Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2007
Памяти Ю. Ч.
(Все совпадения — случайны.)
Было почти темно, светились только фонарики на столах, именно светились, не освещали. Внутри каждого горел фитиль, заправленный в аккуратно сплющенный патрон крупнокалиберной винтовки; языки пламени просвечивали сквозь бумажные колпачки — сиреневые, красные, зеленые, желтые. На этом столе колпачок был голубым, и лицо мужчины казалось неподвижным и бледным. Но в темных-претемных его глазах отражались разноцветные огоньки с соседних столов, и женщина могла угадать, куда он смотрит.
Завсегдатай
Они не виделись три года. Они и раньше иногда не виделись месяцами, но за эти последние три года мир успел рассыпаться в прах. Мужчина был уцелевшим завсегдатаем ресторанов. Его во все времена знали официанты, и он знал многих поименно. Он любил и умел принять в ресторане, или в кафе, или в пивной, или в духане — “в точке” — своих друзей. Был строг и расточителен в выборе блюд и напитков. В выборе гостей, да и официантов — точен. В этом заведении, подумала женщина, его знают давно: официант немолод и обслуживает только их столик. Это знак уважения.
Хрупкий и изящный, ни разу не поднявший глаз и не сказавший ни слова официант действительно знал сегодняшнего посетителя четверть века, а может, и больше. Еще мальчишкой, помогавшим на кухне ресторана матери-судомойке, он сквозь занавешенную бисером дверь не раз видел этого седого человека и знал, что его зовут Профессор. Мальчик запомнил его коротко остриженную, чуть запрокинутую голову, длинную спину, прямые плечи. Профессор всегда сидел, чуть отодвинувшись от стола, закинув ногу на ногу. Стол ему как будто был не нужен и даже мешал, потому что он, во-первых, был длинноног, а во-вторых, почти не ел. Но пил. Из маленькой серебряной или стеклянной рюмки или стопки. Исключительно водку. Не пьянея. Мальчик не мог не запомнить эти темные, словно тушью обведенные, спокойные и внимательные глаза, замечавшие все на свете — от пятна на крахмальной скатерти до застенчивого кухонного паренька, подглядывающего за посетителями. Скатерть меняли, а мальчику под конец кутежа выдавали персональный рубль на чай…
Седым он был со школы, возможно, за это его еще на приемном экзамене в университет назвали Профессором. И попали в точку. Он занялся физикой сверхпроводимости на третьем курсе, сразу после университета защитил кандидатскую, а через три года докторскую. Официанты ничего не знали о его научных достижениях, но и для них он был Профессором. Все последующие годы официанты не замечали в нем перемен. И сегодняшний тоже: за четверть века сам-то бывший кухонный мальчик, мечтавший стать космонавтом, изменился куда серьезней. Профессор каким был, таким и остался.
Но женщина в слабом свете бумажных фонариков видела перемены.
Батоно Профессор стал разговорчив. Возможно, потому, что в прежние времена за его столом сидело, как правило, немало блистательных гостей, и среди них попадались говоруны. А сейчас за столом их было двое, он да она.
За соседними столами в свете фонариков золотились и розовели профили, взлетали руки в перстнях, сияли глаза… На этом фоне Профессор обстоятельно и на примерах, словно лекцию читал, объяснял своей спутнице, как соблазнить женщину. Или хотя бы снять. Но лучше — покорить. Он уверял, что это дело техники. Этому можно научить. И учил.
— Одна из аксиом: как можно реже смотри в глаза.
Он совершенно спокойно наклонялся над своей спутницей, брал ее, как девочку, за подбородок и показывал, что, например, особенно важно в женском макияже и куда именно следует смотреть мужчине, чтобы вызвать в женщине смущение и душевный трепет.
— Смотреть надо вот сюда… — он почти прикасался к уголку ее рта. — Но лучше всего, правильней и неотвратимей, если смотришь как бы в глаза, но не в левый и не в правый глаз, а вот сюда… — Он прикасался к переносице и скользил пальцем чуть выше, сантиметра на два. — Смотреть следует не пристально, а спокойно, твердо и вместе с тем глубоко. Вот так. Здесь у женщин третий глаз расположен…
— А у мужчин он где расположен?
— У нас его нет…
Странно, но этот урок она принимала близко к сердцу. Пробивалось воспоминание, такое давнее, что голова кружилась. Ее уже учили однажды по такой же методе, на вполне конкретных примерах. И, главное, — прикасаясь… Не учили. Учил. Кто?.. Он тоже говорил: “техника”. Техника чего?.. Она не могла вспомнить. Это было что-то очень важное для учителя и совершенно не нужное ей… Как умение снимать женщин.
Профессор рассуждал о том, что покорить незнакомку не так сложно, и особенно легко, если ты уже пребываешь в компании с красивой женщиной. Сказав это, он добавил, не поворачивая головы:
— Как я сейчас. — А затем посмотрел спокойно и глубоко в ее третий глаз.
Вообще-то он в самом деле избегал ее взгляда, не заглядывал ни в левый глаз, ни в правый. И обращался как бы не к ней, а просто думал вслух. И все же он говорил именно с нею.
— Красивые женщины (все!) умны, хотя каждая по-своему. Характер и тонкость чувств, вот женский ум. Настоящая красота — и глупость? Несовместимо… А красота и хамство?.. Невозможно!..
Время от времени Профессор выпивал рюмку. Затем, продолжая говорить, вынимал из кармана шуршащий синий пакет с табаком, в то же время начиная искать специальные бумажки, чтобы свернуть сигарету. Находил. Его пальцы слегка дрожали. Он задумывался, пытаясь поймать и папиросную бумажку, и ускользающую тему, чтобы продолжить лекцию.
Пушкин
— Значит, глупость, как и хамство (то есть воинственную глупость), исключаем навсегда… Но сказано: “поэзия должна быть глуповата”… Глуповатость — вот что прелестно. Глуповатость — совсем не глупость… Ты Пушкина любишь? — похоже, он не ждал ответа. — Я, оказывается, люблю. Догадался недавно. Понимаешь, все был Пушкин да Пушкин. Написавший “бежали робкие грузины”. Никакой политкорректности… Русский гений. Помесь тигра с обезьяной, что вместе означало “француз”. А сейчас… Мы в Грузии скучаем по русской речи… И оказалось, что с Пушкиным можно поговорить. Сказки почитать… У меня отыскалась книжка — “Словарь Пушкина”, и в нем есть слово “красоточка”. Как же он все в этом понимал… Все вы, мои красоточки, дурехи во все времена. Умны, иногда хитры, но так наивны! Вы ждете любви. И шлюхи тоже…
Игра
Сигаретные старания завершились победой. Бумажка с табаком вдруг свернулась в сигарету, Профессор склонился над протянутой официантом зажигалкой и закурил, рассыпая кудрявые табачные крошки.
— Я тебя не обидел?.. Я не имею тебя в виду.
Она не обижалась, ни капли. Он не считал ее шлюхой, и она это знала.
Профессор затягивался так, что огонек полз по сигарете быстро, как по бикфордову шнуру, за одну затяжку добрая половина сигареты превращалась в пепел. Затем он выпускал дым, явно наслаждаясь. Пушистая голубоватая веревка закручивалась вокруг его спутницы, затем распухала, слабела и уползала под темный потолок. Профессор наблюдал. Так он жил и прежде — наблюдая. Вторую половину своей нелегко дающейся самокрутки он равнодушно втаптывал в пепельницу. После чего рука его снова тянулась к рюмочке, идеально промытой, круглой. Она никогда не оказывалась пустой, а пепельница, как по волшебству, всякий раз оказывалась и под рукой, и чистой. В то же время официант как будто отсутствовал.
— Нет, нет, нет. Я все же имею тебя в виду… Всегда. Я тебя подозреваю… и мне больно. Ты не веришь?
Она понимала, что это игра, но была в этой игре угрюмая, страстная серьезность, он не кокетничал ни с нею, ни вообще. Вот так играл. И эта его техника — действовала.
Он снова опрокидывал в себя рюмочку, подносил ее, уже пустую, к глазу и смотрел на Августу сквозь выпуклое стекло, как сквозь монокль. Или снова сворачивал сигарету. Профессор сворачивал их одну за другой, дымом он как раз и закусывал водку. Своей даме он заказал черную икру, не зернистую, паюсную. Дешевую. Дешевле зернистой. Как раз такую она любила, и он помнил об этом. Дешевая паюсная икра и всегда-то была роскошью, а по нынешним временам стала безумием. Она попробовала отказаться. Профессор остановил ее неожиданным жестом — прижал большой палец к ее губам. Посмотрел ей прямо в глаза, отнял от ее губ и поцеловал собственный палец. “Господи!” — успела подумать она, а он уже указывал тем же пальцем куда-то себе за спину, в глубину зала.
— Посмотри, там рыжая, у стойки бара. Я сейчас просто встану и выйду на улицу. Через минуту она тоже выйдет. И останется со мною, если я захочу… Не расстраивайся, это просто техника… Просто техника. Я это умею.
Он не встал и не вышел, свернул новую сигарету и снова затянулся.
А рыжая красоточка действительно сидела на высоком табурете у стойки бара и действительно через минуту она спрыгнула со своего насеста и прошла к выходу на веранду, едва не задев Профессора бедром,.
— Вот видишь, — сказал Профессор. — Все это техника, Сафо. Только техника.
“Раньше он меня и пальцем не трогал”, — подумала она и, оглянувшись, поняла, как Профессор наблюдал за рыжей и за всем, что происходит в зале. Большое зеркало с помутившейся амальгамой в резной деревянной раме висело на противоположной стене, прямо перед ним, метрах в пяти. Вот в него-то он и смотрел все время.
