Янис ГРАНТС, Маргарита ЕРЕМЕНКО, Алексей КЛЕПИКОВ, Наталья КОСОЛАПОВ, Дмитрий МАШАРЫГИН, Анна ПЕТКЕВИЧ, Александр ПЕТРУШКИН, Ольга РЕЧКАЛОВА, Андрей САННИКОВ (Из цикла “Амбулаторно”. Про Пастернака и косяк), Евгений ТУРЕНКО (Проза поэта. Вожделения папуаса)
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2007
Андрей Санников, руководитель клуба:
— Я очень надеюсь, что такой клубный альманах в нашем журнале будет выходить регулярно. В первую очередь “лебядкинские” страницы важны для современной уральской поэзии. Но и некоторое количество прозы опубликуем.
Руковожу “Лебядкинымъ” с сентября 2006 года. Разогнал пять мрачных графоманов, которые с водкой в рукаве два раза в месяц ходили “на заседания”. Набрал человек сорок совершенно улётного молодняка, занимаемся по 12 часов в неделю — нормально получается. Ищу авторов для нашего клуба — в Челябинской, Пермской, Курганской, Тюменской, Оренбургской областях, в Башкирии и т.д. Откликайтесь, шлите тексты.
Всех авторов, для кого эта публикация стала самой первой в жЫзни — поздравляю сердечно.
ОЛЬГА РЕЧКАЛОВА (г. Екатеринбург) первая публикация
***
Девочка плакала
в разрушенном доме
наедине с ночью…
И я прошла мимо,
боясь своего отражения изнутри…
В подъезде,
в который я нервно шагнула, крестясь,
стояла населенность в квартирах и пустота…
И если даже вскрыть вены
взглядом,
здесь останется
красная глушь…
***
за твоим зимним окном
мои спицы
я гляжу
в тебя ими —
сердце теплит
что-то твое
перебивает ветерок
моего тела
Оля Мещерская нежно
улыбается в воздухе
***
дистрофия любви
беззрачково канула
в гнев стишков гиблых
стен дома
любовь
в сиплой
церкви глухого села
изнасиловал одичалый пастух
***
стук электрички
напоминает разговор
больного паранойей
здоровый человек
никогда не проложит
более двух рельс
в электричке
сидя и стоя
посторонние звуки
это не о тебе и не обо мне
это о Нечистоте
на крик Помогите
отвечает пустота
***
доморощенный пес кроет
пьяных прохожих матом
подвывая луна
сторожит горящий
деревянный сарай
дым оседает статичной
черно-белой фотографией
я
***
стальной крик
воронья приветствует
бранью
спешащих сонных
я позабыл
взять денег
на свечу
я перед входом забыл
перекреститься
я вспоминаю что
ни разу не
ставил за
упокой
и раздраженно каюсь ведь
забыл ключи от дома
хочется правда
молить о ближних
но слова молитвы
бредят второпях
какая-то эгоистическая
просьба размыто
мысль что институт
обучаясь на заочке
молитва запинаясь и
пинаясь мнется
на устах
***
зимний снег
распух
мы прощаемся
под фонарем навека
мы нервно курим больше
чем шевелим голосом
***
зажимая в кулаке кажется счастье
слышать меткое грохотанье трамвая
мечтать отдаться тебе
в поле
трамвайный поворот
зажимает сердечко
в трубочку
в поле
полутени страшно
удушающий запах травы
руки нащупывая живот и ниже
почти пепелятся
в поту
взгляд в глаза
сковывает немного
тело
осматривать легче
небо
недоумевает каждый
раз сладострастья
чистота
неуклюже дает
знать о себе
***
опъяневшая голова
облучает
диск луны
голосом
ранее
из таких голов
вырезали кусочек мозга
а через призму
произведения “Идиот”
любоваться на деревья
легко
икота
отучает быть сдержанным
в поле
оклики невидимых пастухов
приучают оглядываться на
травы
пахнущие приближением осени
в зрелости
облегченье вливается
посредством боли
“Быть сумасшедшим
не значит быть
в разладе с собой”
***
знаешь ты единственный
с кем я готова
любоваться деревьями юности
и вновь в душистой
благоухающей мгле
ты выходишь из арки прошлого
ацетоновый мир
здесь раньше было поле
Алексей Клепиков (г. Екатеринбург) первая публикация
***
осиротеть на миг, а впрочем,
остаться вовсе одиноким,
чтоб с дедом слушать тёплый дождь,
едва шуршащий у порога,
и, может быть, увидеть Бога
в тумане моря голубом.
***
фонари прорастают сквозь темень,
и табачных дымов паруса
остановят теченье мгновений
и останутся на волосах,
убираясь в которые, небо,
на причале свой век отсидев,
рассеет снегом по свету
холодный свет.
***
как жить без вырванного хоть бы языка,
как по ночам не закричать от страха
молчанья, немоты и столбняка,
и как не взмокнет первородная рубаха,
когда твой крик — огромней потолка,
а ты не можешь дать ему размаха.
АННА ПЕТКЕВИЧ (г. Екатеринбург) первая публикация
***
Кожа времени кажется ран не чует —
На нас стоящее настоящее мило ликует:
Мы всех побъём — подъём назначен ныне как полночь —
И пусть все лютеры люты ак люберы — мы исполним…
***
Песочные часы пусты,
И в бубенцах синеют сони —
Читать на сон, глядеть в огни,
Гадать под белой простынею
Ненужно, поздно, день в углу
Давно сидит, забыт и выпит —
Он плачет, корчится, в дыму.
