Пьеса для скрипки и гобоя
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2007
Мария Кирилловна Пинаева (1939—1994) — родилась в Екатеринбурге. Окончила УрГУ, журналист, работала в музыкальной редакции областного радио. Круг ее забот и интересов: русское народное творчество; помощь брошенным детям, ветеранам войны; возрождение православной духовности.
Борис Иванович Пинаев — родился в Сев. Казахстане в семье уроженца Вятской губернии. После школы — рабочий на лесзаводе, в геофизической партии. Ветеран боевых действий в Йемене (1962—1963). Закончил Уральский госуниверситет, журналист.
На исходе души
Пьеса для скрипки и гобоя
РЕКА
Она течет в океан. Прозрачная, ласковая, черная, печальная, серебряная, ледяная. Зубы ломит. Кувшинки, пескари, лотос. Сперва проступает росой. И дерево… Сладкий запах мертвой листвы. Дым уходящей весны. Да… Змеи, корни-змеи… Надменные коты ходят по тяжелым оранжевым веткам, сидят серые птицы. Не насиделись… Воробей, пеночка, чижик. Огненный грифон.
Когда Юлька была маленькая, пух на голове, мы сидели на ветке и ели горох. Гороха — полные карманы. Стручки кидали на землю, где одиноко стояла наша лохматая собака Сима, Сэлви-джи. Рыжая. Зеленое дерево на холме из белой глины. Там глину добывали когда-то давным-давно. Остались ямы с травой и карасями. Теперь мы ходим иногда недлинной дорогой на Белую Глину.
В избе тепло, люблю топить печку ночью, чтоб затрещало, заиграло по стенам — под это и уснуть. Окна запотели, а там, за ними, все свищет, щебечет, поет, кукует, качается, капает… Урал, июньские холода… Положили кота поперек живота. На давальческих началах… Мой нелепый Борис неутомимо ходил нынче по высокому берегу, а внизу плавал на лодочке веселый мужик. Из воды торчала зеленая трава. Солнце… Босичком по мелководью… Парное молоко.
Во время ходьбы по мелководью можно сочинить маленький философический трактат: “Корни — посланцы неба там, в глубине. Ветки — понятное дело… Они изверженье земли. Ствол вместе с нами в злосчастном мире. Средоточие. Но сам по себе он просто бревно… А? Покой реки — это дерево. Бытие… Движение дерева — мутные воды реки. Становление”. Почему бы и нет?
Жарко. У избы с капельками желтой и прозрачной смолы в трещинах горячих бревен мрачно сидит хромой. Глаз под бровями не видно, деревянная нога. Сидит с сапожницкой лапой и починяет чужой ботинок, а в это время старуха в недрах двора… “Устала, а помереть не могу… Зимой воду носить… Лед”. Зимой страшно ходить по скользкому льду старыми ногами. Старуха в сумрачных недрах двора продает белое молоко по тридцать копеек за литр. Как в городском пустом магазине. А качество? То-то… Нечего сказать, молоко вкусное.
ЯМА
Ионе сказали: собирайся, ступай… надо проверить факты. И он собрался в командировку, арендовал дирижабль… Или осла… или…
Я собралась посуду мыть, а мой Боречка-Борис бездумно валялся возле забора на раскладушке. Или полоскал на речке белье? Собака лежала в тени, не зная, что под ней, в сумрачных глубинах… Все время надо держать ухо востро. День за днем. Вот — прибегают дети и говорят: там что-то возится и хрипит. Ну, пойдем. Босиком по колючим шишкам, по не успевшим убежать муравьям. Заглядываю вовнутрь, во мрак, в тьму кромешную. Ничего не видно, но потом глаза привыкают. Воздух здесь сырой и прохладный. Землянку построил сын Кузеванова и покрыл ее черным рубероидом. Она в огромной яме — там, внизу, где черемуха и сосны, где когда-то добывали бурый железняк.
— Это же поросята, — говорю я детям.
Но как они сюда… Их Копа Рыжий украл? Придет ночью, чтобы забрать, а мы их уже отпустили. Бегите на волю, в лес, на ветер. На ветер! Все так легко. Не мои ж поросята. Легко принимать решения, не думая о последствиях.
Поросят пришлось ловить и кидать через порог. Они тут и сидели только потому, что порог высокий. Здесь темно и душно. Господи, чего ж волноваться. В лесу сухо и цветет земляника, звенят комары, и кто-то все время ползает по серой и коричневой хвойной подстилке.
Копа украл поросят на ферме у серых холмов. Создается ложное впечатление, будто река вытекает прямо оттуда. Она течет меж крутых берегов, которые справа и слева, слева и справа, спра… Она по-прежнему пахнет рыбой и несъедобной травой. Ее не одолеть? Надо все как один… Хромой забивает гвозди, и звуки ударов прыгают над деревней.
БОЛЕЗНЬ
А тут заболела Мария. Чистила пескарей, босиком на холодной земле постояла. Отвыкли? А там, в сумрачных глубинах… Мать сыра земля, лоно, змея. Бездна? Птицы и змеи. У нее мучительно болит горло с давно выдранными миндалинами. Ларингит, фарингит… Что ж… Говорит: “Чувствую, что простужаюсь, но все равно стою”.
Кроткие легче переносят болезни. Они тихо лежат в уголке кровати, не лезут на стену. Помогает мольба? Молитва. По крайней мере, некогда так полагали. Сила выворачивает наизнанку. Лучше отдайся, мол, температуре и не препятствуй естественному ходу вещей. Дурак, начитался трактатов. Ах, Мария, трудно глотать, все болит, скомкано одеяло.
Спустя много лет… Но разве это много — четырнадцать? Бездонный океан. Она не вставала два месяца, от метастазов сломалась рука, а потом потеряла сознание. Есть люди… и даже проницательнейшие врачи… Они хотят пройти через тяжкую хворь и после умереть, потому что чают преображения. Не все ж успевают понять такие простые вещи: “Все дорогие мои, кого я знала, простите меня, я так часто обижала вас. Но у всех в слезах прошу прощения. Я вас очень люблю. Ваша Мария… Все добро, самое малое, — помню и благодарю за самую малость”. Это в конце, второго августа, перед успеньем. Мы ведь еще не знали, кто успеет написать последнее слово.
Написала Мария в тот день, когда множество лет назад скончалась от рака ее нестарая бабушка. Ленчик, подросток, сынишка, ловил ей рыбу на Шарташе. Для жиденькой ухи. И ногу разбил, она вспухла, на Ивановское кладбище повез извозчик. Тысяча девятьсот двадцать седьмой свирепый год. А сейчас… За окном шумели мокрые листья, гремела гроза. “Боречка, я умираю… Сердце… Только не вызывай “скорую””. А у “скорой-то” и нет таких лекарств, как у меня… Ей тогда уж наркотик выписали. Анфин, без всяких грез и видений. Только потом иногда промедол. Однажды увидела себя опять молодой и прекрасной… “Странно, говорю сейчас с тобой и одновременно вижу: гуляют люди… бегают ребятишки… а я сижу на краю бассейна, бьет фонтан, я болтаю в воде ногами… Ты где-то рядом”. Лежала уже неподвижно, ноги давно отказали. Я все подкладывал под них какие-то тряпочки, все устраивал поудобнее. Мы с ней прожили еще месяц, до второго холодного сентября. После Успенья Богородицы потеряла сознанье. Оно уходило тихонько, глаза еще понимали и плакали, когда пришел сын.
Я могу теперь только повторить: все дорогие мои… Думал: душа моя большая, но оказалась маленькой. Посмотрел на себя с белого облака: о, если бы ты был холоден или горяч… тако, яко обуморен еси, и ни тепл ни студен, изблевати тя от уст Моих имам.
Мечтал уйти на тот берег первым. Мария сердилась, слышать не хотела. Чуть не убили потихоньку. Исподтишка. А Юру вот недавно ударила машина, сломана в голени нога, повреждены ребра, оскольчатый перелом свода черепа, тяжелый ушиб мозга. Машина тут же врезалась в железную трамвайную опору номер 33. Умер через неделю. Он был редактор газеты. Мария говорит: иди, защищай ее в Ленинском районном суде, чтоб не закрыли. Пошел… политик. Греческий полис, французский политес. Чтоб не подумала, будто струсил. Лежал потом головой в тарелке с квашеной капустой. Камфора, теплый укол. Почему-то не сумели отправить на тот свет. Доза не та? Или спецсредства использовали недоброкачественные? Разгильдяи… С двух раз не управились.
Но кто бы ее-то сопровождал, оплакивал, провожал. Уколы, воспаленная плоть, мучительный туалет, не сгибаются ноги, гнойные бинты. Говорят, это не гной. Кто бы ее пожалел и поцеловал на прощанье. Поймем, когда сами… А? Успевайте любить и прощать, пока не позвали через порог.
Мы все крещены в этом храме Иоанна Предтечи. И венчались. И панихида перед амвоном, где когда-то стояли на белом… увенченные коронами. Смертная мука в глазах. Дважды замешкался с уколами, потому что боль приходила внезапно. Шепчет: говори молитву Честному Кресту… И что еще мог сказать? Потом, когда она лежала в беспамятстве, все-таки хватило ума зажать истерику, лихорадку и много раз прочесть канон… прочесть канон… от человека, который теперь сам не может говорить: обыдоша мя мысленнии рыкающе скимны и ищут восхитити и растерзати мя… Устне мои молчат и язык не глаголет но сердце вещает… Душе моя душе моя востани что спиши конец приближается и нужда ти молвити: воспряни убо да пощадит тя Христос Бог… Что она видела перед смертью?
Недавно увидел сон: долговязая девушка в черном длинном пальто стремительно идет через дорогу, мне наперерез, а потом скачет сзади, как лягушка. Сидит на корточках и скачет. Я оглядываюсь тревожно, а она:
— Приглашаем завтра к нам на встречу!
— Что делать?
— Лежать.
— Лежать?
— В венках…
Можно возлежать на ложе или в деревянном гробу на столе. А как помирать без сознания? Скажите все за меня. Лирика. Да? Но ведь жанр такой: иносказание. Стихотворение в прозе. Или все-таки миф? Миф и логос… В жизни, конечно, проще. Отвернулся к стене и помер. Унесли и зарыли. Ни креста, ни свечи, ни скорбной панихиды до скончанья века, до Страшного суда. Подаждь Господи оставленье грехов всем прежде отшедшим в вере и надежде воскресения отцем братиям и сестрам нашим и сотвори им вечную память.
А тогда, давным-давно, пошел в медицинский пункт по бревну через речку. Зеленая вода. Водоросли — длинные щупальцы, шевелятся и текут. Как-то все тут… Иона ходит по берегу, хромой забивает гвозди. Матрена костыляет наперерез. Из окна увидела?
ДУРАК
Надо бы сразу все объяснить. Сразу все рассказать, а уж потом показывать фокусы, загадки загадывать, чревовещать. Сначала нарисовать план, схему и только потом жить. Шаг назад, шаг в сторону — считается побег.
Но жизнь загадочна. Гадай, выгадывай, не прогадай. Фантом, пена, поверхность? В деревне появились цыгане. Сняли дом за рекой, в огороде под черемухой разбили шатер и спят там на перинах. Рядом привязана краденая болонка и валяется в траве телевизор. Они знают линии жизни, но не имеют смысла. Может быть, есть на земле… полюс?.. куда линии стекают с ладоней. Из него растут лотос, река или вечное дерево, а рядом, возле, сидят старые мойры, парки и норны, прядут нити судьбы. С ножницами? Река времени, и вечное дерево. Ашваттха, пиппал. Его корни уходят в бездну, а ветви — туда, туда… До нашей эры в ныне цыганском доме жил барин. Зимой и летом ходил в шубе и валенках (может, врут?), ничего не делал и курил трубку. Его и прозвали барином. Да что там… Судили: лба не перекрестит.
А на том берегу Иван Трофимович хотел бы создать музей. В этом храме были сушилка и зерносклад. Если дух, мол, из него вышибли начисто, то оболочка, бренное тело все равно на что-то годится. Закопченные лики святых. Скорбные глаза. Они, мол, там людей морочили, бывшие семинаристы. Обряды и песнопения. Крестьяне, видите ли, приезжали в праздник на телегах и возле церкви надевали новые калоши. Потом нечистая сила возмечтала стену взорвать, чтобы грузовик мог въехать. Ренессанс. Но почему-то не получилось. Везде нужны определенные навыки.
Говорят: ну и дурак! Умники… Ничего, это все не к спеху. Пусть он пока этот храм реставрирует. После разберемся. А Иона все ходит по берегу. Все-то ему интересно: и храм, и плотина, и дом Матрены, и мед хромого, и моя Мария. Она недавно заболела, каких-нибудь триста лет. В эпоху Петра Великого. Шучу, конечно. Я тогда еще шутил. Когда всего-навсего фарингит, отчего бы, мол, не пошутить. Шутник. И я пошел через реку. Душа-невеста. А тут и Матрена. Серая, в платочке, глаза сухие.
