О романе Николая Никонова “Стальные солдаты”
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2007
Роман “Стальные солдаты” — последнее завершенное произведение Никонова, над которым писатель, по его признанию, трудился всю жизнь. Однако критические отклики, встретившие роман, были либо откровенно недоброжелательны, либо обтекаемы по смыслу. Нет нужды скрывать, что “Стальные солдаты” воспринимаются по-разному. Есть читатели, оскорбленные гротескным изображением Ленина и вместе с тем использованием библейской образности, но есть серьезный читатель, который принимает и никоновскую сатиру, и углубленный психологизм.
Реальная трудность — нехватка самих текстов. В полном объеме роман напечатан “Уралом” (2000, № 3, 4, 5). Журнальные книжки семилетней давности порядком поистрепались, да и мало их. Отдельное, несколько сокращенное издание романа, вышедшее под названием “Иосиф Грозный” (М.: ЭКСМО, 2003), опять-таки мало доступно из-за ограниченного тиража. Получается, совсем как у Горького: “Да был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?” Однако “Стальные солдаты” все-таки есть. Равнодушие, так же как предвзятая недоброжелательность, далеко не аргумент, чтобы игнорировать самое сложное и во всех отношениях состоявшееся произведение известного уральского прозаика.
Образ Сталина оказывается в этом произведении главным; он притягивает, как притягивает любая неоднозначная историческая личность. С началом перестройки литературой опробованы в этой теме самые разные средства: от поверхностной информативности до психологического анализа, от сатиры до поэтики абсурда. Поначалу читателей увлекали сатирические типы сталинской эпохи, в особенности в произведениях таких мастеров сатиры, как Фазиль Искандер (главы с участием Сталина в эпопее “Сандро из Чегема), екатеринбургского писателя Германа Дробиза в его “Театре кукол товарища Сталина” и других. Но уже в ту пору было ясно, что эстетически наиболее значим не сатирический, а реалистический и идеологический портрет этой личности — в романе Василия Гроссмана “Жизнь и судьба”. В последние годы появляется желание рассказать о Сталине и его эпохе языком абсурда. Оно бы и ничего, если бы поэтика абсурда, по законам которой выстраивается нелепый скомороший мир, привносила “что-либо новенькое” в осмысление столь сложных явлений. Досадно, когда приращения смысла не происходит, как это получается в романе Василия Аксенова “Москва-ква-ква”.
Николай Никонов предлагает изображение революции и ее вождей на уровне библейско-мифологической образности — как извечное противостояние света и тьмы, добра и зла, Бога и Дьявола. Нельзя не принимать во внимание этот авторский замысел, как делают редакторы московского издания романа, исключившие из текста главу “Антихрист”, хотя так, естественно, куда спокойнее. Революция, по Никонову, антихристово деяние, преходящая победа Дьявола, который насылает на Россию своего сына — антихриста. “Сатана давно приметил эту бескрайнюю землю. И давно, от первого века, шли… в одиночку и нашествиями на нее, Богобоязненную, Боголепную и Богопослушную, посланцы его: чернокнижники и пророки…” (3, 9)* .
* Роман “Стальные солдаты” здесь и далее цитируется по журнальной публикации с указанием в скобках номера и страницы.
Никоновский Ленин по своему внешнему облику напоминает Нечистого в народных поверьях, который время от времени “вочеловечивается” на земле и которого обозначают местоимениями: “Он”, “Тот”, “Его”. “Этот коренастый, низенький, нескладно бойкий и всегда как-то нелепо ступающий… человечек с усмешливо-медвежьими, но и тотчас по-медвежьи каменеющими, широко расставленными глазами отличался от всех обычных людей необъяснимо страшной, отталкивающе-притягивающей аурой”; “Таким он был с детства. Неуправляемый, непослушный, все куда-то лезущий, напичканный дурной, прущей из него энергией” (3, 7, 8). Куда уж резче! Но так ли одинок Никонов в своем представлении о Ленине как Антихристе?
По характеристике Сергея Залыгина, Ленин, развязавший гражданскую войну, учредивший орден за эту братоубийственную бойню, — “один из самых жестоких людей человеческой истории”1). Мысль о Ленине как Антихристе возникала в сознании русской интеллигенции еще в первые годы советской власти. Сошлемся на документалиста. “В первые годы после революции, в пору разрухи и голода, власть выделила самым известным писателям академический паек, среди этих, тут же в шутку окрещенных “бессмертными”, счастливчиков был и Бердяев. Охранная грамота позволяла ему еще иметь и квартиру, и рабочий кабинет, и библиотеку. И каждую неделю в его гостиной — пожалуй, это был единственный такой дом в Москве — собирались люди разных убеждений, от крайне левых до крайне правых, и вели дискуссии на самые разнообразные злободневные и классические темы. Как-то газета “Известия” опубликовала сообщение-донос об одном из таких собраний, где обсуждалось, Антихрист ли Ленин; пришли к выводу: нет, не Антихрист, а лишь предшественник Антихриста…”2).
Прозаик Андрей Ромашов уже не сомневается в Ленине как Антихристе, хотя в его романе “Осташа-скоморох” народный рассказчик избегает называть Ленина по имени, но и так ясно, о ком идет речь: “тот, кто церкви Божьи разрушит, святые иконы огнем спалит”. Народ же, продолжает рассказчик, по его научению “душу свою испоганит желаниями пакостными, и руки свои вымоет в крови невинных… и скажет ликуя:
— Нету Бога и не было, один ты на земле, солнце наше и утешение, и вся слава тебе!”
За этими словами стоит немалый счет Русской Православной церкви к революции и к Ленину. 1918-й год начался “Декретом об отделении церкви от государства и школы от церкви” и одновременно — неслыханными гонениями на церковь и ее служителей. “Расстрелы крестных ходов, групп верующих при отнятии церковного имущества. Осквернение мощей святых угодников Божьих. Газетная кампания, запрещение церковной печати, кощунственные процессии, закрытие Поместного собора, закрытие монастырей, домашних церквей, всех духовно-учебных заведений, прекращение преподавания Закона Божия в школе на частные средства”3). На Урале в 1918-м были замучены архиепископы Пермский Андроник и Тобольский Гермоген. После домашнего ареста патриарха Тихона (ум. в 1925 году) преследование священников, разрушение храмов, сбрасывание колоколов — все эти действия не прекращаются.