Он уже дважды назвал ее Сафо. Три года она не вспоминала это свое прозвище и вспомнила только сегодня утром, когда смотрела из окна гостиницы на Старый город. Ее так называли немногие, а Профессор, пожалуй, никогда. Как же он ее звал?.. Никак. Между тем ее звали Августа, и свое редкое имя она любила.
“Ноев ковчег”
Три с лишним года назад она уехала из Тбилиси в Москву, уехала на пару месяцев, чтобы, как всегда, вернуться, но уже через пару недель из теленовостей поняла, что возвращаться некуда, что она не уехала, а бежала, и очень вовремя. Ее чудесный, веселый и печальный, живой, праздничный город словно вихрем подхватило, втянуло, засосало в воронку войны. Какая-то космическая катастрофа произошла с городом, падение метеорита, потоп, нашествие инопланетян. Недаром перед войной горожане постоянно видели НЛО…
Августа вспомнила, как в канун ее отъезда Профессор пригласил нескольких друзей пообедать в рыбный ресторанчик. Он назывался “Ноев ковчег”. И размещался на старой барже, впрочем, отмытой до блеска. Баржа была пришвартована к берегу, и все-таки “Ноев ковчег” как бы плыл, покачиваясь на волнах зеленой и мутной реки, воспетой поэтами. Баржа скрывалась от зноя под сенью плакучих ив, серебряная листва шелестела на ветру… Гостей в каюте было шестеро, седьмой, актер, опаздывал. И вот он наконец ворвался, взволнованный, даже напуганный.
— Все дороги забиты! Машины стоят! — кричал он, и глаза его, обычно такие веселые и ясные, туманило ужасом. Впрочем, он же был актер, настоящий, великий. Лучший трагик и лучший комик империи. Таких, лучших в империи, было в Тбилиси, пожалуй, трое. Не больше. То один лучший, то другой…
— Мы с таксистом из машины выскочили, смотрим в небо. А там… летают… бесшумно… как тараканы какие-то, отвратительные… Мамой клянусь! Профессор, это все ты со своей сверхпроводимостью. Конец света… Дайте, скорее дайте мне водки!
Актер выпил и затих. Профессор и бровью не повел, он сидел как ни в чем не бывало.
Августа наклонилась к Профессору и спросила:
— Что бы это все значило? Ты тоже видел этих… ну этих?
— А ты видела?
— Нет. Но хотела бы.
— Напрасно, — ответил он.
Пико, художник, стоял с бокалом розового “Атенского”. Он был тамадой.
— НЛО… — задумчиво произнес Пико. — Я не видел, но все говорят. НЛО… это, мои дорогие, неопознанный, да еще и летающий объект… это виртуальная, то есть зыбкая, не ахти какая, реальность… однако данная нам в ощущениях. Вот, например, транспорт весь остановился, ощущение неприятное. Того гляди, все рестораны закроются. А ты что думаешь, Ашот?
Ашот, шеф-повар, вносил в каюту “Ноева ковчега” свой шедевр, осетрину на маленьких шампурах, жаркую, почти прозрачную, зарозовевшую над углями.
— Рестораны не закроются, — сказал Ашот, подавая художнику шампурчик с чудным куском осетрины. Профессор, педант, неодобрительно поднял бровь, но Пико с легкостью допустил эту недопустимую фамильярность и принял шампур прямо от повара. Ашот разместил осетрину на серебряном блюде, на листьях свежего салата, и подытожил:
— НЛО тоже кушать захочет!..
— О чем же был мой тост? — спросил присутствующих Пико.
Буца, архитектор, построивший погребальный пантеон на главном кладбище города и Дворец бракосочетаний в Авлабаре, вспомнил:
— О времени! Ты начал о времени.
— Разве?.. Значит, о времени… Древние считали, что это река. Не как бы река, а просто и буквально река. Как Мтквари. Греки называли ее Хронос и переплывали лишь однажды, с Хароном, чтобы отправиться к мертвым. Но мы пока что плывем по реке не поперек, а вдоль и вниз по течению. Плывем, смотрим на берега, смотрим в первый и в последний раз. Кое-какие правила мы знаем. К примеру — не стоит выходить на берег, попутчики уплывут без нас. К истоку нам не дано вернуться. А впереди — не исключено — нас ждет водопад… В последнее время слышен подозрительный рокот… — Кто-то за столом горестно вздохнул. Это был актер. — Бывают и райские заводи. Как у нас с вами сегодня. К сожалению, и к ним мы не сможем вернуться. Река держит в тайне будущее, сохраняя интригу до конца… Но есть еще память, очень странная упрямая речушка вот здесь, — Пико постучал пальцем по лысине. — Странность ее в том, что она течет вспять. А упрямство в том, что память нам неподвластна, она сама выбирает, что помнить, а что забыть… Сама выбирает… — Пико замолчал, но через миг встрепенулся. — Кстати, о забывчивости: Буца настаивает, что каждый тост должен заканчиваться словами “так выпьем же за”, а я об этом забываю. Ну вот, я вспомнил и потому заканчиваю… Выпьем за время. Но выпьем и за память. За обе эти речки! Пусть время унесет нас, а память вернет в этот осенний день… Икос.
— Гаумарджос! — подхватили за столом.
Пико выпил, сел и принялся с тихим удовольствием расправляться с осетриной, поливая ее гранатовым соусом.
“Гого, девочка”
Неужели прошло три года?.. Августа приехала сегодня утром, поселилась в небольшой гостинице, повисшей, как ласточкино гнездо, на скале над рекою, и стала обзванивать друзей. Не нашла никого. Иногда те, чьи голоса возникали в телефонной трубке, не знали даже имен, что она называла. Домашний номер Профессора молчал. Она позвонила через час, долго не вешала трубку и наконец услышала глухое и знакомое: “Диах”. Это значило “Да”.
Да, это был он, и был он, никогда не пьянеющий, похоже, наконец-то пьян… или смертельно болен, или спросонья, или все сразу. Но узнал ее — и протрезвел, ожил, проснулся. Обрадовался и даже сознался в этом: “Я рад”. И сразу назначил свидание: “Жду тебя в шесть часов у Сиони”. Назначил свидание и повесил трубку. Как всегда.
Она вышла на балкон гостиницы. Вон, за рекой — Сиони, кафедральный собор в сердце старого города. Там, рядышком, на Серебряной улице, она часто останавливалась у прелестной женщины, у Этери. Ее телефон сегодня тоже не ответил. Этери была археолог и знала в старом городе каждый дом и каждый подвал. Она знала корни домов и то, из чего растут эти корни с тех самых пор, как полтора тысячелетия назад молодой князь Вахтанг Горгосал подстрелил в этих местах фазана, а тот упал в горячий серный источник и сварился, бедный… У Этери был рассеянный склероз, ее качало от стенки к стенке, но каждое утро она уходила на работу. А когда возвращалась, они вместе с ее мамой, мужем Михо, дочкой и сыном ужинали на веранде. Старенькая мама выносила гитару, и под эту гитару Этери пела смешные тбилисские песенки. Голос был низкий, совсем, бездонно глубокий… Гого мидис мохвеулши — девочка идет по переулку… Этери пела, а потом рассказывала русской гостье, о чем пела.
Как-то гостья расправила салфетку и написала:
Взял девчонку за ручонку
(Оделиа-ра-ну-ни):
— Ты пойдешь со мной, девчонка!
(Оделиа-ра-ну-ни).
Мать ее кричит вдогонку
(Оделиа-ра-ну-ни):
— Поцелуй мою девчонку,
А потом верни!..
Тогда Этери и сказала:
— Да ты поэт! Августа, я буду звать тебя Сафо. Возьми еще салфетку, напиши стихи и посвяти мне. Пусть будет.
(Так они все говорили — пусть будет. По-грузински это звучало совсем коротко: икос.)
Августа написала стихи об Этери, но уже после, в Москве:
Когда грузинское вино
Я буду попивать,
Этери, песенки твои
Я буду напевать.
Зачем, Этери, ты поешь
Печально, хрипловато?
Чтоб мать не злилась на детей,
Они не виноваты.
Глаза печальны у тебя,
Но песенка поется,
И эта песенка смешна,
И дочь твоя смеется.
Пусть вечно девочка идет
Проулочком горбатым,
И за руку ее берет
Кинто щеголеватый!..
Я буду попивать вино
И не считать потери,
И помнить, как давным-давно
Ты пела мне, Этери…
Старый город за рекой кутался в осенний туман, Августе не удавалось разглядеть даже крышу дома на Серебряной улице, где жили Этери и ее красивая старая мама, и серьезный усатый муж, и смешливая дочка, и юный сын, которого почти никогда не было дома, он был футболист и подавал большие надежды. Этери со страстью болела за его команду “Динамо”…
Телефон Этери, как и другие, этим утром не ответил вовсе…
Камасутра
Августа склонилась через перила, посмотрела вдоль реки, вниз по течению (как бы в будущее), и увидела вдалеке странное здание, похожее на замок. Нет, и на замок не было оно похоже. Это был облицованный белым мрамором Дворец, который построил Буца. Он считал его дворцом всех религий, храмом. Как и все настоящие дворцы, дом нравился начальству, но что с ним было делать? Зала для партийных съездов в нем не было. Творение Буцы определили под Дворец бракосочетаний. Он не возражал. “Этот дом не боится землетрясений, будет стоять очень долго, — говорил он. — Когда-нибудь здесь будут служить мусульмане, иудеи, христиане, буддисты. Ведь очевидно, зачем он…”
Здесь Августа познакомилась с Пико. Он расписывал алтарь, болтаясь в шаткой люльке под потолком. Фреска была почти готова, светлая, светлее света… Буца снизу что-то сказал по-грузински, и Пико помахал Августе рукой с кисточкой.
