Буколика
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2007
Давид Лившиц — журналист, много лет работал в газетах, на телевидении, был заместителем главного редактора журнала “Урал”, потом, до самой пенсии, занимал такую же должность в редакции “Уральского следопыта”. Автор нескольких книг стихов и прозы. Живет в Израиле.
Моя комната опутана проводами. Они змеятся на полу, — близ кроватной спинки, за тумбочкой, возле кресла. В России я их как-то не замечал, были невидимками, — так в памяти, — в тройники розеток оставалось только штепсель воткнуть. Здесь провода тоже соединяют тебя — с радиоприемником, телевизором, настольной лампочкой, магнитофоном, компьютером, с непременным вентилятором, удлинителями. Не знаю, как получается, что они все — наружу. Их вид беспризорный вселяет в меня ощущение временности быта. Хотя дом, в котором мы с женой и семьей дочери живем, вполне обстоятельный.
Это ощущение временности возникло у меня с первого дня приезда в страну — когда я, войдя в квартиру, которую снимала дочь, с удивлением не обнаружил… прихожей. Все это так отличалось от привычного дома, где есть прихожая (и еще есть под ногами деревянный пол, а не холодные полированные плитки). Прихожая — она сулит предуведомление квартиры, и какая бы ни была жалкая квартиренка, а прихожая — знак устоявшегося быта, непременно есть. С ней — ощущение обжитости и уюта.
Я продолжал открывать отчужденные детали. Кроме потерянных прихожих, где квартира выходит сразу на площадку либо прямо на улицу, особенно удручали одинарные рамы и отсутствие подоконников. Сперва взгляд, пошарив по плинтусам, с удивлением не обнаружил батарей отопления. Был ноябрь, и хотя зима совсем не такая, как на Урале, промозглая погода выстудила квартиру, хотелось, по привычке, обогреться. Не увидев ребристых радиаторов, я совсем пал духом — не от холода, — от ощущения зыбкости жилья.
Вспомнилась мне одна женщина в Перми, на писательском собрании. Потомственная дворянка, графиня, выросшая в эмиграции в Аргентине (!), она вернулась на историческую родину, в Россию, и была до слез, до умиления, потрясена… увидев в домах двойные рамы. Я представил себе эту картинку: зимние узоры на стекле, в пространстве окна — вата или лоскутные приклады — для тепла и уюта, украшенные серебряными нитями и елочными игрушками, конфетти и бумажными цветами.
Там, где двойные рамы, там — власть подоконника. Ах, знаете ли вы, что такое подоконник! Не только метровой ширины и глубины, как в старинных уральских особняках, где можно и прикорнуть, и посидеть друг напротив друга у распахнутого в теплый летний день окна, но и более скромные, они тоже широки, гостеприимны, как ладонь друга, даже в серийных домах хрущевского жилстроя. Я жил в одном таком, и за креслом моим у письменного стола был он, друг-выручалка подоконник, — на его плоскости, как на столешнице (добавка к пространству, добрая, как довесок к хлебу в войну по карточкам), и газеты свежие уложишь, и машинку печатную до случая поставишь. А в праздники хозяйки приткнут салатницы и — блюдо с холодцом — поближе к застекольному морозу… А между рамами, по необходимости, найдут приют домашние наливки из садового урожая. Закуток, хранитель уюта и тепла и застава от заоконной стужи и дождя, да что там — он, подоконник, как добрая антитеза, сам часть того мира, и той стужи, и того не-тепла.
Память причудлива, привередлива, ищет успокоения в привычке, привычка — пристанища в прошлом.
Причалы души — в пустяках. Здесь редки дожди, и многие крыши потому не случайно плоские, не покатые, и водосточных труб не видно, и не слышно, как вода журчит органным эхом в стенках водостока. И когда в первые годы мы доживали до сезона дождей, я выставлял хозяйственные противни (из духовки!) на балкон и слушал блаженные дробные песни капель и струй. (Думал: какой я умный!.. Но как-то случилось подвезти знакомую скрипачку к ее дому, и она показала мне огромный, на весь балкон, тент, называемый здесь перголой. “Это я специально сделала, чтобы слушать дождь”, — сказала.
Наверно, ей тоже мало звуков Моцарта).
Привычка, которая, как, сказал поэт, замена счастию, порою оказывает, сама того не ведая, невольную услугу разочарованию, когда перестает быть опорой почти благополучия, превратясь, лишенная подпитки, в провокацию для сравнений. А то, что она была замена счастью, узнаем много времени спустя. Никогда не думал, что хождение в концерты филармонии оставит такой сильный контрапункт в душе. В Свердловске каждый выход в концерт был едва ли не сродни празднику, так он был обставлен незримым ритуалом. Прежде всего, наряд, — отглаженная сорочка, лучший, может быть и единственный, выходной костюм. Потом — белоколонный зал филармонии (или амфитеатр консерватории). Ярко освещенный вестибюль, и лестничный широкий пролет, и концертный зал — здание бывшего Дворянского собрания старого Екатеринбурга. Интерьер — гармония постоянства… Ожидаемые призывные звонки. Изысканные старушки-гардеробщицы, все, похоже, дворянских кровей. У вас сумка, сменная обувь? — (на улице слякоть или снег). Пожалуйте шубку, пальто, вот вам номерки… (Это уже потом, в перестройку, пошло: “шапку не принимаем!” “шляпу — в рукав!”) Сдержанная группа у зеркал в рост — поправить прически, галстуки, женщинам — припудрится… Наконец, по ковровой дорожке вверх, в зал, где ряды бархатных кресел, музыканты во фраках, и — тишина перед взмахом дирижерской палочки…Живая музыка… рождение совершенства…
В Беэр-Шеве — один из лучших в мире симфонических оркестров. Записи его концертов коллекционируют знатоки. С гордостью (еще один утешительный приз!) узнаю, что большинство оркестрантов — выходцы из России. И вот первый наш с женой выход в свет — в концерт симфониетты, — так называется филармония. Зал скромный, небольшой, человек на триста, выполнен в стиле конструктивизма, формы несколько аскетичные и холодноватые — в несущих пролетах — обнаженная кирпичная кладка. Но в этой оригинальности есть нечто, техническая продуманность, стилистическая остраненность, ничто не отвлекает, — звук вписывается хорошо; архитектор, придумавший здание, получил какую-то знаменитую премию, в числе десяти авторов лучших зданий в мире. Но с первых шагов ошарашивает затрапезность нравов: гардероб отсутствует, звонков не слышно, сцена обшарпана, и самое непонимаемое — на грани абсурда: люди сидят в куртках, в “алясках”, в пальто, попросту — в зимней верхней одежде; те, кому удобно, складывают громоздкие одеяния и головные уборы прямо на колени себе.