Севераветра
Когда янычары
Под вялым анчаром
Скитаться устанут,
Я сплюну в барханы
Ручные ковры и спою
Для них танец
Рабыни, привычной
К кирпичным пескам.
***
Клиновтиснутые письмена —
Птичьи лапки —
Свечки тухнут от ветра с дна
У канавки
Богородичной — здесь в огне
Сено пляшет,
И рождаются короли
И козлята
Тычут рожками под сосцы,
Песни бяшут.
***
Одни огни у города в гостях,
Пруд пряди волн запутывал в кустах,
Когда они погасли — на заре
Собака кошку любит во дворе.
***
По-чаплиновски одинока ты,
Как сто котов,
Как волк посредь скотов,
Как мой кефир в ночи —
За стенкой звук скучающей свечи,
Он не ложится на ключицы нот,
Но он замерз и проглотил ключи.
пятидесятница
два полнолуния твои — в лунных шелках
прохладны — пятидесятница неслышно
шагами воздушными — ты скорее
опустоши стакан, спрячь под подушку
осколки граненого брата —
ты подо мной скользкою не будь,
ватною будь, виноватой,
сестра моя, жизнь моя, ночь полузрячих
Плач по лингаму
Розовые лингамы на голубом ветру —
Мёртвые, милые, им не встать уже —
Только, поникши, молчат, не подымая голов
Выше травы курчавых волос —
Как ты посмел, как ты не смог?!..
***
Поцелуй и отпусти,
Пистолет перекрести,
Обними как кобуру,
Спрячь оружье и к ружью
Подымайся и иди,
Ждут другие, поспеши…
***
Кружевная пыль на книгах
Шепчет острыми листами:
Ради нас любовь забыли,
Ради нас изгнали страсти —
Но девчонка у окошка,
Будущая кошка-матка
Плачет над пустой окрошкой
Пропасти и секса в травке…
***
Поседели от голубой пены кости —
Гости к нам не придут сегодня —
На тропинках посредь надгробий
Только ветки венков погребальных —
Шепчут: бабы ими торгуют у бани…
Шкафно
Нагоняет водка огонь от похорон до похорон
На неполотой полке на стенке посреди
Сухого укропа и хмели там сумели засели на мели
Намели тараканы постели — пахучие сели своих пирамид.
***
Богородица в беседке
На стене в саду висела
И смотрела, опустив
Ресницы на соски,
Где Христос сидел и хныкал,
Человеческий детёныш,
Друг детей земных.
***
Дикие девочки,
Мертвые мальчики ваши уже ушли
В кости, в пески, в зеркала Господни —
Слышим мы их шаги
В дебрях прозрачных
Призрачной чащи —
Они одни, и на запястьях
Цепью звенящие
Сбывшиеся сны.
***
С её уст тёмные птицы слетают и падают,
Её руки спрятаны за спиной,
Дабы те, что ждали и плакали,
Не гордились и не искупались собой.
***
Гуттаперчевая кошка
Тёплыми ладошками
В пятку тычется и трётся
Лбом о переносицу —
Пить есть писать просится.
***
Голубые ногти, голые локти,
Пальцы пусты — нету в горсти
Ни яблока, ни с иголкой брошки,
Ни бабочки, ни ржавой серёжки.
***
На потолку пыль.
Остыла постель, ты простыл.
Вчерашний чай, зарплата завтра,
Я не виновата.
***
Комары кружатся каверзно
Над проклятой злой крапивою,
Кошка прячется от хозяина,
Но котят уже утопили ее.
Блеклые облака, густомясое солнце
Голые светы пускают
Сквозь полные, полые, гулкие ветры
На голые корни.
***
Есть дверца у дворца с надветренного сада,
Где соловьи и пестрая прохлада
В молчанье соревнуются порой —
Я ящериц ручных кормлю икрой.
***
Кошки чуткие в выстиранных бинтах
Пляшут на сиреневых коготках,
Сабельно тонких в вершине роскошной,
А в основании каменно прочных,
Стразами розовыми на срезах шитых,
Не в синяках, но стенами битых —
На голых пролежнях, на молочных костях.
***
Потустороння похоть, жаден дух,
Сок старости по венам тает,
И перламутром вянет звук,
Когда им муха обладает.
Она садится на стекло
И дышит скорбными устами —
На стекла вечности легло
Серафимическое пламя
***
Осенью, сон мой, встретимся,
Встанем висок к виску —
Схватимся, не выпутаться,
Не рассказать врагу.
***
Вербный лес,
Голый полигон,
Ивы и распятия
Со всех сторон.
ЯНИС ГРАНТС (г. Челябинск) первая публикация
КОРКА
Поэма
январь
апельсиновая корка подиваномальномертвеньи январябь в башкессонный спрут в стаканахрен всё короче говоря
(апельсиновая корка под диваном.
в аномальном омертвеньи января-
-рябь в башке, кессонный спрут в стаканах.
на хрен всё, короче говоря).
февраль
мы давимся друг другом, как повидлом-
с почти маниакальным упоеньем.
осточертел тебе. ты мне обрыдла.
(мы два несовместимейших подвида).
и кашель не проходит к воскресенью.
а кашель не проходит к воскресенью.
(настоена настойка на халтуре).
мы давимся друг другом. но терпенье
стремится к бесконечному значенью.
(на собственной прочувствовано шкуре).