Да, странный дом… Острословы сравнивали его с гениталиями белого быка, а натуры возвышенные — с белым лебедем. Августе дворец напомнил любовь двух улиток из фильма “Микромир”. Фильм был гениальный, но сравнение Буце не понравилось. “Пусть уж будет, как у быка”, — сказал он. И повел Августу с фотографом вниз, все вниз и вниз, в глубь горы, из которой дом как бы вырастал, беря начало чуть ли не в преисподней. Они спустились через роскошные залы и анфилады — в мрачные коридоры, в последние слои дома. В самом последнем слое под ногами был уже не бетон, а скала. Побеленный, грубо оштукатуренный потолок осветила стосвечовая лампа. Это Буца ее зажег, чтобы показать на стене роспись, оставленную собственно работягами. Они, очевидно, уползали от прорабов с верхних этажей в эту черную бездну отдыха ради, оставленные пустые бутылки валялись по темным углам большого зала. Чудовищная подростковая Камасутра городских предместий, выполненная по бетону углем, цветными мелками, суриком — чем попало — общей площадью метров в сто — вот что скрывалось в основании Храма всех религий и Дворца бракосочетаний. Буца сказал, что не позволит это забеливать.
Как и что
В шесть часов вечера Августа пришла к Сиони, никто ее не ждал. Она зашла в церковь, поставила свечи Богородице, Святой Нине, Святому Георгию и Святому Николаю, покровителю странников. Вышла. Нет, никто ее не поджидал у входа. Она поняла — что-то не так. И все-таки спокойно уселась на каменную скамью. Ей это ожидание, это смиренное ничегонеделание на теплом, остывающем в надвигающихся сумерках граните доставляло радость.
Город с каждым теплым мгновением, по капле, возвращался к ней. Он не спешил. Он продолжал жить, как жил всегда, все пятнадцать веков. Но он расступался перед ней, он пропускал ее в свои воспоминания, в смешные и страшные истории, не раскрывая своих секретов, но позволяя заметить их присутствие. “Вот здесь — тайна и судьба, вечная любовь и красота”, — говорил город, а всего-то и виден был старый дом с трещиной на стене, и вдоль трещины проглядывало время: когда-то дом был голубым, потом желтым и белым, а сейчас вот — розовый. Резной чугунный балкон, увитый плющом и глицинией, нависал над улицей, и видно было чью-то руку, белую, женскую, с книгой.
День длился самый обыкновенный, не праздничный, не многолюдный. Осень всегда была лучшим временем в этом городе. Вот только темнело рано — солнце пряталось за горы, сумерки приближались медленно, а длились минут пять, не больше, и сразу опускалась ночь. Но какими дивными, волшебными были эти короткие сумерки. Свет небес сменялся светом из окон, светом старых абажуров и редких уличных фонарей… И наступала прохлада, почти всегда, даже знойным летом, с гор к ночи пробирался ветер. Августа на этот раз приехала в октябре.
В восемь вечера она замерзла, встала и принялась мерить гулкий проулок шагами, то мелкими, в ступню, то длинными-предлинными. “Пройду туда и обратно девять раз и отправлюсь искать дом Этери на Серебряной улице”, — так она загадала. На седьмом разе вдали раздались торопливые шаги и голоса. “Чкара, чкара! Скорей, скорей!” — услышала она хриплый, задыхающийся голос Профессора. И пошла навстречу. Вначале из-за поворота выскочил худенький молодой очкарик, весь взмокший, и, не заметив, пропустив Августу, помчался к Сиони. Сразу следом на нее налетел и остановился, держась за сердце, немолодой, лысеющий и полный человек с лицом глубоко несчастным. И лишь затем Августа увидела Профессора. Он едва держался на ногах и просто упал к ней в объятья. Какой же он был худой!
Он повисел на Августе, отдышался, отстранился и торжествующе хрипло выкрикнул своим спутникам:
— Я говорил, она ждет! — потом повернулся к ней, взял в ладони ее лицо и заглянул в глаза, и это было счастьем. Но недолгим. Он поволок ее с несусветной скоростью туда, откуда только что со своими спутниками прибежал.
— Мы ждали вас у Кашвети, — оправдывался, догоняя, толстый спутник Профессора. А от Сиони радостным галопом налетел молодой очкарик с букетом измочаленных красных гвоздик. И все они продолжали почти бежать, как будто их еще кто-то где-то ждал. Оказалось — нигде и никто. Именно она, Августа, была конечным пунктом их гонки.
Конечно, Профессор после ее звонка снова уснул, и ему приснилось, что у них свидание на Руставели, у Кашвети — церкви, расписанной Ладо Гудиашвили. Вот он и пришел к Кашвети… Они со спутниками часа два выпивали в кафе напротив, смотрели из окна на вход в церковь — пока Профессор не вспомнил вдруг, где в самом деле эта русская его ждет.
Профессор говорил на ходу, не отпуская ее руку, пока она не прервала его:
— Ты хоть помнишь, как меня зовут?.. Профессор…
— Вы знаете, он уже академик, действительный член академии! — это очкарик втиснулся с пояснениями, но Профессор покосился на него, и тот умолк.
— Где Буца? Где Вахушти? Где Пико и Чубчик? Где Саша?.. Как ты? — спросила она.
Профессор остановился.
— Умер. Болен. В Петербурге и в Германии. Умер… Ну а я…
И он развел руками.
Тут уже Августа повисла на Профессоре, обняв за шею, а он стоял, как тощее и прочное дерево, как кипарис какой-нибудь. Никогда в жизни прежде они не обнимались. И вообще, кто они были друг другу, вся эта странная компания? Почему этот немыслимый круг знакомых расступился когда-то, как и сам город, впустил ее и помнит до сих пор? Какой невероятный роман случился у нее сразу с дюжиной немолодых мужчин… Без которых она и сейчас не то чтобы не может жить, но не хочет…
Потом они с Профессором снова пошли, их спутники приотстали из деликатности. И она услышала, как и что. Буца умер просто, он заснул и не проснулся в чудесном, деревянном и ветхом, но прочном своем доме в Авлабаре, висевшем, как и старая гостиница, на скале, “на бровке” — так говорили… Он умер через год после Сержика, а как и когда умер Сержик — весь мир знал, Сержик был знаменит.
— Ты помнишь, когда умер Сержик? Вот и сосчитай, когда не стало Буцы… Сам я забыл. У меня всегда с числами было не очень…
Буца был близким другом Сержика и последним, к кому Сержик зашел сам, один и на своих ногах. Буца рассказал Профессору, как это было. Сержик зашел, как всегда, без звонка, просто шел по Авлабару по своим предсмертным армянским делам и зашел к Буце. У Сержика ведь и телефона отродясь не было. Он всегда занимался своими делами, не считаясь с обстоятельствами, поклонниками, покровителями, родней, болезнями, врачами и даже с друзьями. Шел когда хотел, куда хотел и никого не ждал. Буца тоже никогда никого не ждал, но был домосед. Вот Сержик его и застал. Он пришел, чтобы поправить два оловянных хевсурских светильника, которые когда-то подарил Буце, а потом десятилетиями выпрашивал обратно. Зачем выпрашивал? Кто же знает. В последний свой приход Сержик опять подошел к светильникам. И сказал, что догадался, как они должны висеть, их нужно скрестить друг с другом. Скрестил, посмотрел и добавил: вот теперь правильно, теперь все…
— Буцу похоронили, где он хотел?
— Да, конечно. Ты видела его место?
— Видела, — ответила Августа.
Свое место
Буца не был таким уж домоседом. Однажды он усадил ее в “Ниву” и повез на кладбище, показать пантеон и свое место. Они выехали за город, оказались в котловане, каменистом и жарком, и машина со скрежетом стала карабкаться вверх. Небо все росло и росло, именно в небо они и въезжали. Но не доехали чуть-чуть. Дорога выровнялась, они остановились. Здесь, на просторной площадке, точнее — на плоскогорье, особенно палило солнце, но и ветер дул свежий. С этого плоскогорья начинались настоящие горы, дыбились, чем дальше, тем выше, снежные хребты и вершины. А внизу, там, откуда они приехали, словно в нежных ладонях, в мягких холмах текла зеленая речка и начинался, разливаясь к горизонту, огромный, тонущий в знойной дымке город… Плоскогорье не было таким уж плоским, оно распадалось на мощные каменные уступы, и на центральном, самом высоком, громоздились устрашающие, как расшатанные зубы великана, ворота и здания из бетона… Какой-то Стоунхендж, если б его вздумал построить тот великий французский архитектор, прародитель советских хрущоб… С фамилией, похожей на пирожное… Корбюзье!.. Августа его не любила, а вот Буца считал гением… Окружающего пейзажа бетонный пантеон не портил. Как-то эти дзоты взгляда не раздражали. Вписались… Буца взглянул на Августу пристально и буркнул:
— Ладно, можете не хвалить. Я сам все знаю.