Привыкнуть к этому, то есть отвыкнуть от старой привычки, от пиетета перед торжественностью общения с концертным залом, я так и не смог. Новые привычки не родились, а значит, и нечему прийти на смену счастию…
Пройдет два-три года, и я с содроганием буду наблюдать, как в другом, самом большом концертном зале города, на сцену выйдет гастролирующий в стране Франкфуртский симфонический оркестр в полном составе, во фраках и “бабочках”, и с воспитанным недоумением станет усаживаться на зыбких… пластмассовых — ширпотребских — стульях, стараясь не глядеть на обшарпанный пол.
Однажды попал на концерт знаменитой, еще на родине, пианистки. Дело было в одном из известных местных клубов. Она начала концерт, но что-то не заладилось — сиденье неудобное, какой-то случайный канцелярский стул оказался низким. Кто-то из организаторов поспешно принес подставку — толстую пачку каких-то бланков. Это было очень неэстетично (“беркутство” какое-то — вспомнил я словечко покойной мамы, которым она клеймило всякую второсортность в вещах или поступках). Пианистка играла, временами сползая в стороны — бланки скользили и расползались под ней…
Конечно, в молодой стране, с тысячью проблем, в недрах которой нет никаких полезных ископаемых — дарового богатства, в стране, отбивающейся в непрерывных войнах от ненависти и варварского террора, — на культуру, спорт и искусство денег попросту не хватает. И все-таки никуда не деться от ощущения, что после общения с великой культурой грустно оказаться на скромных задворках искусства.
***
Лермонтов:
“Люблю тебя, страна Востока!
Кто знал тебя, тот забывал
Свою отчизну…”
Это не про нас!
“Жизнь осталась на том берегу, а на этом дожитки остались”. Когда человек пишет такие строки и готов их повторить двенадцать лет спустя, то на ностальгию работает многое — начиная с отсутствия за окном “банального” — снега и берез, и включая чувство неприкаянности от неуютного вида проводов на полу….
Удлинителей, удлиняющих ощущение зыбкости быта.
Утешение, само собой, цепляется за мысль, что случившаяся перемена жизни — ради блага близких.
И что не все, что оставлено за горизонтом, было окрашено в радужные тона (мысль, анестезирующая горечь разлуки. А более всего глухой звон печали утишает мысль, что здесь, на этой окраине мира, — вокруг тебя — собралось более миллиона бывших соотечественников).
Сознание причастности к этой стране, удивление перед тем, что создали энтузиасты за полвека на опустошенной нашествиями и разбоем земле, это сознание умиротворяется и мыслью, что среди первопроходцев были люди из России.
Обилие “наших” дарит нечто сродни утешительному призу. Первые дни я умилялся почти болезненным умилением, заслышав русскую речь. Теперь это стало обыденностью.
У маленького моего внука Мики, шестилетнего человека, учительницу рисования зовут Олей, тренера в плавательном бассейне — Олегом, тренера в спортивной секции — Димой.
Русские — везде…врачи, медсестры, уборщики, охрана, армия!
Солдат “из русских” хвалят, — храбрые, грамотные, ответственные, их много в боевых частях. Это меняет даже отношение многих из местных, настроенных если не враждебно, то предвзято к репатриантам из России: “русские” в их глазах и проститутки, и пьяницы, и воры, и мафия. Думаю, не последняя причина — ревность: русские — конкуренты. Когда сильная безработица, работой очень дорожат. Оно понятно — работа — залог благополучия, а значит, достойного уровня жизни. Впрочем, с каждым годом такие речи слышны все реже. “Этносы” в конце концов притираются, уже и смешанные браки пошли, особенно в сближении разных еврейских и полуеврейских “народов” преуспевает армия.
Хотя “плавленый котел” еще очень далек от того, чтобы выдать вожделенное варево единства и гармонии. “Кучкование” сильно еще обозначено на уровне землячеств, общин, культурных интересов.
Вживление русских идет неотвратимо, обрастая фольклором, впрочем, во многом питающимся фактами. Как и положено легендам, в основе которых лежат либо сами события, либо их реальные осколки… Я упомянул армию и вспомнил рассказанное мне, как полуанекдот, байку, но это байка из тех, где за юмором скрыты пласты серьезной правды.