на собственной прочувствовано шкуре,
что шкуру тугоплавкие металлы
проходят без труда. такой-то дуре
да в руки нож попался. будто мало
ей показалось собственного жала.
(но мы ментов обставили, в натуре).
но мы ментов обставили, в натуре.
плели, что я сторонник суицида.
и в спину сам себя колол до дури.
а что она так судорожно курит?
так как умеет. ведь она — повидло.
март
выжил.
апрель
письмо.
куда: союз биатлонистов России.
кому: Ишмуратовой Светлане.
излизал все снимки в газетах,
где ты на лыжах,
где ты с винтовкой.
на языке отпечатались логотипы производителей спортинвентаря. Света,
ты же
обещала выйти за меня и… молчишь. перед Арешиным неловко.
май
ни бель
месам не секу
нды таютится
май
в подворотняхтой
причалиловый
шмель
к моему балкону.
(ни бельмеса сам не секу.
секунды тают.
ютится май в подворотнях.
яхтой причалил лиловый шмель
к моему балкону).
июнь
снег в июнее юногосподинокий снег так задумано?
(снег в июне
юнее юного.
господи,
одинокий снег-
-так задумано?)
июль
звоню Жанне А.
код 495. дальше— 2128506.
я:— алло, Жанна?
Ж:— да Жанна, Жанна.
я:— алло, Жанна,
ваш друг прекрасно болен-
у него пожар сердца.
Ж:— так скажите санитарам Пете и Коле —
пусть удвоят дозу инъекций.
я:— спасибо.
август
мне дождь выцеливает в рожу
своим разнузданным дожём.
а я такой, я тонкокожий —
не в переносном, а в прямом.
воронки-оспины, и в каждой
кричит обрубленный солдат.
без рук ли, ног — пока не важно.
переорать важнее ад.
что дальше? мази и повязки,
с приличным вырезом сестра.
главврач нашепчет типа сказку,
что чуть подлечит — и с утра
отправит к чёрту на кулички,
а не получится — сгноит.
и я увижу, как сестричка
приличный вырез теребит.
сентябрь
мне плохо.
мне хуже, чем можно подумать.
я завёрнут в ковёр на кухне.
завернулся-то сам.
кто бы развернул.
под волосяными луковицами зреет ужас.
хочется закурить.
сигареты на балконе.
откуда-то прёт тушёной капустой.
ужас созрел.
спасите.
спасибо, что не спасаете:
вам будет неловко.
я сходил под себя.
ужасу тоже неловко.
ужас отступил.
октябрь
купил копилкукую не пьюродствую толькоридоры воздушные в смогеттонкоизмученногорода
(купил копилку. кукую.
не пью.
юродствую только.
коридоры воздушные в смоге.
гетто тонко-
измученного города).
ноябрь
телеграмма
куда: город Че.
кому: Гранцу. (так и написано — через “ц”).
пошёл твой Арешин тчк
Ишмуратова тчк
Света, я же латыш,
а не… на “ц”.
я оканчиваюсь на “тс”, слышь,
тоже мне — принце…
я обиделся. кыш.
декабрь
отправил поздравительные открытки по трём адресам:
1. Агузаровой;
2. Арешину;
3. в союз биатлонистов России.
С новым годом!
МАРГАРИТА ЕРЕМЕНКО (г. Касли)
***
Будем снова — снежные городки
На дома похожие. С белых крыш —
Листья новогодних афиш легки:
Медленны шаги мои. Ночью спишь,
И мигают в раненой пустоте
Имена, похожие на Минздрав,
Прикипают на сердце, да не те,
И сказать-то некому: “Ты не прав…”
Сквозь ладонь сияет его рука,
Но ни взять, ни вытерпеть… Дураки.
Тихим вздохом белых палат у ки-
нотеатра имени Спартака.
***
Это время становится нашим помимо нас.
Потому-то совсем неровно расколот лед.
И глаза твои — совсем без сна.
И года мои — тихим сапом. И все пройдет.
Навалившись на снег протяжный, на голос твой,
На туманы безликих весен, на звон полей,
Я иду в простыне бумажной на Рождество.
Иду под ней.
***
Пока говорю пока —
Покуда неверный вдох
Слоняется без огонька
Как от сумы и до…
Комната немота
Кончается пустотой;
И будешь на этих Тань
Глядеть, как на водопой.
Они на помине легки,
Настояны на воде…
Но как тяжелы их шаги
К невыносимой Ревде!
Дмитрий Машарыгин (г. Озерск) первая публикация
-1-
…и гул гортани — влажный шепот —
дыхания горючий пар —
ответный вдох — словесный клекот —
искус змеи и — сердца жар.
Я слышу хруст, — и снег ложится
косноязычнее глазницы.
-2-
…и полость двойной древесины,
морщинящейся, как печать
расправленной внутрь сердцевины,
учусь под корой кольцевать.
О труд мой, о хлеб волокнистый —
глухой древний шум многолистый.
-3-
…и стих умирает, как мать;
восток остается востоком.
А ты продолжаешь смещать
Магнитную ось косным током.
Лихи эти кони, седок;
Бесшумны и действенны в срок.
-4-
…и страшная земля вдруг голубеет.
И, уменьшаясь, точкою белеет.
И сердце растяжной струной открыто
Звенит, напоминая стук копыта.
И дольше смеха легкая улыбка.
А-ля любви дрейфующая рыбка.
-5-
…и страшной белены напившийся из фляги,
За вычетом всего, я стал самим собой
Под русский холодок на огонек во мраке
Несущийся во весь опор земли стальной.