Он повел ее мимо просторных мраморных могильных плит и гранитных крестов к краю уступа. Здесь посыпанная мелкой мраморной крошкой тропа нырнула в долговязый колючий кустарник, некоторое время попетляла под его листвой и оборвалась. Казалось, идти дальше некуда, бездонная пропасть простиралась в метре от кустарника, Августа не стала в нее заглядывать — она боялась высоты. Однако Буца смело шагнул вперед и, насвистывая “Реквием” Моцарта, простую тему, предшествующую финалу, стал спускаться вниз, так что его крепкая спина, коротко стриженный затылок, серая кепка скрылись за кромкой обрыва. Августа шагнула за ним и оказалась на прорубленных в скале каменных ступенях. Они спускались к утесу, прилепившемуся к вертикальной скале, над пропастью. На утесе тропинка пошла по спирали, Буца и Августа как бы “ввинчивались” в морскую раковину, в центре которой была выбита в гранитной породе аккуратная прямоугольная яма. Буца приостановился на секунду у края ямы, примерился, охнул и спрыгнул в нее. Оттуда сказал:
— Вот. Это мое место… Как вам?
Он охлопывал шершавые стены своего будущего вечного пристанища, принюхивался к солоноватому запаху горной породы, вглядывался в розовые прожилки по бурому камню… Наконец поднял голову, посмотрел снизу вверх на Августу. У него болело колено, и он протянул руку:
— Надо выбираться отсюда, еще належусь.
Она подала Буце руку, и он по узким, специально пробитым в граните бороздкам легко выбрался наверх. Очевидно, он это не раз проделывал. Скамья — грубо отесанный дубовый брус — уже носила следы времени, была серой, потрескавшейся и вместе с тем лощеной. Не один год Буца с друзьями приходил сюда.
— Меня это место умиротворяет. Вам понравилось?..
Буца вытащил из внутреннего кармана плоский шкалик пятизвездочного коньяка “Элиси”, достал для Августы складной стаканчик, налил до краев, стаканчик со шкаликом чокнулись, и они выпили…
Турки в городе
Воспоминания, если их не рассказывать, много времени не занимают. Августа не стала рассказывать о том знойном дне на краю пропасти и о глотке коньяка. Профессор и сам бывал там с Буцей, с Пико, с Вахушти… Да мало ли с кем…
— А что Вахушти?
Профессор словно не расслышал вопроса, он шел все медленнее, оглядываясь по сторонам. Они прошли уже несколько уличных кафе, выглядевших странно, раньше таких не было: из дверей прямо на плиты тротуара вела истоптанная ковровая дорожка, перетекавшая в столь же вытоптанный ковер. Время от времени ковер мела и поливала из детской полиэтиленовой леечки тихая как тень женщина. Леечки в разных кафе были разного цвета, ковры тоже, а тихие женщины похожи, как сестры. На коврах стояли пляжные пластмассовые столики под тентами. Смуглые усатые мужчины, слишком смуглые и слишком усатые для Тбилиси, сидели по одному, по двое в каждой из кафешек, пили чай из азербайджанских стеклянных стаканчиков с талией или кофе из итальянских толстостенных чашек, или ничего не пили, но перебирали марокканские четки. И стаканчики, и чашки, и четки на самом деле были турецкими.
— Это же турки! — восхитилась Августа.
— Э, чему радуешься, женщина! Оккупанты! Мусульмане! — Профессор не шутил. — У них выпить не подают. Вина — нет! Не говоря уж о водке.
— Зато кофе очень хороший и недорогой, — осторожно заметил полный спутник профессора.
— И кальян заказать можно! — добавил юный спутник.
— Мне бы чаю, — попросила Августа. — Горячего. Я правда замерзла.
Профессор сдался. Сказал усатому турку что-то по-грузински и ушел в глубь кафе.
Августа со спутниками заняли столик, и очень быстро два безусых улыбчивых турчонка принесли кальян, фарфоровый чайник, стаканчики с талией, изюм и курагу в пиале. Профессор не возвращался.
Пока Августа грелась чаем, много чего выяснилось. Во-первых, оба спутника Профессора были сотрудниками его лаборатории. И они боялись, что Профессор опоздает на самолет в Харьков. Самолет улетал в девять утра. Там, в Харькове, его очень ждали, он был главным докладчиком на международном симпозиуме по сверхпроводимости. Если он не приедет в Харьков, будет скандал. Если приедет пьяный — тоже может быть скандал. Но не такой сильный, потому что его любят и простят. А если Профессор не прилетит, очень возможно, что их лабораторию закроют. Европейский центр прекратит финансирование. То есть всем сорока сотрудникам, включая уборщиц, навсегда перестанут платить зарплату.
— Поймите меня правильно, — сказал пожилой и полный физик, его звали Солик. — Мы не только о себе, но и о нем… ведь тема… наука… жизнь целая…
— Да-да, и будущее! За нашей темой будущее! — младшего научного сотрудника звали Темо, он сосал кальян совсем по-детски. — Профессор гений. Но есть же простые обязательства, планы, сроки, эксперимент идет! Каждый день, каждую минуту. Его надо поддерживать. Работать! И мы это делаем. А на Западе желают разговаривать только с ним. Потому что он гений. И у него имя. И он такой обаятельный. Но нам-то как? А, Солик? Мы просто обязаны не дать ему…
— Выпить? Не дать выпить мне? Да они с ума сошли, Сафо. Пошли! — Профессор внезапно возник из дверей кафе, бодрый и сосредоточенный, взял Августу за руку и увел, не дав допить чай. Он повел ее по проспекту. Да, это был великий и прекрасный проспект Руставели. Но какой-то он был не такой, как прежде. Гигантская рука прошлась по нему, как по грядке, проредив столетние платаны, словно кто-то нашел слишком густым их строй, слишком могучими стволы и кроны… И еще — проспект поутих. Разве так он звучал, и дышал, и светился по вечерам?.. Профессор шел, продолжая держать Августу за руку.
— Что у турок хорошо — очень чистые и уютные туалеты. Как только я там присел, тут же и уснул. И приснился мне сон. Сначала мне показалось, что я змея. Удав. А потом я понял, что не змея, а просто разветвленный трубопровод, и по мне протекает вся энергия мира… Вся.
“Цыц!”
— Да, ты очень приободрился, — сказала Августа осторожно. — Достаточно, чтобы утром улететь в Харьков?
Профессор не ответил, только обнял ее за плечи, как будто он и впрямь был ее парнем, а она его девочкой, и они шли по Руставели, а впереди у них была огромная счастливая жизнь.
Августа почувствовала странное волнение, как будто все это новое счастье всерьез и никогда не кончится.
— Скажи, я достоин любви? — спросил он.
— Как тебе сказать… — она насторожилась. И словно цитату вспомнила, хотя ничего она не вспомнила, а просто от волнения заговорила о Профессоре в третьем лице. — Он был прост, юн, остроумен. И коварен не по летам.
— Ты даже не представляешь, насколько коварен.
И опять она ему поверила. В его коварство. И не зря.
Профессор снял руку с ее плеча, остановился, оглянулся и вдруг как будто рухнул, то есть остался стоять на ногах, но сделался трезвым и старым. Энергия в трубопроводе внезапно иссякла.
— Соломон! Теймураз! — позвал он. — Куда вы делись!..
В полном унынии подошли к своему шефу Солик и Темо.
— Смотреть на вас тяжко, помочь невозможно. Вы, кровопийцы, лишаете сил и меня, и себя. Идите прочь, домой.
— Но батоно Профессор… — Темо попытался возразить.
— Цыц! — вот, оказывается, какое старинное профессорское слово он знал. — Цыц! — повторил еще раз и для убедительности потряс пальцем перед носом у Темо. — Я вас увольняю. Обоих. Идите в жопу. В отпуск!.. У меня загул, у вас отгул. У меня запой, у вас отбой… Вон!!! — его крик был ужасен. Он, кажется, сам ужаснулся и с трудом перевел дыхание.
Августа не ожидала. Ни слова “цыц”, ни слова “жопа”, ни крика, ни тем более стишков про запой и отбой.
Они стояли возле Кашвети, той самой церкви, с фресками Гудиашвили. Темо и Солик совершили полный круг по стадиону и вернулись к старту, который оказался для них и финишем. Сам Профессор не считал дистанцию пройденной. Повисли глухая тьма и такая тишина, какой на проспекте Руставели не бывало и глубочайшей ночью, разве что под утро. Но до утра было еще очень далеко. Августа и Профессор стояли и смотрели, как по скудно освещенной улице удалялись, не оглядываясь, два понурых сотрудника лаборатории сверхпроводимости.
— Я тебя спросила про Вахушти, что с ним?
— Вахо… Вахо болен. Ты знаешь, что его старший сын погиб?
— Нет.
— Погиб. А дом их сгорел. Сожгли. А сам Вахо заболел, ему сделали операцию, и теперь у него серебряная трубка в горле. Еще — он снова женился.
— Живет у жены?
— Нет. Помнишь его младшего мальчика, Гугу? Гуга отстроил с друзьями отцовский дом. Черт знает из чего. Из всего. Из обломков главным образом. Слепил их все бетоном. Получилось не хуже, чем у Гауди в Барселоне. На пещеру похоже. Мне нравится… Зайди к ним… Но завтра. А сейчас пойдем к Гуге в его “точку”… Знаешь, почти все наши дети открыли кафе или магазинчики. Кроме моих балбесов.
Профессор вышел на обочину, поднял руку, и тут же из переулка высунула никелированный клюв огромная черная “Чайка”, как будто ждала. Здесь и в прежние времена была стоянка “ночного такси особого назначения”, просто Августа об этом не знала. А сейчас, хотя весь мир изменился, ночная стоянка осталась, только не такая уж… Не такая особая. Так, на всякий случай. Зато машина вот особенная, с распродажи госгаража досталась. Старье! Но возит.