Никонова потрясает расшатанность нравов как следствие осуществления идеи борьбы классов и разрушения христианской морали. Озлобленность и жестокость надолго оставят свои следы в душе народной, — предупреждали русские философы начала минувшего столетия. На рубеже 80—90-х годов ХХ века многим довелось заново пережить это потрясение. Автор “Стальных солдат” напрямую обращается к читателям. “Тех, кого коробит слово Антихрист, я прошу вспомнить одну из главных Божьих заповедей. “Не убий!” — учил Христос. “Расстрелять, расстрелять, расстрелять!” — учил Антихрист. Слово это “расстрел”, жуткое в его истинном смысле, — лишение человека жизни за его убеждения, имущество, духовное или дворянское звание, да мало ли еще за что, приобрело в годы “революции” и “гражданской” словно бы безобидный, рядовой смысл. С “расстрелом” смирились, его радостно требовали для “врагов народа”, в него веровали как в высшую справедливость. И все это родил Антихрист, принесший с собой “большевизм”, “ленинизм”, “марксизм”, “сталинизм” (3, 76).
Чтобы родилось убеждение, писателю, помимо знания множества фактов, необходим личный нравственный опыт. Христианскую мораль Николаю Никонову с детства внушала бабушка Ирина Карповна. Она давала ему уроки милосердия своим собственным поведением и отношением к людям. “В окружающей меня жизни о милосердии не говорил никто”, — пишет Никонов в публицистическом трактате “Закон милосердия” (1990). “Слово это считалось как будто вымершим… было за пределом прошлого… И только изредка, без названия, без обозначения проглядывало в деяниях моей бабушки. Когда торопливо… крестясь… она хватала со стола кусок-другой хлеба, а то полбуханки, бежала по лестнице вниз (мы жили в двухэтажном доме) и под лай собак, унимая их, бежала к воротам подать хлеба нищим… Милосердия не было. Вместе с гражданской войной, с белыми-красными, церковью, с которой сдергивали кресты, с “попами”, “буржуями” его съела, сожгла без остатка та красная черта…”4).
Революция, преступившая главную заповедь Христа, уподобляется чудовищу, которое непрерывно требует человеческих жертв. Она формирует тип человека, способного отказаться от идеалов добра и милосердия, рождает в вождях жажду власти и “дьявольские” способы устранения соперников. Никонов убежден, что власть для Ленина была ничуть не меньшей целью, чем для Сталина, что Сталин мог “ужаснуться, прикинув, как рано или поздно, однако без всякой жалости, он будет растоптан этими “соратниками”. Перешагнут — не оглянутся. И надо было спешить. Ножи на него уже точились” (3, 33).
Казалось бы, это и есть исчерпывающая доминанта личности Сталина. В действительности в этом еще не весь Сталин. Русская революция, по Никонову, рождала людей, способных в чем-то противостоять Антихристу. К таким натурам автор причисляет и Сталина. Спору нет, “верный ученик” был сыном Антихриста, однако было в нем и “много человеческого, не присущего Старику, но было и от Антихриста, слугой которого, как ни крути, он был или старался быть таким” (3, 14).
В обрисовке Сталина Николай Никонов не допускает иронии. В его представлении это — крупная личность, соизмеримая с масштабами российской истории. В этом случае автор “Стальных солдат” сближается с Леонидом Леоновым, позицию которого он, однако, не мог знать. В беседах с научным сотрудником Института русской литературы (Пушкинский Дом) Натальей Александровной Грозновой Леонов говорил: “Сейчас плевки и оплеухи в адрес Сталина. Это — чушь. Сталин — историческая необходимость. Мы еще не изучили и не поняли, на каких координатах прошло это очень серьезное явление” (сентябрь 1970-го); “Сталин не зря заказывал литературе параллели с Иваном IV и Петром I… Это единственная по-настоящему шекспировская фигура в нашей революции” (май 1980-го)5).
Читатель, шокированный гротескным изображением Ленина, удивится, пожалуй, не менее, когда обнаружит в образе Сталина психологические краски. В романе — это не монстр, не чудовище, не “пахан”, но сложнейшая личность — “обыкновенный грешник с необыкновенной судьбой”, наделенный к тому же некоторыми исключительными природными свойствами. Над образом Сталина Никонов практически работал всю жизнь. Втайне работал, никому о том не сообщал и ни с кем не делился этим своим замыслом. “Бывало и такое, — рассказывает Антонина Александровна Никонова, — что прятал написанное в специально устроенный тайник за камином”. Может, потому-то и явился для многих этот роман полнейшей неожиданностью: как же так? Писал о птичках, о бабочках, о детстве, о “чаше Афродиты”, а думал о Сталине? Да что ты можешь о нем знать? Многое знаю, — с достоинством ответит писатель. — Сталина я “видел воочию, слышал его выступления, смотрел кинохроники, бывал в тех местах, где он жил (кроме Тегерана), и, наконец, еще октябренком собирал “досье” на Сталина, складывая в папки вырезки из газет, журналов и переписывая, что было возможно. Сбор этого “досье”, начатого примерно с 36-го года, я продолжаю и сейчас” (3, 6). Свидетельство тому — и богатейшая личная библиотека писателя.
В характере Сталина автором обнаруживается множество тонов, полутонов и оттенков. Он был разным на пути к власти, на вершине власти, в период Отечественной войны и в последние годы свой жизни. Следует, однако, определиться, о чем вести речь, чтобы не “спутать предмет с автором”, на что когда-то жаловался Михаил Зощенко. Он обличал мещанство и пошлость, а его самого бичевали как мещанина и пошляка.
Никонов исследует неоднозначный характер вождя, который причудливо сочетал в себе “человеческое” и “дьявольское”, рискуя навлечь на себя нарекания в реабилитации “тирана” и возрождении сталинизма. Предмет разговора — не только исторический Сталин, но, в первую очередь, писатель Никонов. Удается ли ему постичь логику характера своего героя? Уместна ли в тексте историческая мистификация? В какой мере осуществляется желание автора “уйти от журналистики в роман”? И, наконец, тактичен ли автор в своем желании заглянуть в интимную сферу жизни вождя, скрытую от глаз куда глубже, нежели жизнь любого другого из советских лидеров?
Начать с того, что Никонов отказывается от того условного Сталина, образ которого во многих случаях лишь иллюстрирует то или иное историческое событие: парад на Красной площади 7-го ноября 41-го (роман К. Симонова “Живые и мертвые”), совещание Большой тройки в Потсдаме в июле 45-го (роман А. Чаковского “Победа”), начало массового террора в стране после убийства Кирова (роман Ан. Рыбакова “Дети Арбата”). В каждом из этих произведений Сталин — не тип и не характер, но всего лишь исполнитель той или иной функции.