Помнится, когда в мире, и на родине — во времена Советского Союза, — прокатилась сенсация Шестидневной войны (Израиль за несколько дней разгромил армии Египта, Иордании, Сирии), пошли в обывательской среде всяческие разговоры, в том числе и такие:
— Слышали, евреи-то за шесть дней раздолбали все арабские армии, — говорили объективно настроенные наблюдатели. И в ответ среди вздора и недоброго, как обычно, поношения в адрес “израильского агрессора” звучало отчужденно-раздраженное:
— Это не те евреи, это другие.
Другие, само собой, но в массе были и самые “те”, то есть наши, российские, и одно из свидетельств: такая байка могла возникнуть только в этой среде, в среде выходцев из России. Что за байка? А почти невинная, как обыденный разговор… Идет воздушный бой. Против израильтян — в кабинах вражеских самолетов — египтяне (хотя, скорее всего, пилоты — спецы из России), само собой, на советских “Мигах”. С земли, из окопов, за боем следят солдаты. И на чистом русском языке из рядов израильской армии раздается будничное:
— Слышали, ребята, наши опять сбили два наших самолета…
Про армию вообще особый бы разговор надо. Помню, в какой-то передаче по российскому телевидению на криминальную тему Михаил Ульянов очень к месту заметил, комментируя спор об оружии — продавать его гражданам или нет, — перестреляют-де друг друга, — сказал кто-то. — В Израиле все вооружены, и никто не стреляет в друг друга, — заметил великий артист.
Это так! На моей памяти только один случай за все годы — сын-солдат стрельнул в отца, издевавшегося над матерью.
Один из анекдотов рассказывает, что если с трапа самолета спускается новый репатриант, — и он, в отличие от большинства, без скрипки в руке, значит, пианист.
Но все — и музицировавший в детстве под присмотром мамы юный скрипач, и маленький пианист, — все, достигнув призывного возраста, берут в руки оружие. (И у нас старший внук, Алешка, отслужил три года, сейчас в армии Павлик, другой внук.) ЦАХАЛ, — так называется армия в этой стране, — не знает ни дедовщины, ни пьянства. Про то, что такое дедовщина, Павлик не сразу понял, пришлось объяснять. А про “выпить” вышел почти смешной разговор. В один из приездов Павлика я спросил, откупоривая бутылку: — Хочешь пива? — Нет. — Может, чего покрепче? — Я не пью! — Ну, пиво-то вы пьете в армии? — Нет, — улыбнулся. — С этим строго. У нас недавно одного наказали. — Напился? Да нет, он был трезвый, просто нес пустую бутылку в урну выбросить, и наткнулся на командира. — И что? — На двадцать восемь дней лишили увольнения!..
По пятницам на субботу солдат отпускают домой, они едут на побывку с оружием и личными вещами — в огромных специальных сумках или рюкзаках. Они заполняют автобусы и поезда. Когда большими группами вваливаются, — нет, не вваливаются, а бодро входят, эти военные юноши и девушки, в вагон поезда, я не могу оторвать взгляда от юных лиц, от их повадок. Наивно удивлялся сперва, что при этом обилии солдатской массы совсем нет запаха казармы. Что было бы естественно при службе в жаркой стране и жизни в палатках и в пустыне — знойной днем, и весьма холодной ночью. Они умудряются сохранять личную, почти стерильную частоту, и даже аромат дезодоранта не всегда уловим… С особым умилением я распознаю соотечественников, их ашкеназийские лица, а то и вовсе русские черты в облике полукровок. Они бойко говорят на иврите, иногда, по необходимости или в охотку, переходя на свободный русский… В военных репортажах русского телевидения часто отвечают корреспонденту по-русски, иногда уже с акцентом, иногда на безупречном родном, сохраненном и в интонации. Я потеснился в вагоне — (мягкие сиденья, белые подголовники на спинках), — дать место солдату с лицом вологодского подпаска. — Прошу, земляк, сказал я. — Спасибо! — было в ответ, и снова продолжил на иврите разговор с товарищем.
В пик разгула арабского террора выходцами из России был создан Русский батальон волонтеров. Вошли в него зрелые мужики, бывшие кадровые офицеры и военнослужащие советской армии, служившие в Афганистане, в Чечне, в других горячих точках. Мобильный отряд несет боевую службу в городах и поселениях, заступая пути исламскому террору….
В этой стране армию любят.
Служба здесь сродни призванию, — жертвенна и судьбоносна.
Булат Окуджава, побывавший на этой земле и воспевший людей и дух ее, написал про девушку-солдатку:
“Как ты стоишь… как приклада рукою касаешься!
В темно-зеленую курточку облачена…
Знать, неспроста, предо мною возникли, хозяюшка,
Те фронтовые, иные, мои времена.
……………………………………………………
Вот и кричу невпопад: до свидания, девочки!
Выбора нет!.. Постарайтесь вернуться назад!”
— Ты тоже будешь у себя в доме дерево ставить? — спрашивает с озадаченным любопытством мою дочь сослуживица, коренная жительница страны.
Дерево — имеется в виду елка. Близится Новый год, то есть 1 января,– праздник для выходцев из России и Европы, и русские, — как называют здесь всех евреев, приехавших из России, оживлены и озабочены покупкой елочных украшений и подарков.