Пусть шепотом немым, застрявшим в чьей-то матке,
Горит живая речь в чуть видимом зачатке.
-6-
…и вся гортань моя на серебре
Живого золота струны, продрогшей малость.
Горящий купол в мертвом январе:
Вот это золото — что с губ живых сорвалось.
Вот это золото, чуть слышное в огне,
Чистеющее звоном в тишине.
-7-
Над древесным, в полхруста, снежком
Опрозраченной ночью январской
Пенит вьюга утробным рожком
Полстраны — губкой уксусной, вязкой:
В белой вечности — там, где иском
Угол зренья округлый, дикарский.
-8-
Останься здесь; и с этих губ вкуси
Глухую перезрелость виноградин;
Какой ценой гроздь встала на весы
Чернорабочей речью черных вмятин.
Песочные чуть слышные часы,
Курящийся неуловимый ладан.
НАТАЛЬЯ КОСОЛАПОВА (г. Кыштым) первая публикация
***
Вывернув веки наружу,
впитываю ответы.
Зачем я тебе?
Зачем я?
Зачем?
За
Чем?
***
Лизнула кровь
на пальце
из вагины.
Причастилась.
***
спиною обнимаю
младое
древо
учусь задерживать дыхание
самый сладкий сок
истекает
в корни
***
маленькие рожки
цвета мамонтова
бивня про-
клевываются
на алебастре
давно немытой
кастрюли
***
повесила в спальню
старинное зеркало
теперь
по вечерам кто-то
пытается
открыть дверь
с той
стороны
***
в смурное утро
болезненного
перехода
буду искать
свое отражение
среди
завешенных зеркал
***
целовала руку
мужчины
прозрачную
в рясе
***
выпей
половинку
моего
сна
***
плеснула тебе
в лицо
страх
ошпарился
***
солоно
покупаем
дешевый чай
с луком
заодно
по(о)каемся
***
Умеешь
взрывать
усталые
воздушные
шары?
***
проглотила кусочек
твоего
первого завтрака
дыма си-
гаретного
***
Ливень бьется о прутья
оконной решетки.
Ты всегда включаешь дождь,
когда я уезжаю.
Андрей Санников. Из цикла “Амбулаторно”
ПРО ПАСТЕРНАКА И КОСЯК
Преамбула
Есть линия русских стихотворений — одна из важнейших. Внутри каждого из нас она бормочет.
Лермонтов, в1841-м:
Выхожу один я на дорогу.
Сквозь туман кремнистый путь блестит.
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу.
И звезда с звездою говорит.
Вот иду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня
Тяжело мне, замирают ноги…
Милый друг мой, видишь ли меня? (Это — Тютчев, в 1865-м)
Впереди тревожная дорога,
Много, много горя впереди.
О, побудь со мною ради Бога,
Хоть немного посиди… (Клычков, 1937 год)
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далёком отголоске,
Что случится на моём веку. (Пастернак в стихотворении “Гамлет” 1946-го года)
Ну и, наконец — Соснора, в 1973-м:
Выхожу один я. Нет дороги.
Первая амбула
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далёком отголоске,
Что случится на моём веку.
На меня направлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можешь, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идёт другая драма
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один. Всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.
Пастернак — слишком на публику, в лохмотьях китча. В приятных таких трико. “Как я вам, а? Прислонясь?”
Ничего, хорошенький. Руки на груди, одна нога заведена за другую и полусогнута. Ни на какую дорогу (ночью “поле переходить”) не пойдёт. Не собирается. Держит паузу, смотрит/смотрится в зал — сколько народу? Но делает вид, что неинтересно — сколько. В зале полно фарисеев (“в-фарисеев”, если уж быть точнее). “Я один!” Ага! Щас. Один. Принц? — а на самом-то деле — актёр ведь? “Нет, не актёр я, я принц”. Братья-актёры переглядываются, всё больше тревожась — бездари, ничтожества, фарисеи (в-фарисеи)! Фыркнул. Постоял на сцене, прислонясь. Сказал вдруг необычайный трюизм — “жызньпрожытьнеполеитэдэ”. Овация публики (в-фарисеев). Поклонился, ушёл. В гримёрку. Какая дорога, что вы? На ночь-то глядя.
Что, неужели ради этого дебильного трюизма про “жызньпрожыть” — и была сооружена/направлена кошмарная конструкция из ровно одной тысячи биноклей?!
На, оси!
Как на эту свалку слов запала наша интеллигенция/интилиготина — мне непонятно. Слезу промокала, кивала. Даже ведь и не озадачилась и не обиделась — это, что ли, он весь такой в белом, а она, что ли, в-фарисействе тонет? Он весь такой принц, а она, интилиготина, биноклей каких-то где-то взяла и тысячу их наприставляла — один театральный бинокль к жопке другого?
Длина одного театрального бинокля 7 см. Умножаем в уме на тысячу.
“Сумрак ночи” — шикарно! Просто шикарно.
Вторая амбула
ДУША МОЯ СКОРБИТ СМЕРТЕЛЬНО… АВВА ОТЧЕ! ВСЁ ВОЗМОЖНО ТЕБЕ; ПРОНЕСИ ЧАШУ СИЮ МИМО МЕНЯ; НО НЕ ЧЕГО Я ХОЧУ, А ЧЕГО ТЫ.
Это слова Спасителя ночью в Гефсиманском саду. Кровавый пот течёт по Его лицу и падает на землю. Иуда ведёт во тьме огромную толпу с мечами и кольями. Христа схватят и убьют.