Разгадку психологического феномена Сталина автор “Стальных солдат” находит в неразложимости лица и маски. Известно, что Сталин был искуснейшим лицедеем. “Прикинуться простачком был — бывал один из любимых способов “игры” Сталина. Припомним к тому же, что и актером он был великим” (5, 51). Но всегда ли лицедеем и только ли лицедеем?
Писательское исследование начинается с момента, когда у постели безнадежно больного Ильича появляется “тихий с виду, невысокий и невзрачный человек с желтовато-белым лицом, иногда словно потертым керосиновой тряпкой”. Его истинные намерения надежно укрыты за непроницаемой внешностью. Он не кажется опасным “вождям” из ближайшего ленинского окружения: “инородец”, “грузишка”, “недоучившийся семинарист”, “гениальная посредственность”, по характеристике Троцкого. А возможно, что “гадкий утенок”, хотя окончательный вывод еще впереди.
Своей работоспособностью и усидчивостью — как раз в этом Сталин был минимальным лицедеем, предупреждает автор — он напоминает заурядного канцеляриста. Да он и был “канцелярской машиной, словно не знающей усталости, — охотно соглашается Никонов. — Он корпит за столом по 17—18 часов, довольствуется простой домашней едой… он ходит в солдатской грубой шинели с крючками, носит самую простейшую одежду: “толстовку” — так называли тогда подобие кителя с отложным воротником, — брюки, заправленные в сапоги, фуражку полувоенного образца, на улице он обычно ее никогда не снимал. И до поры он брал на себя всю работу, какую спихивали ему “вожди”. Подпись “Сталин” стояла тогда под множеством самых разнообразных документов. Так он приучил всех знать свое имя, и силу свою, и свою осведомленность” (3, 17).
Более популярные после смерти Ленина Троцкий, Зиновьев, Каменев незамедлительно усваивают барственный образ жизни, в то время как Сталин работает. Работает на свой авторитет, — уточняет писатель. “И всю жизнь будет работать. И ничего не брать в свой карман. О счетах Сталина никогда не было известно. Скорей всего, по крайней мере, в этот особенно воровской период их действительно не было. Сталин с семьей жил на зарплату. Известны письма, где жена жаловалась Иосифу: “Пришли, пожалуйста, хоть немного денег…” Сбежавший за границу Федор Раскольников, которого трудно заподозрить в симпатиях к генсеку, писал: “В домашнем быту Сталин — человек с потребностями ссыльнопоселенца. Он живет очень просто и скромно, потому что с фанатизмом аскета презирает все жизненные блага: ни жизненные удобства, ни еда его просто не интересуют”6). Во всем этом не было маски. Наступит час, когда демократический имидж пригодится Сталину.
“Умный ястреб прячет свои когти”, — не случайно приводится эта восточная пословица. Писатель оставляет “за кадром” политические процессы конца 20-х — первой половины 30-х годов — ему интересен Сталин, отраженный народным сознанием. В глазах маргинальной массы, которая составляла главную опору революции и в городе, и в деревне, шинель, сапоги, фуражка и трубка приобретут дополнительное, почти магическое значение: такому вождю верят истово, он свой, ему прощается все, даже беспрецедентная подтасовка результатов голосования на XVII съезда ВКП(б) (гл. “Когда в делегатов целятся из винтовки”). В этом доверии что-то есть от давней мечты о мужицком царе: хоть деспот, да свой.
При всем том “лицедейство” сохраняется, когда Сталин достигает абсолютной власти. Только “игра” становится все совершеннее. На грани дружбы-игры выстраиваются отношения Сталина с Кировым, который, похоже, в ней так и не разобрался. Что это были за отношения? Сталин уже не боялся соперников и, по убеждению Никонова, не был причастен к убийству ленинградского лидера. Со своей стороны, Киров “четко держался на своем втором месте и не лез поперек батьки. За это единственное качество Сталин и играл в дружбу с Кирычем. “Другу моему и брату любимому!” — написал Сталин на подаренной Кирову книге. И даже сам верил тому, что написал…” Двойственное чувство испытывает Сталин после трагедии, разыгравшейся в Смольном 1 декабря 1934-го. “Итак, “друга и брата” нет. Горько терять друзей и единомышленников… Но, пожалуй, теперь и легче дышать. Нет постоянной озабоченности, куда его пристроить, чтобы не мешал. А в кремлевской стене места много… Сталин снова один, быть может, так и лучше для вождя”. “Если б Бог хотел иметь брата, он бы сотворил его”, — это грузинская пословица (3, 68). К слову сказать, в своем последнем романе Никонов превосходно работает с этим малым фольклорным жанром.
Известно, что “игрой” Сталина обманывались многоопытные его современники. Чего уж говорить о доверчивой массе, которая все принимала за чистую правду, представляя Сталина по парадным портретам да фотографиям: “Сталин среди колхозников”, “Сталин с пионерами в Тушине”, “Сталин с таджикской девочкой на руках”. Как никто из его соратников, вождь умел скрывать свою сущность под той или иной маской. Руководителю страны победившего социализма всего более подходило олимпийское спокойствие. “В этой игре в спокойствие и задумчивость флегматика большую роль играла его трубка, — полагает автор. — Ах, как она помогала ему, когда он неторопливо набивал ее, приминая и удавливая табак. Как он умел раздумчиво держать ее, пока кто-то там обличал его, лез на амбразуру. А Сталин слушал для того, чтобы медленно поднести трубку ко рту, зажечь спичку, подняв брови (бровь), раскурить и — спокойно, рассудительно ответить… Кроме трубки полагался он еще на усы… Усы можно было поглаживать все той же трубкой, их можно было закрыть ладонью, спрятать в них улыбку или гримасу ненависти…” (3, 51).
На коллективной фотографии Сталин — обыкновенный, простой, скромный, обходительный человек, ничем не выделяющийся; на поверхности ровно ничего, кроме доброты, снисходительности и терпения, в то время как у всех остальных “сущность” как бы написана на лице. Никонов прочитывает ее, не затрудняясь подбором достаточно резких красок. “В первом ряду слева явно хитрый белобрысый “паренек из деревни”, этакий сельский комсомолец, — Никита Хрущев, дальше — “себе на уме”, погруженный в свои недомогания Андрей Жданов, заместивший в Ленинграде убитого Кирова, вот весь словно нацеленный на крик: “Ату!”, свирепый, как волкодав, Каганович, вот маленький самоуверенный и грозный Ворошилов — правая рука вождя и сидит от него справа, а слева — каменно-благообразный интеллигент в пенсне Молотов, с лицом мальчика-отличника, Председатель Совнаркома, и приткнувшийся к нему хитренький старичок Калинин, а на самом краю ряда барски-благообразный, презрительно-важный Тухачевский, почти нескрываемо играющий в будущего диктатора, в новой маршальской форме, с большими звездами в петлицах. И таков же второй ряд, лишь рангом пониже, где недоверчиво-суровый Маленков, типовой партократ, сидит рядом с каким-то явно юрким прохиндеем, глядящим на фотографа, как мышь на крупу, — этот явно выскочка, затесавшийся не по чину, а далее — будущий министр и маршал, баловень судьбы Булганин, тогда еще ходивший в “подпасках” у сидящего рядом и похожего на орангутанга, а то ли на китайца… Поскребышева, за которым разместилась уже как явный анахронизм и реликвия из музея восковых фигур революции “старая большевичка” Стасова, похожая на иссохшую очковую змею” (3, 78—79).