ПЛОТИНА
Этот мужик, который плавает на лодочке… Мы-то знаем, отчего он такой веселый. Предвкушает. Насыпал плотину рядом с избой, чтобы прямо из окна на своих уточек… Жена подсказала? Ах, несчастная Ева… Сатана? Эпоха возрожденья чего-то гастрономически вкусного… Ренессанс. Не дурак, однако. Сын на самосвале работу работает. Если б он знал ее имя… Оно потерялось в веках. Последние триста лет ей готовят одно назначенье — духовка, горшок. Уточка Каршиптар, вестник, живущий землею, водою и небом… Три недели самосвалы ездили. Обещал директору карьера: буду, мол, кормить тебя сазанами. Бредень купил, лодку.
Вечное древо, трава-мурава, река и ветер… Небо, корова, крыша и океан. Лотос. С неба жутко глядит кровоизлиянный глаз египетского Рэ. Но об этом все давно позабыли… Кровожадное око, оно же злобный Урей, богиня Хатхор, Маат, попросту — солнце, ясное солнышко. Даже во время затмения на него смотрят сквозь закопченное стекло.
Конечно, запруду можно сделать. Жрать-то всем хочется. Пусть рыба там плавает, утки, жирные гуси, водоросли сине-зеленые. Но храм-то при чем… Впрочем, мы его реставрируем. Это такое египетское слово. По-русски — восстановим, сделаем, как было, будем по нему в тряпичных тапочках ходить.
А эти розовые поросята весь лес кругом перепахали. Пятачки такие нежные, никогда бы не подумал. Два поросенка… Лучше бы их Копа Рыжий съел, дабы свершилось должное. Весь ландшафт испортили, лес стал мерзким, и грибы не растут. Но это потом. А пока Матрена мне говорит: — Я ведь лучше фершалицы. Ох, Матрена Емельяновна, я не знаю… Спасибо, приходите. О заре? Я все-таки пока схожу за димедролом. Думает: мы ей поможем.
Вдоль дороги избы. Пыль… Ямы, гребешок со сломанными зубьями. Кто успел — уехал. Прокати нас, Петруша, на тракторе… У медпункта муж фельдшерицы чинит железный мотоцикл вместе с двоюродным братом и ее свекром. Дайте мне мой димедрол, а сами что хотите. Вам все равно скоро пить ее, проклятую. После починки. Хотя, может быть, и не почините. Они такие: ничего не починят, а чужую водку все равно пьют.
Можно, правда, на все смотреть сквозь пальцы. Если на свет, то меж пальцев светится розовым. Он шевелил розовыми пальцами. А в это время физики-музыканты из икон лучину щепали. Чего с них взять. Убогие.
А нам же еще не разъяснили, что это всего лишь искусство и эстетика. Не для спасения души. Читать научились совсем недавно, в позапрошлом веке, объявления читаем: “предлагается сдать в срок…” Сдать имущество то есть. Корову и куриц. Коллективизация. Голод и бойня. Воробьев, как только грамоте обучился, сразу же письменно объяснил Ионе про Данилу Степаныча. А как же, тот в прошлом годе… А до этого вполне приличный человек был. И там все перепутал, все переврал, фамилию неправильно написал. Вот ведь какое дело. До сих пор хромой сидит с сапожницким молотком, цел и невредим.
СУДЬБА
Однако все не так просто. У него за избой, за сараем, за погребом — пасека. Ульи, соты и пчелы. У Матрены крыжовник, малина, смородина, но ее цветущая липа корнями в его огородах. Намеки? Конечно, это неправда. Там всего один корень. Другой на том берегу, и я не знаю, где третий… От пчел нет отбою. Всем другим наплевать, а он по краю оврага ходит деревянной ногой и косит корове сено.
Я еще там посмотрю, чего-то не понимаю. Усмотрела бы давно, но пес и пчелы. Это вам не цыганская болонка. Впрочем, цыгане на том берегу, а хромой — рядом с Матреной. Водой не разольешь.
Она здесь когда-то бурый железняк на телеге возила. Еще в тридцатые годы. Не знаю, чем хромой тогда занимался. Давно ушедший Зрван, древне-благоуханное персидское время. От него де нам златое добро и железное зло. Так ли? Персики… Путаются слова под ногами: джет, димедрол, горячий зрван, розовые поросята. Все смешалось, перепуталось, строит глазки… Где Борис, где Мария? Даже в этом тексте не разделить. И будут два одна плоть. И дерево жизни посреди рая, и дерево познанья добра и зла. Из Едема выходила река… и потом разделялась… Фисон… Гихон… Хиддекель… Евфрат… Не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь… И сказал змей жене: нет, не умрете… И поверили дьяволу, а не Богу. Поверили. И скрылся Адам и жена его от лица Господа Бога… Проклята земля за тебя… И поставил на востоке у сада Едемского Херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни.
Нет жизни у сатаны. Маска, морок, водевиль.
Мы с Ионой когда-то в университете учились, зубрили “Капитал” и жреческий кодекс. Потом иногда он спускался с Облака в промышленный и строительный наш отдел, где мы с Геной иногда сочиняли в условиях развитого социализма рукописный журнал “Стойло Пегаса”. Ипокрена. Корриганы… Олег Капорейко приносил роскошные фотографии с деревьями и птицами. Зеленые деревья и синие птицы. Черно-белые?
Сейчас Иона по берегу ходит, а потом вернется к нам ночевать. А о заре придет Матрена Емельяновна лечить Марию. Или Бориса? Может, и вылечит. Правда, болезнь, по-моему, сугубо физическая, а ей бы все душу… Или я ошибаюсь? Кто лечит душу? Только хромой ее к себе не пускает. Говорит: я все медом лечу. Прополисом.
От реки пошла по зеленой равнине. Здесь когда-то капусту сажали, а сейчас покосившиеся волейбольные столбы, воздвигнутые инопланетной цивилизацией. Баальбек… На крутой горке, у самого леса, — наш дом. Полвека назад лес выгорел. Ну, что ж, наросло с тех пор… Дом старый, но еще держится. Один угол ползет на восток, другой — на запад. Труба пристально смотрит в зенит, подполье ушло в преисподнюю. Все как положено. Чуть не каждый год приходится возить сюда черный рубероид и латать крышу. Борис ездил однажды за ним в соседний городок, и теперь он запомнил на всю жизнь белые столбы облаков над Сухим Логом. Судьба, фатум, ананке, рок, океан. У шумеров “нам” — океан и судьба. Соображали… Только ведь Бог опрокидывает все построенья судьбы легким шепотом ветра.
Когда-то рядом стоял дом побольше, гораздо, гораздо… Но его украли. Ах, это было до нашей эры. Мой дед Димитрий приехал случайно на рысаках и говорит: “Ну, знаешь — вот это место!” Река и белые скалы. Простор. Он где-то в страховом обществе служил. Страховал от сумы, от тюрьмы, от испанки и тифа. Сыновья тут же под бережком плескались, в песке изумруды искали. Потом один Беломорканал строил, а Семен чуть не потерял левую руку на белом бронепоезде, осколком вырвало бицепс, и всего-то полгода отсидел в тюрьме ВЧК. В конце концов уехал с сыном из Города, работал экономистом на мельзаводе, потому что изменила жена.
Я однажды к нему убежала из пионерского лагеря вместе с подружкой. Бежали по длинной лесной дороге. Запнувшись, скакали на одной ножке и чего-то шептали. Молитву. Спали у дяди на сеновале в зеленом колючем и мягком сене, а потом поехали назад на телеге все вместе по песчаной дороге и очень протяжно и задумчиво пели грузинскую старую песню. “Сулико”? У дяди по щекам текли слезы…
Как дядя мой любимый Сенечка грузди умел искать — на ровном месте. Он помер в больнице — без памяти, за деревянной доской. В июне 66-го. Я недавно тоже пыталась искать, но теперь все свиньи перерыли, перепахали, весь лес перевернули. Воплощение смуты. Тифон… Гибрис… Высокомерие и дерзость. Хоть бы Копа поймал их в конце концов.
ПРОКЛЯТЬЕ
Иона пришел преждевременно.
— Я хочу прописать ей змею-джет, — сказал он, когда я потчевал жену димедролом. — Но надо знать, что она суть Урей на лбу царя, око Хора и утренняя звезда.
Шутник. Мы вместе учились в университете. Или я что-то путаю? Он растолстел с тех пор, бедняга. Спаси Господи и помилуй ненавидящия и обидящия мя и творящия ми напасти…
Соседка, чье молоко мы пьем, посоветовала нарезать листьев мать-и-мачехи или лопуха, потому что Мария стала кашлять. Хрипы в груди, а сок исцеляет? Все кругом в роскошных изумрудных лопухах и крапиве, но лучше отойти подальше от жилья. А димедрол есть димедрол, формальная логика, закон тождества — в отличие от утренней звезды, которая так многозначна.
Матрена пришла о заре. Тоже словечко… Я сразу и не понял, и Маша — тоже. Об утренней или вечерней? Луна — тоже глаз, между прочим. Левый глаз, ночь, вода, смерть. Она должна обновиться, чтобы заговор стал удачным. При полном ущербе луны.
— Сокруши его который возвращается на третий день и того кто прерывается на третий день и кто продолжается беспрерывно… Сокруши холодного и горячего и осеннего и приходящего летом и в дождь… Пусть примчится тысячеглазое проклятье ищет того кто нас проклинает… Ступай проклятье обойди нас…
Чертит свиной челюстью и бормочет, а меня с ними нет, потому что я вышел и хожу с собакой у сосен. Мои дорогие, надо бы вам знать: Мария здесь на земле была резкая и неистовая, добрая и своевольная, милостивая и непокладистая. Щедрая. Она была здесь солью жизни, ее перцем и лавром, вишневым листом. Ведь это само по себе почти несъедобно. Но как без соли и лавра? Тошнехонько. Господь ее любил. Ах, не была она теплой никогда, но лишь холодной и горячей. И Он позвал ее, очистив последним и страшным очищением. Так она и шептала даже в глухом полузабытьи: претерпевший до конца спасется.
Брошенное поколение, зрачки от рождения в катаракте. Сколько кругом призраков. Нам бы знать: только покаяние в своих собственных грехах, а не заговор… И Божья помощь в таинствах Церкви. А здоровье и покой… Зачем? Все дни наши прошли во гневе Твоем, мы теряем лета наши, как звук. Дней лет наших семьдесят лет, а при большей крепости восемьдесят лет, и самая лучшая пора их — труд и болезнь, ибо проходят быстро… и мы летим… яко прииде кротость на ны, и накажемся.
Убойся бежи бежи разлучися демоне нечистый и скверный преисподний глубинный льстивый… Или сам собой получился еси или от кого послан или нашел еси внезапу или в мори или в реце или от земли или от кладезя или от стремнины… Или от луга или от леса или от древа или от птиц или от грома… Убойся воплощенного Бога подобия и не сокрыся в рабах Божиих Борисе и Марии, жезл железный и пещь и тартар и скрежет зубовный, отмщение преслушания тебя ожидает… убойся умолкни бежи и не возвратися… отъиди в землю безводную пустую неделанную скорбную.
Это в чине изгнанья беса… Требник Могилы. Здесь нужен иерей, постник и молитвенник, — не врач, не Матре… Но ведь это же тысяча девятьсот восьмидесятый год. Если нет Бога и бессмертия души, то все позволено.
Проклятье? Разрыв… на очах пелена… душа не слышит дыханья… дуновенья… тихого ветра. Сами порвали нити, ниточки… паутинки. А теперь бредем ощупью к незримому притвору… нищие на паперти… подай, Господи… Небо на земле. Нежное и теплое на холодной равнине. Маше в храме становилось легче, даже физически легче. Когда же мы встретимся?
Валяюсь на старой кровати с теплой кошкой на животе, а она подходит и спрашивает: Боречка, ты меня любишь? Смеюсь: ну как, мол, тебе сказать… Боялся соврать, обмануть. Смеялся, ерничал, но оказалось: приберегал на черный последний день. На смертную муку. Бог исторг из меня тогда наконец единственные слова, без которых страшно уходить человеку. Как бы мне остаться навсегда с этой правдой. Хватило души затеплить последнюю свечу в холодном уходящем мире.
Чем кричать, если сел голос? Одно к одному: Иона, ларингит и плотина. Правда, плотина — несчастье Матрены. Это ей река бьет теперь прямо в берег: земля сыплется, сыплется… Скоро дом упадет прямо в реку: доски, бревна, старые лавки… Когда? Зрван, время, судьба, о чем ты думаешь? Плотина уже была, только сотнею метров выше. Сколько в метре саженей? Там была мельница, мельник молол муку. Но утки должны быть видны из окна — только высунуть голову. Даже бульдозер пригнали.
