Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2007
Тут, произнеся заклинания над еще
трепещущими внутренностями, она
старается угадать, благоприятна ли ее
жертва, и возливает различные жидкости,
то воду ключевую, то молоко коровье,
то чёрный мёд…
Апулей. “Золотой осел”
Он резко сел, отбросив в сторону кучу наваленного сверху тряпья. Сообразил: лежит на полу, на тощем тюфячке. Сырость, духота. Ночной озноб вроде бы унялся. Сквозь щели опущенных жалюзи пробиваются полоски тусклого света.
Где он?! — а вот где: в шестиметровой каморке под крышей трухлявого дома, стоящего на набережной узкого канала на окраине Амстердама-города. Вода в этом канале застоявшаяся и словно прокисшая, а сгустившийся над нею воздух пропитан миазмами.
Как, однако, отчетлив был приснившийся сон, как явственен! Будто и не сон вовсе… А ведь и вправду, что-то такое было в детстве…
Ему лет десять. Они с бабушкой выходят из дому. Улица называется Песочная. Она и впрямь представляет собой песчаный пустырь с деревянными домишками по краям его. С жалобным стоном захлопывается за ними калитка на рыжей пружине (оказывается, и звуки могут сниться).
Рассвет. Сестрорецк только начинает просыпаться. Они идут на рынок — ведь за настоящим медом надо успеть к самому открытию.
Бабушка не собиралась будить его в такую рань — он сам проснулся от ее бормотания. Она в одной ночной рубашке стояла на коленях и молилась на угол, где раньше висел Никола-чудотворец, освещенный граненой лампадкой зеленого стекла. А потом куда-то пропал, только лампадка и осталась. Поднимаясь с колен, бабушка перехватила его взгляд и сказала тихо, словно оправдываясь: “За тебя, Мишенька…” “Зачем это еще?..” — недовольно пробурчал он. А после чая, досадуя на себя, напросился идти вместе с нею.
Рынок был невелик и не изобилен. Не видно было даже цыган, торговавших разноцветными петушками на палочках, предметом его всегдашнего вожделения. Бабушка соглашалась покупать ему этот сомнительный продукт частного предпринимательства только после долгих уговоров — не жаловала она представителей древнего загадочного народа.
В медовом ряду стояло всего трое продавцов. Бадейка говорливой востроносой тетки была наполнена низкопробной патокой — бабушка определила это, даже не попробовав ядовито-желтое студенистое желе. У толстого краснолицего мужика в засаленном ватнике и не уступающей ему в пропитке вязаной шапчонке в бидоне был мед, но какой-то заурядный, чрезмерно приторный. Вероятно, ставит поблизости от своих ульев ведра с сахарной водой — дешево и сердито.
А вот у старичка, по виду сельского интеллигента старой закалки, мед в трехлитровой банке был настоящий, однако очень уж необычный, совсем черный, — гречишный и тот посветлее бывает. Да и старичок был, если приглядеться, какой-то странный, пронзительный какой-то, глазки словно никелированные.
Не обращая внимания на бабушку, продавец протянул мальчику отполированную бесчисленным количеством губ и языков деревянную ложечку, взглянул пристально и пропел, слегка ёрничая: “Угощайся, друг Мишутка! Черный мед — не шутка!”
Миша попробовал и только потом удивился: “Откуда старик знает, как меня зовут?!”
…И проснулся с терпким привкусом черного меда во рту. Оказывается, и вкус может присниться.
А то, что “черный мед” — действительно не шутка, он куда как остро почувствовал в эти последние месяцы…
Он стоял на балконе второго этажа и вглядывался в пять пологих вершин темно-зеленого хвойного бархата, полукружием обступавших окраину города. Швабская Юра — низкорослые горы, тяжеловесные, как мыслительный процесс местных аборигенов. Город лежал словно на дне огромной лохани, окруженный этими горами. Никакого движения воздуха. “Мой Пятигорск… Неужели навсегда?!”
Шел первый месяц, как он въехал в этот дом. Небольшой город словно рядился в окраину большого — вокзал с путаницей железнодорожных веток, типовые двух- и трехэтажные домики под красной черепицей, желтовато-белые многоэтажные дома на склонах холмов невдалеке. Обилие турецких, итальянских, греческих и азиатских забегаловок на привокзальной площади — с их дёнерами, пиццей, чоп-сви.