Сатирическое перо Никонова не щадит ни одного из большевистских “апостолов”, даже “всесоюзного старосту” Калинина, который награждал героев труда орденами и подписывал все “расстрельные” указы. Это и есть “стальные солдаты” — не герои и не “рыцари революции”, не поклонники абстракции “светлого будущего”, а весьма неравнодушные к удобствам кремлевской жизни, к власти в доступных для них пределах.
С маской простоты (“прост, как правда”) Сталин, по сути, не расставался всю жизнь. Однако похоже, лишь полувымышленная Валечка Истрина, за столом всегда подававшая Сталину, знала, что за этой его “простотой” проглядывала “такая страшная власть, что у нее холодело под коленками”. Ничего этого не чувствовали те, кого на кремлевские застолья приглашал радушный и щедрый Хозяин, обрусевший, конечно, но еще сохранивший природный грузинский темперамент. Все это был своего рода кремлевский спектакль.
Обнаружение “масок” Сталина — занятие увлекательное, однако рождается вопрос: бывал ли Сталин человеком без маски, оставался ли когда-нибудь самим собой? Где же в нем то “человеческое”, которое, как это поначалу заявлено, отличало его от Антихриста Ленина? Никонов не прямолинеен, однако достаточно убедителен в своем суждении о “человеческом”. Мало приметное для окружающих, оно, это человеческое, усматривается в уважительном отношении Сталина к своей матери и в памяти о ней — здесь он оставался истинным грузином. Отцовское чувство проступало в редких и далеко не всегда удачных попытках воспитывать дочь и, наконец, в острой сердечной боли, с которой перенес трагическую гибель жены. На могиле Надежды “лучший скульптор того времени Шадр установил красивый мраморный бюст-памятник по приказу вождя”. Сталин “навсегда остался вдовцом, и ни одна женщина из тех, что хотели бы сыграть роль третьей его супруги, не получила этого страшного звания… Ездил на Ново-Девичье всегда почти осенью в день рождения жены. Либо почему-то второго мая каждого года, ночью. Сидел, курил и молчал. Никто, кроме Сталина, не объяснил бы этих поездок. Тайна ушла вместе с ним. Года за два до своего ухода Сталин повесил фотографию Надежды на даче в Кунцево, где он практически постоянно жил” (3, 24—25).
Николай Никонов озадачивает читателя и более сложной загадкой: возможно ли, чтобы человек, который двадцать лет шел к верховной власти, “накапливая тот страшный опыт, который уже не останавливает в применении любых крайних средств к противникам”, оказался первым, кто “рванул дьявольскую сеть, опутавшую страну со времен Антихриста”? Никонов предлагает поверить, что “грешный вождь шел от последователей и продолжателей черного дела Антихриста к Богу сложным, долгим и мучительным путем самопрозрения… самопрозрения! Ему невозможно обучить. На то оно и само-прозрение” (3, 33).
Очевидно, такое возможно лишь при условии, что язык Библии, язык веры станет языком искусства. Но в обрисовке Сталина не работает библейско-мифологическая образность, столь эффектно заявленная в изображении Ленина. Никонов пользуется привычной для него реалистической и психологической поэтикой, доведенной в “Стальных солдатах” до самого высокого для него уровня, чтобы постичь те глубинные движения души, которым кто-то другой найдет более рациональное объяснение. Современный церковный писатель о. Дмитрий Дудко полагает, что Сталин “лишь с внешней стороны атеист, но на самом деле он верующий человек. Не случайно в Русской Православной церкви, когда он умер, ему пропели даже вечную память, так случайно не могло произойти даже в самое безбожное время!”7).
В чем-то Никонов согласен с таким истолкованием. Однако некоторые перемены в действиях Сталина прозаик находит также и в глубоко личных обстоятельствах. “Грешный” вождь шел путем Антихриста, “пока не рухнул, изнуренно осев в тучах пыли и дыма, великий собор Христа Спасителя, пока не погибла Надежда и, возможно, пока не явилась перед ним простая русская девочка, бесстрашная, как детская глупость, и откровенная, как вещественное слово горькой правды” (3, 33). Тогда-то дьявол отступил. Пусть временно, не навсегда, но отступил. Где-то в конце 30-х Сталин неожиданно “приостановил снос храмов, аресты священников, вдруг запретил превращать Красную площадь в проезжий проспект”, отстоял от сноса здание Исторического музея, бывший собор, и храм Василия Блаженного, отклонил, наконец, проект Дворца Советов — чудовищной махины с тридцатиметровой статуей Антихриста вместо шпиля.
Творческая интуиция приводит Никонова к весьма впечатляющим результатам. Одна из удач автора — глава восьмая “Что знала свинья…” о сверхсекретной встрече Сталина с Гитлером во Львове 18 октября 1939 года.
Возможно, что эта “тайная вечеря” — историческая мистификация, что ее вообще не было, как не было, впрочем, “одного из свойственников Иоанны д’Арк” в поздней пушкинской “подделке” из французской истории — “Один из свойственников Иоанны д’Арк”. При всем том вымышленный эпизод необходим писателю. В доверительной “беседе с Гитлером” никоновский Сталин раскрывается совсем с неожиданной стороны: оказывается, руководителю “страны победившего социализма” как нельзя более импонирует имперская политика русских царей, всегда ревностно относившихся к “приращению” русской земли. О предстоящей войне с Финляндией, а также о “добровольном” вхождении Прибалтики в состав советских республик Сталин говорит столь же спокойно, как Гитлер о своем намерении оккупировать Францию и Великобританию. В своих планах Сталин усматривает не агрессию, но историческую справедливость: за эти земли Иван IV и Петр I вели когда-то самые продолжительные свои войны.