Правда, директор карьера умер. Начальник, товарищ, господин… В зеленой фуражке. Плотина от берега к берегу, насыпали в самом широком месте, перед черемухой, где цыгане с болонкой, а пруда нет. Плотина, Плотин, Платон… Миф о пещере. Тени на стене. Там ведь не просто — щебня насыпать. Щебня насыплет любой дурак — были бы самосвалы. Нет, все дело в стоке. Весна, половодье… Тут надо остановиться и подумать, если есть такая возможность. Иван Трофимович как-то пришел к директору. Ему надо кровельное железо, олифу, гвозди и так далее.
— Вы же знаете: реставрируем храм. Нет? При чем тут Парфенон… В конце концов, с каждого все равно спросят. Не только на кладбище.
Каждый услышит Слово — здесь или на том берегу, рано или поздно. Логос. Когда полвека назад, в тридцатые годы, исчез отец, ходили вдвоем с сумой: Иван и его брат. В своей деревне не побирались; возвращаясь домой, опускали глаза. Слов тогда не искали, всему научила мать: подайте Христа ради… Сколько с тех пор сломалось и выросло. Сделал в храме музей. Все-таки не конюшня. Кресты хотел позолотить, но не получилось. Все время потом жалел: ах, что-то упущено. Было бы так красиво. Душа просилась остаться в памяти, но пока не сознавала бессмертья и мечтала воплотиться. Но была бы душа…
ЗВЕЗДЫ
Утром пошел к Матрене. Иона остался у берега. Что ж, каждый решает сам. Время неудержимо, и надо успеть поставить Матрене забор, чтобы вдоль берега не ездили на железном тракторе. Она хочет отвратить неотвратимое. Хочет сохранить эту полоску земли от дома до берега, который все время ползет. Плотину завернул веселый мужик? Чтобы снести ее теплый дом. Но этот вывод ошибочен. Просто эпоха вывернулась наизнанку. Бес шутит. Просто нужен поблизости пруд, чтобы высунул голову — и пожалуйста. К тому же “Капитал” и каббала…
— Здравствуйте, Егор Андреевич. Вот я к Матрене пошел… Вдвоем, конечно, сподручнее…
Но там хромой деревянной ногою скрипит. А с другой стороны, прямо у обрыва, сидят за столом и играют в картишки. Солнечно, знойно. Егор утирает пот. Его мать перед смертью завещала давать нам картошку. Прекрасно, да… Молоко и картошка, небо и облака. Нут, небо-корова, утром глотает бледные звезды, чтобы извергнуть их вечером. Свинья… Свинья, пожирающая поросят, — зовут ее небожители. Это всем известно. Но это — не научный подход. Просто днем слишком ярко светит солнце, так что не видно утреннюю звезду.
— Они говорят: ну ладно… Все утащили. И валенки, полушубки, и радиолу из красного уголка. Как бы списали… Ах, ты петь твою за ногу. Ну ладно. Я же смотрю кругом — ничего нету. Тогда я досок набросал на телегу и повез братану. Они там все равно четыре года валялись, сгнили наполовину. А он кричит: “Ты бы дальней дорогой, все-таки…” Вот еще… На хрена это надо. Конечно, извините.
КОРОВА
Мы с Егором ходили туда и сюда. Хромой ругался с Матреной. Дело житейское. Бывает ли ненависть без любви? Любовь без ненависти? Какая глупость… Пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем.
А где корова будет ходить? В самом деле. Тут же не только тракторы ездят. Здесь ходит Аудумла. — Я освобождаю вас от ненависти нетерпенья страха да будете вы едины сердцем радуйтесь друг другу как корова радуется теленку… Гандхарам муджаватам ангам и магадхам… Корова есть называемое бессмертием, и корова почитается как смерть… Только тот, кто знает эту великую тайну… Ан-ти-но-ми… ческую тайну… Тайну… Да у них там всего-навсего корова. Да?
Ну, давайте же делать забор. Но у нее ничего нет. Какие-то старые, гнилые жерди. Егор сел играть в карты. В подкидного дурака.
— А где была эта ваша контора? — На том берегу.
Кстати, трактор стоит через дом, у соседа слева. Там жила раньше продавщица, потом в магазине запретили продавать водку, чтобы ее по ночам не воровали, и она уехала. А дом механизатор купил. Крепкий домина. Домовой, домовина. Мария три дня подряд ходила туда, чтобы уплатить за молоко, взятое в воскресенье. И лишь на четвертый он поднял голову с пола. Где же хозяйка? — На том свете.
Шутник. А вдруг он упадет с обрыва? Видите, лучше ему тут не ездить. Забор в его интересах, но все боятся городить поперек дороги. Лучше не связываться. Воздвигли плотину, а тут вроде как недоверие. Посредством забора выражается мысль, будто что-то неправильно. Да никуда эта избушка не денется! А шерсть свинье не защита. Там все и без трактора упадет. И надобно же ходить корове по берегу, по зеленой траве, по ромашкам.
Только, пожалуйста, не надо забывать про Иону. Вдруг он проанализирует, а потом скажет. Все знают про заклятье истиной. Он встанет на площади и скажет все, что думает, чувствует, всю свою правду. И все это сбудется, обретет материальные формы. Надо лишь отделить правду ото лжи, зерно от плевел. Но если все уже смолото, и мука горчит?
Матрена разводит руками. Ничего нет. Егор играет в картишки. Хромой бубнит про корову. На том берегу живет старая Домна; из ее трубы вечером идет дым. Мне страшно ходить мимо Домны, мимо ее глухого забора из бревен, мимо двух тополей. В нее метила молния, но попала в дерево, в древесину, в годичные кольца. И годы распались, а время остановилось. Наступило НЕ-время (вечность?), и Домна теперь бессмертна, но только в доме своем… в доме своем… Прости меня, Домнушка, просто ерничаю по привычке.
Плюнул на все и пошел в магазин. Купил хлеба, лапши и сахарного песку. Тут же Ольга Максимовна насчет продуктов. Ее потом ударит троллейбус, старческая рассеянность, и увезут на Чернореченское кладбище, где земля — лучше не надо. Гранитная интрузия. Ну, естественно, это произойдет в Городе, где тысячи огней, трубы, троллейбусы. Она там преподавала в младших классах: “Дети, вы знаете небо?.. Какое оно?.. Синее… А еще какое?” Красное, желтое, оранжевое… Белое… Черное.
Можно, я и впредь не буду объяснять? Это очень нудно и утомительно. Да и кому интересно… Ну, хорошо: Ольга Максимовна учила в школе моего сына, из его сочинения узнала про Домну, Матрену, хромого и реку, а главным образом — про молоко. И купила здесь дом, наскоро срубленный на том берегу из толстых бревен. В три обхвата. У нее дочь работает страховым агентом, а внучка налила мне однажды за шиворот воды из стакана. И засмеялась. Лей-лей, не жалей, я не осержусь… Не знаю, чем она сейчас занимается. И сын мой куда-то… Куда-то…
КРЫША
Цыгане смеялись на том берегу, потому что наша нелепая собака залезла в грязную лужу. Ей жарко, а они смеются белыми зубами, ибо ни при каких обстоятельствах не станут спасаться в луже. Говорят, они хотели ограбить банк, кого-то из них подстрелили, и теперь они скроются в туманной дымке — вместе с болонкой и телевизором. Ну, естественно, банк не в деревне — в соседнем городке, где сладкий дым и цементная пыль.
Как-то все зыбко.
Дом уже старый, сени поехали набок, двери перекосило. На душе иногда тревожно: а вдруг все упадет… Душа каждый год получает отпуск, но где ж тогда спасаться ей летом? Матрена ее не вылечила, только на время убрала боль. Понятно — всего-навсего ларингит. Я лечу ее соком лопуха, димедролом, настоями трав. На антибиотики аллергия, кожа вспыхивает пятнами, головная боль. Медицина бессильна. Или дело не в этом? Тогда еще никто не сказал мне душеполезных, не разрушающих слов, а сама их не знала: не уповай, душе моя, на телесное здравие и на скоромимоходящую красоту… помысли горький час смерти и страшный суд… ангели бо грознии поймут тя, душе, и в вечный огнь введут… убо прежде смерти покайся, вопиющи: Господи, помилуй мя грешную.
Пошла к Зине за градусником — по лужайке, мимо теленка и кур. Она тут же, рядом, в доме, воздвигнутом двадцать лет назад. Кузеванов, ее муж, теперь сетует: “Мне ведь сразу… Егор… Говорит: ты же строишь не там. А сейчас вся вода в подполье весной. Не слушал. Никого не слушал: сами, мол, с усами”.
Они косят траву, держат корову и продают молоко. Мы покупаем, снимаем сметану, делаем творог. У Бориса получается прямо-таки резиновый. Больше ничего и не надо. Сыворотку с удовольствием пьет Сима, Сэлви-джи, наша собака. Правда, потом у нее расстройство желудка. Два наших дома рядом. И трудно здесь разделить: ваше-наше. Когда-то наш дом был домом моего деда. Он его подарил сродникам Зины — Петру и Пелагее, чтобы присматривали за дачей зимой. Ну и что? Разве дача такое уж преступление? Может быть… Забота века сего и обольщение богатства заглушают слово, и оно бывает бесплодно. ЗАБОТА ВЕКА СЕГО… Дачу потом все равно украли, и они сказали: проснулись, а дома уже нет. На нет суда нет, тем более все так зыбко. Сегодня нет дома, завтра нет человека. Впрочем, возможно… возможно, дядя Сеня продал его сельсовету… добровольно-принудительно.
Потом, на склоне лет, моя мать купила у Пелагеи, Зины и Кузеванова тот дом, который им подарил мой дед. Он умер в Омске от тифа в двадцатом году. Запряг лошадей и поехал из Екатеринбурга с семьей в неопределенную даль… Вслед за белой армией… А бабушку с детьми подобрал дальний родственник Александр Тимофеев, врач красного санитарного поезда. Она вернулась и похоронена здесь, на Ивановском кладбище, где упокоится милостью Божьей потом ее внучка. Меня отец Георгий пообещал здесь похоронить. Татьяна и Мария… Здесь тайна взаимной любви — ведь мы не встречались на этом свете. Я пришла в этот мир ненадолго гораздо позже. Пресвятая Владычице моя Богородице святыми Твоими и всесильными мольбами отжени от мене уныние забвение неразумие нерадение… И избави мя от многих и лютых воспоминаний и предприятий и от всех действ злых свободи мя.
Все перевернулось внутри себя и долго качалось там. Вот такие пироги. Не надо ничего придумывать. И зачем? Когда Пелагея умерла, моя престарелая мать Елизавета ездила туда зимой за сто километров по железной дороге, а потом нерегулярным автобусом. На похороны. Что-то там было. Детство? Во время страшной войны Елизавета крестила в храме Иоанна Предтечи умирающую от туберкулеза четырехлетнюю дочь свою Машу и отвезла ее к Пелагее на лето. И я поднялась после Причастия. И заботами матери. Отец мой Кирилл тогда уже пропал без вести. Погиб в морской пехоте. Наверное, под Москвой.
Но потом, через двадцать лет, приехали летом, а на купленом доме нет крыши. Только стропила. Зина говорит:
— Ты знаешь, Мария, ведь надо покрыть чем-то хлев.
Да, конечно… Потребности.
Когда мы поехали в свою стародавнюю деревню, Борис был в армии, на краю земли, в счастливой Аравии. Там земля обрывается в Чермное море. Сана, бейт Али и бейт Харази. Отрубленные головы на городских воротах. Мальчишки суют окурки в скорбные мертвые рты. Баб-эль-Йемен… Еще не знали и не ведали, что когда-нибудь встретимся. Под Красноуфимском на студенческой картошке встретились навсегда.
Приехали в деревню, а там — стропила торчат. Поэтому в дождь крыша течет, и каждый год мы покупаем черный рубероид. Весенние ветры его сдирают, гвозди не держатся в досках. Доски совсем старые. Ну и что? Зато мы пьем молоко от коровы, которая ходит по зеленой траве, по ромашкам. Свобода от ненависти, нетерпенья, обид — блаженная свобода. У Зины тромбофлебит, подкатывает к сердцу, давление. Крышу к тому же сдирал ее муж. Он иногда угощает Бориса вином из жимолости, которую в давние-давние времена сажали сыновья служащего страховой конторы. Они тогда плескались под бережком, возились в желтом песке и думали: блеснет изумруд. Жар-птица… Старший впоследствии не разрешал жене писать письма. Но она ему все равно писала в концлагерь и ездила к нему, хоть и развелась, чтобы как-нибудь не отразилось на дочери, на ее судьбе. Ананке, нам, океан. Сегодня дочери шестьдесят, муж лежит в больнице, надо успеть туда и сюда, приготовить обед, накормить внука. Да еще пеленки-ползунки.