Но всё это было лишь иллюзией — тут город начинался и практически сразу же заканчивался. Полноценным объемом он не обладал, любви пространства привлечь не смог. А ведь когда он впервые появился на европейской карте, на месте Санкт-Петербурга лопались болотные пузыри. И продолжали лопаться еще лет семьсот…
А дом его — один из тех, что виднелись с привокзальной площади на холмах, — словно шагал по склону, ступенями уходя вверх. Этакая Вавилонская башня. И хотя до разрушения, но разноязыких народов, набившихся в ее ячейки, было уже полно — непременные турки, китайцы, африканцы… Ну и соотечественники, разумеется — куда же без них! Время от времени из чьих-то окон доносился родимый матерок.
Но это было всё же лучше, чем в азулянтской общаге. В последние дни пребывания там он вообще пошел вразнос. Как-то раз, испив горькой, исхитрился в течение дня на коммунальной кухне признаться в любви аж трем дочерям разных народов: мулатке из страны с каким-то мудрёным названием, китаянке и индианке.
Мужеподобная мулатка и маленькая аккуратная китаяночка ответили однотипно: “У меня есть друг”. А полноватая индианка с глазами прекрасными, как черные звезды, дала более развернутый ответ: “Это нехорошо! Вы же знаете, что у меня есть муж”. И перестала здороваться.
А тот губастый марокканский хлопец лет двадцати? Его он однажды пригласил в свою комнату выпить — за полным отсутствием на тот день хоть какого-нибудь завалящего собутыльника. Хлопчик охотно принял пару “дринков”, после чего заныл о том, как тяжко живется ему вдали от любимой родины. Потом вдруг вскочил, прижался, обхватил ногами его колено, начал тереться об него… И стал напрашиваться ночевать — мол, есть же в комнате свободная койка, почему бы и нет? “А может, попробовать?.. — прикинул он. — Паренек-то весьма хорошенький”. Но всё же отказал. После чего и этот малый стал его избегать.
Вероятно, отказом была нанесена серьёзная обида. Читал же он где-то, что у этих горячих арабских отроков, кочующих нынче по всем европейским странам, от Швеции до Италии, совсем другое отношение к гомосексуализму: если старший — пусть даже безобразный дряхлый старец в коросте — тебя хочет, то тем самым он оказывает тебе честь, и перечить ему недостойно для воспитанного юноши. А тут юноша сам себя из лучших побуждений предложил. И вдруг — облом!
Не зря же в Северную Африку таскалась вся европейская гомосексуально-интеллектуальная элита — от Оскара Уайльда с его сердечным дружком Бози до терзающегося своими непроявленными до поры до времени гомосексуальными наклонностями будущего нобелиата Андре Жида.
Последний страдал редким психосексуальным расстройством — ангелизмом. Мол, любимая жена — ангел во плоти, а как же можно трахать ангела? Именно в Северной Африке автора “Имморалиста” и прорвало окончательно с подачи случайно встреченного в том же городе Уайльда, любезно ангажировавшего для собрата по перу юного уличного музыканта. Наутро прозревший на свой счет Жид дрожащей рукой нацарапал в дневнике: “За ночь этот юноша умело довел меня до пика наслаждения пять раз”.
“Да, — подумалось в связи с секс-приключениями классиков, — не видать мне нобелевской! Не подписался я, черт подери, вместе с последышем того бродячего лабуха по “пикам наслаждения” карабкаться…”
Тем временем его внимание привлек жемчужно-серый “фольксваген”, припарковавшийся на стоянке номер 11 (принадлежащая ему стоянка, постоянно пустующая за отсутствием авто, числилась под номером 10). Из машины с трудом выдвинулся крупный молодой шваб с весьма габаритным животом. Типичный немец с “кеглеобразной”, как точно обозначил Набоков, головой. А вслед за ним выскользнула изящная негритянка лет двадцати пяти — желтая маечка, зеленые брючки до колена, черные короткие кудряшки.
Толстяк начал осторожно вытаскивать с заднего сиденья автомобиля специальное детское креслице с ребенком. Он аккуратно извлек его, и в синее небо глянул и засмеялся двухлетний мулатик — немного побелее мамаши. А сама она стояла, чуть отставив в сторону точеную ногу, и безучастно наблюдала за хлопотами супруга. Потом отвернулась, стала блуждать взглядом по фасаду дома. И глаза их встретились.
Толстяк продолжал любовно разглядывать малыша, потом окликнул супругу: “Мириам!” и тоже поднял взгляд на него.
Он повернулся, ушел в комнату, закрыв за собой балконную дверь, и уселся за письменный стол.
Итак, Мириам, имя библейское. А браки, подобные этому, весьма нередки в нынешней Германии — выписывают себе эти добрые ребята африканских и азиатских жен через брачные конторы, приобщают к цивилизации. Иной раз посмотришь — ни рожи, ни кожи у этой новоиспеченной немецкой гражданки, да еще и старше супруга лет на несколько, да еще и со следами бурно проведенной молодости на физиономии. Однако, что за беда! Налицо экзотическая супруга, предмет гордости перед друзьями. Да к тому же в бытовом плане она гораздо неприхотливее немки. Хотя, может быть, лишь до поры до времени.