Встреча, которой не было, необходима Никонову для характеристики “двух тиранов”, от которых зависели в 30-е годы судьбы многих народов Европы: “самоуверенного авантюриста” и “расчетливого, самовластного и умного диктатора”, которые менее чем через два года сойдутся в смертельной схватке. Сегодня они предельно вежливы и предупредительны, хотя внутренне насторожены и ироничны по отношению друг к другу: один — к “недалекому актеришке”, другой — к “хитрому азиату”. Однако пока им нужен “союз”: Гитлеру — для окончательной подготовки агрессии на Восток, Сталину — для укрепления обороноспособности страны.
Никоновский Сталин меняется с приближением событий Второй мировой войны. Снимаются маски — остается человек, всерьез озабоченный судьбой огромной, доверившейся ему страны. В это трудно поверить читателю, воспитанному на яростном разоблачении культа личности. Слишком велик слой разноречивых суждений и мнений о Сталине, сквозь который почти невозможно пробиться к истине. На правах современника, формировавшегося в “эпоху Сталина”, Никонов восстанавливает давнее восприятие и отношение к этой личности. Народ великодушнее профессиональных историков, фиксирующих ошибки и просчеты вождя в годы, исключительные по своей сложности. Народ не поставит в вину Сталину, что “немецкий ефрейтор”, предложивший в 1940 году пакт о ненападении, по сути, обманул “вождя народов”. На то он и Гитлер, коварнейший из политиков своего времени.
Николай Никонов последователен в своем доверии к политической деятельности Сталина в последние мирные годы перед войной. Не считает справедливыми обвинения вождя в “преступной нерешительности” в самый канун войны. Ведь если Сталин не реагировал военными действиями на многочисленные провокации со стороны немцев, то был лишь осмотрителен, не опережал событий и не хотел давать Гитлеру столь выгодную политическую карту. Психологически для этого необходима была немалая выдержка, которая во всем отличала Сталина, а с точки зрения большой политики — это единственно верное решение, позволяющее сохранить авторитет страны в глазах мировой общественности. “Он хотел выиграть не только время — выиграть право быть правым” (4, 58).
Никонов не разделяет мнения о “прострации”, в которую якобы погрузился Сталин в первые дни Отечественной войны, о том, что перепуганный вождь удалился от государственных дел и “бросил руководство страной”. По минутам просчитанные биографами Сталина его рабочие часы с 22-го по 29-е июня позволяют писателю сделать совсем другой вывод: “за авторов, преподносящих читателю явную ложь, становится стыдно”. В действительности лишь к ночи 29-го июня Сталин уезжает на свою ближнюю дачу, где без участия членов Политбюро и в величайшем душевном напряжении работает над “генеральным планом разгрома наступающих немцев” и над собственным выступлением перед народом.
Автор “Стальных солдат” отдает должное исторической речи Сталина по радио 3-го июля 1941 года; ему памятно то впечатление, которое произвела на людей эта речь. Никто не упрекал вождя за сравнительно позднее выступление, хотя все тревожились и спрашивали друг друга: чего же ОН медлит? Почему в первый день войны от имени Советского Правительства говорил нарком иностранных дел Молотов? Однако Сталину верили. Настроения менялись с непредсказуемой быстротой: что бы ни происходило вчера, в довоенном прошлом, которое наступило совсем внезапно, теперь все стало иначе. Пришло время защищать Родину. Никонов убежден, что своим выступлением перед народом Сталин не обманул ожидания современников. “Вряд ли еще какая-нибудь речь (может быть, только Черчилля, объявившего нации, что для победы над фашизмом англичане будут сражаться на суше, на море и в воздухе до последнего солдата), была столь нужна и столь вовремя прозвучала… И, слушая речь Сталина, я был очень рад, что он наконец выступил и пообещал победу” (“Воспоминания очевидца”).
Сегодня уже очевидно, что это выступление Сталина было словом, выстроенным по всем правилам ораторского искусства. С характерными для этого жанра обращением, сменой интонаций — от трагедийных, пониженных, до высоко патетических, от делового изложения международной и внутренней обстановки до пафосного призыва: “Все силы народа — на разгром врага! Вперед, за нашу победу!”
Это был мощный мобилизующий фактор, и не лишено оснований предположение Никонова, что стилистическую обработку своей речи Сталин поручил писателю Алексею Толстому — здесь видна рука опытного стилиста. Участие Толстого документально не подтверждено, однако вполне возможно, по свидетельству эрудированных биографов писателя. Факт этот мог быть засекречен, как и многое другое, имеющее отношение к вождю. Как бы то ни было, речь, произнесенная Сталиным, не умаляет значения ни “автора”, ни “соавтора”. Неуместной представляется лишь неожиданная никоновская ирония по адресу Алексея Толстого: “барственный лже-граф”, “великий лицедей”, “холуйская мимика”. Большой русский писатель, известный в годы войны своими патриотическими произведениями и антифашистской деятельностью, не доживший до Победы (ум. 23 февраля 1945), заслуживает иного отношения.
В изображении государственной и полководческой деятельности Сталина в годы Отечественной войны Никонов откровенно полемичен. По всей вероятности, ему была известна точка зрения Виктора Астафьева, именовавшего Сталина “самовскормленным генералиссимусом” (1998), однако его собственная позиция иная: Сталин “был умнее и дальновиднее самых прославленных своих полководцев, и он не зря носил позднее присвоенное ему звание генералиссимуса. Оно было точь-в-точь в соответствии с его военными заслугами” (4, 77); “Как бы ни оценивать Сталина, но не видится иная фигура того времени, равная этой” (5, 42).
Автор “Стальных солдат” все так же ориентируется на массовое сознание. Большая часть нации, еще далеко не отвыкшая к тому времени от царистских иллюзий, видела в Сталине “отца”. Может, поэтому никого не шокировало его обращение к “братьям и сестрам”. Эти сердечные слова удивляли своей теплотой, неожиданностью, но подкупали и сплачивали людей на борьбу с агрессором. Современные историки доискались, откуда пришли в речь вождя эти “братья и сестры”.
Предполагают, что к концу июня Сталин уже ознакомился с “Посланием пастырям и пасомым Христовой Православной Церкви” митрополита Сергия, традиционно адресованным “братьям и сестрам”. 22 июня 1941 года митрополит написал и собственноручно отпечатал его на машинке. В этом послании местоблюститель Православной церкви писал: “Фашиствующие разбойники напали на нашу Родину. Попирая всякие договоры и обещания, они внезапно обрушились на нас, и вот кровь мирных граждан уже орошает родную землю. Повторяются времена Батыя, немецких рыцарей, Карла Шведского, Наполеона. Жалкие потомки врагов православного христианства хотят еще раз поставить наш народ на колени перед неправдой. Но не первый раз приходится русскому народу выдерживать такие испытания. С Божией помощью и на сей раз он развеет в прах фашистскую вражескую силу… Вспомним святых вождей русского народа Александра Невского, Димитрия Донского, полагавших души свои за народ и Родину… Господь дарует нам победу!” Сталин не мог не обратить внимания на то, что аргументы высшего иерарха Русской православной церкви совпадают с аргументами Советского правительства8).
