширк — мимо! — и угодил прутом между какими-то штуковинами. Пока вынимал, я вмазал ему справа. Он зашатался. Я ему с оттяжкой ногой по яйцам…
— Клево, — одобряет Шуз.
— Загнулся серый. Я канатом его нижние конечности связал, нажал кнопку лебедки, его и вздернуло под крышу, повис вниз черепком. Может, и сейчас болтается…
Шуз выставляет два больших пальца — видно, не хватает слов от восторга. Я вдохновенно продолжаю:
— Только оклемался, валит самый здоровый, бугай, откормленный на мясе и меде.
— На меде? — поражается Шуз.
— Именно. Причем предпочитает липовый, гад. Сутулый, мохнатый, косолапый, морда дикая. И на меня. Понимаю: этот разорвет. Отработал серию ударов по корпусу — даже не почесался. А потом принялся меня метелить. Тут уж я кровью умылся. Хорошо под руки попалось кайло. Шандарахнул его по маковке. Он башкой замотал — не понравилось. Я всей массой — на него. И полетели оба на пол. С десятиметровой высоты. Мне еще ничего, я сверху был, а он лапищи раскинул и не встает. Мозги наружу.
Вываливаюсь из цеха, собираюсь сесть в свою тачку, и тут подплывает девочка. Все при ней. Рыжая стервочка. Ручку в перстнях небрежно так закидывает мне за шею: “Не бойся, красавчик, я тебя не съем…”
— Ты случайно не “Колобка” рассказываешь, юморист-одиночка? — ухмыляется Шуз. — Нашел кому сказочки впаривать, хакеру высшего класса.
Отпиваю глоток. Хлопает оконная рама. Шуз бежит затворять окно и возвращается вместе с первым глухим раскатом грома. В комнате становится еще темнее. Затем раздается такой треск, будто разламывается небо.
— Эх, Шуз, душа моя, хакер долбаный. Жизнь — не крутой триллер, где накачанный шкаф расправляется с кодлой гангстеров. Можно ночью зайти в свой родной заблеванный подъезд и получить железякой по башке только потому, что кому-то приглянулась твоя дубленка. В этом нет ничего клевого. Ты не засунешь одного мазурика в шахту лифта, чтобы оттуда фонтанировала кровь, не перепилишь другого пополам пилкой для ногтей. Нет. Падая, ты будешь делать нелепые движения, маленький жалкий человечек. А если отбросишь копыта, о твоей несуразной смерти и рассказывать будет скучно.
— Жизнь — дерьмо, — философски изрекает Шуз.
Точно в ответ на его слова, по стеклам принимаются барабанить капли дождя, и вскоре на землю обрушивается сильный короткий ливень. Когда он иссякает, Шуз распахивает окно. Вместе с влажным воздухом в комнату врываются крики пацанов, гомон птиц и раздувающий ноздри тревожный запах свежей зелени, от которого млеет и мечется душа.
Поднимаю чашку с остатками теплого кофе:
— И все же — за жизнь, какая бы она ни была!
— За нее, проклятую! — чокаясь, откликается Шуз”.
Сдав анализы на ВИЧ-инфекцию и убедившись в том, что больны, Белка и Стрелка запаниковали. Точно они вдруг провалились в колодец и тяжеленная плита задвинулась над ними, погрузив в промозглую тьму. Стрелка вознамерилась лечиться, но подруга только махнула рукой:
— Хренотень это. Лечись не лечись — один конец.
И Стрелка смирилась.
Два дня продолжалась депрессия. Они заперлись в квартире, пили и проклинали судьбу. Но уныние как-то само собой рассосалось. Сызнова началась бешеная, до полуночи, круговерть дискотек, огней, дергающихся под неистовую музыку потных тел, табачного дыма, пива и водки. Стрелка вновь с удовольствием втянулась в это житье на износ и только порой скулила, жаловалась, что должна умереть, а мужа у нее уже так и не будет. И не будет детей. Впрочем, о детях она почти не задумывалась. Иногда плакала, но бутылка пива возвращала ей привычную безмятежность.
Белка вела себя иначе. Она хохотала еще громче, чем всегда, еще яростнее отдавалась танцам, но по временам ее косо посаженные глаза вспыхивали угрюмо и злобно. Теперь Стрелка подчинялась ей во всем, чувствуя в подруге неодолимую силу, и, не признаваясь в этом самой себе, боялась ее. Они оставались неразлучными, но иногда Белка внезапно пропадала часа на два или три.