Мы для местных, как и страна, откуда приехали — терра инкогнита. Они почти поголовно убеждены, что до приезда в Израиль мы жили в отсталой стране, они даже немного жалеют нас, сочувствуя, что мы не знали телевизоров, холодильников и телефонов, компьютеров. Невежество здешнего среднего слоя поражает. Один знакомец все расспрашивал у меня, что это за страна, откуда я приехал, и был удивлен, услышав что там, в этой стране, живет 150 миллионов людей. — Они все евреи? — озадаченно спросил он. Другой, набравшись интереса, поехал туристом в Россию, повидал Москву и Ленинград. Москва ему не понравилась, а Ленинград очень понравился, — почти как Кирьят Гат! — с чувством сказал он, назвав город, где он живет, — городок на 10—20 тысяч жителей, недавно построенный в пустыне. Таковы вкусы и эрудиция.
Удивление местных перед обычаем справлять русскими евреями “гойский” Новый год, наряжать елку, это удивление понять можно, — в их глазах мы сродни язычникам с этим обычаем. Им видится нечто дикое, малокультурное…Тащат дерево в дом, украшают, поют и пляшут вокруг… “Сотворили себе кумира”…
Они, однако, часто наталкиваются на встречную иронию. Меня продолжало многое озадачивать. Один из наших внуков, уехавший вовсе малолеткой и встретивший меня уже школьником, полюбил прикипать ко мне с тысячей вопросов, и я без конца извлекал из памяти все, чего знал, или изобретал темы. Чему только не внимал жадный до расспросов малыш! Он спрашивал о кораблях-парусниках, об оружии, о том, откуда берется железо, и я, отвечая, лихорадочно вспоминал доменный процесс и основы геологии. Я рассказывал о самолетах и танках, о пещерах, о том, как строятся дома, как изобрели бумагу, что такое типография, как зарождалась жизнь на земле, что такое космос, паровоз и рыцари… Жадность его к информации была удивительной. Однажды дочь моя сказала — хватит мучить деда, иди ко мне, я поговорю с тобой. Павлик подошел к ней без особого энтузиазма, рассмешив всех репликой: “Посмотрим еще, чего ты знаешь”. Словом, отвечая на его вопросы я подумал однажды, что они, эти вопросы, удивляют меня пробелами: для школьника четвертого или пятого класса, он, по понятиям нашей школы, советской, должен бы знать больше. И я спросил его, к случаю, какие великие реки он знает — разговор шел о географии. Он ответил немедля — Йорден! (То есть Иордан). Каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что ученик пятого класса, — а потом и шестого, и седьмого, понятия не имеет о Волге, Ниле, Миссисипи, Рейне. У него не было никакого представления о других странах, о существовании истории, географии, основах физической и политической карты мира вообще. Это не было виной внука, — похоже, в школе этому не учили… во всяком случае — так, как нас.
Позже все горше было убеждаться в фантастическом отставании израильской школы от советской, русской. Тридцать процентов не получили в прошлом году багрута — аттестата зрелости. И я уже принимал не за комплимент, а за истинное признание преимущества, когда руководители страны говорят здесь при всяком удобном случае, что с новой алией из России в страну прибыли люди высокой культуры и знаний. И в самом деле, очень часто самая необразованная местечковая домохозяйка из России знала больше, чем здешний школьник старшего класса.
Но вернусь к “елочной теме”, на примере которой можно увидеть, как меняются обыденные правила.
Как и с русскими магазинами с их некошерной едой и свининой, с каждым годом все терпимее становятся отношения к привычкам “русских” вообще, и “к дереву” в частности. С каждым годом с приближением Нового года все ярче и привычней в магазинах елочные украшения, выбор разных Дедов Морозов и Снегурочек, синтетических елок, выставленных на тротуарах.
Легко купить теперь в книжном магазине русский календарь или новогоднюю открытку. Конечно, открытки эти в массе своей непритязательный кич, — хотя и яркий, — и весьма уступает тем, которыми нас балуют к Новому году друзья из России. Но и открытки, и кассеты, видео и аудио, — на любой вкус, не говоря уже о фантастическом выборе книг…
Ах, русская книга!
Самый сладкий из утешительных призов!
Осмысляя наш весьма скромный семейный бюджет, жена моя Саша неукоснительно говорит: ты должен иметь возможность регулярно покупать новые книги. Эти слова — одни из самых сладких речей для моих ушей!
Но тут у меня — триединой сущности задача. Первая, на что купить, — и хотя книги не дешевы! — она, при необходимости, решаема. Вторая — когда прочесть, — на полках много нечитаных интересностей. И третья, самая трудная для решения — куда поставить новую книгу. За эти годы собралась весьма приличная библиотека, кажется, уже пятая в жизни. Последняя в Свердловске была перед отъездом частично продана, частично раздарена, в большинстве же — оставлена.
С чем может сравниться радость общения с родным печатным словом! Смутные чувства бессилия перед необъятным при входе в книжный магазин соревнуются с удовольствием слиться взглядом с новыми названиями, возможностью взять в руки иной том, полистать, погладить его.
Соблазны подстерегают едва ли не на каждом повороте: в старом городе — с десяток магазинов русской книги, манящих романтическими названиями вывесок: “У Лукоморья”. “У фонтана”, “Арбат”, “Кругозор”…
Недавно вышла в свет Антология русскоязычных поэтов. Даже две! Почему две? Тут уместно вспомнить анекдот про еврея, попавшего на необитаемый остров, — он построил на нем две синагоги. Зачем тебе две, ты же один на острове? — спросили у него. — Это синагога, куда я хожу, — ответил, — а в той моей ноги не будет!