Все это рассказывал шофер, лица которого было не разглядеть, даже когда он забывал о руле и поворачивался к пассажирам: слишком далеко впереди, как в конце черного туннеля, сверкала его улыбка. В десять минут “Чайка” доставила их в Ваке, где в прежние времена ресторанчики и “точки” не водились, очень тихий это был район, здесь жил Белый Лис — Шеварднадзе. Жил на Круглой площади, в обычном шестиэтажном доме, но сразу на двух этажах.
— Вот этот дом, сейчас он здесь не живет, — шоферу нравилось рассказывать про прежние времена, да еще по-русски. Но Профессор его прервал:
— Стой!..
Они вышли в тишину, в темень, в свежий запах хвои. Так всегда пахло в Ваке, там, в сквериках и во дворах, росли корявые итальянские сосны и ливанские кедры, а за домами, вверх по склону горы Мтацминды, начинались заросли вереска, переходившие на вершине горы в парк культуры и отдыха с гигантским колесом обозрения… Как будто самой Мтацминды для обозрения Тбилиси не хватило бы… А дальше начиналась необозримая Грузия, страна небольшая, но “в складочку”, так что если б Грузию разгладить, то получилось бы — ого-го.
Барашек
За Мтацминдой начиналась дачная местность, именно местность, поселком не назовешь — просто дорога среди поросших лесом холмов и ущелий, а кое-где — дачи. Так что дом от дома не видать. На одной даче жил красавец, каких мало на планете Земля. Смуглый, синеглазый, статный, с седыми висками, и по знаку зодиака — Овен. Бездна огненной энергии…
Как-то весной, в конце пасхальной недели, Августа прилетела в Тбилиси вместе с приятелями. Рано-рано утром Августа отправилась в мастерскую к Пико, оставив в гостинице своих спутников отсыпаться. Мастерская у Пико была тоже в Ваке, в высотном доме на сваях. Лифт не работал. Вот у этого лифта она и встретилась впервые с синеглазым красавцем. Он тоже шел к Пико. Им обоим не хотелось пешком подниматься на четырнадцатый этаж, тем более что хозяина в мастерской могло и не быть. И тогда красавец схватил Августу за руку и потащил в соседний подъезд. Там лифт работал. Они поднялись на самый верх, красавец открыл люк на крышу, с которой их чуть ветром не сдуло. По крыше, рискуя жизнью, они добрались до люка, который вел в подъезд к Пико, и в два счета оказались у железной двери мастерской. Дверь была приоткрыта, и из щели валил дым. Хозяин разводил огонь в камине. Он не нашел пилы и потому засунул в камин не распиленное на поленья бревно. Бревно не разгоралось, но дымило нещадно. В этом дыму сыпал черным горошком и блеял прелестный барашек. Белый. Как у Маленького Принца на астероиде.
Красавец открыл окно, вытянул из камина бревно, залил из чайника дымящий конец и высунул его наружу. Свежий ветер подхватил дым и пар.
— Похоже на пушку, — Пико был доволен.
Он чмокнул Августу в щеку и спросил:
— Рогоро хар, гого? Как живешь?
Про барашка Пико объяснил, что его к Пасхе подарил ученик. И неизвестно, что с ним делать. Красавец сказал, что как раз известно, как поступать на Пасху с барашками, вот только кто за это возьмется, кто умеет? Пико задумался и почесал затылок. Был он, как всегда, в замызганном ватнике и кепке, а в мастерской у него держался устойчивый кавардак, чудовищней которого Августа видела только в Питере, у самого главного классика русской литературы.
— Буца умеет! — вдруг вспомнил красавец.
И тут же они втроем выпили кахетинского рыжего вина, несколько открытых и недопитых бутылок которого всегда стояло на столе и по углам мастерской. Они нашли стаканы и выпили за встречу, за Августу, за Пасху и за счастливую мысль поехать отмечать все это на дачу.
— Батоно Пико, не забудьте барашка, — попросил на прощание красавец.
Для Августы начался длинный, солнечный и дождливый, бестолковый и маятный, прелестный день, посвященный сборам на дачу. С этого дня начался ее роман с красавцем.
К закату кавалькада машин, возглавляемая голубым, с оторванной дверцей “жигуленком”, въехала по гравиевой дорожке в могучий еловый бор, потом сквозь ржавые ворота — на чудный и совершенно естественный альпийский газон перед деревянным домом. Темно-коричневый, как бы бархатный, двухэтажный дом был окружен по верхнему этажу верандой. Там и разместилась компания.
Солнце давно закатилось, когда начал разворачиваться пир.
Были крупно нарезаны помидоры и огурцы и брошены на два больших блюда вместе с кинзой, укропом, луком-пореем и молодым чесноком. Толсто нарезанный нежный сыр сулугуни на одной тарелке с тархуном; пахучий, острый сыр гуда; розовая форель свежего посола; вареный язык; буйволиное мацони в горшочках; джон-джоли, ткемали, мисочки с розовым и зеленым, усыпанным зернами граната пхали… И, конечно, — горячий хлеб шота-пури. А в центре — кулич с крестом и пирамида с творожной пасхой… Зеленое “Манави” и красное “Талиани” в строгих темно-зеленых бутылках окружили пасху, как елки дачу, со всех сторон. Можно жить и без барашка! Но как быть с мангалом — разжигать или не разжигать? Разожгли. И спустились во двор, на зеленую травку, вместе со столом и стульями, тарелками, стаканами и закусками. Угли в мангале, да свет с веранды, да луна над тихими огромными елями…Тамадой был Вахушти, поэт и громовержец, виночерпием — Профессор. О барашке, о Буце и о Пико старались не вспоминать, но те, кто знал, вслушивались в тишину ночи, всматривались в хвостик дороги, убегающей от ворот в глубокий и таинственный мрак.
Они появились за полночь, когда ковш Большой Медведицы запрокинулся так, что весь Млечный Путь как будто вытек из него. Небо потихоньку светлело, глотая звезды. И Луна закатилась за вершины елей. Стол шумел и жил своей сладостной пьяной жизнью. Буца и Пико вошли неспешно, поглощенные разговором. Они спорили, спор носил теологический и философский характер. Что есть Бог? И если Бог — это любовь, то что есть любовь?.. Любовь — это жизнь! Тогда смерть — разлука?.. Барашек тоже был с ними, он спал на руках у Буцы.
— Ты помнишь пасхального барашка? Дача, лунная ночь, Пико обещал привезти Буцу, который …
— …умел строить дворцы и никогда в жизни не резал барашков. Помню. Ты изменила мне там. Нарочно изменила с этим красавцем. Никогда не прощу…
Профессор снял руку с плеча Августы, и она вспомнила, как ее красавец ходил с нею по Тбилиси. Она почувствовала его тяжелую красивую руку у себя на плече и взгляды встречных, не знакомых ей мужчин и женщин. Но его-то знал весь город… А через год она как-то встретила его на Руставели с молодой красоткой, он шел точно так же, как с нею, положив тяжелую красивую руку на плечо спутнице.
Больно не было.
— Интересно, жив ли еще тот барашек?.. Травы там много, и места глухие… Стал, должно быть, опытным диким бараном, наплодил ягнят целое стадо…
Секрет
Профессор не отвечал, будто не слышал. Он прошел еще пару домов и свернул во дворик, украшенный гирляндами из жестяных баночек “пепси” и “коки”, разноцветных пивных бутылок, флаконов из-под парфюма и осколков зеркал.
Гирлянды были развешаны на деревьях, позвякивали на ветру и светились в темноте, очевидно сбрызнутые жидким фосфором. Августа по складам прочла грузинскую вывеску и скорей догадалась, чем перевела: Собака Баскервилей. Они прошли сквозь веранду и оказались в кафе с бумажными фонариками на столах, здесь звучала негромкая музыка, синтоистская или вовсе инопланетная.
Почти сразу появился сын Вахушти, Августа не узнала бы его. Она помнила Гугу — тощего мальчишку, помнила, с каким упорством он вырезал и лепил на террасе старого дома Вахушти белоснежных бумажных змеев, абажуры и изящные веера. А сейчас перед нею оказался огромный, заросший бородой, статный детина с тяжелыми руками, привыкшими гнуть и ковать железо.
Он расцеловался с Профессором, пожал руку Августе, пригласил на завтра в гости и сразу ушел.
— Учтивый у Вахушти мальчик. Как хорошо здесь… И действительно, все из развалин.
— Из мусора после потопа.
— А “Ноев ковчег” пережил потоп?
Профессор задумался и, очевидно, вспомнил прощальный вечер трехлетней давности.
— Даже не знаю… Ты помнишь актера?
— Помню. Он боялся инопланетян.
— Да. Потом возил оружие. Был ранен. А недавно открыл гостиницу.
Пришел тихий официант с меню, и ночь началась.
Коварный Профессор всегда был точен во всем, и “Собака Баскервилей” оказалась правильной “точкой”. Фонарики на столах кроме света излучали тепло, они не чадили и хорошо пахли.
— Особенно не нюхай, опьянеешь, это чача с парафином горят… — Профессор, посверкивая круглой рюмочкой и закутываясь в душистый дым, неспешно читал свою лекцию о красоте, о любви, о соблазне.