Вот и в этот вечер она ушла, оставив Стрелку куковать в одиночестве. Стрелка включила сразу музыкальный центр и телевизор, они затарахтели, заиграли, а она бросилась на диван, уткнулась головой в подушку и пролежала неподвижно до тех пор, пока не воротилась Белка.
Вернулась довольная и решительная:
— Проваливай, сюда скоро мужик придет. При тебе нельзя, шибко интеллигентный. Поняла?
— Как? — обалдевает Стрелка. — Нам же запрещено. Если узнают — все, тюрьма. Белка, ты что надумала! Я не уйду, хоть убей.
— Дуреха. — Белка гладит ее по голове своей короткопалой широкой ладонью. — Тебе нельзя. И никому нельзя. А мне можно.
— Почему?
— Не спрашивай. Сказала же, мне можно.
— Ты стала какой-то скрытной, — жалуется Стрелка. — Мы ведь вроде сестер, а ты…
И она надувается.
— Ну, ты прямо совсем как ребенок, — устало и насмешливо говорит Белка. — Скоро узнаешь. А теперь сваливай из вагона.
Стрелка отправляется бродить по медлительно тускнеющему городу. Без подруги ей скучно и тошно до невозможности. Еле выдержав срок, она возвращается домой. Белка уже одна, лежит голая на кровати и курит.
— Уже закончили, что ли? — спрашивает Стрелка.
— Ага, — лениво отвечает Белка, выпуская в потолок клубы дыма. — Долго ли умеючи. Как оттрахались второй раз, я сразу сказала, чтобы сматывал удочки.
— Но он хоть гондон-то надел?
— В первый раз напялил, а во второй я ему говорю: ты чего боишься, я же не шлюха какая-нибудь, честной девушке не доверяешь? Он покрутился, покрутился, и мы трахались уже вживую.
— С ума сошла!
— Слушай, — хохочет Белка, широко разевая пасть, и что-то дьявольское появляется в ее глазах. — Он мне говорит: я, дескать, программист. На компьютере, спрашиваю, работаешь? Ага, отвечает, только я программы составляю, я не какой-нибудь… как его?.. юзер… я, дескать, профессионал. Ну, врезаю ему: если не юзер, тогда не надевай свой презер!
Позабыв все свои страхи, Стрелка валится на кровать и принимается вопить от восторга и дрыгать ногами.
— А он хоть симпатичный? — отсмеявшись, спрашивает она.
— Похож на этого… помнишь? По телеку казали. Ну, который в желтом ботинке. Шузом зовут. Погоняло у него такое. Вот так-то, козлик, — обращается Белка в пустоту, — теперь и у тебя пошел наматывать спидометр.
— Спидометр! — вопит в восторге Стрелка, она уже не может смеяться, только постанывает. — Кончай, Белка, а то помру от смеха.
Минуты через две она утирает обильно катящиеся слезы и уже серьезно произносит:
— Так ведь он точно заразился. А если узнает, нас же тогда заметут.
— Ага, — подтверждает Белка, — заметут как пить дать, — и набирает номер, поглядывая на оставленную Шузом бумажку. — Шуз? Привет, Белка говорит. Помнишь еще такую? А, забыть не можешь. — Она показывает Стрелке большой палец, дескать, гляди, как я его. — Поздравляю, теперь ты спидоносец. Не понял, дурачок? СПИД у тебя, козел паршивый. Это от меня и тебе, и всем мужикам. Сдохли бы вы все. Пока, сволочь очкастая, и помни меня!
Она со злостью швыряет трубку, так что едва не раскалывает ее.
— Зачем ты ему сказала? — испуганно шипит, округляя глаза, Стрелка. — Теперь нам конец.
— Значит, нужно было, — решительно обрывает Белка. Ее лицо становится жестким, глаза загораются по-волчьи. — Не боись. Все будет нормалек. Меня они не посадят.
— Ты что, заколдованная?
— Оно самое. И хватит трепаться. Дай подумать.
Белка ложится на спину и замолкает, глубоко затягиваясь сигаретой.
У меня душа устала жить. — Сверчок прихлебывает чай, немного тушуясь перед красивой Анной. — Совсем как у Владимира Маяковского: “амортизация тела и души”. Я не кокетничаю, поверьте. Кажется, Ибсен сказал: “Юность — это возмездие”. А по моему скромному разумению, возмездие — это старость. Пожилые и одинокие сегодня выброшены из жизни, и это при том, что страна неотвратимо стареет. Откровенно скажу: смертельно боюсь старости. Знаю, она будет ужасной. Поймите, я не взываю к жалости, просто констатирую непреложный факт.