У Бориса Пастернака — “и на этот раз меня уволь”. Публика/интилиготина что, Евангелий вообще не читала? И это “уволь” Кому и от Чьего имени было сказано Пастернаком — что, не догадалась интилиготина? Не ужаснулась, что Пастернак себя Христом (а Христа собой) вообразил?!! “На этот раз меня уволь” — ну, т.е. в прошлый раз как-то всё не задалось, проблемы всякие возникли. Распятие и всё такое. А в этот раз как-то потщательнее всё планировать надо, ага..
Кощунство — невероятное, запредельное. Мертвенное.
Я вот что подумал (пытаясь объяснить/оправдать) — может быть, Пастернак просто-напросто дурак? А не злодей? Просто дурак — и всё тогда понятно и удобно объясняется. И приставленные друг к другу, как позвонки, театральные бинокли, и пошлятина трюизмов, и легкомыслие при пересказе Евангелия.
Третья амбула
Пастернак панически боится Бога (ни Лермонтов, ни Тютчев, ни Клычков — не боятся). Пастернак боится Бога потому, что путает Его, например, ну — со Сталиным. И тогда фраза про “я один всё тонет в фарисействе” — не жалоба, не молитва, а — донос.
Ведь если “Авва Отче”, то как можно у Отца требовать увольнения? Нет, заявления об этом подают не Отцу, а начальнику. Невозможно-де работать. Интриги, фарисейство. Но — восхищён Вашим мудрым руководством, т.е. просто-таки от души люблю начальниковский “замысел упрямый”. Однако в таких условиях вынужден просить об увольнении. Ну, т.е. пора уже мне зарплату поднять, а недоброжелателей — осадить. А заявление, — чего уж там — порвите, дайте я сам его порву!
— Нэт, пуст Вашэ заявлэние у мэна пака палэжыт! Идытэ, работайтэ!
“Твою маман! — на подгибающихся ногах выходит из начальникового кабинета Борис Леонидович. — За каким этим самым я с этим долбаным заявлением попёрся, а? Дурак я, дурак!”
Ага. Дурак и есть. Уж лучше (как Блок) путать женщину с Родиной, чем Сталина с Отцом Небесным.
Четвёртая амбула
Стихи Пастернака безобразны, случайны по конструкции, некрасивы. Приблизительны, неточны. Т.е. вообще его стихи, а не только этот “Гамлет” со сросшимися параллельно двумя семидесятиметровыми позвоночниками из биноклей (такая как бы удочка двойная бамбуковая).
И ещё — что-то ужасное у него со звуком. Как будто в зале попал в звуковую яму — ни хрена не слышно! Вон же певцы-музыканты — видно же, как головы разевают, пальцами по струнам шевелят. А звука — нет. Только низкое и тупое тум, тум, тум-тум-тум. И дребезжит время от времени что-то, как стекло в буфете от проехавшего в соседнем квартале гружёного грузовика.
Да, кстати — злюсь-то я не на Пастернака. Вообще не на него! На дуру/публику/интилиготину злюсь — ну когда она будет Божнева/Вагинова/Поплавского/Роальда Мандельштама/Соснору наизусть учить? Нет ведь — долдонит год за годом общепит какой-то про “прислонясь” и про “не это подымает”! Варёная капуста с портянками и губной помадой — как интилиготину нашу ещё не вытошнило от такой пищи-то духовной?
Финальная ремарка
Автор встаёт из-за ноутбука и уходит во двор, напевая из творчества одного другого классика “ачарованаакалдована!”.
АЛЕКСАНДР ПЕТРУШКИН
***
Приехать на дуэли
Спиртные, как вся радость.
Нельзя теперь без веры —
А что еще осталось? —
Остывшее в Тагиле,
Забитое в Анджере.
Такие, дружок, вилы —
Что каждому по вере,
По шее — поношенья
Спиртные, как Андрюха,
И Чепелев — в Е-burge,
И жопа — Петербургу.
***
в сухой земле развернутый на три
несхожих трона я сижу один
невнятен или и орнаментален
но если сможешь то меня сотри
и может быть я окажусь бездарен
монетка не упала а подвисла
прибитая как воздух — на ура
и говорят есть слово в середине
пожалуй — хрень а может быть — мура
мурло меня всухую обнимает
я — все тебе но не похож на free
земля еще суха
меня не знает
и делится на то
что не сотри
***
И вот он входит (если говорить
Совсем без скобок — то не то начало —
Но что поделать, если входит и —
Ключи его звенят, как цепи у причала).
Его встречает дом (а не она) —
Он смотрит на него (не узнавая) —
Они читают свет входной двери
(уже вдвоем) — и вспоминают рая
Потерянное. Если замолчать —
То можно слышать — дышит хлеб и завтрак
Потерянный — поскольку ночь, а блядь
Соседская уже не принимает.
Он вешает пиджак на вбитый гвоздь —
Как гость — себя в тенях не узнавая.
Он входит в дом, который был на нем —
Исполнен, как фламенко и до края —
Он наливает до краев стакан,
Потом кладет нарезанный, как ломоть,
Весь белый свет и падает звезда
В далекий и невидимый нам омут.
А дом стоит и смотрит на него
(что тоже недоступно и фальшиво).
И что ему — что вместо Одного —
Вошел один — пустынный. И вложила
Она в него молчание. Все спят.
И пузырьки со дна стремятся к свету —
Он вспоминает, что всегда вопрос
Был не всегда готов к ее ответу.
