Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2007
СЧАСТЛИВЧИК
Роман Сенчин. Конец сезона. Повесть. // “Новый мир”. 2007. № 1.
Новая повесть плодовитого и неутомимого Романа Сенчина. Продавец из бутика “Бенеттон” собрался с женой, детьми и знакомыми на пикник, куда-то на Клязьму. Продуктами в Москве не запаслись, пришлось покупать на станции, шашлычный полуфабрикат купили приличный, пиво — плохое. Добрались до избушки экс-иконописца Андрея, где, собственно, и собирались отдыхать. Жарили шашлык, ждали друзей, хозяина, постояльцев хозяина. Дождались. Принялись есть шашлык и колбасу, пить “путинку”, спорить о песнях Митяева и Визбора, размышлять о жизни. Тяжела доля продавца столичного бутика: улыбаться дурам-покупательницам противно, но за работу приходится держаться: скоро тридцать пять и, в случае чего, найти новую будет почти невозможно. Высшего образования нет и не предвидится, за съемную квартиру приходится отдавать половину жалованья, а тут еще жена с детьми, но ничего, на крайний случай: “отец у жены действительно мужик неслабый. Шестидесятилетний бодрячок, бывший строитель. Несколько лет назад, перед пенсией, научился сантехнику ремонтировать, теперь в какой-то фирме работает, получает прилично… Он дочь в беде не оставит, если что…”
У каждого из героев этой повести свои беды: актер Володька всё играет зайчиков и страдает, вспоминая, как во дни пушкинского юбилея изображал великого поэта (благо, внешне похож), его “девушка” тоже печалится, ведь Володька объявил ей, что он — гомосексуалист, а значит, все ее заботы пропадут. В доме безответного Андрея поселились гусляр с девушкой, богатенькие соседи Андрея скоро построят новый дом и закроют бедняге вид на церковь, сам Андрей прежде вел праведную жизнь, пил зеленый чай и писал иконы, теперь он пьет “путинку” и халтурит в одном из московских театров. Вот, собственно, и вся повесть.
Пишет Роман Сенчин в общем прилично (да и редакторы, надо думать, помогли). Скромно, но со вкусом, без вычурности какой-нибудь Нарбиковой, без изысков Вишневецкой. Ладно скроено и крепко сшито. Не хватает Сенчину психологизма: то ли автор не решается заглядывать слишком глубоко в психологию героев, то ли сами герои мелковаты. Сенчин останавливается где-то на мелководье обыденного сознания. Дальше, глубже не заглядывает, там темно, страшно, холодно. Там не его стихия. Зато Сенчин, как, впрочем, и всегда, точен в описании деталей быта, образа жизни людей среднего (чуть ниже среднего) достатка. Его герой не богат и не нищ, не слишком образован, но Ван Гога с Ван Даммом вряд ли спутает. Пьет “Бочкарева”, предпочитая “Стеллу артуа”, баранину любит покупать на рынке, но, при необходимости, обходится полуфабрикатом, в Подмосковье ездит на электричке, завидуя “Опелю” зажиточной знакомой. Узнаваемая жизнь, узнаваемые типы. Клад для будущих историков повседневности. Из повести можно узнать, сколько стоит снять квартиру в спальном районе Москвы, что предпочитает на обед простой московский продавец, что пьет его жена, какую жвачку они покупают детям.