Ах, с тех пор прошло столько лет. Вера, Верочка… Недавно Борис был на ее похоронах.
Сейчас в том же песке моя дочь, но все гораздо спокойнее. Ее дальний предок был крепостным на заводе господ Мосоловых, на Вятке. Кузнец, зиждитель неуязвимости, железный мастер. Огонь — враг темной воды и влажного черного змея. Кий, божий коваль.
Вятские — мужики хватские, семеро одного не боятся. Это они сами про себя. В усы улыбаются. Предки Бориса: работные люди Марк, Тит, Гавриил и Аксинья, Михаил и Александра… Буйское-Соколовское, Марковы… уржумские ремесленники Георгий и Татиана, Иоанн и Устинья, Трофим и Агафья, Иоанн… Евдоким, Андрей, Василий и Мария, Русский Билямор, серпы и косы, Бусыгины… белокриницкий Феодор Лебедев укрылся в Онадуре. Упокой их, Господи. Да еще у Марии: Роман, Михаил, беглый вятич Симеон Половников… и Ксения, Димитрий и Татиана, москвич Иоанн Макаров и Августа Оттокарровна из давней Германии, Кирилл и Елисавета. Упокой их, Господи.
Мосоловы скоро исчезли, потому что Александр Благословенный, стремительная либеральная реформа, почти революция. Судорога. Государство качалось полвека, как огромная башня, пока не упало. А зачем делать на заводе ажурные решетки, если они не имеют сбыта?.. Закон стоимости. Непрактичные исчезают. Куда? Как-то так исчезают, что остаются. “Ауфхебен” — слово, объясняющее смысл происходящего при этом. Это такое таинственное древнеегипетское слово. Чтобы его осмыслить, надо долго читать германскую “Логику” Георга Вильгельма Фридриха Гегеля. Зина и ее муж не успели прочесть, и я тоже не читала, и Домна, и хромой, и Матрена. Но это не страшно.
ЧЕРТОПОЛОХ
Освобожденье от страха, свобода… Если б вы знали, как просто. Но я бессилен объяснить что-либо прямо сейчас. Вы не будете слушать. Всему свое время. А пока что собака купается в луже, цыгане смеются, цветет чертополох. Я иду по бревну через реку над зеленой водой.
За душной стеной чертополоха — изба старой Домны. Глухой бревенчатый забор, расколотый тополь. Чем живет там она за чертою бессмертия? Или я чего-то не понимаю… Когда-то здесь сажали белую капусту на началах кооперации. Еще при царе Горохе. Особенно хороша она в лунном прозрачном сиянии. В призрачном и прозрачном. Полюбуйтесь при случае. Чертополох, горох и капуста… Винегрет. Этот колючий и красный куст не имеет смысла, но если кругом лишь капуста… Впрочем, он лечит нелепый страх. Иногда. Столовая ложка на ночь. Но не страх Божий, бесстрашный страх.
Мы живем на горе у кромки молодого леса, над гладкой равниной. В год активного солнца здесь звенят комары, так что собака не хочет выходить на прогулку. Приходится в сенях разводить дымокур. Это такое ведро с прохудившимся дном, поставленное на сковородку. Если набить его шишками и поджечь, то валом валит едкий дым.
Мария говорит: напиши про деда. Дед мой Михаил Гаврилович драл бересту на растопку с полена зубами. До глубокой старости. За неделю до смерти сидел в ознобе у печки со мной на коленях. Потом, когда уже мертвого обмывали на стуле, он со мной разговаривал, только со мной, потому что взрослые не слышали ничего. Но я не помню — о чем. Всем детям при старом режиме дал образование, и они ушли из деревни. Потом гражданская война, нэп и погром. Только младшенькая — моя мать — не успела хорошенько выучиться и приютила его с бабушкой после обобществления коров… Михаил и Александра. Помолитесь о них. В 30-м году уже не было сыпного тифа, а потому старики Марковы-Бусыгины подобру-поздорову сели в Степановы соседские сани и уехали за двести верст в город — к сыну Ивану. Мир не без добрых людей. А потом — к моей матери.
Сын Иван Михайлович, малолетний глупый бунтовщик, бегал через Архангельск в Канаду, чтобы вернуться в 17-м году. С эмфиземой легких. Перешел финскую границу и вернулся домой. Бунт его завершился великим исходом тридцатых годов, сам себя и стариков выгнал из отчего дома. Так ли? Того ли хотел, что получилось? Душа тосковала, томилась-маялась и чего-то ждала. Без креста лишь тоска и томление духа? Дед потом смеялся: спасибо совецкой власти, избавила от деревенской каторги… Все померли в Щучьем у синего озера на исходе свирепой войны. Давно нету кладбища. Огороды.
…А в дождь хорошо и без дыма. Садимся в сенях вдвоем и смотрим в открытую дверь. Вода, мокрые доски крыльца, трава, изгородь, лес. Не надо бы нам расставаться, душа моя. (Маша потом спросила: “Правда? Я твоя душа?”)
Ну да… Помнишь, мы пели с тобой, а потом, через месяц, стояли у холодной реки осенью? Да? 64-й год. Вечер, туман. Это было недавно, Мария, не прошло и семнадцати лет. Но все впереди, и мы еще встретимся навсегда — там, в городе, в Белом Граде. Я приду пешком, налегке, в это время транспорт уже не ходит. Да помогут мне ангелы в хожденье по мукам. В мытарствах.
Рэ, глаз Хора, Урей, утренняя звезда. Он проявляет активность, подымаются травы, тучами летят комары. Когда умирает царь, ядовитый Урей бежит с его лба, если не знать ритуал. И тогда наступает хаос, страну покидает Маат. Великая Правда. Куда-то уходит… Изверженье. Потоп. Море горячего света. Это змея и не змея: око, звезда и закон. Свет, поток золотых корпускул, темные полосы волн. Черное и белое, Ньютон и Гюйгенс. Все они так любопытны. Пытают природу, натуру, естество. Естествоиспытатели. Распните ее, скорее. В мученьях она откроет все свои тайные тайны-секреты. Только зачем они вам… В игры играть с компьютером, бомбить город Нагасаки?
А мы с Ионой играем в шашки. Сын с дочерью спорят, чья очередь идти за молоком, но у них даже банка еще не помыта и не выставлена на забор для просушки.
О ЗАРЕ
Иона анализирует: видел я все дела, что делаются под солнцем, и вот — все это тщета и ловля ветра… А то, что здесь и средь этого мира, есть падение, изгнание и потеря крыльев. Он как-то по-новому переводит Библию и Платона. Поросенок… Новатор.
Но наступает ночь, и уже некогда разговаривать. Мы спускаемся вниз — с нашей горы — на поле чертополохов. Нужно пройти мимо Домны, мимо ее распахнутого окна. На луне Геракл убивает гидру, а здесь тьма в глубоком окне, ничто не дышит и не дарит тепло. Холодный свет обнажает две наши фигуры на гладком теле земли.
— И говорю им: это да! Тут, значит, посевная, а вам… Нехорошо? У их две бутылки стоят, картошка… Конечно, они начальники-бригадиры и так далее… Участковый сидит… Ты пригласи по-человечески. Ничего! Посадили на пятнадцать суток, потому что диктатура пролетариата…
Это Егор Андреевич идет по бревну над черной водой и сам с собой разговаривает. Он живет рядом с Домной. Удивительно добрый человек и старый мой друг. Он помогал перекрыть крышу, перекладывал с братом печку. Когда выпьет, разъясняет мировую структуру, тревожно ведет вдоль натянутых нитей, но никогда не бывает категоричен. Любой проходимец берет его голыми руками, как зайца в половодье. Правда, потом не знает, что с ним делать. Духовная несовместимость.
Он и братья поставили дом, а старый оставили рядом, на всякий случай. Он ушел от жены к маме своей Марье Артемьевне; ведь она не изменит. Да? Но мать умерла еще в старом доме, зимой, когда мы жили и работали в городе. В память обо всех давних днях, когда пели вечером о заре, она завещала нам картошку, потому что больше не было ничего.
И потом Егор не отказывал. Рубль ведро — дешевле некуда. Летом она втрое дороже. Приходи, нагребай без меня, причем деньги берет неохотно: мать, баба Лиза, давние дни… Давным-давно, в прошлом тысячелетии, мама грела у печки мне одеяло. Да, Мария Михайловна? В комнате тоскливо и холодно. Сейчас мы ее затопим, сейчас… Мы уже несколько лет одни. Я ложусь, совсем маленький, а мать укрывает теплым одеялом. Так когда-то бабушка Александра… Кроткая, добрая мама. Ты мне машешь рукой из окна? Пока видят глаза. Вместе с нами в комнате жила женщина, немка, из ссыльных, работала нянькой в детдоме. Лиза, Эльза, Елизавета. Еженедельно отмечалась в комендатуре. Или раз в месяц? И вот теперь-то мне ясно, умный такой… Ясно, что затопить можно печку и улицу, развести огонь и залить водой. Если жарко и холодно… Но это ж полдела.
По выходным беру рюкзак. Это такой мешок — в переводе на русский. Но тогда тут как тут жена брата Егора. Невестка, золовка? Ох, как Егор ее кроет, а куда денешься — без картошки нам трудно. Приходится стоять, терпеть, ждать, когда он преодолеет не такую уж глупую бабу. А она слышать не хочет! Я, мол, сама хочу отвезти два ведра. А она скоро кончится: гниет и жрут ее крысы. Золовка задыхается в деревне, у нее здесь обмороки и болит голова, но пожить на воздухе хочется. Почему…
Стоят рядом три дома, и живут здесь черные цыгане в оставленной избе, Егор Андреевич и бессмертная Домна. Егор посередине. Какая уж тут символика… Каждое лето к нему приезжают из города братья с женами и отдыхают.
Избы стоят ниже плотины. Хорошо — пруд не получился. А то живи и все время бойся. Но пруда нет, а бешеный поток лупит в противоположный берег, где наверху, на верхотуре, живут Копа с отцом, Матрена и тот, хромой. Правда, веселый живет выше плотины, он не дурак. А у хромого денег куры не клюют. На 364 дома. Подумаешь… Вру, конечно… всего-то четыре улья.
Вот мы и пошли просто пройтись. Пошли погулять. Вейся-повейся, капустка моя… Капустка… Известное дело — гулять: ходить хороводом, священнодействовать, пить медовуху. С бабами любезничать. И все это сразу, единым духом! А сейчас вот просто ходим туда и сюда. Механика. Процесс перемещения плоти. Иона должен бродить по берегу, изучать. Не может ведь он ходить по двум берегам сразу. Поэтому ходит сначала по одному, а потом по другому. Что-то в этом ущербное. Вряд ли он заслуживает снисхождения. И да восплачутся в нас душеполезные помыслы. Ибо каждый хитрит и мудрствует над чужой бедой, а о своей поразмыслить не умеет.
ЗЕМЛЯ
Это, наверно, совсем не Иона. Не он же хрипит, не он раздирает ворот: объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня… Морской травой обвита голова моя… до основанья гор я нисшел, земля навек заградила меня… но Ты… Ты, Господи, изведешь душу мою из ада.
— Что ж теперь делать, ты не узнал? Я тебя просила… Что делать, когда проклятье… Ты был в храме?
Она сердилась, мы лежали вместе, она уже почти не вставала — только садилась на кровати раз в день, на пять минут, с трудом, с тяжкими муками. Что делать?.. Я растирал ей ступни. Блаженны плачущие… Блаженны кроткие… Блаженны милостивые… Блаженны чистые сердцем… БЛАГОСЛОВЛЯЙТЕ ПРОКЛИНАЮЩИХ ВАС. Крестное знамение, дуновение. Заклинание в чине Крещения. Тайноводственное поучение: изгнать злобного демона, идущего за человеком до спасительных вод.
Ей было бы легче, если бы… А я никак не мог спасти свою милую. Ни тело, ни душу. Только Бог, Спас, Спаситель.
Когда-то в день рождения своей матери Мария обязательно навещала кладбище. Однажды… Говорю: не ходи без меня. Во сне видел предтеченскую колокольню, я ростом со звонницу и пытаюсь бить в колокол, но он качается и почему-то молчит. А потом мы куда-то идем, взявшись за руки, мимо серой могилы начальника, чьим именем назван Город. Она почему-то ограждена высоким и стальным решетчатым цилиндром, внутри которого мертвая фигура из жести. Она тихо качается, мы подходим к ней, она рукой касается Машеньки.
— Не ходи без меня. Я быстро сбегаю на работу… на пять минут. Встретимся на остановке.
Кладбище бывает ласковым и даже веселым — в весеннюю родительскую субботу и в Радоницу, когда здесь выпивают и закусывают, когда на дорожках стоят цыганские телеги, когда туманит головы молодой и зеленый дым на березовых ветках. Но бывает очарованно-странным, тревожным в одинокой тиши могил, меж которыми легкие тени, танцующие призраки, иногда вдруг обретающие плоть.