Августа слушала его, но в то же время вспоминала детскую игру “в секреты”. Это было в другой жизни, на Западном Урале, Августу тогда звали по-деревенски: Гутя. И вот Августа и Сафо смотрели на разноцветные фонарики, слушая Профессора, а в то же самое время, или в то же самое безвременье, девочка Гутя брела на картофельные ямы, там, в мягкой глине похожих на могилы холмиков, под которыми хранились свекла, морковь и картошка, она и ее сверстники, деревенские дети, рыли аккуратные квадратные ямки, каждый свою. У каждого было “свое место”, как у Буцы. И каждый заполнял свою ямку, свой “секрет” всевозможной красотой. У мальчиков в “секреты” попадали звездочки от пилоток, пустые, голубые и в крапинку, птичьи яйца, пуговицы от солдатских гимнастерок и морских кителей, стреляные гильзы, проволока медная и алюминиевая, фольга, цветные камушки, натертые для яркости постным маслом, бабочки, домики улиток, гаечки и шестеренки, ярко-синие, как бы металлические, жуки, гвардейские ленты и наградные колодки, значки ГТО, погоны и петушиные перья… У девочек преобладали сухие цветочки, фантики и бантики, бусы, сломанные брошки и пузырьки от духов, кружева… Мусор поза-позапрошлой эпохи… Красивы были не все детские секреты, но лучшие закрывали стеклышками, а некоторые подсвечивали, зажигая огрызки восковых свечей, украденных из деревенской церкви. И рассматривали сообща.
“Собака Баскервилей” тоже была таким “секретом”. Только мусор был совершенно свежим, еще теплым, даже горячим.
Малина
— Ты где? — спросил Профессор. — Молчишь заманчиво. У тебя что, тоже есть своя техника? Не хочешь ли меня снять?
— Уже сняла. Сегодняшний вечер — мой.
— Ночь, Сафо, вся ночь. И это я тебя снял.
— Да… и, знаешь, очень давно. Но тогда у тебя была другая техника… Ты помнишь, как снял меня в первый раз?
Профессор отрицательно покачал головой.
— Ты подарил мне ведро малины.
Он не помнил.
— Меня должен был в аэропорту встретить Буца, я и приехала, чтоб написать о нем очерк. А встретил ты. На белой “Волге”. Был октябрь. Утром в Москве выпал первый снег…
— Вспомнил. Ты была в длинном пальто и суконных ботинках. Генерал оккупационных войск на марше. Ты была не красоточка. Нет. И не красотка. Правда, Сафо, ты была красавица. Но вела себя ужасно. Ты сразу стала раздеваться.
— Да, прямо в машине. Было очень жарко. Вдоль дороги цвели розы… Я сидела на заднем сиденье, и сначала сняла пальто…
— А потом ботинки и чулки…
— Ну, нет, я была в брюках…
— В настоящих армейских галифе…
— … и я их не снимала. Но свитер я сняла. И достала из сумки туфли.
— Лодочки. На не слишком высокой шпильке. Но достаточно высокой…
— Ну, это детали.
— Детали! Это самое главное.
— Главное, что я была занята и не заметила, как мы приехали к базару, а ты исчез. Когда ты вернулся, я уже достаточно разделась, и успокоилась, и стала глядеть по сторонам. И увидела, как из ворот вышел старик с ведром малины и затерялся в толпе. Моя, русская, деревенская малина — в октябре, в Тбилиси! Я не ожидала. И потом, я очень ее люблю… Я еще тебя спросила: это действительно могла быть малина? А ты пожал плечами и сказал: “Подождите”.
— Неужели мы были на “вы”?..
Августа почувствовала, что голова ее кружится. И увидела, как Профессор подливает ей водку в крохотную и круглую рюмочку. Так, значит, Профессор пил не один? Странно…
— Тебя долго не было. А потом ты пришел с тем самым ведром. Ты поставил его рядом со мной на сиденье, сел за руль, и мы резко тронулись, ведро повалилось, малина высыпалась на сиденье… Ты правда не помнишь?..
— Да, пятно помню, я из-за него машину продал. Только я не думал, что пятно от малины… Мне всегда казалось, что там, на заднем сидении, кого-то зарезали… Вообще не помню никакой малины! Сафо, малина в октябре — не бывает.
Августа помолчала. И процитировала тост, сказанный Пико три года назад.
— “…Но есть еще память, очень странная упрямая речушка. Странность ее в том, что она течет вспять. А упрямство в том, что память нам неподвластна, она сама выбирает, что помнить, а что забыть… Сама выбирает…”
Профессор глянул на нее внимательно и ничего не сказал.
— Малины в октябре не бывает. Но в тот раз была. И я сидела, обняв ведро, и ела малину… Вот так ты меня покорил. Практически не сказав ни слова… Знаешь, я больше не могу есть паюсную икру. Я бы съела супу. Или вот что: жидкое и горячее красное лобио. А еще мчады, гуду и тархун.
Дырка
Профессор не позвал, не оглянулся, он просто бесшумно прищелкнул пальцами, и официант явился из тьмы, как кролик из цилиндра фокусника.
— Дама настаивает на жидком красном лобио, очень горячем, — сказал Профессор по-русски.
Официант принял этот крестьянский, чтобы не сказать плебейский, заказ не моргнув глазом.
— Каков! — заметил профессор, когда официант растворился во мгле. — Помню его еще мальчиком. Представляю, как его встретят на кухне.
— Мне опять чего-то не того захотелось?.. Я постараюсь не оставить пятен.
— Тебя что, тошнит?
— Да.
— Я тебя споил?
— Да. И ты меня заговорил. Почему ты раньше со мною никогда не разговаривал?
— Потому что я не слышал, что ты мне отвечаешь. У тебя очень тихий голос. Ты не знаешь?.. И стихи читаешь тихо. А я с детства плохо слышал. Да и видел не важно — не различал цвета.
— Ты как о прошлой жизни говоришь.
— Прошлой жизни… Вот именно… Дай руку, Сафо. Левую. — Профессор взял ее ладонь, притянул к себе, прижал к виску. — Немного выше, вот тут. Чувствуешь?
Она почувствовала тепло его шершавой щеки, и пульс у виска, и под пальцами — жесткую щетку волос. Выше виска под волосами пальцы нашли мягкую впадину.
— Бог мой!.. — подумала, а возможно и сказала, она.
Он не отпускал ее руку и неотрывно, с нежностью и любопытством, смотрел ей в глаза. И она посмотрела ему в глаза. Темный коридор открылся перед ней, она полетела в него, как в воронку. В глубине коридора замаячил голубой неясный свет, но очень скоро он превратился в уже знакомый бумажный фонарик. На столе рядом с фонариком дымился глиняный горшок с лобио и стояла тарелка с зеленью, сыром и горячим кукурузным хлебом. Профессор сидел рядом с Августой, обняв ее за плечи.
— Это был голодный обморок. Не пугайся. Поешь, и все пройдет. В отличие от моего, твой желудок не воспринимает водку и икру как еду. Женский организм вообще загадка.
Августа крошила мчады и зелень в горшок, руки ее дрожали от слабости и от чего-то еще. От полета в потемках и от неожиданной, безысходной, щемящей жалости. К себе и к нему. К себе — за то, что вот этот, многие годы волновавший ее, но совершенно запретный, чужой человек, стал вдруг ближе близкого. А он, такой беззащитный, с дыркой в голове, и такой сам по себе… Только бы не разреветься.
Она ела большой ложкой прямо из горшка очень вкусное и очень горячее лобио, а Профессор рассуждал о сложностях женского организма и психики. Исторические выкладки и философские построения он завершил примером из жизни:
— У меня есть старый друг патологоанатом. А жена у него гинеколог. Как-то раз она зашла к нему на работу во время вскрытия. Потрошили какого-то бедолагу. Когда вскрыли живот, жена некоторое время поглядела заинтересованно и вдруг вскрикнула: “Ой, не могу больше!” И убежала. Муж испугался, бросил скальпель, догнал ее в ординаторской. “Что с тобой? Тебе плохо стало?” — “Да нет, — говорит. — Просто в вас, в мужчинах, оказывается, вообще ничего нет! Кишки! Только кишки! И больше — ни-че-го!”
Августа едва не захлебнулась и бросила ложку в горшок. Они расхохотались вместе, пытались остановиться и снова, снова начинали смеяться. Официант поставил перед ними “Боржоми” и два стакана. Августа с наслаждением выпила воды, вспомнила сон Профессора про трубопровод, по которому течет вся энергия мира, и почувствовала себя таким же счастливым трубопроводом. Откуда берется вдруг вся эта энергия, откуда и куда она?.. Ей стало хорошо. Лучше, чем хорошо. Она даже нашла в себе смелость снова дотронуться до виска Профессора. А он осторожно убрал руку с ее плеча и не спеша пересел на свое прежнее место.
— Все-таки что это? — спросила Августа.
— Дырка, — ответил Профессор.
Маленький цветок
Он снова принялся скручивать свою самокрутку. И делал это куда уверенней и ловчей, чем пару часов назад, руки не дрожали.
— Огнестрел? Или трепанация? — она заметила, что голос у нее и впрямь тихий.
— Не поверишь: огнестрел и трепанация. И еще не поверишь: я сам в себя стрелял. Самострел.
В это мгновение чудовищный, леденящий душу то ли вой, то ли стон донесся из тьмы и заполнил все вокруг.
— Не пугайся! — прокричал Профессор и взял Августу за руку. — Это воет собака Баскервилей! — Когда вой прекратился, он добавил: — Жена Гуги, хевсурка, придумала. Дикий народ эти хевсуры!.. Сейчас просто начнутся танцы… Я тебя приглашаю. Ты танцуешь?
— Да, — сказала она. — А ты?
— Нет. Никогда в жизни. Однако я целый вечер тебя чему-нибудь да учу. Сейчас твоя очередь поучишь меня танцевать.
Профессор встал, но Августа не спешила.