Королек пригласил Сверчка к себе, и он кейфует, общаясь с людьми, которые ему симпатичны.
— Эта усталость оттого, что вы проживаете на земле двадцать четвертую жизнь… Надеюсь, вы не сочтете меня ненормальной? — Анна легонько усмехается.
— Что вы, — Сверчок разводит руками, опрокидывает вазочку с конфетами и конфузится. — Но я не совсем понимаю…
— Попробую объяснить. С рождением человека душа поселяется в нем, а после смерти возвращается в космос, где очищается для повторного применения. Но полной очистки не происходит. Какие-то “хвостики”: проклятья, сглазы, как накипь, остаются в душе, старя ее. Заметьте, все, кто достиг карьерных высот, в большинстве своем живут первую жизнь. Хорошо еще, что вы как-то существуете, другой бы на вашем месте давно стал бомжем.
Сверчок кивает, принимая сказанное к сведению. Какое-то время он деликатно ест, аккуратно откусывая и пережевывая печенье, терпеливо внимая собеседникам, но вскоре, не удержавшись, вступает в полемику. Заметив, что уже с десяток минут витийствует в одиночестве, стыдливо смежает реснички и извиняется:
— Я постоянно один. Крутятся разные мыслишки, голове не думать не прикажешь. Сегодня представился случай, появилась аудитория, вот и заливаюсь соловьем.
— Вам бы найти свою вторую половинку, — вполне по-женски заявляет Анна. — Поверьте, существование разом обретет смысл.
— Пожалуйста, — отчаянным голосом просит Сверчок, молитвенно складывая ладошки, — никогда, никогда не заговаривайте об этом. Я столкнулся с семейной жизнью и предпочитаю оставаться холостым. Представляю себе женщину, которая польстится на меня ради жилплощади. Наглая баба, желающая командовать тихим муженьком. Прошу, не сватайте меня…
Вскоре он прощается, неловко топчась в прихожей.
— Я постараюсь расчистить ваш жизненный путь. Надеюсь, вам станет легче, — ласково обещает ему Анна.
Он неожиданно наклоняется, целует ее крупную руку и торопливо выходит с горящими оттопыренными ушами.
— А он влюбчивый, — поддразнивает Королька Анна, раздеваясь перед сном. — Уверяет, что панически боится женщин, а на меня та-ак смотрел. А как галантно ручку поцеловал…
— Вот ведь ерунда какая. Общаясь с циником Шузом, чувствую себя неисправимым романтиком, идеалистом, а со Сверчком — отпетым циником, даже противно. Он с таким упоением долдонит о прекрасном будущем, что мне хочется схватить его за мохнатые уши и орать: идиот, глянь вокруг, бандиты жируют, их обалдуи наследнички учатся в кембриджах, а дети их жертв еле сводят концы с концами!.. Извини, я завелся…
Королек почти с испугом смотрит на подругу, вспомнив, что ее дочь покончила с собой, изнасилованная бандитами. Но Анна как будто позабыла свое былое горе, ее губы обещающе улыбаются, движения полны истомы. Облегченно вздохнув, он наполняется невыносимым желанием и хрипло произносит разом пересохшими губами:
— Иди ко мне.
Анна ложится рядом с Корольком, медленно, нежно гладит его волосатую грудь.
— Бедный, несчастный Сверчок, милый, напичканный банальностями, ему, наверное, так тяжело без женщины…
И она ненасытно припадает ртом к губам Королька…
Лето еще продолжается, но августовское солнце как будто устало гореть в полный накал, и что-то неуловимо меняется в природе. В этот день Пан чувствует себя неважно — сказывается неторопливо, но неуклонно прогрессирующая болезнь — и все же выходит из дома. Он бы наверняка остался, если бы не мать, чье сердце чует неладное. Видя, что он слаб, она умоляет его полежать, отдохнуть. Это привычно бесит его. Ее опека, вечное желание угодить ему вызывают в нем только ярость. Ненависть к старухе переросла у него в маниакальное желание делать ей наперекор, назло. Он давно бы придушил ее, так порой чешутся руки, но боится сесть в тюрьму; к тому же мать ему нужна. Пан ограничивается тем, что тычет кулаком ей в живот, грязно обзывает и выходит, хлопнув дверью.