Антологию сперва готовили два составителя. Потом не сошлись в принципах — один из составителей в основу выбора положил свои пристрастия. Разбежались. Каждый стал составлять свою антологию. Так и вышли два — большие весомые тома. Кому-то больше нравятся, кому-то меньше. Но факт знаменателен — десятки талантливых авторов работают в стране, лелея родную речь. Один из составителей собрал уже второй том — множество одаренных еще ждут своего признания.
По радио звучат стихи.
В газетах печатаются стихи. Одну из полос раз в неделю готовит известный здесь поэт и журналист Н., стараясь придать творчеству одиночных волонтеров поэзии общественное звучание. Посылая этому энтузиасту свой сборник, я написал: “Превращающему литературную братию в литературное братство”.
У пишущих — дефицит в общении. Знакомые и знакомые знакомых присылают рукописи с просьбой прочесть, жажда — в поддержке. То повесть, то пьесу, то воспоминания нахожу в электронной почте. Есть и экзотические контакты. Одна знакомая, очень талантливая поэтка (пользуюсь термином Юны Морис), живет в небольшом городе. Два-три раза на неделе, а случается, и несколько раз на дню, она читает мне по телефону свои удивительные стихи. Домашнего телефона или сотового у нее, по бедности, нет, и она пользуется карточкой для автомата, звоня из телефонной будки. Иногда прерывает разговор репликой: — “Карточка кончается!” Иногда переходит на иврит. И я слышу ее голос мимо трубки: — Не стойте, я еще долго буду говорить! — И в трубку: — Это я не вам, тут очередь собралась.
***
Трудно русским отказаться от обычаев, с которыми они выросли и которые впитали с детства. Проявляется эта привязанность в самых неожиданных поступках и эпизодах. В тоске по незабытым запахам и образам, сопровождающим тебя почти с материальной внятностью.
Я знал доктора, хирурга, пытавшегося вырастить в пустыне березу. Он жил в одном из домиков каравана на окраине Беэр-Шевы и трудился тогда на строительстве дорог, дробя скальный грунт перфоратором. Каждый год прикапывал он возле своего караванного домика неведомо как и откуда появлявшийся саженец березы, лелеял его, ограждал, охранял, поливал, но росток не выдерживал зноя, бесконечного сухого лета и безжалостного солнца. Росток погибал, а весной следующего года хирург снова сажал возле дома новый. Ничего не получалось: березе не хватало холодов. — Выпьем за успех нашего безнадежного дела! — говорил ему приятель.
И все же с наступлением каждой весны или осени человек принимался снова колдовать над белым нежным росточком.
Не всякий, конечно, покинувший Россию одержим несбыточной манией — вырастить на знойных землях — по соседству с Африкой, — березу. Многие болеют другой манией — они всяческими путями, чаще всего с оказией, заполучают из родных мест березовые веники, чтобы от души попариться в “банный день”. И примочки у них свои, отечественные — я видел, как в сауне плескали они на раскаленные камни квас или пиво.
Здесь можно париться и можжевельниковыми или эвкалиптовыми вениками и, — что уж вовсе верх шарма — лавровыми (!), но этой листве далеко до березы, деликатной и благостной, — дух от них полезный, но жесткий — дубящий и вяжущий.
Недалеко от города, в окрестностях, в 25 минутах езды, обширные пространства холмов засажены сосновым лесом. Лес давно набрал силу, его уже прореживают, очищают от сухостоя… Русские обнаружили грибы в лесу, — маслята, — грибы другие, не те, что, к примеру, собирал я в России, на опушках, но тоже красивые и вкусные…. И ездят теперь наши соотечественники, жители пустыни Негев, по грибы, когда наступает благословенная для нас дождливая пора. Посмеиваются над ними “аборигены”, не понимают, как это можно есть эти грибы, да еще и солить на зиму, когда в магазинах свободно продаются свежие шампиньоны и консервированные разносолы. А в русских магазинах и сушеные белые можно купить… Но местным трудно понять приезжих, их жадность до смиреной охоты по лесам, напоминающим родные. И мы семейством не раз выходили на тропу поиска, радовались и огорчались, натыкаясь на коротко обрезанные ножки грибов, — кто-то уже прошел раньше, знающий, — оставляет корешок для сохранения грибницы… А вот варварски выдернутый гриб из земли — это прошли местные, перенявшие у русских охоту ходить за грибами, но не правила сбора их.
Но не только, и менее всего грибами, привлекает лес. Когда наступает осень, а потом благословенная зима — с конца октября до марта, спадает жара и приходит сезон отдыха, — по субботам русские устремляются в окрестные леса — на природу. Все “путем” — гремит музыка, расстелены скатерти-самобранки, разведены костры… Кто-то ищет место поглуше, а кто-то тяготеет к цивилизации: устраивается там, где стоят скамейки, столы, течет искусственный родничок из крана, подведены дорожки — своротки от магистральных шоссе. Почти российской идиллией удивила нас однажды совсем домашняя картина: на поляне вокруг раскладного столика сидело семейство, стоял самовар, колченогим коленом торчала из него труба, дымя по всем правилам заправленными сосновыми смоляными шишками, благо, этой радостью в лесу усеяно все вокруг. В добавление к родной экзотике, напомнившей известную картину “Чаепитие в Мытищах”, на столе красовались вазочки с вареньем, и на шее у мужика висело ожерелье из сушек и баранок. Нас пригласили к столу, мы разговорились, оказалось, это репатрианты из Ленинграда, и хозяин недавно, побывав в родном городе, запасся любимыми ленинградскими баранками. Правда, — со смехом рассказывал он, — в аэропорту Бен-Гуриона на контроле допытывались, что это такое у него на шее.