— Подожди, давай проверим музыку. И поглядим, рискнет ли кто-нибудь еще…
Внезапно не заставленная столами круглая площадка посреди зала осветилась изнутри голубым светом. Тонкий луч прожектора ударил под потолок и осветил шар, усыпанный зеркалами, по стенам пошел крупный снег, замела метель. “Какие старинные дела!..” — Августа снова стала девочкой Гутей и очутилась в сельском клубе, это был новогодний вечер. И резиновый мяч, оклеенный осколками зеркал, крутился под самым потолком, брызги света попадали в глаза… Деревянный и черный кларнет зазвучал. Негромко, бархатно. Восхитительный фокстрот “Маленький цветок” заполнил пространство и время…
Так было в деревянном клубе, заваленном снегом, давным-давно.
А в “Собаке Баскервилей” Августа встала и увидела саксофониста, длинного, сутулого, в маленькой шапочке, как две капли похожей на шапочку американского матроса, только на саксофонисте она была шерстяная и черная. Такие носят крестьяне в Кахетии… Саксофон сверкал, оттягивал шею парню, музыкант медлил, как и Августа. И вот он обмакнул мундштук с тростью в толстые мальчишеские губы и выдал первую, сиплую, в самое сердце метящую ноту… “Маленький цветок”. Опять… Как в детстве… Гутя повела своего Профессора на урок танца.
Он обнял ее, и это было так естественно, так просто. Сразу же еще несколько пар вышли на голубое озерцо света. “Правильный у тебя рост”, — подумала Августа про Профессора, ее глаза оказались напротив его широких, потрескавшихся, как от ветра пустыни, губ. Он не робел, хотя и не танцевал, а так, обнимал ее, изредка переступая на длинных ногах, не теряя равновесия и даже получая удовольствие. Учить его было нечему.
“Завтра он улетит в Харьков”, — подумала Августа и положила голову Профессору на плечо.
— Из-за чего ты стрелялся? — спросила она.
Он глянул на нее сверху вниз и шепнул прямо в ухо:
— Из-за сверхпроводимости.
Ей не понравился ответ.
— Ты так шутишь?.. Я не понимаю… С чувством юмора у меня плохо, а с физикой того хуже. Объясни.
Профессор прижался щекой к ее щеке.
— Сверхпроводимость… это полная расслабуха… Она наступает при абсолютном нуле по Кельвину. Минус двести семьдесят три… Что ж тут непонятного?… Есть отчего застрелиться… А ты думала — отчего?
— От любви, — честно призналась Августа.
Она нашла силы отстраниться, чтоб заглянуть Профессору в глаза. Они были темными, как всегда, очень, очень темными. Сверкающий саксофон изгибал и растягивал, сворачивал в жгут и рассыпал серпантином мелодию. Одну из самых… У девочки Гути в деревенском клубе был дружок Генка Колотов, трубач в духовом оркестре. Генка бросил трубу и перешел на кларнет, только чтобы играть “Маленький цветок”. Он, конечно, играл попроще, чем этот на саксе. Но и получше. Без фиоритур оно как-то надежнее получалось. Неотвратимей… Вот она, высокая, предпоследняя фраза фокстрота…
— Так, значит, не от любви? — снова спросила Августа.
Профессор обнял ее покрепче, и она снова положила голову ему на плечо, а он, казалось, задумался.
Сверхпроводимость
Он ответил, когда музыка смолкла, но пол под ногами еще светился, и пары не расходились, ожидая продолжения. Голова Августы по-прежнему лежала у него на плече
— От любви, говоришь… Сверхпроводимость — и есть любовь. Какая разница? Никакой разницы…
Голубое сияние внизу и прожектор вверху погасли, стеклянный шар погрузился во мрак, будто улетел в космос, метель сгинула, вернувшись в далекое детство девочки Гути…
Она заметила, что идет в темноте, опираясь на руку Профессора. Впереди замаячил голубой фонарик. Они пришли к своему маяку, как лодки в катамаране, в жесткой связке, плечом к плечу. И сели за столик рядом, поддерживая друг друга. Не то чтобы боясь упасть, а не желая расстаться. Две наполненные рюмки и чистая пепельница поджидали их. Они молча пригубили водку. Профессор снова заговорил:
— Сафо, ты поэт, ты должна понять. Абсолютная свобода при абсолютном нуле — вот условие сверхпроводимости. Ничто не мешает, никакого броуновского движения. Нуль. Остановка ВСЕГО. Представляешь?
Августа не ответила, но почти представила. Профессор убедился в этом, заглянув в ее третий глаз, и продолжил:
— И вот тут, в полной этой расслабухе, не встречая никакого сопротивления, влетает могучий поток энергии… Бог знает, что это такое, что за энергия и откуда она берется… Откуда вообще взялся первый взрыв?!
Профессор глубоко задумался и даже перестал заниматься почти скрученной сигаретой.
— Расслабуха… новое слово в физике. — Не скоро нашлась Августа, что ответить.
Профессор посмотрел Августе сначала в левый, потом в правый глаз. Он обиделся. Принялся было за сигарету, но смял ее.
— Наконец-то, — сказал Профессор. — Наконец ты разобралась в сверхпроводимости… А я как сказал свое новое слово в физике в двадцать два года, так и добавить нечего.
— Ты обиделся?
— Нет. Это не так называется.
Теперь уже Августа глубоко задумалась.
— Послушай, а когда говоришь свое новое слово, то говоришь — кому? И зачем его говоришь?
— Кому?.. Зачем?.. Женщина, ты можешь задать больше вопросов, чем сто физиков ответить.
Профессор опять упрямо взялся за сооружение самокрутки, и она чувствовала, прислонившись к нему плечом, и бедром, и коленом, как над этим делом истово трудится весь его тощий организм. Самокрутка поглощала его целиком. Но вот наконец сигарета снова каким-то чудом свернулась, и он уже в состоянии был ответить. Но вначале — закурить.
Очевидно, официант наблюдал за Профессором из темноты неотрывно. Он опять склонился над профессором ровно в тот миг, когда ему потребовался огонь. Этот ангел-невидимка в самом деле был занят своим Профессором.
Августа почувствовала что-то вроде ревности. Их было не двое, а трое. И Профессору это нравилось. Сколько же у него всех? Всех, кто кормит, работает под его началом, терпит, уважает, зависит, любопытствует, наблюдает, обижается, прощает, обожает? Тех, кто думает о нем, занят им?.. Жить без него не хочет или не может?.. Но главное — о ком думает он сам?
Она уже забыла свой вопрос про новое слово, кому оно, но Профессор, оказывается, помнил.
— Сафо, а кому и зачем ты пишешь свои стихи? Ты даже прочесть их толком не можешь, и печатают их раз в пять лет в толстом журнале, который никто не читает… Кому Буца строил? Кому и что рисует Пико? Знаешь, как он зарабатывает? На свои картины Пико играет с Никушей в теннис… Тут к нам без тебя приезжал Папа Римский, нас с нами мирить. Правительство ему подарило “Данаю”. Но Пико написал “Данаю” не для Никуши и даже не для Римского Папы. Твой друг Буца тоже построил пантеон не для покойников, царствие им небесное… Ты правда не догадываешься, откуда берутся и кому говорятся новые слова?.. Да себе же! Только себе. Никого мы так не любим, как себя!.. Потому что там, внутри нас, внутри каждого бедного, смертного человека сидит Он, бессмертный. Отец, Сын и Дух Святой.
Профессор затянулся так, что огонь все же добежал по бикфордову шнуру сигареты до его губ, он отшвырнул вспыхнувший окурок и рассердился.
— Мы не придумываем, мы просто находим эти новые слова. В себе и для себя. Потому что они есть и были. Всегда. Потому что они — Его. И время тут ни при чем. Время — это частность, Ему оно неинтересно… И твои “новые слова” — они для Него не новые, а следующие. Вот что Ему важно — порядок слов. Найти следующее слово — вот задача… — Профессор шарахнул кулаком по столу. — То, что я нашел в двадцать два года — именно нашел, просто натолкнулся, как идиот, как щенок на помойке! — вовсе не следующее слово. А преждевременное. Даже хуже! Оно лишнее! И все мои сорок человек просто толкут воду в ступе. Едят меня поедом и толкут воду! Да еще требуют, чтоб я не пил водку!
Sex
Профессор снова шарахнул кулаком по столу.
Он был в ярости. Руки его тряслись, он побледнел, оскалил зубы и, рыча, попытался вскочить! Но Августа повисла на нем, обвила его руками, прижалась грудью, закинула ногу ему на колени…
И в то же время она не испугалась и вполне “владела ситуацией”. Она заметила, как на секунду вышел из тени официант. Они даже переглянулись, Августа отпустила его взглядом. Она порадовалась сумраку в их углу зала и тому, что музыка, оказывается, играла и танцевальная площадка светилась, правда уже оранжевым: танцы отвлекли всех посетителей с соседних столов, и некому было заметить грохот падающего стула, который Профессор успел лягнуть. Официант поднял стул и снова исчез.
Августа чувствовала, как затихает волна ярости, как судорога гнева растворяется в тепле, во мраке, в нежности, в совпавшем дыхании, в объятии. Вот что: она была счастлива. И еще: она была довольна. Сейчас этот седой, тощий пьяница принадлежал только ей.
Объятия длились и длились, Профессор не сопротивлялся, он уже тоже обнимал Августу… Вдруг она рассмеялась, беззвучно, а он, ее любимый, возможно, решил, что она рыдает. Как бы не так, она вспомнила (ей хватило времени) телефильм о приматах, о человекообразных обезьянах, у которых самки первыми придумали спать с самцами животом к животу и глядя друг другу в глаза. Самцы этой породы были гневливы, легко впадали в ярость и норовили затеять ссору в стае. Так что и детям доставалось. И, предчувствуя вспышку ярости, самки повисали на своих самцах, смотрели в глаза, обнимали всеми четырьмя лапами, прижимались животом, укладывали с собою в постель. Диктор объяснил, что эти обезьяны — единственные в дикой природе животные — занимаются сексом не только чтобы продолжить род, “но и в практически-социальных целях”. Однако по физиономиям самцов и самок было видно, что они счастливы, — и все…
— Чаю хочется, — сказала Августа.