Быстро шлепая короткими ногами, мать выбегает на лоджию и смотрит ему вслед. С высоты девятого этажа слезящимися дальнозоркими глазами она видит пересекающую пустынный двор маленькую худенькую фигурку своего любимого мальчика в зеленой курточке и широких болотного цвета штанах с множеством карманов. Видит, как из серого автомобиля, припаркованного у соседнего дома, выскакивают два человека, хватают Пана и втаскивают в кабину.
У нее темнеет в глазах.
— Что вы делаете? — дико кричит она, даже не соображая, что те, в машине, не услышат ее.
Машина, кажущаяся крошечной, как миниатюрная модель, скрывается за поворотом. Не зная, что предпринять, мать мечется по квартире, сердце ее рвется на части. Наконец, придя в себя, она хватает телефонную трубку, звонит в милицию, бессвязно кричит, пытаясь объяснить бесчувственному дежурному, что случилось ужасное, непоправимое. Потом снова принимается кружить, схватившись за голову и бормоча: “Мальчик мой, кровиночка моя! Что с тобой будет? Я умру без тебя!”
В это время ее сын орет, зажатый с двух сторон крепкими ребятами:
— Не прикасайтесь ко мне! Я больной, у меня СПИД!
— Заткнись, сучонок, — нервно рычит сидящий слева от него парень и с силой бьет локтем под ребра.
Пан сгибается пополам, кашляя и хрипя.
— А что, если у него правда СПИД? — боязливо бросает через плечо водитель.
— Дурак ты, — неторопливо и иронично отзывается тот, что справа, это он под видом мента недавно увез Галчонка. У него хрипловатый уверенный голос, которому подчиняются сразу и безоговорочно. — СПИД передается только в двух случаях: когда трахаются или наркоши в кровь себе засандаливают. Так что не боись. Даже если он тебе в рыло харкнет, ничего не случится.
И “Жигули”, потасканные, с помятым бампером, движутся дальше, теряясь в потоке транспорта, непрерывно, как кровь, струящемся по артериям города…
…Когда в квартире, что занимают Пан и его мать, появляется участковый, его встречает старуха с трясущимися руками. За час с небольшим мать постарела лет на пятнадцать. Глядя на инспектора бессмысленными глазами, она только мычит в ответ на его расспросы: у нее отнялся язык. “Повернулась” бабулька, со вздохом решает участковый и вызывает “скорую”.
— Белка, глянь сюда! — орет Стрелка. — Кого кажут!
— Чего еще? — недовольно откликается Белка, курящая на кухне среди немыслимого кавардака, неспешно плетется в комнату — и на экране телевизора видит застывшее лицо Пана.
— Его грохнули! — вне себя вопит Стрелка. — Пришили! — От волнения она пританцовывает, лупцуя по воздуху кулаками.
— Тише ты, — останавливает ее Белка, но ведущий уже закончил сообщение и теперь повествует о грабеже в мебельном магазине.
— Ну, что там с ним? — жадно спрашивает Белка.
— Говорю же тебе, угробили гада.
— А что сказали-то?
— В общем, — с трудом подбирает слова Стрелка, — трупешник нашли где-то за городом. И просят, кто его знает, позвонить в ментовку. Но самое главное, Белка, его пытали. Понимаешь? Его резали и поджигали, резали и поджигали!
Внезапно Белка истово крестится.
— Ты что? — даже пугается ее подруга.
— Теперь я точно знаю, есть Бог на свете. Он за нас отомстил. Спасибо тебе, Господи! Стрелка, давай помянем паскудника этого.
— То есть как? — ошеломленно пялится на нее Стрелка. — Мы, что же, будем желать, чтобы земля ему пухом? Да я сама скорее сдохну…
— Дура, подставляй чашку.
Белка наливает водку Стрелке, себе, поднимает свой стакан.
— Пан, сволочь, мразь вонючая, путь в аду тебя покрепче поджарят за нас! Чтоб ты, тварь, из котла не вылезал даже на перекур! Чтоб ты корчился в страшных мучениях, а все кругом смеялись да уголька подбрасывали!
— Хорошо сказала, — смеется и плачет Стрелка. — Он нам жизнь поломал.
Они пьют еще и еще. За последнее время они так привыкли к водке, что без нее уже не проводят ни дня. И им начинает казаться, что со смертью Пана кончились их несчастья и на горизонте брезжит новая жизнь, радостная и безоблачная.
— Слушай, — заплетающимся языком осведомляется Стрелка, — но если Бог за нас отомстил, может, он нас и вылечит? А?
Белка отвечает угрюмо:
— Пей и не думай ни о чем.
И они чокаются, хохочут, пьют, снова проклинают Пана и забываются сном, тяжелым и счастливым.
Окончание следует.