Восстановление Патриаршества в период войны носило политический характер как необходимое расширение социальной базы в борьбе с фашизмом, однако независимо от этой цели импонировало массам и тем самым поднимало авторитет Сталина. В годы войны имя вождя обрастает в народе разного рода слухами, преданиями и рассказами, то есть переходит в область устного творчества. Культ Сталина надолго укореняется в стране не только благодаря широко поставленной пропаганде, но в силу этой неписаной народной истории. Не что иное, как молва, гиперболизировала фигуру вождя, превратила “тщедушного, быстро стареющего и седеющего человека”, который “без ропота нес невероятную ношу… и в маршальском мундире не воспринимался военным”, в могущественное и всезнающее существо. Убеждение, что Сталин “все видит и все знает”, сродни обожествлению, но по-своему логично, как любая мифология.
Народ судит своих героев по-крупному, иначе сказать, по конечному победному результату. Во имя главного он освобождает реального человека от всего мелкого, преходящего, суетного. Возможно, так оно и было в истории с именами Владимира Красное Солнышко, Дмитрия Донского, Ермака, Разина, Пугачева. Давно известно, что в своих оценках народ расходится с историческими фактами. Для специалистов, изучающих историю Пугачевского бунта, Емельян Пугачев — самозванец, бунтарь, разоритель уральских заводов, вешатель, истребитель целых дворянских родов, а в народных преданиях — “надёжа”, “спаситель”, “батюшко Омельян Иваныч”. Писатель выбирает то, что ему любо. Знаток истории России, Д.Н. Мамин-Сибиряк в повести “Охонины брови” присоединяется к народной точке зрения.
Еще в годы Великой Отечественной войны намечается фольклоризация маршала Жукова. “Где Жуков, там победа”, — таково общераспространенное мнение. Вряд ли оно будет поколеблено после тех беспощадных слов, которые сказаны об этом полководце Виктором Астафьевым: “Никто и никогда не сорил русскими солдатами, как он, маршал Жуков! И если многих великих полководцев, теперь уже оправданных историей, можно и нужно поименовать человеческими браконьерами, маршал Жуков по достоинству займет среди них одно из первых мест…” (“Веселый солдат”). Но как быть с “оправданными историей”? Ведь в майские дни люди несут и несут цветы к памятнику Жукову, с именем которого связывают окончание войны и падение Берлина, хотя хорошо известно, что Берлин штурмовали не только армии Жукова.
Никонов ближе всего к народному истолкованию событий в главе шестнадцатой — “Под Москвой”. Битва за Москву подается как героическое деяние народа. Соответственно Сталин и Жуков — эпические герои, которые стоят в одном ряду с “самым большим или самым малым ее героем в Александровском парке у краснокровавой стены Кремля, под вечным огнем, в могиле неизвестного солдата”. Не случайно Никонов не полемизирует ни с кем из писателей. Ни с версией о двадцати восьми гвардейцах-панфиловцах, преградивших немецким танкам путь на Москву (А. Бек. Волоколамское шоссе. 1944), ни с романом Г. Владимова “Генерал и его армия” (1991), в котором автор утверждает, что лишь генералу Власову достало решимости в обстановке всеобщей сумятицы направить урало-сибирские дивизии в нужном направлении и тем самым обеспечить общее победное наступление. Автору “Стальных солдат” очевидно: не русским морозом и не случайным стечением обстоятельств, но железной волей Сталина и полководческим талантом Жукова была достигнута эта величайшая победа.
Никоновский Сталин мыслит широко и масштабно. Не считает для себя возможным повторить исторический опыт Кутузова, ибо “с падением Москвы неминуемо и мгновенно пал бы Ленинград, и тогда очередь дошла бы до третьего “кита”, на котором стояла его, сталинская, а может, сталинградская держава. С падением Москвы и Ленинграда Сталинград тоже был бы обречен. И тогда добивать Россию бросились бы, вероятно, и Турция, и Япония, и мало ли кто еще… “Ослабевшего льва лягают и ослы” (4, 84). Сталин помнит, что когда-то на Куликовом поле решающим было внезапное введение в бой резерва, о котором не мог знать противник, и так же неожиданно бросает в битву хорошо вооруженные и обученные дивизии “сибиряков”, прибывших под Москву с Дальнего Востока. Сталин умело использует самонадеянность немцев, которые поверили Гитлеру, что 7 ноября он проведет на Красной площади парад победы над Россией. “Разведка доносила Сталину, что октябрьское наступление немцы ведут без резервов, в летнем обмундировании. А едут на телегах! Экономят бензин для танков” (4, 85).
Никонов убеждает фактами и вместе с тем аргументами из неписаной народной истории. Последние для него более убедительны, нежели исследования профессионалов, которых он постоянно укоряет в лживости. “По преданиям”, состоялся разговор между Сталиным и Рокоссовским, в начале войны освобожденным из лагеря вместе с некоторыми другими военачальниками. В результате опальный Рокоссовский получил вначале дивизию, а потом армию, состоявшую “едва ли не наполовину из “чернобушлатников” (лагерников), сражавшихся отчаянно”. О параде советских войск на Красной площади, который при всей своей доподлинности стал легендарным историческим событием, рассказывают тоже с вариациями, неизбежными для фольклорного жанра. Никонов опирается на свидетельства москвичей, которые видели Сталина на улицах Москвы в самые тревожные дни октября-ноября 41-го, и особенное значение придает твердому решению Сталина не выезжать из Москвы. Причем опять-таки, “по рассказам его личной охраны”, вождь даже не знал, где находится его личный поезд, который должен был увезти его из Москвы. “Сталин действительно решил остаться в Москве. И это обстоятельство, обычно никак не оцениваемое неправедными историками-“летописцами”, сыграло едва ли не главнейшую роль в обороне полуосажденной столицы” (4, 89).
Как истинные герои Сталин и Жуков далеки от тщеславия. Сталин “не взял себе, кажется, за эту победу ничего… А Жуков… Он был награжден, как и Сталин, только медалью “За оборону Москвы”. Медаль эта давала позже право на квартиру и московскую прописку. Право это получил и Жуков, награжденный к тому же Сталиным большой двухэтажной дачей в Подмосковье” (4, 92).