Мириам… Где-то видел он уже это необычное женское лицо. Но где?.. Господи, да вот же оно!
На него смотрела маска, прикрепленная к деревянной раме в правом верхнем углу большого настенного зеркала. Ее привезли с Венецианского карнавала и подарили ему друзья из Штутгарта. Нестандартная маска, не типично карнавальная — без вычурности, без какой-нибудь трёхрогой шапки с бубенчиками и прочей мишуры. Просто — темно-золотое лицо, глядящее из складок замотанного вокруг головы куска пурпурной ткани. Но черты этого лица необычны — странная смесь европейского и африканского с добавкой еще и капли монголоидного. Губы, тронутые мимолетной, очень легкой улыбкой — тенью улыбки. Если, проходя мимо маски, не отрываясь смотреть ей в прорези глаз, то в них будто промелькивали зрачки, следящие за идущим — так отражались в зеркальном стекле внутренние изломы папье-маше.
Да, на эту африканистую итальянку (или итальянистую африканку?) Мириам весьма похожа. Быть может, пролетела эта африканская кровь по итальянским венам сквозь века, а начало своё ведет она от самого “мавра венецианского”?
А с левого угла рамы свешивал тоненькие ножки в черных туфельках сидящий на ней Арлекин, облаченный в золотой костюмчик с черными звездами и такой же колпачок. Но и он тоже весьма нетипичный — с белым, печально-надменным фарфоровым личиком, украшенным черно-золотым макияжем, с чуть скошенным на сторону, брезгливо поджатым ротиком. Скорее, это было лицо не забавника Арлекина, а обиженная на жестокий мир физиономия Пьеро.
Комбинезончик Арлекина-Пьеро был по талии схвачен широким черным поясом. Неужто, несмотря на своё субтильное телосложение, он еще и классный дзюдоист?..
Маска (Любви? Смерти?) и кукольный клоун — такие вот предметы-символы как-то сами собой залетели в его нынешнее жилище. А следовательно, были, пусть и неосознанно, им выбраны. Или он выбран ими?
Мириам, Мириам… Соседка, значит…
Из воспоминаний о герое
Я знавал этого человека, моего тёзку, но не слишком близко. Частенько наблюдал его в буфете Дома писателя. За фазой любви ко всему миру (в средней стадии опьянения) у него следовала фаза угрюмой озлобленности. Девушки, обычно сопровождавшие его, были красивы, но не слишком интеллигентны. В основном он подбирал провинциалок. Как-то раз сам признался, что любит “отвязанных”. А иногородние красавицы, залетев из своего Мухосранска в северную столицу, сплошь и рядом “отвязывались” по полной. Но это так, к слову…
Помню следующий случай. Однажды поэтесса Ирина Одоевцева позвонила писательскому начальству и изъявила желание познакомиться поближе с представителями нового поколения петербургских литераторов. Недавно она вернулась в Петербург из Парижа, получила квартиру на Герцена. Перемещалась она в инвалидном кресле — перелом ноги не срастался. Что и неудивительно — ей было уже за девяносто.
Мы подвернулись под руку референту Горячкину, влетевшему в буфет в срочных поисках юных дарований. Уехав из этого самого буфета пару дней назад с одной новой знакомой, референт объявился на службе лишь сегодня и потому особо ревностно, в соответствии со своей фамилией, взялся исполнять распоряжения руководства. И, хотя мы были уже отнюдь не юны, но в отсутствие более подходящего материала этот человек, внешне напоминавший Александра Блока (за что, думаю, и взяли на должность), уломал-таки нас на визит.
Нам открыла женщина среднего возраста из окружения Одоевцевой, — приживалка, так сказать. Она сообщила, что поэтесса спит, и повела на кухню пить чай. Тёзка мой был явно раздосадован отсутствием более основательного угощения.
За чаем она рассказала нам, что недавно к Ирине Владимировне вызывали кардиолога. А поскольку был он из Военно-медицинской академии, то и пришел в военно-морской форме.
Черное с золотом настолько очаровало Одоевцеву, что она пылко влюбилась в военврача. А когда после его ухода на полу обнаружилась блестящая золотая пуговица с якорем, потерянная визитером, престарелая поэтесса углядела в этом некий знак. Она потребовала, чтобы пуговицу пришили ей на халат — примерно на то самое место, куда цепляют ордена и медали. “О ты, последняя любовь…”
За болтовней прошло часа полтора, но Одоевцева так и не проснулась. Ее вечерний сон плавно перешел в ночной. Сена впадает в Неву.