В двух шагах от больших кладбищенских ворот — мы уже уходили — нам встретились… Кто? Я не знаю. Ведьмы? Старухи? Одна сумрачно посмотрела на нас, что-то сказала и резко выбросила руку.
— Что? Что она сказала? Что…
— Я не понял… ничего… нет…
За воротами она схватила себя руками за горло. Вот — задыхается. Задыхается. Что делать? Машину? Где… Куда… Умирает.
— Дай снега… на горло…
Без Христа у нас нет защиты от зла.
Стоял апрель. И мы еще прожили вместе четырнадцать огромных лет. Зимой 85-го она упала возле дома на грязном льду. Обошлось без перелома, сильный ушиб, но троюродный брат Ионы просверлил кости ног (дескать, по ошибке), чтобы месяц лежала на вытяжке. Обучал студентов ремеслу. Насвистывая. Спаси, Господи, Петра Васильича — позвонил знакомому врачу, и тут же ее отпустили вместе с соседкой. (Васильич, добрый человек, потом ей и руку гипсовал — за два месяца до исхода.) А мы, рассердившись, в газету написали, после чего даже прокурор заволновался. Зачем? Она ходила вдоль стенки, но мы не сдались. А теперь… А сподобившиеся достигнуть того века… и воскресения из мертвых… ни женятся, ни замуж не выходят и умереть уже не могут.
Наугад открыл страницу, и глаза сами уткнулись в слова. Спасибо… Мы были счастливы, Господи.
ДЕРЕВНЯ
Песня плывет, вплетаясь в зной, в жужжанье, в журчанье, в дуновение, в шорохи… Я сижу прямо посередине речки на быстринке. В этом месте ежели сядешь, вода у берегов поднимается. Я сижу в Кунарке, как в тазу, как в корыте, пескари тычутся в мои ноги, я полощу прямо в “водопаде”, который перекатывается через мои колени. Для меня всегда родина — вот это. Именно это. Не вся Кашина, и даже не дом мой на горе под дядькиными тополями, а именно эта быстринка, и именно когда я в ней, и обязательно жарко, и вода омывает меня. Не захочешь да рассиропишься: разве можно одному человеку столько счастья?
Деревня Кашина в моей жизни — статья особая, постоянно и всюду присутствующая. Как детство, которое с человеком всю жизнь, до самого края. (Да-да… она и помирая вспоминала детство.) В детстве я в Кашине жила только однажды, в войну. В 43-м году. Мать привезла с тяжелым инфильтратом легких, отвергла настояния врачей “поддувать” меня, закрыла уши на все зловещие предупреждения. Она привела (принесла?) меня в Иоанно-Предтеченскую церковь, где священник крестил и причастил девочку Машу. Этот последний-последний, самый последний в городе Храм уж совсем было уничтожили наши богоборцы, но война сохранила. Потом мать сгребла меня в охапку и увезла из города.
Я хорошо помню соседскую тележку на двух колесах. Да, собственно, и помнить не надо, у них и сейчас такая же — на этой тележке мать вывозила меня в сосняк.
Помню бесконечные переодевания — я вымокала до нитки, особенно во время сна. Помню питье из сосновых иголок, землянику и бруснику, и парное молоко, которое мать вливала, вталкивала в меня всеми правдами и неправдами. Мать (с Божьей помощью) “выцарапала” меня — это было любимое ее словечко с тех пор, как его произнесло легочное светило, которое выстукивало и выслушивало меня, и вертело на рентгене, не веря своим глазам. И вот это “Кашина не даст пропасть, Кашина выцарапает” засело во мне на всю жизнь. А теперь вот еще поняла: Бог через крещение и причастие — и мать… Ее любовь к деревне была не с потолка, а тоже из детства, из ее детства. Мой дед в начале ХХ века купил дом на горе за рекой, у самого леса — и вывозил сюда на лето восьмерых архаровцев (моих дядюшек в возрасте от пеленочного до гимназического и мою мать с сестрой ее Катей). Екатерина умерла восемнадцатилетней 30 августа восемнадцатого года, в гражданскую войну… С горя? Ушли братья Борис, Андрей… и Сережа. Он мечтал стать священником, но где-то сгинул в бескрайней России. Но кто-то все равно стал потом православным иереем Сергием вместо него? Чтобы впервые соборовать меня за год до смерти.
Я не очень-то много в этой жизни умею, вот разве что слушать, прислушиваться, предчувствовать. В юности, когда на уме был один волейбол и мальчики и ветер гулял со свистом в абсолютно порожней моей голове, я уже с каким-то неизъяснимым предчувствием слушала “кашинские истории” матери. Чего стоил один только Сад, от коего и по сей день остались на нашей горе яблоневые и сиреневые дымы. Да в акациях, более семидесяти лет никем не стриженных, бродит в ненастье соседский теленок… Мои малолетние дядьки чем-то прогневали отца, моего деда Димитрия. И тот сказал, уезжая: “Чтоб через неделю был сад”. И укатил себе на лошадках. А дядьки мои упирались, бедные, с шести утра и до двух ночи, возили землю и с речки песок: гора-то была настоящая — известняковая скала. В воскресенье мой дед подкатил с бубенчиками: “Сделали? Ну и ладно”. А там два гектара… Воспитывал в строгости.
Каждый год в начале отпуска, в начале новой эры, когда одним рейсом электрички рвется связь с загазованными улицами, с каменными лестницами, с телефонами и ты, как бы кружась, медленно начинаешь оседать в деревенском быте, в моей семье начинаются беспредметные разговоры о том, что избу надо бы подремонтировать. Но все равно нет денег, да если бы и были, никто не знает, где берут нынче рубероид и доски. Всем тут же становится ясно, что разговоры о ремонте переходят в планы будущего года, а я, чтобы подкрепить окончательное облегчение, неизменно вспоминаю мать: “Наш дом НИКОГДА не рухнет, его тополя держат”. Тополя — те самые, из истории с садом… Могучие, родословные тополя… Лезу в голбец — и обязательно люблю тронуть рукой их корни. Во мраке холодного подпола их видно, они действительно обхватили мой дом и не дают ему упасть.
А меня держит Кашина: счастье и свет. Чем дальше проживаю жизнь, тем больше… Где бы я видела закаты? В городе нету неба… Поля белого клевера, кашки? Где б слышала звук, родившийся от соприкосновения дождевых капель с листьями?.. Где дышала бы запахом богородской травы… на огромном холме с белыми скалами над маленькой речкой… и с розовыми ромашками в зеленой траве под березами… где, раскинувши руки, обнимала ветер? Где внимала бы Степанидиным причетам, давшим такую работу уму и сердцу, какой я не могла в себе предположить? Каждое новое лето детские подружки моей матери Степанида и Матрена встречают меня в Кашине: “А что, Марея, ноне ведь Лизавете-то Димитревне будет уже, поди-ко, девятый годок…” Это не праздные разговоры, не долг вежливости даже. Это память. Свет далекого детства.
Вот так оно идет и идет, и вяжется, вяжется… Голубеньки глазки сделали салазки, сели да поехали — к дедушке заехали. — Чего, деде, делашь? — Ступу да лопату, корову горбату. Корова-то с кошку, надоила с ложку. Пора баушке вставать — курам зернышки давать. Куры улетели, на сосенку сели…
Колыбельные моего детства — забавная самодеятельность матери, заквашенная на какой-то очень приблизительной народности — в смысле текстов, и в то же время очень верной — в смысле сути, в смысле жалости к дитю, в смысле угадывания, что не столько погремушки нужны ему в колыбели, сколько импульсы живой души. И глотала я эту смесь, любя и не любя ее. Меня очень обижала, например, такая самодеятельность: “Баю-бай, баю-бай, пошла киса под сарай, под сараем Маша спит, кисе незачем ходить”. Было жаль себя: почему же я под сараем? И обидно: с какой стати кисе незачем ходить, с кисой все-таки под сараем не так одиноко. (А Борис-то сейчас поет нашей внучке Машеньке: “под сараем киса спит, Маше незачем ходить”. Мне Оттуда видно.) Тем не менее я слушала колыбельные с замиранием сердца. Уж и большая была — во втором, может быть, в третьем классе — всегда засыпала под сочинительства матери.
ДЕРЕВО
Женщин нельзя оставлять. Они просыпаются ночью — и как пугливы… А вдруг кто-нибудь закричит под окном? Или скажет шепотом. Правда, не лучше, если все молчит. Поскольку нет никакого выхода, то пусть лучше не просыпаются, но спят до утра. Держите их за руку, не оставляйте, пока они молоды и в старости. Будем справедливы. Все понимают, что трудно. А что предлагаете?
Пока спали женщины и дети, Егор Андреевич шел домой, окно Домны было распахнуто настежь, вдоль плотины ходили цыганские кони. И цвели чертополохи. Какая разница, когда это было — в июне, августе или сто лет назад. Ветер нельзя показать, схватить рукой или потрогать, но он существует.
Ну, хорошо — построим забор, трактор ездить не будет. Плотина-то все равно стоит. Сто самосвалов или гораздо больше. Они ездили один за другим — из года в год, целое тысячелетье, и навозили за три месяца горы превосходного щебня… Что же теперь — пригнать экскаватор и увозить все назад? Но это вам не кино, которое можно гонять туда и обратно. А кто будет платить? Директор карьера умер, так и не дождавшись сазанов.
Егор Андреевич шел, покачиваясь, по бревну. Он мог нас отвлечь, и мы повернули вниз по течению. Потому что какая разница… Внизу то же самое, там лежит точно такое же бревно, и по нему ходят на Другой Берег кошки и люди. Корове тут не пройти, а птицам и змеям нужны живые деревья. Ах, какие сентенции… Бревна лежат штабелями, миллионы кубометров, но все равно это Древо не нуждается в пощаде и милости. Потом сами поймем, если успеем поумнеть.
Вот такие дела. В лесу мрак, ничего не понять. Все шумит, бродят ветки и муравейники. Болото без дна, багульник тянется бесконечно. Никак не вернуться назад. Ночью в болоте холодно и темно. Сидят совы с широко раскрытыми глазами.
Конечно, мы валяли дурака. Иона считает, что перед сном надо гулять. Точнее — ходить… Мария и дети остались в избе, а мы пошли. Все равно вечером надо кому-то закрывать ставни.
ВРЕМЯ
Утром я украдкой вырубил длинную жердь и пошел через реку к Матрене. Но дом ее пуст. Сидела старуха в железном лесу… Хромой был очень любезен. Я постоял у окна. Он там в глубине сидел, за столом, свет в окошке. Какой он бравый на большой фотографии. Ушел из деревни, был сторожем, плотником, вагоновожатым, а потом потерял ногу на Курской дуге. За Родину… косточки… танки… Из госпиталя вернулся домой. Время нельзя обойти, через него перешагнуть невозможно. Если не ударит молния. Невозможно? Это все понимают. Будущее — ничто? Меон, укон? А прошлое? Настоящее творит прошлое из ничего. Вечное настоящее… Или так: настоящее возникает из ничего и оседает в прошлом. Да? Бог творит мир из ничего. Из нуля — Своей бесконечною силой. Бесконечность и нуль. А как же пророческий сон?
Но что же делать… Просто смотреть в окно? Мертвые, а не знаем, что мертвые. Ведь сижу, мол, хожу, разговариваю… Пьем, пляшем, кричим… надмеваемся… Зачем? Таскаем вавилонские кирпичи, сосредоточенно сопим. Вот бы нам здесь, мол, устроиться как-то поудобнее. Французский коньяк, искусственный климат, синтетическое сердце, Канарские острова. Такая длинная дорога. Грязь, мусор… Предоставь мертвым погребать своих мертвецов.
Старая старуха села на скамейку возле Даниловой коричневой стены: “А ведь Матрены-то нет…”
Нет? Девяносто три года Василисе, а все еще гулко хлопает половики и помнит все до копеечки. Да… Тогда еще не навалилась усталость, не согнула меня до земли. Даже и не думал, что пора, мол, домой. Туда… Потихоньку ушел и закинул жердь Матрене во двор. Почему же Даниле-то наплевать? Конечно, первой сползет в воду соседка, а потом… Матрена кричит, плачет, ходит по начальству, в газету письмо написала, и приехал Иона. А хромой Данила Степаныч делает вид, будто ничего не происходит. Будто не то еще видел. С соседом не ссорится, иногда ходит по берегу в гости и продает ему мед по дешевке. Суета, мол, сует. А Матрена сходит с ума, больше не ходит лечить корову… А туда вообще не смотрит… В упор не видит веселого мужика Н.Д. Копалухина, хотя тот не такой уж веселый. Рыбы нет, лодку, сети и бредень купил совершенно напрасно. Пескари… Ах, столько прожила, но чего-то не понимает. Пусть лучше дом упадет. Ибо никогда в этом мире ненависть не прекращается ненавистью.