Битва за Москву — апофеоз деятельности Сталина, если судить по роману “Стальные солдаты”. После нее родились “новые отчаянные и умелые полководцы”, родилась армия, научившаяся побеждать. За Сталиным Никонов оставляет последнее слово в планировании Сталинградского и Курско-Орловского сражений, а также в операции за взятие Берлина. Возрастает магия личности Сталина и соответственно магия его власти. Никонов, по сути, обобщает свидетельства многих людей, общавшихся со Сталиным. Бывало, что на заседаниях Ставки Сталин, затягиваясь трубкой, молча ходил по ковру, “ходил взад и вперед, и все ждали, что изречет этот невзрачный, невысокий человек, который, тем не менее, каждому казался воплощением какой-то особой и будто бы сверхчеловеческой мудрости, провидческого государственного знания… ибо нечто сверхъестественное вполне очевидно наполняло его не слишком складное тело. И каждый, кто сейчас смотрел на ходящего Сталина, чувствовал сквозь страх и тревогу невольное уважение и к его простенькому серовато-зеленому кителю, таким же брюкам, заправленным в хромовые поношенные сапоги, лицу, не выражавшему ничего, кроме окаменелой сосредоточенности” (5, 21—22).
Что касается так называемой личной жизни, то Никонов опять-таки полемичен. “Все предположительно и утвердительно писавшие о Сталине отказывали ему в простых человеческих чувствах… так много и определенно сказано в тех книгах об отсутствии у него простой человеческой души” (5, 60). Прежде писалось лишь о книгах, которые читал Сталин, о том, что он умел петь грузинские песни, любил театр, более десяти раз смотрел на сцене “Семью Турбиных” и не разрешал ставить эту пьесу Булгакова в провинциальных театрах, опасаясь, что не найдется актеров, которые сумели бы сыграть роли русских офицеров-аристократов.
О круге чтения Сталина пишет и Никонов, но удивляет читателя не столько тем, что исследует, как вождь анализирует трактат флорентийского царедворца Макиавелли, адресованный правителям, но явлением Валечки Истриной. Удивил — это так, но убедил ли, что Сталину, как всякому одинокому и стареющему мужчине, необходимо постоянное внимание и “греющая женская энергия”? Пожалуй, что убедил, хотя найдется читатель, не принимающий Валечку — не жену, не любовницу, но самого близкого к Сталину человека после смерти Надежды.
“Явление Валечки” не поддается буквальному прочтению: было — не было? В числе “любимых женщин товарища Сталина”, о которых поведало миру всезнающее телевидение, нет ни одной, с кого была бы списана Валентина Истрина — “одна из тех редких женщин, синоним которым… слова “живое счастье” или “чудо”. Только такая женщина, пожалуй, могла бы завладеть его душой, слишком уж очерствленной и долгой жизнью, и борьбой с людьми, и презрением к ним…” (4, 85). Валечке доверено увидеть вождя таким, каким его не должен был видеть никто: смертельно уставшим от множества забот и интриг, подверженным простудам и болезням, подобно всем прочим людям, благодарным за помощь и утешение. Валечка была единственной, кто знал Сталина беспомощным, а незадолго до его смерти — плачущим.
Валентина Истрина — опоэтизированный образ русской женщины, которую судьба подарила вождю на склоне его лет. Не исключено, что какие-то черты ее внешности и детали туалета импонируют не столько Сталину, сколько самому автору. Но как проверить? Пишется роман, а не документальное сочинение. Важнее, что по большому счету Валечка — персонаж не только не лишний, но необходимый в романе. Сказать, что это Россия, было бы слишком громко, хотя как раз эта простая подмосковная девушка сближала “инородца” Сталина с русским народом. Валечка — русская женщина в своей искренности и простоте. Сверхосторожный и подозрительный, вождь “неизъяснимым своим чутьем”, которому доверял больше, чем иным своим качествам, понимал, что она не пойдет ни на какую подлость. Из ее рук он спокойно ел, пил, принимал лекарство, избегая кремлевских врачей. Валечка — русская в той природной деликатности, которая не позволяла ей при всей близости к вождю претендовать на особое положение в обслуге Сталина. Она не нарушала “установленного раз и навсегда места и звания прислуги, экономки ли при нем. Вся охрана, обслуга, боявшаяся Сталина, не лебезила перед ней, так, самую малость, — все знали, Валечка не станет губить своих. А бывало, что и бесстрашно заступалась” (5, 51).
Чисто русская, деревенская натура Валечки проступает в навыках лечить простуду домашними средствами и даже в просторечных оборотах, типа: “стиралась я…” Как простая, сердечная женщина Валечка ведет себя в последней встрече со Сталиным, когда подобревший и ослабевший вождь… плачет. “Стирает слезы малопослушной рукой со щеки и усов. И тогда она бухнулась — рухнула перед ним и сама зарыдала в три ручья, зарываясь лицом к нему в колени, причитая что-то несвязное, женское, горькое…” Совсем неученая, простенькая Валечка сердцем почувствовала трагедию этой исторической личности. Сцена их последнего прощания глубоко драматична — ирония достается опять-таки “стальным солдатам”.
“Генерал Власик был арестован 16 декабря 52-го года, судим за растраты и “аморалку” и отправлен сначала в Новосибирск, а потом в небольшой уральский городок Асбест, где и отбывал ссылку. Замечу, что после исхода Сталина Власику разрешили вернуться в Москву, мстительный Никита Хрущев дал старику комнату в коммуналке, где и закончил свои дни грозный генерал, охранник Сталина. А в городок Асбест, словно на смену стальному Власику, прибыл в ссылку другой верный сталинец, бывший железнодорожный нарком и также железный, стальной ли солдат партии, Лазарь Моисеевич Каганович…” (5, 61).
Николай Никонов полагает, что миф о “великом полководце всех времен и народов” разрушается тотчас же после окончания войны. По инерции еще прославляются “десять сталинских ударов”, но уже очевидно, что принадлежат они не только Генералиссимусу. По контрасту, чем выше взлет, тем круче и горше падение. В заключительных главах романа отсутствует рассказ о государственной деятельности Сталина. Читателю предлагается чисто романный сюжет с участием Берии, домогающегося очередной красавицы, генерала Власика, “страдающего” оттого, что в свое время упустил Валечку, и самого вождя, “страшной местью” покаравшего все ту же Валечку за ее непреднамеренную измену.