Напоследок нас провели хотя бы взглянуть на нее. Маленькая старушечка спала на боку, слабо похрапывая. Птичий комочек.
Когда мы спускались по лестнице, тёзка мой вдруг воскликнул: “И это ее “драгоценные плечи” обнимая, это она “Отзовись, кукушечка, яблочко, змееныш.”?!1 А нынче — одряхлевшая муза, музейная ветошь… За что же нам всё это, почему так жестоко?..”
“Нарочито он как-то, — подумал я, — а мысль банальна”. Стихов же Георгия Иванова я тогда совсем не знал.
Мы, едва попрощавшись, разошлись в разные стороны. Я — на Невский, в метро. Он направился в какую-то разливуху на Кирпичном.
Через несколько лет кто-то сказал мне, что он уехал в Германию. Потом еще куда-то, в Голландию, что ли? Впрочем, не всё ли равно?..
В следующий раз он столкнулся с Мириам через пару дней на лестнице, у почтового ящика. Потом в ближайшем продуктовом магазине “Пенни” (“наш пенис” — как его ласково называли соотечественники). Потом в открытом бассейне с поэтическим названием “Олений ручей”.
Точнее говоря, открытых бассейнов на специально отведенной территории было несколько — плавательный стандартный “полтинник”, бассейн для прыжков с вышки, подростковый с водяными горками и, наконец, детский лягушатник. Вокруг бассейнов были расположены спортплощадки, травяные пляжи с лежаками, буфеты с пивом, жареными колбасками и мороженым.
На сей раз она была одна, без семейства. В бассейне сквозь плавательные очки он детально обсмотрел ее из-под воды, когда она плыла брассом — два крепких столбика мышц спины ритмично напрягались, развод ног при гребке был куда как хорош, упругие волны плоти гуляли по ягодицам. Одним словом, не квашня какая-нибудь, по бассейнам-спортзалам успела обточиться. А на пояснице Мириам красовалась цветная татуировка, не слишком приметная на темной коже — разинувший пасть дракончик.
У железной лесенки на выходе из бассейна он подкараулил ее и тихо поздоровался. Она не расслышала — или сделала вид, что не расслышала, — и не ответила. “Что-то местное население положительно перестает со мной здороваться!” — подумал он и посмотрел ей вслед, на дракончика. Что ж, рептилия, ешь меня, пей мою кровь!..
А вечером того же дня ему вспомнился Карлсруэ, где он провел неделю в “отстойнике” эмигрантского лагеря.
Брюнненштрассе, “улицу красных фонарей”, он отыскал с трудом, хотя и была она в центре города — об этом поведал ему сосед по комнате, печальный пожилой еврей с женским именем Нона. Зная, что “гнездо порока” где-то тут, он тем не менее с полчаса крутился по кварталу и, наконец, обнаружил, что вход в один из переулков, косо отходящих от небольшой площади, заставлен длинными бетонными корытами с вечнозеленым кустарником. Он миновал эту маскировочную рощицу и очутился меж двух рядов домов, первые этажи которых представляли собой сплошные стеклянные витрины. И за стеклами на высоких табуретах сидели они. Было часа два пополудни, улочка была почти пуста.
В первой витрине слева сразу же открылась маленькая форточка, и его подозвали. С ним заговорила красивая негритянка лет двадцати пяти. На ней был надет зеленый бархатный корсет с белыми кружевами, чуть прикрывавшими соски большой груди. Он, видимо, имитировал облачение обитательниц дорогих парижских борделей начала века. А заведение это, вероятно, и было не из дешевых. За стеклом открывалась небольшая зала с мебелью под старину, еще две полуодетых девушки непринужденно располагались в креслах в глубине помещения.
О, как уговаривала его, легко перейдя с немецкого на английский, эта темнокожая красавица! Blowjob! Всего-то пятьдесят евро! Влажный взгляд говорил: “Ну что тебе еще надо? Ведь это я!” И были же в кармане эти проклятые желтые полтинники.
Но нет — будущее впереди маячило весьма туманное, деньги надо было поберечь. Да к тому же насторожило предупреждение соблазнительницы: только двадцать минут! За следующую двадцатиминутку — еще пятьдесят, безо всяких скидок. “Ясно, — подумал он, — с такой пантерой влетишь на полторы сотни как минимум”. И двинулся дальше, сказав на прощание: “Ты очень хорошенькая! Я вернусь через пятнадцать минут”. — “Спасибо”, — ответила она, всё поняв.