Ни для чего больше повесть Романа Сенчина, на мой взгляд, не пригодна. Сюжет примитивен, герои банальны. Ни мысли оригинальной, ни философии глубокой тоже не найти. Вряд ли читатель, открыв январскую книжку “Нового мира”, тут же поспешит погрузиться в художественный мир Романа Сенчина, ведь этот мир скучен, как тоскливый осенний день: серое небо, свинцовые тучи и дождь накрапывает, противный такой. В дождливый день хорошо мечтать, но и мечтам здесь места нет. Это страна без вымысла и без фантазии. Олеша, помнится, назвал свой художественный мир страной “внимания и воображения”. У Романа Сенчина внимания сколько угодно, воображения нет. Есть только скука, скука, скука…
Но повесть Сенчина вышла не в каком-нибудь провинциальном альманахе, а в славном “Новом мире”! И это далеко не первая (и, убежден, не последняя) его новомирская публикация. А кроме “Нового мира”, Сенчина печатают “Знамя”, “Октябрь”, “Дружба народов”, “Континент” — лучшие литературные журналы России, и самые строгие, самые привередливые редакторы охотно берут его очередной рассказ или повесть. Более того, журналы охотно анонсируют его новые вещи: читайте в новом году рассказы и повести Владимира Маканина, Людмилы Петрушевской, Романа Сенчина…
Критика, правда, ругает Сенчина нещадно, но ведь и это не беда. Равнодушие критики — вот наказание для писателя, а стать жертвой очередной разгромной статьи даже полезно. Такие статьи охотней читают и дольше помнят, а значит, лучше запоминают их героев. Говорят, что слава Романа Сенчина взошла как раз на дрожжах недружественной критики. Впрочем, не все же его ругают. Валерия Пустовая как-то разгромила автора “Афинских ночей”, “Нубука” и “Батареек” в пух и прах, но его тут же взяла под защиту Ирина Роднянская: “Его [Сенчина. — С.Б.] “подробная автобиографичность” — по-моему, не “злой рок”, а единственный для него залог литературной удачи. Он как заразы боится литературной лжи и, подозревая ее в любой возможной неточности, может писать единственно о том, что знает доподлинно. А это единственное — его собственная душа с ее внешними впечатлениями и внутренними движениями”.
Счастлив писатель, у которого есть умные и влиятельные защитники. Но еще более счастлив Сенчин уверенностью в собственных силах, способностью не обращать внимания на похвалы и пинки критиков. Уже много лет Романа Сенчина ругают за одно и то же, но критика его ничуть не смущает. Его ругают, а он пишет себе, пишет, приносит в редакции “толстяков” новые повести и рассказы, получает гонорары, даже книги выпускает. Он не ставит перед собой сложных художественных задач, не поднимает неразрешимых вопросов. Зачем? Все и без того идет как надо. А самое главное, чтобы стать известным писателем, необязательно даже сочинять.
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался…
СТРАННЫЕ СНЫ
Денис Гуцко. Покемонов день Повесть. // “Дружба народов”, 2007, № 2.
Юрий Буйда. Ство (Прозрения Германа Непары). Рассказ. // “Октябрь”, 2007, № 1.
Вот ругал Сенчина, ругал за отсутствие воображения, а прочтя повесть Дениса Гуцко, подумал: может, без воображения и лучше? Новый день героя Гуцко начался скверно: пришла SMS-ка: “Алексей Паршин, твой отец при смерти”. А тут как на грех соседка котят топить вздумала, и герой натолкнулся прямо на ведро с несчастными зверьками. Котята, как ему показалось, улыбались. Дурное предзнаменование. Вообще-то Алексею не хотелось ехать к отцу, но под боком оказалась любовница, Лора. Не желая предстать в ее глазах законченным мерзавцем, Алексей собрался-таки к отцу в другой город. По пути он заехал к еще одной своей любовнице, Марии. Как выяснилось, зря. Алексей “прособирался” и, в спешке, вместо частного такси “поймал” машину с бандитами. Так Алексей попал в теплые руки пары садистов — Гоши и Владимира Николаевича, которые решили сделать из него… покемона. Избили, заставили изображать этого самого покемона перед какой-то девушкой. Девушку незадолго до описанных событий кто-то тоже оскорбил, унизил. Друзья девушки, Гоша и Владимир Николаевич, решили дать ей возможность отомстить: мол, все население города — сплошные покемоны, один покемон ее обидел, другому за него ответ держать. Но девушке покемон не понравился:
— Нет, — сказала она наконец. — Не то.
— Почему? — с ходу и с каким-то отчаянием в голосе отозвался Владимир Николаевич.
— Я думала, будет по-другому.
— Как, ты думала, будет?
— Думала, это подействует. А… нет, это не действует.