И дом горит в своем одном окне,
Как человек — всегда в огне сгорает —
Отверстый внутрь и никогда вовне.
Поскольку никого не понимает.
Он входит — на плече горит звезда,
Которую, наверно, потеряли.
И дом стоит. И он стоит всегда —
Пока звезда его на бок не свалит.
И задыхаясь, как когда вошел
Сей человек, звеня ключом как в ране —
Дом (после) встанет около него
И оживет вода в (не том) стакане.
Имя
Ты глядишь, подчиняясь (чему?),
То как падает (что?), или слышишь
Все рассказанное ни (кому?),
Наблюдая во тьме (как?) ты дышишь.
Эта вялая прядь у виска
Покрывается (чем?), то есть мелом —
Будто сбитая из вестняка,
Да и выбитая между делом.
Барабанит похожий на дождь,
Отколупанный с теплой картонки:
Над кругами глаза у него,
Вместо носа — одни плоскодонки.
Этот теплый портвейн не похож
На твою то ли кровь, то ли нишу —
Наклонись и смахни меня с лба
И тогда я (быть может) услышу,
Наблюдая тебя — не шаги
Туберозы — под твердые кожи,
Узнавая с начала строки,
Уходящей в голодное позже.
Ты глядишь, подчиняясь тому,
Что из камня тебя вырывает
И кладет на колени к нему,
И как верный потоп называет
***
я полагаю что твоя страна
находится в свинцовой
оболочке
пишу письмо то этому то дочке
а точка — на артикли
смотрит на
я полагаю что молчанья нет
и там — смотри
на западе и юге
так задолбал язык — не говори
а поимей его
как все недуги
я полагаю если положить словарь —
карман в себе
перевернется
и полагая что все заложил
как свой язык и слово
тьме — вернется
***
По Китаю приходишь в никчемное — все — перекресток
Ток лабает на речи проточной. Татарин на стреме
Твоей речи стоит — на часах, как оторванный лоскут,
Как возмездие или как Блок — ни Фоме, ни Ереме.
Обернешься по краю — восстанешь совой шемаханской
Станешь много курить, чифирем разбивая потребу —
Что тебе в этом круге небесном? — посчитай, что иранском —
И выращивай букву, как вязь до-арабскую, свету.
Ни веревки в углах, ни узды, ни подпруги, ни четок —
Ток в избушке встает, как тот камешек в центре Руси заиконной,
А наречия — праздны, или образ — по краю нечеток —
И проходишь навылет — сквозь все идолища — к Раскольной.
Черепица скрипит. И с утра начинается ветер,
Незалатанный страхом. И небо — многоочито.
Твои речи встают среди ночи — в постели, твой вечер
Внутрь оплачут — Китай, что тобой не прочитан.
Перевернутый на отраженье, на глухоты барельефы,
Обезумевший — человек в электричке прокольной —
И не едешь, а видишь — в воздух вскипают рельефы
И летают за тенью твоей — навсегда протокольной.
Хны
…На топор шипит рубец.
Сказка — ложь, а нам конец.
Вита Корнева
Сказка ложь, а нам конец — в небесах летит гонец:
То ли гонит, то ли вдоль
Просекает эту соль.
По проспекту им. Сунцовой ходит грозный Вася Ч.
Митя ходит весь пунцовый…
Понимаешь, это Че-
Ляба, голытьба с окрошкой? “Проиграй со мной немножко” —
Просит ситечко с подвохом…
Приходи в погибель с ВОХРОМ.
Сказка спит в своей игле — мчится Санников в коне:
И прибитый к телу гвоздик — на горячке — белой видит я-
Зык-Туренко-Блин. Не видит…
Гендерно идут полки —
С немужской совсем — руки.
Я сижу в немом Свердловске на своем же отголоске —
Back стирается до кожи —
Кемерово будет позже.
Время выбирать полки, и словечко на цепи
То загавкает старуху — Анну — с Осипом и Борей
Переходит что-то поле.
Приближаясь к тридцати, тело в головном уборе
Скажет killer-у: “Х-де ш птичка —
Шо, в натуре, к нам отмычка?
Озираю свой Свердловск — переезженный, как кость.
Стой и ты со мной под пулей, под стрелою крана
Дури,
Льющейся из наших дыр. Ты распутаешь — как надо
Этот ломтик рафинада,
Обеспечивший нам тыл.
Поднимаясь над гонцами, видишь сам, что сказка с нами
У желтеющей стены —
На которой словом “Хны”.
Без оглядки! и — впердолить. Гендерно идут полки
Мы стоим у остановки,
Раздвигающей мосты.
***
Пожелай чего-нибудь.
Не будет Здесь, а Я —
Не в воздухе — что дальше?
Наверняка — Айя.
Голодный Кислород
Мне шлет с того гонца:
“…Вся кислота — ничто —
Наткнувшись на края”.
392 километр
Евгению Туренко
1
Прибауткой и запоем
Он стоит совсем нетвердый —
Сам словарь, и сам припаян
к небу мягкой высотою.
Сам себе язык и рыба —
Он стоит неосторожно —
Посредине огорода
И в себя глядит подкожно.
2
Сам рыба, сам мотыль, и мой костистый
Себе дорогу выправил по телу —
Не то чтоб вкось, но все же подкосило,
Не чтоб авось — а так-таки по делу.
Сам рыба, сам вода — тебе и плавать
В древесном и т.д. себе Тагиле:
А что опасно — это не опасно,
А что неверный — стало быть, забыли.