В витрине напротив светловолосая немка лет сорока, высокая, жилистая, с изборожденным двумя глубокими носогубными складками лицом, протирала стекло. “Экая лошадь! — подумал он. — На полставки уборщицей подрабатывает, что ли?” Она же, перехватив его взгляд, бросила свое занятие и приглашающе кивнула. Он кривовато ухмыльнулся, отрицательно мотнул головой и ускорил шаг.
Они были на все вкусы — от пышнотелой матроны греческого типа до бледной плоскогрудой худышки с нежной матовой кожей. У одной из витрин в коляске сидел церебральник лет тридцати, худой, с бородкой клинышком. Он запрокидывал трясущуюся голову, глаза за толстыми стеклами очков казались безумными. Интересно, по делу приехал или так?
У выхода с Брюнненштрассе (с противоположной стороны улицу перегораживали алюминиевые щиты) он остановился у небольшой витрины. На низкой кушетке, покрытой потертым выцветшим покрывалом, развалилась далеко не первой свежести мулатка — вывороченные губы, белки глаз в красных прожилках, порочный взгляд. Она была страшна ликом, как божья кара, но необычайно сексуальна. И он заговорил с нею.
Она брала всего тридцатник за час, и он было уже решился, но тут откуда-то вывернулся полненький, аккуратно одетый человечек средних лет. Мулатка на полуслове оборвала разговор, вскочила, приглашающее замахала рукой постоянному, по всей видимости, клиенту. И, задернув на ходу линялую шторку, кинулась открывать дверь. Человечек настороженно огляделся и нырнул в вертеп. Похоже, служащий какого-нибудь близлежащего офиса, отобедав, прибыл за десертом.
Когда Брюнненштрассе осталась позади, он вдруг поймал себя на неожиданной мысли, что ему было стыдно заглядывать в глаза этим “жрицам любви”. Но почему же? Чего стесняться? — даже снедаемый, как раковой опухолью, своими непреодолимыми комплексами Кафка ходил в публичные дома. А вот поди ж ты!..
Тем не менее вечером, подвыпив, он опять сунулся в знакомую улицу — в надежде увидеть ту, первую негритянскую мадонну и все же решиться. Но из витрины его манила уже не она, а миниатюрная длинноволосая азиатка в белом атласном купальнике. Тоже хороша, но желал он не ее…
А ближе к ночи, поднабравшись уже изрядно, он излил душу черному парнюге, флегматично сидевшему на корточках у входа в лагерный корпус: мол, африканские девчонки — самые красивые в мире. Тот внимательно посмотрел на него и молча кивнул.
И вообще, за два последних года он насмотрелся на темнокожих девушек живьём больше, чем за все предыдущие. Мюнхен, Нюрнберг, Франкфурт, Штутгарт, город его нынешнего местопребывания — везде их было полным полно. Безразмерно толстые и худенькие. С небывало крутыми задницами и с ягодицами, напоминающими две усохших фасолинки. Со ртами буквально до ушей, оснащенными вывернутыми пухлыми губами (нижняя частенько бывала гораздо светлее верхней, если обе не были покрыты яркой помадой) и с маленькими узкогубыми эфиопскими ротиками. Наконец, всех мыслимых оттенков кожи — от кофе с доброй порцией молока до иссиня-черного. А как-то раз он увидел вообще небывалый колер: черный с зеленоватым оттенком. Да, богато одарил Германию Черный континент…
Из дневника героя
1 февраля. В ближайшем супермаркете — негритянка, определенно из местного пуфа, носящего гордое имя “Эрос-центр”. Он рядом с магазином, как, впрочем, и наша общага. И оба “казенных дома”, кстати, формально вынесены за городскую черту. По всей видимости, власти этого города полагают (и, думаю, не без оснований), что оба “богоугодных заведения” — одного пошиба.
Взгляд нагловатый и одновременно какой-то “жалестный”. Волосы на африканский манер заплетены в мелкие косички и гладко уложены на голове. Вывороченная ярко-розовая нижняя губа на антрацитовой физиономии — явно “рабочая”. Встала в очереди через два человека позади меня, перекинулись парой взглядов. Когда вышел, подождал ее у дверей. Прошла мимо, не взглянув, к своему публичному “центру”, а я поплелся за ней, проследил. Интересно, как они там живут? Сами себе готовят или столовка работает?