Снова потянулась пауза…
— Я ошиблась, — сказала девушка как-то неожиданно зло. — Думала — так: если вернуть… вот взять и вернуть свое унижение любому из этих уродов…
На прощание неудовлетворенная девушка все же заехала кастетом “покемону” в нос. На этом экзекуция закончилась, Алексей-покемон попал в больницу. С этого времени из текста исчезают последние остатки здравого смысла. Повествование дробится на отдельные эпизоды, мало связанные или вовсе не связанные с сюжетной канвой. Герой размышляет, как хорошо потерять sim-карту: все старые связи оборвать, начать новую жизнь. Потом подслушивает разговор двух инвалидов о какой-то Вите, затем инвалидов уносят в небо ангелы, которых Алексей поначалу принял за врачей. Следующий эпизод посвящен соседу по палате — бизнесмену Диме. Тема Димы, равно как и тема инвалидов и ангелов, с повествованием никак не связана. Так, вольные фантазии, которые автор включил в основной текст. Для чего включил? Не знаю. Быть может, я не сумел проникнуть в глубину авторского замысла, но мне показалось, писатель просто хотел усложнить текст и придать ему дополнительный объем, превратить небольшой рассказ в нечто подобное повести. Как иначе объяснить еще одну вставку: рассказ о человеке, который мечтал завести ребенка и, в конце концов, ребенка выдумал: записал на диск плач младенца из “Семнадцати мгновений весны” и прослушивал по ночам, покупал “ребенку” одежду, беседовал с ним, даже имя ему придумал: Сашенька. Затем человек женился, завел настоящего ребенка, но никак не мог избавиться от привязанности к Сашеньке. В конце концов он придуманного сына убил. Чтобы хоть как-то связать вставную новеллу с основным текстом, Гуцко ненароком сообщит, что Алексей иногда прозу пописывает. Читателя, который решил хоть как-то разобраться в образе главного героя, это добавление совсем собьет с толку. Кто он, герой Гуцко? Скучающий яппи? Герой-неудачник? Начинающий писатель? Образ не складывается, вместо него читатель видит что-то аморфное, размытое. Аморфна и сама композиция, аморфен сюжет. Больницей, кстати, дело не ограничится: Алексей съездит-таки к отцу (опоздает как раз на девять дней) и вернется; а вскоре узнает, что его любовницу выгоняют из дома. Тут повествование наконец прервется. Вообще-то повесть можно было завершить страниц на десять раньше, можно было написать еще десять и даже двадцать страниц. Какая разница? Смысловым финалом сцену прощания с одной из любовниц назвать нельзя. Да и, собственно говоря, присутствует ли здесь смысл?
Ради чего написана повесть? Кому она адресована? На какого читателя рассчитана? Что вообще хотел сказать автор? Я не в силах ответить на эти вопросы. Я не могу даже представить читателя, который добровольно взялся бы за чтение этой белиберды. Резко сказано? А как вы определите жанровую принадлежность “Покемонова дня”? Это не вполне реалистическая проза. Но и критериям готической повести она не отвечает. Законы жанра не соблюдены. Или это фантазия на тему “Криминального чтива”? Мрачная пародия на мрачную пародию? Считать “Покемонов день” просто литературной игрой тоже нельзя. “Играть” автор явно разучился. Написана повесть довольно неряшливо, слог ее “в образец” не поставишь.
“Покемонов день”, по-моему, дискредитирует автора. Еще года три назад Денис Гуцко казался мне одним из самых одаренных молодых прозаиков. В 2004-м в “Октябре” вышел его “Осенний человек”. На мой взгляд — лучший рассказ того года. Жаль, что он не получил тогда премию им Ю. Казакова (хотя в шорт-лист вошел). “Апсны букет” и “Там, при реках Вавилона” не столь удачны, но все-таки это были интересные и к тому же весьма актуальные вещи. Гуцко рассказал о человеке, оказавшемся в хаосе межэтнических войн. Он коснулся актуальнейшей темы чужака (русский, воспитанный в грузинской среде; армяне из Баку и т.д.). Мало кто в современной русской литературе (по крайней мере, в ее “либеральном” лагере) на такое решился.