В сосновых лесах, взращенных руками, щемящее ощущение дежавю. Массивы близки от города, зеленеют малахитово на холмах безводной пустыни, подарком стоят. Напоминают многим из “наших” ораторию Шостаковича о лесах, а иным, особенно памятливым, и знаменитый план Сталина “украсить родину садами”, лесопосадками, защитой от суховеев. Лесные дали — словно плакаты давних лет, — где изображен был вождь, просветленно склонившийся над преображенной картой родины. “Вот и осуществили Сталинский план”, — говорят остряки… Не менее радуют и эвкалиптовые рощи, тоже выращенные, и в этих рощах мы гости по субботам… Но сосновые — желаннее. И хотя им далеко до мачтовых великанов, что шумели над нами возле нашего сада, здешние леса — кровные братья тем, российским и уральским.
И про них память подсказывает старую присказку: “всякая сосна своему бору шумит (своему лесу весть подает)”.
Язык — особая статья, он проникает в разные стороны жизни, он трогательно передается от бабушек-дедушек и родителей новой поросли уже здесь родившихся детей. В раздевалке бассейна слышу, как молодой отец беседует с трехлетним сыном… Не могу удержаться, спрашиваю — вы, наверное недавно в стране, ребенок еще помнит русскую речь? — Нет, — отвечает, — мы семь лет, как приехали, он “сабра”, — родился здесь….
Им, языком, дорожат, ревниво следя за успехами детей и внуков и столь же ревниво отслеживая сбои на слова другого языка — иврита, который тоже надо знать.
Радует русская речь, радуют знакомые интонации и модуляции. Даже то, как звучит эта речь в отдалении, пусть неразборчивая, часто угадывается признак характера, “национальная” особенность. По говору узнаешь москвичей, волжан, уральцев, русских с Украины или Молдавии. Российские, как правило, говорят так, что и в темноте узнаешь “своих”. Ночью на тихой улице, в полквартала впереди двое разговаривают, не видишь их фигур, одежды, но узнаешь земляков: говорят негромко, спокойно. Местные разговаривают громко и возбужденно: даже на самую миролюбивую тему. Над ними стоит такой крик, что впору затыкать уши, — крик, даже когда беседуют нос к носу.
У наших молодых меняются привычки, у иных — манера одеваться, иные перенимают обвычки новой среды. Но большинство верны вкусам, в которые вжились до переезда в новую страну…
В одно из первых посещений аптеки женщина-фармацевт, взглянув в рецепт и, протягивая лекарство, спросила, переходя на русский: — Скажите, господин Лившиц, а в России ваше имя тоже было “Давид”? — Разумеется! — Это хорошо! — в голосе удовлетворение. Позже понял, что за этим вопросом. Приехав сюда, иные меняют имена и фамилии на местный манер. Так, Медведев становится Дов, Волков — Зэев (соответственно — медведь и волк, в переводе на иврит) и т. д. Но большинство оставляют свои “позывные”… В крупном магазине района, где мы часто покупаем продукты (в отличие от огромных “каньонов” — магазинов-городов и супермаркетов этот даже название сохранил “российское” — над входом начертано “Супергастроном”, в этом магазине, где все приметы русского набора, от смородины до бородинского хлеба, у продавщиц имена — Римма, Ира, Наташа, Соня, Вера… Город окружают огромные супермаркеты, с площадями стоянок для машин. На кассах, среди подсобных работников, за прилавками большинство “наших”, а в иных — сплошь соотечественники, начиная с непременной охраны и кончая продавцами таких специфических разносолов, которые не встретишь в других торговых “точках”. Словом, здесь русский дух, здесь Русью пахнет. Культура обслуживания — на уровне показательных “европ”. Впрочем, говорят, сейчас и в России такой уровень …
Я упоминал, что многие русские словечки и обороты проникают в среду коренных жителей. А иные из последних — держатели разных продуктовых, мебельных и прочих притягательных мест — часто не забывают подчеркнуть, что у них в “штате” есть русские (хотя и не на завидных должностях!). Не преминут отметить и в объявлении над входом: “У нас говорят по-русски”. И то сказать, в Беэр-Шеве, как и в других городах юга, русскоговорящего населения процентов сорок.
На русских работает “своя” и гастрольная культурная индустрия. По статистике, каждый пятый житель Израиля в той или иной мере владеет русским языком. (К слову сказать, меня не перестает удивлять, что и среди палестинцев множество говорящих по-русски — это все воспитанники российских вузов. Впрок, что ли, их солили?)
Гала-концерты “Из России с любовью” собирают в парке Яркон в Тель-Авиве десятки тысяч энтузиастов, главным образом, молодежь и подростков, восторженно приветствующих знакомые им хиты русской эстрады.
Артисты из России, эстрадные звезды, спектакли антреприз круглый год находят в городах Израиля жадную и благодарную аудиторию.
Есть и постоянные, стабильные привязанности.