Профессор отпустил ее.
Время
Они тихо сидели рядом, плечом к плечу, бедром к бедру, коленом к колену, и каждый занимался своим делом. Он сворачивал сигарету, она мешала сахар в чашке с чаем. Ей хотелось сладкого и горячего. А он не знал, чего ему хочется. Он хотел вот так сидеть рядом с этой, завоеванной им неизвестно зачем и как, большеглазой и светлоглазой, всегда готовой заплакать, красивой и растрепанной, наивной, хотя и хитрой, загадочной и совершенно своей женщиной. И не обращать на нее внимания. Заниматься своим делом, все равно каким. Но он и так сидел рядом с этой женщиной. Сейчас. А потом… Потом все как-нибудь обойдется. На то ведь и время…
— Да, — Профессор словно продолжил академический диспут, — опыт подсказывает, что время не универсальный закон вселенной, его, вообще-то, все равно что нет. Время существует только в нашем частном случае, на нашем трехмерном уровне. Время очерчивает наше сознание, мы его рабы…
— Поэтому ты и выстрелил в себя, — совершенно спокойно, похлюпывая чаем, сообщила Августа. — Чтобы выскочить из рабства… Попробуй вспомнить, после выстрела ты превратился в точку света?.. Ну, вот. Потом и она гаснет. А дальше, говорят, летишь в расширяющийся тоннель, ведущий к свету. Летел?.. Я только до светящейся точки добиралась. Дважды, и не по своей воле…
Профессор глянул на Августу внимательно и быстро, не то чтобы с удивлением, но принимая к сведению. И спросил:
— А ты догадываешься, что же такое свет? Поток энергии и информации. Даже не поток, раз мы допускаем, что время — это частность и его вообще-то нет. Свет — не поток, а кристалл. Константа… Вообще говоря — Бог. Это я тебе как физик говорю. Как доктор наук и академик… И тогда совершенно понятно, что такое сверхпроводимость…
— Хорошо, — согласилась Августа. — А стрелялся-то ты почему?
Она отодвинула пустую чашку, твердо поставила локоть на стол, легла щекой на ладонь и оглянулась, чтобы посмотреть на любимого. Он кутался в дым и не хотел отвечать взглядом на взгляд.
— Я стрелялся… — Он как будто пытался честно припомнить. — Я стрелялся, красота моя ненаглядная, потому что мне вот здесь что-то мешало. Именно здесь, где теперь дырка. Я так себе не нравился, я так хотел закончить это безобразие… Что-то исправить. Отстрелить лишнее. Пусть даже это лишнее — я сам… Пускай бы только Он остался… И когда выстрелил, то, знаешь, попал во что-то действительно лишнее. Без метафизики. Пуля вошла по диагонали, как раз туда, где у меня оказалось “незлокачественное новообразование”. Так потом объяснили врачи. В результате, когда дырку почистили, я стал лучше слышать и различать цвета.
— У пьяниц есть свой ангел-хранитель, — подытожила Августа и допила свою рюмку.
Ревность
Августа по-прежнему вглядывалась в него, а он ей не отвечал… Как будто забыл.
Одна мысль вдруг пришла ей, один образ вспыхнул в сознании.
И Августа почувствовала, как в ней растет, стремительно набирая силу, что-то ужасное, что-то похожее на мужскую ярость, но только не знающее выхода. Это была женская ревность. Настоящая.
Августа вдруг как прозрела, словно и у нее в голове отстрелили что-то лишнее. Ей открылось (и попробовал бы кто-нибудь ее переубедить!), во что он стрелял в себе, что не давало ему жить.
Она несколько раз видела его с красавицами, с юными и немолодыми, видела и с красотками разного рода. Он был с ними запросто, или строг, или нежен. Что с того? Но однажды, только однажды, она увидела его с женщиной, на которую даже ей, Августе, было трудно смотреть, такая она была. И он — тоже не мог на нее смотреть.
Августа просто когда-то заметила, просто запомнила эту женщину рядом с ним, это их противостояние, эту битву не на жизнь, а на смерть, безмолвную, ужасную. Она, Августа, была, слава Богу, к этому непричастна, заметила — и все… Ее миновала эта беда — оказаться между ними… Но вот, пробил час и для Августы. Вот оно! Как же быть?!
Августа как наяву видела, с кем он сражался, да и сражается, раз не в силах рассказать. Из-за нее, из-за той женщины, он чуть не погиб. Но еще и погибнет!.. Ему было о чем молчать, и он молчит об этом. Вот и все. Та самая женщина…
“А я-то — как же?! Я-то зачем? Я-то?!”
Не было смысла добиваться от Профессора правды… Он и себе-то не называл ничего…
История у него была, история какая-то и сложная, и простая. Из серии страшных трагедий, когда она любит его, но он любит ее… Они не могли быть вместе, у нее были дети и муж, у него жена и дети, а когда они все-таки поразводились и поженились друг на друге, они все равно не смогли быть вместе…
Ну и что? А вот то! Та самая, его женщина, которую он сам выбрал — ему не далась. Он ее не прошел. Не оставил позади. Не освободился.
А вот ее, Августу, он, что ли, пройдет? Освободится. Уйдет, не оглянувшись. Да как он смеет! Она не помнила, чтоб когда-нибудь всерьез ревновала. Сейчас это стряслось. И было это похоже на удар. Было как удар. И хотелось ответить ударом. Вот только — кому? А всем! Ему, ей, себе.
Августа похолодела, подтянулась, взяла свою рюмку, снова оказавшуюся полной, и выпила одним глотком.
Профессор что-то почувствовал, покосился.
И тут наконец из бездны времени, которого на самом деле нет, у Августы в голове начал звучать забытый, захлебывающийся, неотвратимый голос:
“Правило раз — бей первым! Правило два — смотри ЕМУ в подбородок! И никогда — в глаза! Правило три — исчезни! Есть только противник!..”
Сколько всего было правил?..
Вот оно и развернулось — воспоминание, которое мучило ее в начале вечера, когда Профессор прикоснулся к ней в поисках третьего глаза. (Как это важно — прикоснуться, войти в контакт. Это больше, сильнее, чем удар. Проникновение — вот что это такое. Вот она, его техника, его коварство, похожее на нежность…)
Да, воспоминание… Память сама выбирает… Воспоминание вернулось, потому что пригодилось, понадобилось. Профессор читал лекцию Августе о том, о чем говорить не боялся. О технике. Не о любви была его лекция, только о технике.
Тот, другой, из юности, — тоже говорил о технике.
Техника бокса
…Августа все еще была по-деревенски румяна, но она уже училась в университете, на вечернем, а с раннего утра работала на подземном заводе, в глухом лесу. Каждое утро она садилась в рабочий автобус, и каждое утро к ней стал подсаживаться или вставать рядом немолодой угрюмый дядька. Он был несомненный алкаш и работал незнамо кем в одном с Августой цехе. Даже непонятно было, кем могла работать на военном да еще химическом производстве такая пьянь. Оказалось — кем-то в бойлерной… Но в своем далеком и сладостно счастливом прошлом дядька был боксер. А потом его побили. Вчистую. Навсегда. Окончательно. Он не мог этого пережить, оставить позади.
И вот каждое утро, неотвратимо, он пробирался сквозь набитый людьми автобус к Августе и начинал делиться с нею техникой бокса. Он, не переставая и не сбиваясь, говорил об особо действенных ударах и сериях, он показывал их на Августе, прикасаясь к ней, иногда входя в раж, но всякий раз извиняясь. Он знал все или почти все о пике формы, о весе и о том, как его нагнать (с помощью пива) и согнать (с помощью мочегонных и скакалки), о хитростях, о подлостях судейства, о поражении и победе. Почему он выбрал ее? Тайна… Вряд ли он сознавал, с кем говорит.
Были еще такие правила: “Не гордись!” и “Не убей!”. Никогда этот дядька Евангелие не читал. Это были его собственные, новые, следующие слова в боксе.
И был удар, который дядька аккуратно продемонстрировал на Августе один раз: чуть снизу в подбородок, абсолютно параллельно нижней челюсти. Абсолютно параллельно… Удар, который надо было знать, чтобы им не пользоваться. Потому что он смертельный… “И челюсть сломаешь, и мозги выбьешь…” Видимо, именно этим ударом ему когда-то и выбили мозги… А он его знал, знал… Вот только воспользоваться им не мог. Потому что не хотел.
Никогда в жизни Августе не пригодился его урок. Вот только сейчас, только сейчас… Чтоб не убить и не убиться самой… Ну, вот… Отпустило… Она рассмеялась.
Профессор смотрел на нее, смотрел, понимая все, то есть — ничего не понимая, но зная об этом. Наконец поднял рюмочку и сказал:
— За тебя, Августа. Вот мы и прожили нашу с тобой счастливую жизнь.
Он, оказывается, все-таки помнил, как ее зовут.
Над бескрайними болотами Баскервилей раздался чудовищный вой. Это закончились ночные танцы, и посетители потянулись по домам.
Зыбкий свет забрезжил на веранде. И в этом полумраке перед рассветом Августе почудились две знакомые фигуры.
Это были Солик и Темо…