Правда, роман “Без пути-следа”, скорее, разочаровал. Однако эта сырая, плохо отредактированная вещь (много прекрасных страниц, но много и откровенно слабых) неожиданно получила “Букер”. В творчестве Гуцко букероносный роман стал неким водоразделом: все, что вышло после него, не шло ни в какое сравнение с ранней прозой автора “Осеннего человека”. Прежде всего, он потерял тему. Гуцко прекрасно понимает, что после “Букера” от него ждут вещей значительных и в то же время новых, не похожих на старые. “Молодой классик” должен чем-то удивлять, поддерживать свой статус. Надо искать нечто новое. А где же его искать? Нужна новая тема, новые герои, но пока нет ни того, ни другого. Тут бы писателю подождать, подумать, взять паузу. Но писатель решил иначе.
Как теперь будет развиваться талант Дениса Гуцко? Я перечел “Покемонов день”, и мурашки пробежали по коже. Если не ошибаюсь, Денис Гуцко ступил на дорогу Юрия Буйды. А вот это и в самом деле страшно. В первом номере “Октября” напечатан рассказ Буйды “Ство”. Если вам дороги спокойствие и разум, ни в коем случае не открывайте этот рассказ. Я не могу сказать точно, страдает ли сам автор распадом сознания или только искусно его имитирует. Скорее всего, второе. “Миазмы, так сказать, фантазмов” — так критик Никита Елисеев определил творчество Буйды еще в середине девяностых.
— Немцы обожают смерть! — Мужчина в берете, который был приклеен пластырем к его бритой голове, хлопнул по книжке, лежавшей у него на коленях. — Разве нет?
Этот милый зачин никак не связан с сюжетом. Впрочем, есть ли там вообще сюжет? Некто Герман Иванович Непара преподавал логику (оценим юмор Буйды!), писал биографии ученых, вспоминал о “синей жилистой ноге матери, бесстыже торчавшей из-под одеяла”, пил, ухаживал за пластмассовыми тюльпанами (?) и часто менял жен. Последняя молодая жена родила ему ребенка-идиота, несчастное создание, за которым он, однако, ухаживал. Однажды в вагоне метро Герман Иванович познакомился с голой женщиной. Накричал на нее. Потом они разговорились. Вдоволь наслушавшись подземных бродячих музыкантов, парочка выбралась на свет божий. Сначала они просто гуляли и мило беседовали, а потом Герман Иванович зверски избил (может, и убил) подругу, после чего вернулся домой, отмыл от крови камень (орудие убийства), отдохнул. Но “что-то же ворочалось в его душе, он это чувствовал, что-то тяжелое, бесформенное, красное, мешавшее сердцу ритмично биться. Оно как будто было больше него, хотя это невозможно: ведь плод, зреющий в утробе, не может быть больше матери”. Тогда Герман Иванович решил действовать: взял и выколол себе глаз.
Логики в сюжете нет, равно как и в развитии характера главного героя, в его поступках. Причинно-следственные связи намеренно разорваны. Мысли и поступки героев напоминают предметы, сваленные жильцами на помойку: их объединяет только место (журнальные страницы) и время. Какого же черта было все это писать? Повторю еще раз: на какого читателя это рассчитано? На психиатра? Но даже безумие имеет свою логику (вспомним гоголевские “Записки сумасшедшего”).
Отсутствие фантазии у бытописателей еще можно объяснить, но как прикажете оценивать тексты таких вот фантазеров? Писатель не обязан раскрывать перед читателем все карты. Можно дать ему пофантазировать, додумать, досочинить. Но тексты подобного рода сотворчества не предполагают. Во-первых, называть сборную солянку от Дениса Гуцко или тем более искусственно воспроизведенный бред от Юрия Буйды художественными произведениями, а их труд — творчеством я бы не стал. Во-вторых, надо пробудить у читателя желание к этому сотворчеству, а история человека, который всадил себе в глаз ключ от двери, или повесть о “покемоне”, сочиняющем истории про то, как отец убил вымышленного сына, могут пробудить только глубокое отвращение.
“ОДНА ПРАВДА, СТАЛО БЫТЬ — НЕСПРАВЕДЛИВО”
Аркадий Бабченко. Аргун. Рассказ. // “Новый мир”, 2006, № 9.