18 мая. На почте — две негритянки из “центра”. Одну из них видел три дня назад в турецкой лавке под громкой вывеской на английском “Call Shop”. Все мы, бестелефонные бедолаги, названиваем оттуда по каким-то левым карточкам на свои незабвенные родины. В тот день она, наговорившись всласть на своем клокочущем наречии, направилась к вокзалу. Я смотрел ей вслед: высокая, гигантская грудь, прогиб в пояснице, мощно откляченная задница. Этакая оснастка! Великая мать Кибела! Вся затянута — словно корсет надет под обтягивающей футболкой, да и джинсы — будто вот-вот лопнут под напором плоти. Наблюдая за ней через стекло телефонной будки, заметил, что верхняя губа у нее наползает на нижнюю, закрывая ее, — даже как-то чрезмерно, неестественно.
Сегодня она была с подругой, низкорослой толстухой. Обе вели себя довольно бойко. Не таясь, обсудили вслед какую-то тетку арабского типа с мелкими татуировками на лице, одетую аж в три вязаных красных кофты да еще в черную шелковую жилетку поверх них (это в майскую-то жару!).
Я дождался их у выхода с почты. Тело черной богини, почти астральное, проплыло мимо меня сантиметрах в десяти. Не могла, стерва, не увидеть, что в упор смотрю ей в лицо, не услышать моего “Хэлло!”. Но глаз не подняла — может быть, уличные контакты с бывшими или потенциальными клиентами запрещены трудовым договором? Эх, надо было хоть по заднице ее шлепнуть и посмотреть, что будет! И пусть кончилось бы скандальцем. Вечно-то я боюсь поступка — а ведь когда решаюсь, частенько всё получается неплохо.
Но губу ее на сей раз рассмотрел хорошо. Действительно, треугольником спускается вниз, укрывая нижнюю. И, о боги, отверстие в ней! Может быть, когда-то в детстве ей в родном племени вставляли в губу серьгу или подвешивали грузик, чтобы тем самым наилучшим образом подготовить будущее секс-сокровище для изощренных половых битв?
Точно такую же губу я видел на полотне какого-то безвестного немецкого художника раннего Средневековья, висящем в Штутгартской картинной галерее, — и не у кого-нибудь, а у самого дьявола! Голый, рогатый, с продырявленной губой, раздвоенным языком, с половым членом, заканчивающимся глазастой змеиной головкой! Чем не секс-символ эпохи? Только вот какой? — той или нашей?
К слову, в этой галерее есть весьма любопытные картинки. На одной, — примерно того же периода — изображена сцена вывода Христа из узилища на казнь. Кругом лютует толпа с преобладающим количеством каких-то отвратительных уродцев (вот откуда Брейгели пошли!), вытворяющих черт знает что. В глумлении особенно усердствует некий типаж, облаченный в короткие штанишки и жилет из золотой материи, на голове его красуется тюрбан. На второй картине диптиха этот же персонаж во время крестного пути с увлечением пинает сына Божия ногами. Но ведь и за таких мудочёсов Искупитель страдал!
Итак, Христа сводят по каменному крылечку, под ступеньками которого сбоку живописец тщательно изобразил небольшое зарешеченное оконце. А в нем торчит… типичная запорожская физиономия — длинные вислые усы, бычья шея, оселедец. Недовольный вид имеет казаченька — полонили вражьи ляхи, в подпол заперли, не сегодня завтра, глядишь, как нонешнего замухрышку, на казнь лютую повлекут… Беда, да и только!
Ночные ларьки из его жизни ушли, но зато пришли круглосуточные автозаправки с аккуратными магазинчиками при них. Правда, в пределах досягаемости их было всего две, а идти до ближайшей было черт знает сколько. Не то что отечественные ларьки, щедрой рукой рассыпанные по всему пространству родины. Но для бешеной собаки сто километров не крюк! С похмелья он, по обыкновению, вскакивал часа в три-четыре ночи и, превозмогая состояние, по возможности бодро шел в нужном направлении.
Путь его лежал мимо огромного стеклянного куба окраинного супермаркета, типового бетонного здания бумажной фабрики, какой-то инопланетной “тарелки” гигантских размеров на четырех металлических ногах, фитнес-клуба, всё того же “Эрос-центра” с призывными всполохами красно-синих огней — работаем до последнего клиента! Кстати, автомобильные парковки двух последних учреждений были остроумно объединены. Мол, догадайся, где провожу досуг! А на сетчатом заборе фабрики красовался большой щит, на котором белым по синему было начертано следующее откровение: “Алкоголизм (“Alkoholismus”!) не привычка, а болезнь”. Вероятно, рядовые местные бумагоделатели отнюдь не брезговали той самой субстанцией, которая эту “не привычку” вызывает. “Прекрасно! — подумал он, в первый раз ознакомившись со столь полезной информацией. — Не горько мне, а радостно от этой новости! Эх!”