3
Поскитаешься со мной,
Потоскуешь, подберешь…
Это лай, а это вой
И преломленный дебош
С этой талой Маргаритой
И неназванной Наташей…
Нет прорехи — но подбитый
Облетаешь почву дважды.
4
Жди меня. Я не вернусь
Ни сегодня, никогда
Жди меня — наступит пусть —
Как по горлу, навсегда.
Жди меня — тебе никто
Скажет… или нет
Жди меня — наоборот —
Так проходит смерть.
***
ты пьешь сама себя
из крынки из апреля
кого-то не любя
во что-то не поверив
летят летят снега
без сурдоперевода
от радости в бега
от праздников с народом
ты пьешь себя сама
осиную заварку
я вижу берега
и трещины в загадку
летят летят снега
салазки над Парижем
и смертность от стиха
становится нам ближе
он пьет тебя как снег
он пьет тебя как повод
а будет только утро
а будет только голод
***
Андрею Санникову
Не с тьмою говоришь, а с этим за стеной —
Как рыбным позвонком, дощатою спиной.
Как урка назывной своей прекрасной речью —
Не тьмой, а говоришь, как будто изувечен.
Прости меня, страна, и будешь ты простима —
На тьму и пустоту — словарно нелюбима —
По черным поездам, с начинкою молочной,
Туда, где снег и свет. Ну и т.д. короче.
***
Я стоял на краю, где написано крупно “не край”,
А помельче и ниже — “вода — горизонт”. Этот город
Называется вниз и царапает кровь — если рай
Существует то это — не здесь, и конец разговорам
Означает начало (читай: между строчек воды —
Произносишь “О, да!” — чтоб твои растворились черты —
Как ребенок касается кожицы юной гряды
Нераспаханной тощей реки) этой паузы. Дым
Поднимался наверх за своим отраженьем, туда
Где коль что-то стоит — то зовется собой высота.
Я стоял на краю всей длины высоты. Мой словарь
Увенчался молчаньем — увечно-раёшная тварь
Раскидала свое несозвучие в тонущей тьме.
Я стоял на краю — там, где боль становилась видней,
Завивалась в лозу виноградную, в обод огня —
Я стоял на краю, где почти что не видно меня.
Я смотрел на краю на стоящую рядышком тень —
Узнавая лицо, но не помня ни имени, ни
Места встречи, зачатья и кем та приходится мне…
Повториться не бойся — хотя это все повтори…
Я стоял на краю и был краем меня перетекшей реки
Нераспахнутый вверх только внутрь, чтоб не видеть тебе,
Как глаза покрываются этим пейзажем. Гляди.
Я стою и стою как движение в твердой стране.
Разрывается зренье на взрывы снежков детворы.
Я смотрю и ворую себя у краев неприличной воды.
Посмотри на меня, как умеет лишь зрение, свет
Отнимает не паузы наших теней, а меж ними бинты.
***
Если по-стрекозиному — так назову тебя веткой,
Если по-земляному — так-то и стыть тебе плоскостью —
Где не оглянешься — страшно — белой залобной меткой,
А устоишь — и ладно — между накалом и злостью.
Охолонись в хитине, хитоном в картавой местности,
Небо встает за небом — как черт в куриной массовке —
И разгрызешь, как жизнь, свой леденец безвестности,
И полетят все тени от Данте с его винтовкой.
***
Выйдет снег смотреть как смерть
Спит в своей халупе тела
То ли выйдет то ли нет
Песенка себя допела
Мчит по воле Посейдона
Престарелый Одиссей
Электричка мчит к Свердловску
Хочешь — куй, а хочешь — сей.
ЕВГЕНИЙ ТУРЕНКО
Проза поэта
ВОЖДЕЛЕНИЯ ПАПУАСА
1
Я ехал долгим восточным поездом, который уже на втором дне пути словно потерял географическое направление и перемещался лишь вдоль времени суток. Колёсный стук настойчиво цитировал ход какого-то часового механизма, двигавшего видимое пространство из ночи в ночь. Стрелочные переводы работали автоматически, и пенять было совсем уже не на кого. Редкие остановки лишь обескураживали одинаковостью и дрянным пивом. Я ехал и пил втихую. Абракадабра выворачивала наизнанку, и водка не помогала даже во сне. Позади была смерть, похороны. Свежая земля. Крест. Теперь — поезд. Внешне я как будто ещё держался, но папуасы уже собирались вокруг и начинали разукрашивать меня изнутри разноцветными линиями и татуировками. Но сначала пришёл Гоголь. Он долго и печально смотрел, стоя около, потом сунул нос в остатки предыдущей водки, поморщился и сказал: — Пора…
Проводница принесла полуночный чай и начала разоблачаться. Сначала ответила глупостями на мои недоумения, потом стала изображать пляску алчущей Угатаме. Трусики кинула, соответственно, на подушку и тут же начала рисовать на мне слюной концентрические эллипсы — один в другом, и посыпать их мелким сахаром из пакетика. Белые крупинки быстро подсыхали, и она слизывала их по одиночке. Перья, выросшие вдруг из крашеной стрижки, мерно заколебались на уровне моей невнятной шеи, а её сосок уткнулся мне в левое занемевшее колено. Ничуть нигде не щёкотно. Белеет парус одинокий. Нет, это ещё не горячка. Надо выпить. Пью. Однако она продолжает — то наглее, то имитируя нежность. Пью — и она исчезает. Ненадолго. Где-то меж Воркутой и Вологдой просыпается и брезжит папуанская ночь. Я — голый, замёрзший в жаре с ударением на обеих гласных. Потный, и страшно хочу пить, а не есть. А её нет — только голос из темноты — молчит и улыбается.