— Ему легко, паршивому. А я здесь жизнь прожила. На месте огорода была конюшня. Одни камни. Землю на себе носила. Муж построил дом. Уже сорок лет без него. Колхоз дал телегу отвезти на войну. Теперь только плачу. Нет…
Ну ладно. Я приду после, потом. Что-нибудь сделаем. Не может быть, чтобы все было так безнадежно.
ЛЮБОВЬ
Кто освободит нас от ненависти? Один берег — любовь, а другой… Как выйти к реке с одним берегом? К океану? Покажите дорогу. Тут и Копа, и хромой, и Матрена… Домна, Егор и цыгане… Обречены ходить с одного берега на другой? Разные мелкие нужды: магазин, почта, автобус. На том берегу высокие трубы сыплют сверху цемент. Весной, когда река разливается, мои родненькие несчастные Кузевановы ходят за пять километров к мосту. Давно бы уехали… Но что-то их держит. Благословенное одиночество? Зимою нас нет, одни на бугре, и лишь три дома у берега. Метель…
Чего уж вставать на ходули, говорить страшные слова. Кого раздробить молнией? Н.Д. Копалухина? Вритру — запруду и мрачного змея? (На деревенском заборе жил ободранный кот “мрачный Коля”, по-детски: мьячный Коя. Ой ты, Коля-Николай, — сиди дома — не гуляй…) Иону-Ионина? Трикстера-клоуна? Или Копу Рыжего? Странные слова. Что они мне… миленькие-поганенькие… Я приехал и уехал. Все покинув, люди уходят и не вернутся больше. Чего они здесь оставили? Бодренным сердцем и трезвенною мыслию всю настоящего жития нощь прейти… Ночь земного сего жития.
Ну, Матрену жалко. Никто не хочет делать забор, даже Егор Андреевич. Пустяк? Бабьи, мол, капризы. А ведь могла бы поставить ему пол-литровочку, не разорилась бы. Хотя, конечно, мне трудно судить. Если пенсия двадцать рублей, а булка хлеба — двадцать копеек, и литр молока — тридцать. А литр водки — десятка. Десять рублей.
Тогда пойду сам. Герой… В самом деле, где тут ходить корове? Куда ты лезешь со своим забором? Тракторист еще ни разу не упал в реку, спасибо за внимание. Вон стоит трактор, бормочет на холостых оборотах, а рядом валяется… Ну, он проснется. Протрет глаза. Или солярка кончится.
И вообще какое-то недоверие к плотине. Ведь даже русло почти совсем не изменили. Просто покорили стихию и создали перепад уровней. Какая-то жуткая физика, черная магия. Ну, получилось не совсем аккуратно. Ну — нечаянно. Что же теперь — демонстративно заборы строить? Хотели, как лучше. Чтобы много рыбы, гусей, уток. И всего-то два домика пострадают. Пострада… Так Степаныч не пропадет. Все равно извернется, мол, со своим молотком, коровой и пасекой. Хоть и на деревянной ноге. Правда, ему за семьдесят. Зима, мука, холод. А Марии пятьдесят пять, и она пошла на тот берег. Мы с ней вместе плыли на последней лодочке. Ибо крепка, как смерть, любовь. И она побеждает смерть? И страх? И проклятье? Любовь долготерпит… милосердствует… любовь не завидует… любовь не превозносится не надмевается не бесчинствует… не ищет своего не раздражается не мыслит зла.
За год до успенья моей Марии я бродил одурманенный по лесной горячей вырубке. Знойно-дрожащие кусты и травы… Цветы… Собирал душицу, а за мной ходила рыжая собака Гром. Она потом потерялась, исчезла в ночной темноте. И кто бы мне рассказал, для чего собираю благоуханные травы… Чтоб через год уложить на них милую покойную головушку. Уходя, она меня поцеловала: “Возьми меня за руку…” Здесь тайна. “С тобой ничего на земле не страшно…” Любовь все покрывает? Всему верует, всего надеется, все переносит… Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.
Что же с Матреной делать? Иона утверждает: — Только без сантиментов. Без… Она все равно живет непроизводительно.
ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ
Три года, ровно три года мечтаю снова увидеть чудо. Где там: то политическая борьба, то огородная страда, то сердечные приступы, то внучка на стенку полезла — упала, щеку распорола, то ремонт потолков… А лебедь — белый посланец неба — все где-то там, в неустоявшихся, тревожных воспоминаниях. Как сон, как смутная надежда.
Теперь у меня появилось время — бескрайнее, как васильковое поле. И хотя операция может быть даже завтра, я не могу сказать, что “время поджимает”. Наоборот: мне вдруг отпущена непривычная легкость, несуетность, даже веселость, и сказочное парное утро на реке придвинулось к больничной палате, сделав призрачными белые халаты, бинты и кровь.
Этот крик над деревней: “Лебедь! Лебедь!!!” — и сам был каким-то птичьим, не враз проникающим в сознание. Я жарила картошку в летней кухоньке. Окошко, открытое настежь, слегка нарушало режим благоприятствования для утренних июньских комаров. Сквознячок перекачивал их мельтешащие назойливые образования в тенистую атмосферу сиреневого куста, где они нервозно сновали, пытаясь вернуться назад, но сквознячок да еще надутая парусом шторка мешали. Я подбрасывала белую крепкую — бобиками — картошку в кипящее масло, когда раздался этот крик: “Лебедь! Лебедь!!!” и стая детей, слетающих на деревню по воскресным дням из каменного трущобного города, пронеслась за окном к заулку, к реке.
Лебедь? Царь-птица из сказки у нашей мазутно-ртутно-селитровой Исети? Перекрыла газ и кинулась в избу. Дети, еще по-утреннему косматые, с расслабленными “ночными” косами, трясли кукольные тряпки, перепеленывая своих Кать и Мань. Комната через все пять окошек — три на юг, два на восток — светилась странным туманным светом. “Скорее! Лебедь!!!” — попугайски гаркнула я и начала судорожно вставлять босые спичечные ножки девчонок в резиновые сапоги. Внучки тут же подхватили мое волнение, заклекотали, задвигали крыльцами, вставая на цыпочки и стараясь стянуть с вешалки пальтушки. Обогнув крайний дом, мы влетели в заулок и остановились как вкопанные.
Исеть и берега ее — равнинный, черемухово-огородный наш и плоскогорная коврово-изумрудная та сторона — были неузнаваемы. Само небо вместе с облаками опрокинулось в воду, простив бедной реке загрязненность и муть. Тайна этого союза была прикрыта томительной, нездешней дымкой. Клубясь и вздыхая, она окутывала и берега, и реку, и белого лебедя поверх текучих вод.
“Подругу кто-то стрельнул”, — сказал Григорий, златогоровский лесник. Он стоял в заулке, привалив тощую прокуренную грудешку к пряслам, приткнув локти на верхней жердине и подперев коричневыми жесткими ладонями лицо. Моргнул заслезившимися глазками: “Прошлый год тоже прилетал. Вишь, не стерегется даже”.
В эту минуту в курящихся над водой клубах, подбеленных облаками, позолоченных пробивающимся сквозь парное небо солнцем, началось движение. Это лебедь вдруг выдвинул крылья, расправил их широко и свободно и, медленно набирая высоту, полетел над рекой. Раздался странный звук, похожий на тихий протяжный свист. “Ишь, как крыльями режет, — тихо, сквозь зубы сказал Гриша. — Это тебе не человек — то с одной, то с другой…”
После этого утра — такого утра! — я не исполнила усилия, чтобы снять накипь с сердца, на-лип-шу-ю за годы моей жизни на земле. Не опустилась на колени в одуванчики на берегу реки, не простерла руки к белым облакам, чтобы упала чистота во тьму души моей. Три года — больше тысячи дней — рассыпались, растворились, раздулись ветром. Лесник тоже, думаю, не понял знамения. Где-то, год спустя, спалил собственный дом по пьянке… Я не в осужденье. Просто горько жалею всех нас.
ПИСЬМО
“Боречка, родной мой, разнесчастный. Прости меня Христа ради за все. Я злая черная ворона, только прикидываюсь путней птицей. Вот даже сейчас с этой лебединой песней в позу встала — васильковое поле у нее! А сама реву. Помоги мне своей молитвой за мою грешную душу. Не плачьте, я этого не вынесу. Надеюсь на вашу поддержку через святую Церковь”.
Помолитесь за нас. Ладно? Ведь очень простая молитва: “Помяни, Господи, во Царствии Своем Марию и Бориса…” И всех ныне живущих на земле… и всех ушедших.
На страстную пятницу ей назначили операцию. Что делать? Там привязывают руки и ноги, все белое, яркий свет. На страстную пятницу — ни раньше ни позже. Письмецо нашел во вторую годовщину успенья — в рваной коричневой сумке со старыми письмами ее отца: помоги мне своею молитвой… Без нее теперь мир как резиновая вялая игрушка с выпущенным воздухом.
Марию отправили на другой конец города, в больницу на окраине Екатеринбурга, но к вечеру она убежала домой. Позвонила: забирай меня, здесь врач обирает несчастных баб, отдают даже серьги и кольца… За германскую “химию”. Через год он повесился.
Я лихорадочно озирался: ждал удара. Не знал, откуда… На операционном столе? После? Даже дома, когда она уже не вставала, ждал удара из темноты. Из мрака. Она всегда была в центре светлого круга. С открытым лицом, без маски. Милый мой журналист. Общество русской культуры… За две недели до смерти ее чуть не оставили без анальгетиков. В ярости и отчаянье схватился бы за топор и побежал… Куда? Дурачок. Не вынес бы шепота, едва различимых слов.
Машенька, ты солдат… Может, опять встанем? Год назад убили Георгия. Насильственную смерть надо заслужить. Да? Дети убитой России… Так ли? Все ли убиты? В конце концов совсем перестала есть, я пытался поить из поильничка минеральной водой, а она велела — прозрачный бокал. Сама… Сама буду пить. Так и лежала, забывшись с бокалом в прозрачной руке.
БОЛЬ
Когда померла в больнице Елизавета, старая мать, мы почему-то решили: не обойтись без Матрены. Душа томилась, стонала, так надо ж ее спасать. В деревне позвали к Маше знахарку.
Елизавета и жила тяжко, и помирала. Врач… она принесла доску, с Марией давили на грудь, спасали, оживляли, реанимировали. Елизавета кричала, очнувшись. Или это Мария кричала от горя? Так никогда и не спросил…
Когда-то закончила музыкальное училище, а потом еще и горный институт. Упрямая, властная. Вышла в кандидаты наук. Жили они с Марией до середины 50-х в насыпном бараке. Шлак между досками. Буржуйка, ящик с углем. Но не в этом дело. Дело в надрыве и женской тоске. Если они остаются до смерти, то сулят погибель ребенку.
Еще года Машеньке не было, приехал отец в феврале из Москвы. Танцевал, взявши на руки. Огромный. Только раз и видела. Гостил недолго, уехал писать свой геологический диплом. Не знал, что где-то уже покрашены танки, надеты черные солдатские сапоги и надо успеть понюхать теплую пушистую головку, успеть поцеловать. Не понял: светлее уже ничего не будет на этой черной земле. Погиб, пропал без вести в холодную зиму 42-го, в феврале. Косточки… танки… Упокой, Господи, душу Кирилла… Он был крещен младенцем в 16-м году. На сороковой день после ухода Марии поминают Кирилла и Марию, родителей святого Сергия Радонежского.
…Мы не знали, что спасение в Церкви. Ее нам оставил Христос. Только там уходят проклятье, боль и тоска. Прости нас, Господь. Не знали: душе надо переболеть. Очищение молитвой и покаянием? Иначе как просто: наведался к старой знахарке и оставил там боль. Как с ведром вышел… Да? Прости нас.
Мария любила мир и вела тяжкую с ним войну. Война и мир. Кричат мне с Сеира: сторож, сколько ночи? Сколько ночи? Сторож отвечает: приближается утро, но еще ночь… Писала про тех, кто давно вернулся с войны. Про искалеченных, увечных, чистых, не очень — про всяких. Писала портрет двадцатого века, страшный и добрый. Ее убивали, да не сразу убили. Зачем веку портрет? Если он иконами горшки закрывает.