В ту ночь, дойдя, наконец, до пункта назначения, он бойко-весело поздоровался с несколько настороженным продавцом (услышав ковыляющий немецкий говор, тот насторожился еще больше), взял ноль семь коньяку, бутылку красного вина и небольшой пузырек какой-то слабоалкогольной шипучки из холодильника, чтобы освежиться на обратном пути. И снова вышел под небо, усеянное крупными яркими звездами. Над самой головой растопырило клешни созвездие Рака.
Пятью минутами позже, проходя мимо стеклянной будки автобусной остановки, он вдруг различил пристроившуюся на лавочке фигурку. Он осторожно подошел — и от неожиданности даже выплюнул изжеванную зубочистку. В свете фонаря на него смотрело заплаканное лицо Мириам. Он, не раздумывая ни секунды, плюхнулся рядом с нею на лавку, свинтил коньячную головку.
Только что початую бутылочку шипучки она от него приняла и жадно присосалась к горлышку. А вот говорить с ним, похоже, не желала. Да ему это было не особенно и нужно. Зелье, хоть и не дотянувшее малость до научно установленной великим химиком Менделеевым нормы в сорок градусов, быстро сделало своё дело. И он поплыл…
Он обнял ее за плечи, приблизил лицо к ее лицу. Он слизывал слёзы с черных блестящих щек, втягивал поцелуем нижнюю губу Мириам, плотно уложил ладони ей на грудь, с дрожью ощутив, что эти холмы ничем, кроме ткани рубашки, не прикрыты. Действительно, в подпорках они совершенно не нуждались, стояли сами собой.
Наконец без проблем перешел на родной язык: “Ну что ж ты ревешь, дурища шоколадная? Растаешь ведь…” Она время от времени окидывала его диковатым взглядом, словно он был потрескивающим электрическими разрядами инопланетным существом (тем более что “тарелка” высилась неподалёку), но активности его не противилась. Ей, очевидно, было всё равно…
Потом они встали и пошли. Он держался на одном самолюбии — на старые дрожжи его совсем развезло. Опять двадцать пять! — зарекалась свинья дерьма не хлебать. Они перешли мост над невидимой в ночи бурлящей речкой, дошли до своего квартала. “Ну, сейчас зайдет в лифт — и это всё?!” — с отчаянием подумал он…
Но нет, к себе она не поехала. Просто, без объяснений пошла вместе с ним. Когда они вошли в его квартиру, спросила, указывая на кровать: “Ты спишь здесь?” — и, не раздеваясь, легла. Он сел рядом, расстегнул рубашку на ее груди, зарылся лицом в горячую влажную ложбину… Сбылись мечты!
Из воспоминаний о герое
Мы с ним познакомились в музее Ахматовой, в Фонтанном доме. Там на первом этаже продавались книжки, я искала что-нибудь Саши Соколова. Он стал про него что-то рассказывать. Потом дала ему свой телефон. Вернее, не свой, а старшей сестры — я тогда только приехала в Петербург из Луховиц Московской области, жила у нее. Она два года как в Питере устроилась.
Потом он был в больнице на какой-то операции — перелом руки, кажется. Потом, когда выписался, всё звал в гости. Однажды к нему приехала, осталась ночевать. Когда он трезвый — нормальный, но пил всё больше.
В общем, всё это стало доставать. А он говорил по пьянке — будешь трепыхаться, угощу тобою полсоюза писателей, ту, которая не импотенты, в том числе и творческие, хотя где ж таких набрать?
Потом ему звонила, но приезжала уже редко. Однажды его хорошо помучила. Я тогда подрабатывала в баре на студенческой дискотеке в “тряпке”. Познакомилась там с парнем и девчонкой. У них была своя тема про свободную любовь. В общем, спросили, хочешь побыть с нами? Я к ним поехала, мне понравилось. Потом ему рассказала. Он весь аж на говно изошел.
Я знала, что он собирается уезжать в Германию. Года через три встретила его на Владимирской, говорю: “Ты еще здесь?” Оказывается, приехал на месяц. Я уже вышла замуж, но и тот дураком оказался — за волосы меня таскал, говорил: я знаю, тебе нравится, у тебя мазохистские наклонности.
А он просил позвонить, хотел встретиться, но я не позвонила, хотя и хотела — все-таки он был у меня первый…
Потянулись странные дни, странные ночи для него потянулись. Мириам приходила каждый вечер, оставалась на ночь. Ее муж Михаэль (тёзка!) при редких встречах на лестнице отворачивался, краснел и старался своё объемное тело как можно более ускорить. Видимо, стыдно было ему за поведение супруги перед человеком, затащившим ее в койку.