И это, видимо, оправдано: у главного персонажа романа ни на что иное психических и физических сил уже не хватало. Слишком много взяла война, “недаром же Сталина еще в 45-м постиг первый, еще не слишком сильный удар”. Это был действительно старый, больной человек. В заключительных главах романа мы видим Сталина в кунцевском парке: он сидит, “уставясь в никуда, окаменелый, жалкий, подчас засыпанный снегом. Припадки равнодушия (депрессии), в общем, обычные для людей, рожденных под знаком Стрельца, становились у него все более частыми и тяжкими. В такие дни и даже периоды он никого не хотел видеть, не подписывал бумаги, не принимал “соратников”, не собирал Политбюро и переставал встречаться с Валечкой… Душа стыла, выветривалась, силы таяли, громада страны грозила вот-вот раздавить, приплюснуть” (5, 54).
Мало кому удавался “непарадный” психологический портрет послевоенного Сталина и вместе с тем суровая и лаконичная картина жизни тех лет. “Война — странная штука: она портит людей, люди становятся иждивенцами, люди привыкают держать оружие и убивать. Много инвалидов… Куда их деть? Жить на пенсию… И вот донесения: воруют, становятся грабителями, торгуют на рынках бабьими штанами, сопротивляются милиции. Люди ропщут против все еще военного рабдня… А с другой стороны, война научила выживать, не требуют многого, терпят, и это хорошо…”
В редкие минуты просветления Сталин пытается руководить творческой интеллигенцией, которая не хотела считать себя “колесиком и винтиком”. Приходится “вправлять мозги”, принимать строгие партийные постановления по вопросам литературы, кино, музыки, драматургии. А тут еще “безродные космополиты”… Теряется искусство “манипулировать массой”, которому в свое время Сталин учился не только у Макиавелли, но и у Ленина.
Утративший былую гибкость мозг Сталина находит решение все в той же марксистской догме о классовой борьбе: по мере нашего продвижения к коммунизму классовая борьба будет не уменьшаться, а возрастать. Отсюда поистине “дьявольский” вывод: “враги социализма — вот кто должен построить социализм!” “Два с половиной миллиона в лагерях, не считая тюрем, да столько же примерно сосланных, живущих на поселении. Эти и дают главную производительность. Получается — он прав: кто добром поедет копать уран, мыть золото, рубить лес, строить дороги ТАМ?.. А заводы под землей, а шахты, а электростанции… Нет. Он прав. Союз поднимается, пусть на крови, принуждении, насилии, но нет иного выхода в этой стране. Нет его. И разве, в конце концов, не справедливо то, что враги социализма строят социализм?” (5, 46—47).
Автора могут заподозрить: а не разделяет ли он сам позиции Сталина? Почему обходит затронутую в этом внутреннем монологе тему репрессий конца 40-х — начала 50-х годов, которые по “размаху” приближались к 37-му году? В “Воспоминаниях очевидца” рассказывается вполне благополучная история с письмом, которое Никонов в бытность своего студенчества адресует непосредственно “товарищу Сталину”.
Отыщутся еще замечания. “Забудется” только, что для прямого изображения злодеяний Сталина Никонову потребовалось бы написать совсем другое произведение, в то время как этот его роман предостерегает от бегло-однозначного отношения к недавнему прошлому. “Эпоха Сталина” была эпохой идейного диктата, великих иллюзий и при всём том эпохой напряженных духовных исканий. “Нельзя, чтобы духовная жизнь умирала”, — говорил Павел Петрович Бажов в самые трудные годы Отечественной войны. А “добрые дела”? Большие или малые, они творились всегда, были и при Сталине, хотя не снимали все нарастающей тирании и общего состояния угнетенности.
Сталина губит не только неостановимый биологический процесс старения, но поклонение марксистской догме. Он до конца верен системе, которая “парализовала, как у Ленина, нормальную работу его мозга” (3, 18). За неполное “самопрозрение” Сталин расплачивается бессильной старостью и величайшим одиночеством. К концу жизни, вместо семьи, близких друзей и настоящих учеников, — фальшивые славословия, от которых “однажды и его, Сталина, затошнило, когда стал читать роскошную, богато изданную книгу “Письма белорусского народа великому Сталину” в переводах Петруся Бровки, Петро Глебки, Максима Танка. Почитав славословия, где его сравнивали и с солнцем, и с горами, и с вершинами, и еще неведомо уже с чем и кем, пробормотал:
— Совсэм ужь с ума посходыли… дуракы…
Но премии дал…”
Искренно преданная Валечка, пожалуй, лишь усиливает своим участием его трагедию. Молох революции не щадит самого товарища Сталина.
Роман “Стальные солдаты” привлекает свободным обращением с огромным историческим материалом, отточенной стилистикой, непредсказуемостью художественных решений. Достигается слаженность столь разнородных изобразительных средств, как библейско-мифологическая образность, психологический анализ, сатира и элементы повествовательности — “простейшие” с виду “воспоминания очевидца”.
В одном из недавних выступлений известный с 60-х годов Игорь Виноградов размышляет о том, дала ли литература 60-х годов художественно адекватный, убедительный образ Сталина? “Уж кому, казалось бы, — сетует критик, — как не шестидесятникам попытаться разобраться в этой фигуре, из отвержения культа которой 60-е годы как раз вроде бы и выросли!”9). Дед Слышко сказал бы: ровнехонько в точку попал, ибо на сегодня “Стальные солдаты”, произведение одного из таких шестидесятников, — самое глубокое и непредвзятое прочтение феномена Сталина. Правда, для этого потребовалась почти вся творческая жизнь уральского писателя Николая Никонова.
1 Сергей Залыгин. Поклон Василию Теркину в день рождения Александра Твардовского // Литерат. газета, 25.06.1995.
2 Виталий Шенталинский. Осколки серебряного века // Новый мир, 1998, № 5, с. 183.
3 Николай Булгаков. Подвиг патриарха // Москва, 1990, № 2, с. 154.
4 Николай Никонов. Закон милосердия // Уральский рабочий. 1990, 1 декабря. Полностью этот публицистический трактат опубликован в год смерти писателя // Урал, 2003, № 12.
5 Роман Л. Леонова “Пирамида”. Проблемы мирооправдания. СПб: Наука, 2004, с. 6, 9.
6 Сталин: в воспоминаниях современников и документах эпохи. М.: ЭКСМО, 2002, с. 615.
7 о. Дмитрий Дудко. Из мыслей священника о Сталине // Сталин: в воспоминаниях и документах эпохи. С. 639.
8 Емельянов Ю.В. Сталин. На вершине власти. М.: ВЕЧЕ, 2002, с. 225.
9 Виноградов И. Сталин — идейный тиран // Знамя, 2006, № 7, с. 163.