Очень популярное в стране русскоязычное радио “РЭКа”, начинающее вещание в семь утра, с небольшим перерывом — до позднего вечера, а последнее время стало вещать и ночью. Можно назвать популярные, лишь центральные газеты на русском языке, — они выходят ежедневно, а в конце недели — “толстушки” с несчетными приложениями, дайджестами и вкладками, перепечатками из российских газет, — от “Литературной” до “Комсомолки” и “Известий”. Можно назвать поименно, но ограничимся общим замечанием: на русском языке здесь издается больше газет, чем на иврите (!), арабском и английском, вместе взятых. Разумеется, самая читающая публика — те, кто воспитался на книгах в России. Русский язык изучается во многих школах, не говоря уже о самих так называемых русских школах, где преподавание ведется на русском — эти школы многие дети посещают в очередь с “обычными”, ивритскими. Когда же в школе, в обычной, то есть ивритской, где учился до призыва в армию один из наших внуков, Павлик, стали изучать русский язык, то наш сразу вышел в отличники. Другой внук, восьмилетний Мики, ходит и во вторую, русскую школу, от которой пребывает в тихом удовольствии, и не в последний момент потому, что в ней задают домашние задания (!!!). (Он со слуха заучивает стихи, когда кого-то, а не его спрашивают в классе. А недавно, услышав, как я мурлыкал с чего-то “Цыпленок жареный”, выучил слету, и потребовал от меня найти полный текст песни в Интернете, неудовлетворенный скупостью текста, сам дописал два куплета. Бойко говоря на двух языках, он однажды порадовал меня ответом на ревнивый вопрос. — На каком языке ты думаешь? — Задумался, помолчал, ответил: — На русском. — Потом добавил, видимо, из чувства справедливости: — Смотря о чем думаю. Если о себе, то на русском, если о школе — то на иврите.)
В университетах страны можно получить специальность преподавателя русского языка.
Конечно, эти восторги надо умерить: не все русские одинаково владеют русским, не всякому суждено сохранить родной язык в чистоте. (Тут хочется утешиться словами классика, вспомнив его трогательное: “Как уст румяных без улыбки, Без грамматической ошибки Я русской речи не люблю”.) Трезво размышляя, думаю — отдаленное будущее у этого языка в этой стране не самое радужное. Но именно отдаленное. Пока же он жив, и даже ивритские песни и песни на идиш так удачно проникли в израильскую среду, что “аборигены” всерьез утверждают, исполняя их на этих языках, что это — их песни и родились они в этой стране. (Недавно услышал на иврите “знаменитую” “Ты скажи, че те надо, я те дам, что ты хошь”… Она, эта песня, звучала мило и даже целомудренно. И на иврите не шокирует так, как на родном…) Русские слова, — “спасибо”, “хорошо”, “здравствуй” и другие, самые расхожие, входят в словарь ивритоговорящих без изменений. И даже случалось мне услышать редкое слово — “лиманы”. Как попало в Негевскую пустыню это типично южнорусское словечко? Рассказывают, что оно — от выходцев из Одессы, озеленявших пустынные края особым способом. Саженцы эвкалипта окружали замкнутым невысоким валом земли, удерживавшим полив, а после — и осадки осенних дождей. Со временем эвкалипт пускал глубокие корни и уже добывал себе влагу сам. Яркое впечатление — в выжженной солнцем пустыне — вдруг зеленые островки тенистых рощиц…
А случается, слова проникают в иврит чудной… метаморфозой. Несколько лет назад мне довелось быть на торжествах в честь юбилея Пушкина. На одной из скромных улиц Тель-Авива, названной в честь поэта, устанавливали на доме памятную доску. Местные жители с подозрительным любопытством расспрашивали, кто это такой — ФУСКИН. Дело в том, что в иврите буквы “ПЕЙ” (“п”) и “ШИН” (“ш”) в зависимости от огласовок читаются как “ф” или “с” (“син”); вот и прочитали вместо “ПУШКИН” — “ФУСКИН”. Чем насмешили местных русских писателей и представителей из Пушкинского Дома России. Возле памятной доски случился и забавный обмен впечатлениями жильцов улицы с русскоязычными участниками церемонии. (Разумеется, говорили на иврите.)
— Фус-кин… Кто такой Фускин?
— Пушкин! Русский поэт.
— Где он живет?
— Он умер давно.
— Как умер?
— Был убит.
— Кто его убил?
Заминка… — Дантес.
— Террорист?
— Гм… Можно сказать, что террорист…
— О-кей! — и аборигены с уважением посмотрели на мемориальную доску.
Родной язык!
Самое главное давно сказал писатель по имени Иван Сергеевич Тургенев: “Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах…, —ты один мне поддержка и опора, о, великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя, как не впасть в отчаяние!..”.
“Ты один мне опора…”
“Тем более, — повторим вслед за Булатом Окуджавой, — что на Святой / Земле всегда пребудут с вами / И Мандельштам, и Лев Толстой, / И Александр Сергеич сами”.
“С вами” — это — “с нами”…
Пребудут, пока живем…
Смотрю на мемориальную доску: Пушкин прописался на Святой земле.
Мотивы Святой земли эхом открываются в русских поэтах. Стихи Бунина, Ахматовой, знаменитая “Ветка Палестины” Лермонтова…
Но Пушкин, конечно, главное, — он и на этой земле — “наше все”.
(“Здесь славно Пушкина читать и находить в том утешенье, что до прародины рожденья его, — до Африки — рукой подать”, — утешался я в своем каком-то стихе.)
Итак, Пушкин… Читаю Священное Писание, — пророка Исайю. И вспоминаю “Пророка” Пушкина. Школьное, хрестоматийное.