С тех пор, как в 12-м номере “Октября” за 2001 год вышли “Десять серий о войне”, а несколько месяцев спустя “Новый мир” напечатал “Алхан-Юрт”, само понятие “чеченская проза” стало ассоциироваться с именем Аркадия Бабченко. Он лауреат премии “Дебют”, постоянный автор “Нового мира”, о нем охотно пишут Мария Ремизова и Сергей Шаргунов, Валерия Пустовая и Андрей Рудалев. Чем же так понравился молодой писатель?
В сентябрьском номере “Нового мира” вышел его новый рассказ — “Аргун”. Это вещь очень характерная для Бабченко: долгое-предолгое описание скучных военных буден, тоска, грязь, болезни, разговоры “за жизнь”, редкие ночные обстрелы, страх смерти, нищета, мордобой, патологическая жестокость “шакалов” (офицеров). Со времен “Десяти серий о войне” прошло уж довольно времени, но Бабченко изменился мало, разве что стал лучше, точнее — профессиональней писать, избегая откровенно газетных пассажей (редакторы “Нового мира”, видимо, молодому писателю помогли).
Тексты Бабченко походят на иллюстрации к статьям об ужасах российской армии: “Пэтэвэшников выводят в центр строя. На них какие-то драные тряпки, руки связаны за спиной телефонным проводом. Лица сильно распухли от побоев и стали фиолетовыми, вместо глаз — огромные черные гематомы, сочащиеся из уголков гноем и слезами, разбитые губы не закрываются, изо рта тянется кровяная слюна и волочится по асфальту. А ведь это не бомжи, это солдаты, обычные солдаты — половина армии у нас так выглядит”.
В армейской жизни нет места патриотизму, над лживыми словами командиров о “долге, выполненном с честью”, солдаты смеются. Вместо боевых операций “доблестные” воины проводят “операции” воровские: офицеры взорвали сейф и до смерти перепугали весь гарнизон (солдаты решили, что их атаковали чеченцы), рядовые организовали нападение на продуктовый склад и вернулись с богатыми “трофеями”. Но читатель их вряд ли осудит, ведь обычно солдаты получают “пустую недоваренную сечку на завтрак и тумаки на обед”. Справедливости в этой жизни нет: для солдат передовая — в горах под чеченскими пулями, для генералов — в благоустроенных номерах недавно отстроенной гостиницы. Медаль “За отвагу” вместо снайпера получил повар из офицерской столовой и т.д. Нет справедливости, но что еще хуже, нет даже нормальных, дружеских отношений между людьми: “У нас нет фронтового братства. Ремарк врал. Сейчас мы согреваем друг друга теплом своих тел, но каждый из нас все равно сам по себе. Все, что нас связывает, — это война. Убийства людей и смерть товарищей. В будущем мы не захотим видеть друг друга. Мы уже знаем это. Тяжело встречаться с человеком, который знал тебя, когда ты был животным”.
Словом, “идиотизм армейской жизни”. Кульминацией этого идиотизма стала нелепая смерть Шепеля, которому до конца службы оставалось несколько дней: пьяный обозник забыл поставить автомат на предохранитель и нечаянно застрелил “дембеля”.
Проза Бабченко не знает героя. У Бабченко нет запоминающихся характеров: все эти Фиксы, Пиночеты, Гарики совершенно безлики. Здесь Бабченко проигрывает даже Карасеву и Прилепину, не говоря уже о чеченской прозе Александра Проханова. Люди у Бабченко сливаются в образ серой солдатской массы, их лица почти неразличимы. Это странно, ведь в армии, а тем более — на войне поведение человека меняется, с души спадает маска, сберегавшая ее “на гражданке”, хорошие и дурные свойства человеческой натуры проявляются в невозможной “на гражданке” полноте.
Люди у Аркадия Бабченко — элементы окружающей реальности. Текст распадается на отдельные, разрозненные фрагменты, на серию зарисовок. В свое время “Алхан-Юрт” показался мне художественной иллюстрацией к статьям о жестоких “федералах” и бедных мирных чеченцах, которых убивают ни за что ни про что. Теперь Бабченко “иллюстрирует” статьи о неуставных отношениях, об армейском “бардаке”. Его единственный герой — это правда жизни.