Они с Мириам почти не разговаривали, только о самом насущном: “Завтра придешь?” — “Да”. Она совершенно не интересовалась, кто он, чем занимается. Лишь однажды спросила, как он сюда попал, на что он лишь неопределенно махнул рукой в направлении, как ему представлялось, северо-востока: “Оттуда! Руссланд…” Они встречались только у него, никуда, естественно, не выходили вместе. Такая вот любовь…
Сладким ли оказался “черный мед”? Сбылись ли его представления об африканских феминах? — бурная, огнедышащая страсть, “бродилище плоти”?!2 Нет, пожалуй, — воображение наше, как всегда, мчится далеко впереди реальности. И всё же, всё же…
Извивается и разевает пасть влажный дракончик, издает жалобные стоны кровать. Они одновременно, хотя и разными маршрутами, штурмуют высочайшую вершину Земли — Пик истинного наслаждения! Ну же, Маришка, ну !!!
Но почему всё ироничнее улыбается своими золотыми губами венецианка, почему всё скептичнее кривится Арлекин-Пьеро? Может быть, потому, что по-прежнему всплывает в его снах та, теперь уже чужая девочка-жена, худенькая, нежная…
Из дневника героя
В ночь на пятнадцатое июня приснилось, что мы с Иркой находимся в какой-то клетушке коммунального гадюшника — вроде кто-то нам ключи от нее дал. Сначала — хорошо. Стопроцентное ощущение, что всё вернулось. Ирка — прежняя. Даже перепроверил себя — нет, это не сон. От счастья онемел!..
И вдруг отовсюду поперли какие-то полууголовные хари, мужские и женские: “Ходют тут всякие! Мы тут проживаем! Не дадим об себя ноги вытирать!..” И — лезут, смотрят, как бы уже препятствуют уходу, не выпускают. Всё изгадили…
В отношениях с Мириам наступила неизбежная пора охлаждения. “Черный мед” горчил всё больше. Она стала приходить реже, потом и вовсе начала избегать его. Несколько раз, взвинтив себя алкоголем, он звонил в ее дверь. Открывал тёзка. После третьего такого визита в продуманных тирадах шваба зазвучало слово “Polizei”. Действительно, с точки зрения “просвещенных европейцев” его поведение уже граничило с криминальным.
А потом была нелепая история с двумя случайными знакомыми — молодыми грузинами Гурамом и Жорой, оказавшимися ворами (в Германии раздолье “гастролёрам” из Грузии, Молдавии, Украины, — работают бригадами по магазинам). По их просьбе он оставил у себя сумку, в которой оказался краденый японский ноутбук. Это было уже стопроцентно “криминальное поведение”. Звонили из полиции, задавали каверзные вопросы. Кто-то навел, а что эти, с виду увальни, в черных кожаных куртках и фуражках болотного цвета, умеют вцепляться мертвой хваткой, он убедился. Дети гор тем временем растворились в пространстве.
В какой-то момент он понял, что надо взять себя в руки и перестать думать о Мириам. А в связи с последними событиями еще лучше на время уехать, затихариться…
Автобусом он добрался до Амстердама, где в первый же вечер, крепко приняв виски, познакомился и нашел случайный приют в интернациональной компании юных любителей “травки”. В их “штаб-квартире” он и очухался сегодня утром. Но и здесь ему не место — ориентация не та…
…На перекладных он добрался до Страсбурга — непонятно, зачем. Впрочем, когда-то этот весёлый город, “перекресток Европы”, который не испортило даже наличие стеклянных монструозных кубов и параллелепипедов европарламента, оставил у него самые приятные впечатления. А теперь… Река Л’Илль все так же огибает, растекаясь на два рукава, чудесный остров Пти Франс. Те же игрушечные шлюзы, смесь французского и немецкого в архитектуре, те же дети Черного континента, навязчиво предлагающие разнообразную дребедень на Аустерлицкой площади, куда приходят туристские автобусы из Италии и Германии. Да только совсем уже невесело…
Побродив по городу, он присел на каменную тумбу на мосту и задумался. Двое полицейских в беретах остановились метрах в десяти и поглядели на него с сомнением. Но ему было плевать на их бдительность. Эх, сейчас бы хоть бутылочку пивка, да в пиццу впиться! Он позвенел карманной мелочью — пожалуй, хватит. В пиццерии вдруг вспомнил, что сегодня тридцать первое августа, последний день лета. Вот и еще одно пролетело…
Ну, и куда же теперь? Поплутал недолго… В Россию? Или обратно в Германию? Она-то в двух шагах, за Рейном. Хоть пешком иди — как раз по средствам. Там он сможет увидеть Мириам, но что дальше?
Кому и как объяснишь, что уже всё равно — куда? Абсолютно всё равно…
Aalen, октябрь 2003 — сентябрь 2004, май 2007