— Пушку-то убросило воздухом — метров на двадцать, значит, с места. Что-то она две тонны, что ли, весом, пушка-то, да. А тут рядом штабель лесу — пушку-то убросило, а это все на меня. Ну, меня и прижало. И вот слышу: по мне где-то кровь льется — просто так и булькает. Память не вышибло, а душит. Потом как-то головой пошевелил, и у меня земля просыпалась сюда, сверху-то, мне как вроде облегчило дыхание. А это Наумов Саша растаскал бревна-то, он здоровый парень, растаскал, узнал меня: ты? А я выговорить-то ничего не могу, у меня изо рта, из ушей кровь подалася. Он взял меня под мышку — и к санитарам. Только притащил — опять налет… А соловьи как поют там! Они не считают, что война, люди погибают. Ой, как они там!.. Как мы из госпиталя шли… в новый полк шли из госпиталя, и вот остановились ночевать — тут деревушка такая небольшая — а соловьи заливаются поют. Думаешь: вот птичка-то, она ничего не знает, а ты куда идешь и что будет завтра из тебя?.. Дома ребятишки, жена, она техничкой работала, у нее трое иждивенцев на руках, оклад тридцать рублей — ну и что? Куда деваться-то?
Это хромой сержант Удилов. Семь раз тяжело ранен — в голову, ноги и грудь.
В апреле 94-го, когда Марию скрутило, но еще иногда тихо ходила по комнатам, читал ей канон перед сном — молебный ко Пресвятой Богородице… поемый во всякой скорби и обстоянии. Творение Феостирикта монаха: Царице моя преблагая и скорая заступнице, покрый Твоим ходатайством моя прегрешения, защити меня от враг видимых и невидимых, умягчи сердца злых человек, возстающих на мя…
Перед сном уходила боль. И тоска. На страстной седмице соборовались в церкви святого благоверного князя Александра. Метался: как везти Марию? Юрий Владимирович дал машину. Великий четверг? А потом весенним птичьим днем прошли с ней по тропинке вдоль храма. Дым зеленой листвы… Потихоньку. “Думала: никогда больше не пойду”. И еще через месяц… И потом: надо сесть… помоги… Уж и со сломанной рукой, в гипсе — последнее, отчаянное усилие. Не получилось. Лучше бы мне помереть.
Говорит: сейчас видела Ангела, здесь — у груди. Несколько дней пребывала в отчаянье, даже почернела лицом, запали губы, страшно округлились глаза. Своей последней рукой Мария взяла зеркальце, посмотрела и все поняла. Снова стала хорошей, печальной, жалела даже и тех, кто ее оставил. Мы с ней говорили про детство, пока говорилось, пока не сел голос. В гробе лежала с большими темными веками и тонким лицом, как в юности.
Человек должен прожить здесь до конца, несмотря на боль и страданье, потому что никто не знает, за сколько секунд до смерти Бог очистит больную душу и оставит только любовь. Потерпи, милый, приближается утро. Но еще ночь.
Незадолго до смерти Маша сказала: это невозможно, но так бывает, ты прав. Я теперь сразу несчастна и счастлива. Да, все так: я и сам буду счастлив, если хоть кто-то в уходящем мире… А потом поставит заупокойную свечу.
В пятницу Юля появилась как всегда с малышкой, а меня ноги сами унесли на церковный двор. Иеромонах пришел к ней в последний раз с Телом и Кровью Христа.
БАШНЯ
Певцы не поют лучших песен друзьям. Из жалости. Но кому же их петь? Э, когда это было… Солнце не ведало, где его дом… звезды не знали… не знали… потом дали место всякой капле… Нифльхейм, Хвергельмир… Эливагар… Месяц не ведал мощи своей… Что такое Хенир? Бог поэзии, или солнца, или воды, или облаков, или весеннего блеска, или птиц. Или смерти. Или он мудрое молчанье? А? Что такое Матрена, Мария, Борис?.. Лена, чародейная флейта, умное сердце, не умирающий звук. Над печальной землей… У меня-то и слов нужных нету: нищ, бессилен и наг. Может, нас и не было никогда?
Забросивши жердь Матрене во двор, я пошел к Ивану Трофимовичу.
— Хорошо устроился, — говорит Мария. — Я тут картошку чищу, а он…
В самом деле, пора бы вернуться домой. Но Иван Трофимович по выходным строит башню. Когда еще строить? Грех, конечно. Но где достать на неделе рабочую силу? Воскресенье. А я вот расхаживаю. Башня крепкая, из лиственниц. И в основание положены камни… Издалека он ее привез, издалека. А возраст не маленький, болезни.
Вот скоро… скоро… Влезем на эту милую каланчу (кругом пожары-кошмары)… Влезем — и смотри-кася… Куда же еще смотреть? Там, на западе, далеко на западе, вздымается серое, тусклое основание… Снова-опять вздымается вавилонская новая комфортабельно-жуткая Башня. Ага… а-а-а-а-а-а-а… Сыт-пьян, и нос в табаке (с железным кольцом в носовой перегородке). Как же так?
Пьет воду розовый конь. Весенней гулкой ранью. Мерно вздуваются и опадают большие серые губы. Немые стогны… По углам паутина. Пыль пребывания, а потом исход. Из Египта? На исходе дня. На исходе души. Через Чермное море, через воды смерти, крещенские, где умираем для воскресенья. Жаждем беды и победы. Жаждем реки откровенья. И зеленого древа. И града. И, напившись, спросить: что же дальше? Какие вопросы… Все узнаем потом, а пока: наряд, лицо и изнанка. Наряд с лицом и изнанкой? Наряд — красота и порядок. В переводе на русский: космос, косметика… Прелестно вселенское платье. Прелестно, прельстительно, льстиво. Вывернутый наизнанку тулуп, шерсть и лохмотья. Но вдруг обнаружилось, что источник стал океаном.
Иван Трофимович, как быть с Матреной? Отреставрировать? Или… Вот хочу поставить забор. Изгородь.
ЭТНОГРАФИЯ
А ведь могут забыть. Был такой человек за синими горами. Работал бухгалтером, по-русски — счетоводом. Но что-то там… Пострадать? Не было отдыха, не отпускало, нет. Торопился, торопился — некогда. Храм восстанавливал девять лет. А еще башня. Бросил курить. Потом деревянные часовни. Внутри картины вместо икон. Эстетика? Ренессанс, человек вместо Бога. Все пойдет прахом? Яко земля еси и в землю отъидеши. По ветру… Старые прялки, доски старых изб. На досках деревья с птицами и львами. Красили братья Егор и Павел. В башне будут пить бормотуху бессознательные трактористы. Деревья в горшках, забыли о подземном страшном царстве, потеряли щит и защиту, богослужение. А там что-то возится и хрипит, рвется наружу. Катаракта. Пусть, мол, будут одни цветочки да птички. А мы все рядом — с Ионой, зонтом и с тросточкой. В новых калошах, как в Париже. Вот и получилось…
Он все время сожалеет: не успел, не успел я… плотину надо бы вон там… там она по делу… этнографический музей… а забором я думал обнести те домики за рекой: Домна, Егор Андреевич… так и будет — избы, башня, мельница, храм, небо, облака.
И увидел я… увидел… Впрочем, океана здесь не было никогда? Но откуда-то скалы, белый известняк. Только зеленая река, реченька, речка? А куда она течет… Мы как-то ходили с Юлькой по полям, по лесам, по крапиве, по лопухам, по задворкам. Наша кудрявая маленькая собака ездила ухом по дороге, вся извалялась в мочале из выброшенного на дорогу дивана. Исследователи. Впадает она в другую реку, а мы даже в другой не искупались. Думали: уже впадает, а она еще на самом-то деле не впадала. Ну и наплевать. Зато на песочке повалялись. На горяченьком. А за кустами ходила старушка — ждала, когда начнем бутылки выбрасывать. Не было у нас бутылок, только фляга с водой.
Потом Юлька подарила нам маленьких внучек: Ольгу, Татьяну, Марию. Последнюю — на исходе души, когда мы отправились туда… Я только-только привез Машу на “скорой” из деревни. Повезло, Павел раздобыл, зять, дай ему Бог здоровья. Санитар набрал в шприц двадцать кубиков, вынесли вместе с периной. Внучки плачут. Юлька в городе приковыляла тут же к нам и говорит: мама, наверно, рука твоя сломалась. А мы сами не догадались. Думали: просто такая должна быть боль, уже пора. Приготовились помирать. На другое утро нашу дочь увезли рожать — в Рождество Иоанна Предтечи. В этот свирепо-добродушный мир снова пришла Мария.
Ладно, пусть будет этнографический музей. Но почти все и без того уже работают на цементном заводе в соседнем городке. Ходит рабочий автобус, а в нем Кузеванов, жена его Зина и другие. Пока жива была Пелагея, присматривала за детьми, за хозяйством. Упала, сломала во дворе руку. Кости старые. Потом срослись как-то нелепо. Вот разве цыгане… Чертополох. Они скоро уедут. Смотают пожитки, манатки, ковры, телевизоры. Какие морозоустойчивые! Продай, говорят, собаку. Конечно, эрделька мохнатая, вид прямо ужасный. Кого хочешь испугает. Но они ж с нее шкуру спустят, если узнают, что мухи не обидит. Ноги слабенькие, будто из травы. В гололед разъезжаются. Щенков нет и не будет.
А мы? Не хуже ли… Не будет потомства. Четыре миллиона младенцев убиваем ежегодно во чреве матери. Вифлеемский плач. Потом они снятся женщинам и врачам.
Господи, помоги нашим убиенным младенцам… и прости нас.
ЖАР-ПТИЦА
Они возвращаются тем же путем, что пришли… став ветром, они становятся дымом… став дымом, ползут туманом… став туманом, проливаются дождем… Красиво? У храма на лавочке сидел старик Воробьев. Правая рука Ивана Трофимовича. Вернее, левая. Сорок лет назад он вместе с Ионой изводил здесь песнопения на клиросах. Допустим, кто-то Христа ненавидит, а он-то чего? Читать научился, дурачок. А там чего только не напишут. Чтоб не ходили, мол, тут благоговейные. Нету там ничего, понятно? Космос. Шесть молекул в кубическом сантиметре. Когда же оно засохло? А было такое зеленое. Бернары… Достукались. Теперь-то понятно, что памятник архитектуры республиканского значения.
Иван Трофимович мается с Воробьевым, но никак не прожить без опоры на местные кадры. Воробьев делал леса для реставрации, а сейчас работает ночным сторожем. Есть у него там каморка внизу — с дырой в потолке. Когда-то оттуда опускалась веревка. Дернул — и загремел колокол.
— Глупый народ. Смеялись, что леса упадут. Упали? Ты им, Трофимыч, ничего не объясняй. Смотреть пусть смотрят, но ты ничего не рассказывай.
Трофимыч вздыхает, щурится: — Ты, Федор Палыч, в среду опять напился, как… как… Карамазов. Да. Там же матерьяльные ценности. А ты у магазина валялся.
Нет, Воробьев не мог валяться у магазина. Он закован в новый костюм и суров. А Ионе в рот смотрит, дурачок. Три с половиной. Когда огонь иссякает, он развеивается в ветре, когда солнце заходит, оно уходит в ветер… в ветер луна… кто ведая это уходит из мира … Воробьев, ты ведаешь это?
По дорогам пыльного мира… Когда это было? Жена Ивана Трофимовича моет в музее полы, а храм двухэтажный. В алтаре поставил избу, расписанную сто лет назад. Эстетика. Фольклор. Братья Мальцевы — Егор и Павел. А Петр и Павел? Иаков? Иоанн? Сова и дерево, дерево и лев. Дерево извергает цветы. Когда-то в избе, как в музее, валялся на собственной лавке Иван Кузеванов и в ус не дул. По стенам летали жар-птицы. Только без идеализации… Мы все тут кончали университет и знаем, чем это кончилось.
УРОКИ
А на почте сказали: она ушла на конный двор с портфелем. На всякий случай ежегодно страхуем избу. Если что, построим новую? Если изурочат. Собственно, страховка строений обязательна. К тому же надо выправить документ: мать Марии умерла давно, по весне, а дом был записан на ее имя. Ее звали Елизавета, Лиза. Почитающая Бога?
— А мы его уже списали. Вы не беспокойтесь. Он никому не мешает. Живите. А зачем вам документ? Вот знаете, в Поповке тоже один татарин купил дом, а потом картошку развел на продажу, грушу и парник. Какие хитрые люди. Вы мне не доверяете? Да никто ваш дом ломать не будет. Кому он нужен…
Милая женщина, она в пять минут потом сделала документ, внесла запись в амбарную книгу. Все мы старимся на рабочем месте. Это ж такие пустяки… А теперь вот попробуйте получить наследство. В 2002 году… Ого! Крекс-пекс-ауфхебен… Имущество.
В нашем доме ежегодно выдавливали рамы. Из любопытства? Все уехали. Это ребятишки, дети вдовы, Колька, Минька и Гринька. Собственно, она не вдова, ее мужа посадили за смертоубийство — под этим делом, чего-то не поделили… Была приятная женщина, но все с тех пор пропивает. Мы привозили одежду и обувь, что оставалось неизношенным. Благодетели. Но я, жадина, тут ни при чем. Мария научила меня милости. Однажды шредеровский рояль в детдом подарила. Не продавать же.