У прозы такого рода немало сторонников. Вот Андрей Рудалев берет “чеченскую прозу” (не только Бабченко, но и Карасева) под защиту. Он полагает, что иначе писать о войне невозможно: “…другого и не может быть, а возможно, и не нужно. Текст — картинка, кадр, никакой многослойности, потому как это чистое переживание, кровоточащая рана, невыносимой болью заполняющая весь горизонт человеческого восприятия. Никакой рефлексии, потому как она предполагает отстранение. Потому и особое отражение войны у пишущего о ней по горячим следам” (“Москва”, 2006, № 4). Но ведь есть уже чеченская проза Александра Проханова, которая, если уж на то пошло, появилась раньше прозы Бабченко. Не знаю, как там насчет “достоверности”, но в художественной убедительности Александр Проханов намного превосходит Аркадия Бабченко.
Почему же чеченскую прозу Проханова мало кто знает, а Бабченко столь известен, востребован? Полагаю, что не последнюю роль здесь играет актуальность самого взгляда на чеченскую войну как на войну бессмысленную, преступную. Актуален сам взгляд на армию: армейская жизнь ужасна, армейские порядки чудовищны… Андрей Немзер однажды довольно-таки грубо отозвался о современной военной прозе: “Достаточно сказать, что армия — это ад, и все, можешь получать свой приз”. За точность цитирования не ручаюсь, но смысл его слов был именно таков. Толстые журналы охотно печатают прозу, которая мало чем отличается от non fiction: чеченские рассказы Александра Карасева, “730 дней в сапогах” Алексея Ефимова и т.д. Не хочу сказать, что это дурные тексты, но их авторам и в самом деле не хватает творческого воображения, а без него, мне кажется, очень трудно создать произведение хоть сколько-нибудь долговечное.
Я вовсе не отрицаю, что “литература факта” имеет право на существование. Солдаты в большинстве своем народ “бесписьменный”: мало кто из умеющих воевать способен грамотно и логично изложить собственные мысли о войне, а потому честь и слава тем немногим (Бабченко, Карасеву, Прилепину), кто рассказал о войне, об однополчанах. Но у прозы подобного рода короткий век. “Аргун” куда ближе к физиологическому очерку, чем к рассказу. Жанр старинный и почтенный, к тому же начинающему писателю он дает отличную возможность отточить перо. Не только Глеб Успенский и Николай Успенский, но и сам Лев Толстой не гнушался им (“Набег”, “Рубка леса” и в особенности “Севастопольские рассказы” — относятся именно к жанру физиологического очерка). Кстати, физиологический очерк почти всегда имел успех у читателя. Вот только сам очерк живет несколько лет, если не месяцев. Кто сейчас читает “Нравы Растеряевой улицы”, один из лучших, классических образцов этого жанра? И даже “Москва и москвичи” — остроумная, блистательная, увлекательнейшая книга сейчас интересна в основном специалистам по истории нравов или истории повседневности. И какова была бы литературная судьба “Набега” и “Рубки леса”, не появись потом “Казаки” и “Хаджи-Мурат”?
Физиологический очерк, даже удачный, колоритный, талантливый, все-таки ограничивает писателя. Я убежден, что всю жизнь работать в жанре физиологического очерка трудно, не нужно, бессмысленно. Прежде всего потому, что автор очерка лишает себя самой дорогой награды, доступной писателю — любви читателя.