У Исайи: “…видел я Господа… Пред ним стоят серафимы… Шесть крыльев… (у каждого из них)… И подлетел ко мне один из серафимов, и в руке его уголь горящий, (что) взял он щипцами с жертвенника. И коснулся он (углем) уст моих…. И услышал я голос Господа…И сказал Он: пойди и скажи этому народу…”
У Пушкина:
“И шестикрылый серафим / На перепутье мне явился…/ И он мне грудь рассек мечом, / И сердце трепетное вынул, / И угль, пылающий огнем, / Во грудь отверстую водвинул”.
(К слову: “пылающий огнем”! — корневая основа слова серафим — срефа (иврит.) — означает пожар.)
С детства запоминали призывные строки поэта — “глаголом жги сердца людей”.
(Не могу тут не вспомнить лермонтовского “Пророка”, его, — уверен! — полемический подтекст! “С тех пор, как вечный судия / Мне дал всеведенье пророка, / В очах людей читаю я / Страницы злобы и порока. / Провозглашать я стал любви / И правды чистые ученья: / В меня все ближние мои / Бросали бешено каменья”. Но это уже из области текстоведческих изысканий. А для нас эти вещие вещи — знаковые, потому что и вдали от земли, родившей их, мы находим даже в неутешительных пассажах утешительные знаки и ответы на наши раздумья).
Пассаж о проникновении языка хочу закончить легкомысленно эпизодом, который вполне мог бы сойти за анекдот. Сколько-то лет тому назад мне довелось участвовать в добровольном обществе под названием “мишмар израхи” (гражданская оборона). Дежурили по городу, патрулировали улицы, дворы, дороги, осматривали подозрительные предметы и т. п. Изредка нас вывозили на стрельбище. Как-то молодые участники нашей команды сильно расшумелись, и руководитель, следивший за порядком на рубеже и раздававший боевые патроны, потерял терпение и сделал резкое замечание. Молодежь сразу утихомирилась. Из его слов, сказанных на иврите, я уловил одно нетипичное для языка: “КИБЕНЕМАТ”. Когда отстрелялись, я спросил, что означает это слово. — Я им сказал, — объяснил начальник, — что если они не перестанут шуметь, я их пошлю очень далеко.
А теперь сам анекдот.
Прилетает в Израиль новый репатриант из России. Подбегает к нему таксист, начинается торг — куда везти, за сколько (немного тех слов, немного этих, немного жестов). Приезжий: дорого — уступи! Таксист не уступает. Наконец, не выдержав, русский говорит в сердцах: — А пошел ты вместе со своим такси к е… матери!
Таксист в восторге: надо же, русский только что сошел с самолета и уже на иврите говорит!
Удивлялись первое время, что многие наши песни, звучащие здесь на иврите, уроженцы страны считают своими по происхождению. Спорили, доказывали, что песни — “наши”. Теперь уже не спорим.
Бесполезно.
Как бесполезно в свое время спорил мой старый друг машинист тепловоза Федя Маевский со своим помощником, доказывавшим, что Богородица — “русская по национальности”.
***
Повторю побасенку: если с трапа самолета в аэропорту Бен-Гуриона спускается новый репатриант без скрипки в руке, значит, пианист.
Этот человек прибыл в Израиль без скрипки. Но в его руке был футляр. Другой. А в футляре — мандолина. Он приехал в страну на ПМЖ — на постоянное место жительства, поселился в Беэр-Шеве и стал обучать здешних одаренных подростков игре на мандолине. Класс его пользовался большим успехом и даже вошел в моду… Знакомая скрипачка говорит — многие хотят учиться не скрипке, а мандолине. Человек выпестовал учеников, образовал оркестр народных инструментов, стал с успехом выступать в концертах и гастролировать, — даже в Европе…
И вот я с Сашей, женой, сижу в концертном зале Симфониетты (по-нашему — филармонии) и слушаю концерт для мандолины с оркестром австрийского композитора Иоганна Гуммеля. Играет талантливый молодой солист, и я впервые в жизни вникаю в это неожиданное сочетание — народного инструмента и классического оркестра. И меня не озадачивает это слияние! Этот музыкальный мезальянс. Гармонично сливаются журавлиные звуки солистки-мандолины с нежностью скрипок и альтов. Эффект неожиданный, и в голову приходит дерзкое: в это дворянское собрание классического представительства недурно подмешать немного простонародной крови.
Шквал аплодисментов… Новый номер. Теперь выступает квартет — четыре мандолины, одна из них — басовая. Восторг публики, и — на бис испанский композитор Мануэль Де Фалья.
Последняя вещь знакома….. Но вот, как в наваждении, в каких-то “чужедальних” пассажах улавливается едва ли не раздолье российских полей и чудится — звон бубенцов. “Что-то слышится родное в звонкой песне ямщика…”
***
Много лет назад вместе с сынишкой-пятиклассником, занимавшимся в секции самбо, пошли посмотреть соревнования самбистов. Дело было в Доме офицеров, народу собралось много. Был праздник, да не для всех. Мы видели радости побед и печали поражений. Было очень жалко проигравших, покидавших “ринг” с опущенными головами. И вдруг я услышал (это было впервые для меня) голос судьи, он объявлял, что после перерыва — продолжение соревнований на утешительный приз.
Это — для тех, кто не стал победителем.
Я обрадовался за проигравших спортсменов, словно сам был одним из неудачников и мне замаячило впереди утешение.
Я часто вспоминаю эту мою тогдашнюю радость.
Славная выдумка, думал я про обычай утешительных игр. Хорошо, что есть награды, пусть и скромные, для осиротевших душ.
Может, по большому, “гамбургскому”, счету это и жалкая радость. Но без нее было бы вовсе никуда.
2004, 2006