Потом старший тоже попал в лагерь, Миньку убили возле клуба, третий куда-то исчез, кажется, поступил в ПТУ. Стало спокойно, как на кладбище.
Мария уверена, что наш дом держится тополем. Женщина… Когда-то, мол, корни обхватили его и держат до сих пор. И до сих пор подоконники целые. А у соседа выгнили. Кузеванов иногда приходит к нам, стучит по дереву, вздыхает. Думал свою избу внукам оставить, но, кажется, не хватит на одну жизнь.
Все рушится, а в чем его вина? После войны лет шесть служил пограничником. Недавно поехали в гости к сослуживцу в Таганрог с маленьким сыном. Это на Азовском море. Потом Зина ездила в Подмосковье, в детский приемник. Кузеванов сошел с ума и выскочил на ходу из поезда. Казалось, мерещилось, блазнилось, что его преследуют, а он не виноват. Сынишку подобрали и отправили в приемник. Самого тоже слегка подлечили. Прыгать с поезда он умел. Но долго не работал, пока не догадались сводить к Матрене Емельяновне… На всякую минуту на утренней заре на вечерней на дне на полудне на всходе солнца на закате на новцу на торцу на перекрой месяцу… подите вы уроки призоры старому одеру на пяту больше век не ходите к Степану.
Да? Нет, не получилось. Потом, через несколько лет, он поедет сызнова, теперь уже с Зиной, повидать среднего сына, который служил на торпедном катере. Не успели доехать, а он потерялся. У Зины давление двести на сто двадцать, пошла на вокзале в милицию, потом в медпункт. Поставили магнезию, слегка отсиделась и поехала дальше. Иначе вообще все бессмысленно. Сын еще до армии выучился на слесаря, а старший работает на цементном заводе.
Кузеванов все-таки скоро отыщется, положат в больницу, подлечат. Но ВДРУГ… Вдруг чувствует свою голову просто черепной коробкой. Одна сплошная огромная голова, а тело исчезло. Внутри что-то прыгает от затылка к нижней челюсти. Ритм все стремительнее, костенеют пальцы, сжимаются зубы в один-единственный сплошной кусок.
Прыгает увеличенная до колоссальных размеров (она уже не вмещается в голове)… прыгает увеличенная до невероятных размеров фраза, только что промелькнувшая в мозгу. Хочется дико заорать, вскочить и замахать руками в такт этому бешеному ритму. Понимает, как это дико, сдерживает себя, говорит: спокойно, спокойно, ничего не случилось, все в порядке… не надо.
А в голове тяжело прыгает: ННЕ ННАДО… ННЕ ННАДО…
ЗАБОР
Пошел делать забор на следующее утро. Мария тихонько постанывает во сне. Забылась. Она на кровати за печкой. Ставни открывать не стал, все еще спят: дети, Иона, собака и черный кот. Он приходит рано утром, ободранный, усталый, с колючкой в хвосте, и требует молока. Черный кот в белых перчатках. А на улице тихо. Собственно, улицы никакой нет. Рядом с нами, на бугре, на плоскогорье, пасется стадо: десяток коров и овцы. По очереди пасут.
— Матрена Емельяновна, я пришел…
Да, вот он, не запылился. Которые слова переговорены, которые не договорены, которые не заучены, которые сама не поняла… В избе — кровать, на кровати — постель, на постели дочка спит. Ну, это их дело. А я обещал. Досадно, конечно. Лучше бы забор делать помогла. А Матрена на кухне возится за занавеской с цветочками.
Уж накатитесь вы да тучи грозные… Дочка скоро умрет, скоротечно, она в соседнем городке жила. Что ты будешь делать… Похоронят тут, на деревенском кладбище, а потом здесь же Зину, Матрену, Данилу, Егора. Возвратились блудные дети домой, в свое отечество, к Отцу, который их не позабыл. Только знать бы точно, что к Отцу…
Во дворе у Матрены валяется старый топор, топорище еле держится. В прошлый раз велел замочить — не замочила. Ну ладно, как-нибудь… Можно пару жердей в куче выбрать. Сразу не рассыплются. Сейчас все сделаем: дыры ломом пробьем, расшатаем слегка, чтобы колья залезли. Как же так…
— Здравствуйте… а где корова будет ходить?
Это Данила Степаныч приковылял незаметно. Что-то он в накомарнике. Светлый лик за черной маской. Здравствуйте. Корове сбоку дыру оставим, вот здесь — возле дома. Хорошо? — Нет, — улыбается, — это ж не мышь. Скрип-скрип…
Вот так, и мы не лыком шиты. Смотри, какой забор… Все будет прекрасно, если Копа нечаянно не сломает. А Данила: заходите в гости, давно медку не… И ушел.
Матрена причитает: житья нет от пчел. Желтобрюхие пчелки ей помешали. Труженицы. Говорит: ездила на прием, а врач ухмыляется: ты, бабка, пьяная, что ли? Глаз разнесло, синий.
Конечно, легко говорить, если самого не кусали. Вот сейчас… И не отвяжется! Ах, стерва! А чего он в маске ходил? К пчелкам. Вот же… Видит, что забор делаю. Баловство? Она потом с ним помирится, будет корову доить. Жарко, пот. Благостно деяние совершенное без отвращения и пожелания плодов… Иногда. А ухо распухло. Горит мозг. Приготовляя мед, собирают они соки разных деревьев, и эти соки не различают себя там… Так ли? Я разделяю ваше мнение… соединяю мое и ваше. Разделяя, соединяю… Там не исчезнут Борис и Мария. Прости мне, Господи, многочтение, многознание, прелесть книжную и забвение единого на потребу. Египет и Грецию, Индию и Рим, Месопотамию. Разве только приуготовление… И облака о Тебе, и травы, — и детские глаза. Но все пока на одном берегу, на пологом и низком, а другой потерялся в небе.
СОН
Ну вот. Теперь только поворачивайся. Лежит твое распростертое тело, вздрагивает, когда пинают в ребро. Сон интеллиге… Зачем поросят отпустил? И забор… Копа Рыжий оскалился… Веселый мужик. И даже Домна раскрыла глаза. Подымите мне веки! Ха-ха! А что, если по нему проехать трактором? Вот ведь коварство какое… Сначала жил, никому не мешал. А потом заборы строить… Скрип-скрип… Чья эта плотина? Чья? Конечно, карьер, цементный завод, самосвалы, Иона, токарные станки Фау-Дэ-Эф, серо-зеленые доллары… Черная магия. И чего они лезут? Благодетели. А ведь я его как человека в половодье перевозил.
Сон? Нет, литература. Только что придумал. Кто ж видит такие сны… Мое дело поставить забор, если просят. Все равно жерди трухлявые, сам развалится. Научи дурака Богу молиться. Ей так спокойнее, мол. Спит, по крайней мере. Да уж ты ветер ли ветер, да ветер буйный холодный…
— Их мать мне оставила. На всякую минуту на утренней заре, на вечерней… Говорит: на всякий случай, мало ли как жизнь обернется. У других-то не получалось, и неохота. И грех? Только у меня, а всего было пятеро. Отца бык убил в стаде. Рогами проткнул и кровь почуял. Еле отбили. Я много запомнила. И никогда памяти не теряла, никогда… А вот заболела… Жар… Себя забыла. Забыла слова. Припоминаю, конечно… Только тяжело. Теперь не хожу к кому попало. Не могу. Девкой железняк возила. Давно. Сколько всего… Ноги не ходят.
Это третий сон? В сказке должно быть три. Нет, тот был совсем не такой… Миф не сказка. На столе-престоле трижды сгущается белая манна, и Голос трижды произносит: “Ты — ангел перехода”. Это в ночь после исповеди на Великий Четверг, на страстной седмице. Где-то читал: манна символизирует логос. Или благодать? Как страшно и странно: встречать души умерших. Бежать, как Иона? Куда? Или тут что-то другое? Эпоха? Или… Лучше не верить снам. Это нам не полезно. Господи, спаси, сохрани и помилуй грешного и непотребного раба Твоего.
ТОСКА
Мы с ним вместе учились в университете. Что же ты ходишь, Герман Ионин, как будто тебя нет, никак не присутствуешь? Или я просто не вижу? Смотрю и не вижу. Что ты там на-пи-сал своим изумительным пером в своей пре… красной газете? “Воздвигнута… с неслыханным энтузиазмом… будет много рыбы, уток, индеек, гусей, лебедей… Во имя счастья всего человечества”. Ирий, урай… Интересно, черные лебеди съедобны? А белые? Тоска…
Заговор? Заговор от тоски: вода ты вода ключевая вода как смываешь ты вода крутые берега пенья коренья ты смывай тоску кручинушку с белого лица с ретивого сердца… Да? И при этом надо умыться водою. Вымыться. Отмыться. Ибо вода поистине чиста и очищает.
Но лучше, конечно, просто положить крест и тихо сказать: Господи помилуй. А если уж вода… Великая агиасма. Святыня. Низшая степень Святого Причащения. Свежа и нетленна. Сам и ныне, Владыко, освяти воду сию Духом Твоим Святым. Даждь же всем прикасающимся ей, и причащающимся, и мажущимся ею освящение, здравие, очищение и благословение.
…Мы с ней не теряли способности жить, пока рядом, через дорогу, в соседнем городском дворе, сидел нищий и безногий от рожденья калека Володя Халтурин. И просил копеечку. Его молитвами… Он выползал по холоду в телогрейке и садился на ящик у входа в подъезд. Его уж и позвоночник плохо держал. “Подайте копеечку…”
Кто их с бабушкой похоронил? Володя пошел домой второго апреля, а я не знал, мне не до того, у Марии стала болеть спина, метастазы. Лечились иголками, первой маленькой крапивой с теплотрассы, пытались уверить себя, что просто-напросто радикулит. Что еще встанем, мол…
А на Вознесенской горке, на Ипатьевском месте, сожгли часовню во имя преподобномучениц великой княгини Елисаветы и инокини Варвары. Потом еще трижды поджигали, взрывали царский Крест. Стоит только храм деревянный без стен. Ветер. Самая высокая точка планеты — после Голгофы. Подъем труднее, чем на белый Эверест. Святые царственные страстотерпцы, молите Бога о нас… Николай и Александра, Алексей, Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия, дети. Мы там с Марией набрали кирпичных белых и коричневых осколков, когда в конце семидесятых сломали, истребили, искоренили Ипатьевский дом. Говорят, там пол кровоточил, плакал кровью. Слой земли и камней убрали толщиной метра в четыре, полгоры срыли. Теперь камни… вопиют?
Что делать… Пришлось крест на могиле Марии трижды чинить, трижды ломали в бешеной злобе. Один раз подожгли. Прости их, Господи… не ведают… собирают горящие угли себе на голову… и детям своим. До четвертого колена. Сами знаете, кто торжествует в этом мире и кого распинают на страшном кресте.
Как жаль древнего нашего Иону… Вестника и пророка. Знать бы ему, чем занят теперь и всегда гулящий, хитроумный и… и… медоточивый Ионин. Обезьяна Бога, квант дерзкой инверсии. Вывернутый наизнанку тулуп. Гибрис, кровь на губах, смех, ночная вода, смерть. Да я и сам теперь не лучше… Убегаем-бежим от Лица Господня, дабы не исполнить свой долг. И лишь в мрачном и влажном чреве кита… у чрева преисподней… когда изнемогает душа… лишь там вспоминаем Отца и обещаем исполнить.
ВЕТЕР
Лишняя, ничем не обоснованная Домна, ее никто так и не видел, может быть, появится в окне. Она давно отсюда ушла, зачем ей земное бессмертие? Однажды увидим ветер. Чертополохи цветут, качаются. Она исчезнет совсем (ауфхебен), а Герман поищет замену. Ей, Матрене, Марии, Борису, Елене, хромому Даниле, Егору Андреевичу… Зачем пустовать домам? Я перебираю слова. Они произрастают и живут тысячелетиями, даже когда мертвы. Мудрые змеи и кроткие голуби… не лгите и то что вы ненавидите не делайте этого… Легко ли? Но что делать, если живем у зеленой реки? Остаться на том берегу? На этом? Или стать рекой и отправиться к белому океану? Атлантика, Тихий, Индийский, Северный Ледовитый.
Как помру, Боречка, — колокольчик не выбрасывай. Ах, душа моя… отзвенела, отзвенела… И на исходе не выпускала колокольчика из рук: позвоню, мол, и придет, прибежит, примчится милый. Потом он лежал на постели у мамы, перед ее уходом. Звенят ли колокольчики там, в изумрудных лугах, Мария? Ты все мне покажешь, если… Господи даждь ми слезы и память смертную и умиление. Господи даждь ми помысл исповедания грехов моих. Господи даждь ми смирение целомудрие и послушание. Даждь ми терпение великодушие и кротость.
Помяни, Господи, Бориса и Марию. Не разлучи нас навсегда.