Одна американская студентка, под впечатлением лекций Набокова о Толстом, прочла “Войну и мир”. Дочитав последние страницы, она легла на книгу (два растрепанных, изрядно отмеченных “следами читательского внимания” томика) и заплакала. “Слезами обливаются” над вымыслом, но не над очерком нравов. Последний адресован прежде всего разуму, сознанию, вымысел же воздействует и на эмоции, чувства, касается тех струн человеческой души, что не подчиняются до конца разуму, не могут быть поняты с помощью одного лишь логического мышления. Когда-то Лариса Шепитько сняла фильм о бывшей военной летчице (“Крылья”), а главную роль сыграла Майя Булгакова. Лариса Шепитько попыталась разыграть подобие документального фильма, сделать его максимально реалистичным, приблизить кино к “правде жизни”. Но вот самим летчицам фильм не понравился. Зато глупейший, лживый “Небесный тихоход” они смотрели с удовольствием. Говорят, все дело в том, что человеку свойственно желание забыть ужас войны, подменив его красивой сказкой. Возможно, но разве ветераны не смотрели с тем же интересом “В бой идут одни старики”, фильм, который никак нельзя отнести к числу “лакировочных”. Значит, дело все-таки в другом. Правда чувств выше правды факта. К тому же само наслаждение художественным (и даже малохудожественным) произведением — это процесс сотворчества. Читатель (зритель) становится соавтором А вот физиологический очерк не дает возможности сотворчества. “Голая правда”, правда факта воспринимается рационально. К тому же она противоречит внутреннему чувству справедливости (сугубо иррациональному), которое живет в душе каждого человека: “Одна правда, стало быть — несправедливо”, — говорит Аглая князю Мышкину.
А пока что чеченская проза Аркадия Бабченко актуальна, известна (в узких кругах, правда, но известна). А все потому, что Аркадий Бабченко говорит как раз то, что от него хотят услышать. Я вовсе не считаю его конъюнктурщиком. В его искренности я не сомневаюсь. Бабченко просто повезло. Его умонастроение и его взгляд совпали с общепринятым взглядом на войну. Современный читатель толстых журналов смотрит на Чечню и на российскую армию глазами Бабченко. Эпизод с убитой чеченской девочкой в “Алхан-Юрте”, приезд представительницы Комитета солдатских матерей в “Аргуне” поданы именно так, как ожидает читатель. Бабченко не обманывает ожиданий, поэтому его так любят, так часто цитируют, поэтому понятия Аркадий Бабченко и чеченская проза и стали почти что неразделимы.
Хотел уже завершить свою рецензию, но решил еще раз перечесть рассказ и обратил внимание на эпизод, которому я поначалу не придал значения. Бойцы получили посылку от детей, учеников одной из московских школ. Помимо сгущенки и печенья была в посылке и поздравительная открытка:
— Дорогие защитники Отечества! Дорогие ребята! Мы, ученики и учителя шестого класса “Б” школы № 411 Восточного округа города Москвы, от всей души поздравляем вас с Днем защитников Отечества. Ваш благородный подвиг болью и гордостью отзывается в наших сердцах. Болью потому, что вы подвергаете себя ежеминутной опасности. Гордостью потому, что не перевелись еще смелые, сильные люди в России. Благодаря вам мы можем спокойно учиться, наши родители — трудиться. Берегите себя, будьте бдительны. Храни вас Господь. Возвращайтесь скорее, мы ждем вас с победой. Слава вам, слава!
Некоторое время мы молчим, пораженные этими словами.
— Это кто, это мы, что ли, сильные люди? — спрашивает наконец Пинча. Из его открытого рта вываливаются крошки печенья.
— Да, Пиноккио, это ты, — отвечает ему Гарик. Он серьезен.
— Хорошая открытка, — говорит Фикса, бережно рассматривая ее.
— Плохая, — возражаю я, — бумага глянцевая.
— Дурак ты. Написано хорошо.
Будто солнышко осветило журнальную страницу. Значит, “армейский идиотизм” не фатален, пускай так, в мечтах наивных детей, в представлениях идеалиста пьяное, недисциплинированное войско станет современной армией, оборванные, деморализованные солдаты — защитниками Отечества, бессмысленная чеченская бойня — справедливой войной. И как же мало оказалось нужно этим циничным, во всем разуверившимся людям: всего лишь искренние, не казенные слова поддержки, человеческое внимание, уважение к ратному труду (вместо обычного презрения и плевков). Впервые серые, слившиеся с фоном лица солдат стали ясно различимы. В первый и последний раз в череде точных бытовых зарисовок вспыхнул слабый, как новорожденный птенчик, огонек живого человеческого чувства. Показалось, что вот-вот произойдет чудо и документ превратится в нечто иное… Увы, Бабченко упустил возможность превратить свой очерк в художественное произведение, поманил было читателя, но тут же и отрезал: вновь пошел своей чередой гарнизонный быт, приправленный правильными, но банальными мыслями.