Какая проводница?! Я, когда садился в вагон, и лица-то её не рассмотрел, а где-то оставалась минералка — оставалась же ведь! Вот она… Теперь не осталось. Встать бы!..
Вдруг начинаю понимать — зачем этот поезд. Поезд — повесть, которая двоится, потом троится, как расслаивается в памяти, оставляя на берегу скомканную одежду, а в далёком насовсем городе Венёве — огромный белый гриб, только что принесённый из леса и оказавшийся насквозь червивым. Плакать об этом уже некому. И обижаться опять не на кого. А ты говоришь: Аркаим! Какая-такая Молога, когда — Венёв?!.. Не знаю. И никто не знает. Бог знает.
Просветление. Окно. Увидишь такое-то явное место, где хочется побыть или совсем остаться, а оно уже позади. Проехали — и говоришь себе, что там, как и везде: привыкнешь, и скука станет непролазная. А тут из горизонта взойдёт церковь, белая, высокая, тонкая — как птица. Разве может быть скучно — когда видишь и чувствуешь? Больно — да! А вот времени совсем мало. Совсем уже нет. Бежишь, бежишь за ним, а оно за тобой — оно всегда сзади тебя.
Слышно, как где-то рядом разговаривают двое — всё общие места. Сравнения и перечисления. Только матом их и подгоняют — то и дело. А — куда подгоняют? Надо бы вернуться, а — тоже некуда. И не к кому.
— Боже! — помоги мне здесь.
2
Пью — типа — возвращаюсь. Сквозь всё это звонит Ольга и говорит, что купила мне дешёвые настоящие индийские сандалии и индийскую же рубашку до колен. Бред полный, но интересно. Даже захотелось примерить. Станция Жуть. Сплю, что ли? Похоже — да.
— Как тебя зовут, спрашиваю её уже на рассвете.
— Ауа-Ая, — тихо отвечает она, не отнимая рта от моих губ, лишь — чуть вздрогнув своими.
— Разве у вас такие имена?
— Ее…
Вдруг вспоминаю — сколько букв в слове смерть. И всего одна гласная.
— Ее,— вдруг повторяет она, и я просыпаюсь отчётливо.
В иных наречиях в этом слове и побольше гласных бывает, а нашему одной довольно. А букв шесть.
Слабый я человек. Поэтому, наверно, и живу давно. Ведь же сила — по существу своему плотоядна, поэтому и старость преждевременна и непоправима. А я вот — пью сам с собой. Пью.
Несмотря на боль во всём мне, милая девушка производит мытие полов вдоль вагона. Среди спящих и не спящих. Рассмотрел, наконец, её лицо. Хорошенькая. В таком-то улёте что-то различаю? Чаю… Да, неплохо бы. Но она занята полом. Отнюдь не моим. Пью серую какую-то воду и дрожу мелко. Смотрю в окно, где злобно истекает сам собой невидимый день. Холод собачий, а все ни в чём. И разукрашены пёстро. Кудрявые, темноглазые и редкозубо улыбаются мне. Я — на вертеле. Живой. Заиндевел над костром и кричу, чтоб не забыли посыпать меня эстрагоном или уж кориандром, на худой конец. Но голоса моего не слышно. Выключили, что ли, звук? Вдруг, сыплется зелень. Мимо. Ну, и так — пахну вкусно. Вчерашним, разве что, коньяком с лимоном. И — вчера: тёплый и волнующий запах. Жду — когда буду готов. И опять эта кудрявая дурища, голая насквозь, и Гвинеей от неё веет. Новой Гвинеей. Типа — Папуа. Меня же уже несут к столу, где у всех текут разноцветные слюни.
— Трусы-то на меня наденьте,— истошно умоляю я в микрофон. Зря, надо сказать, умоляю.
— Хоть презерватив дайте,— хрипло молчу восвояси и вдруг очухиваюсь. Опять ночь.
Я знаю, что ты ждёшь и, может быть, встречаешь меня там, на вокзале, где время переведено на шесть часов вперёд, а жить осталось полвечности. Но рельсы уже загнуты влево, а все стрелки повернуты на Пермь. А я еду-еду… Разбуди меня вовремя.
Родная моя шалава, как же я люблю тебя! — девочку, потерявшую возраст до своего рождения. Потаскуху, не разглядевшую собственной прелести. Целомудрие — на привокзальной ночной панели. Что ж ты вытворяешь с собой! Я таращусь сквозь угарный свой сон, битком набитый стеклянными слезами, которые режут в кровь глаза. Долбаная, долбаная Новая Гвинея. Любимая моя!
Поезд стоит в тупике. Проводница, одетая уже в железнодорожную униформу, злорадно расталкивает меня и выпихивает вон из вагона, желая счастья. Блюстители порядка ждут на перроне, и я беспорядочно ухожу вдоль путей и потом дворами. Рано мне к ним. Слишком рано: солнце не взошло и снег не растаял. Пиво сегодня пить нельзя. До трёх часов — точно! Как велел Похлёбкин. На левом запястье, где должны быть часы, обнаруживаю татуировку — зелёно-оранжевую змею, которая ползёт, улыбаясь , к мизинцу. Средний палец в краске. В темноте не видно — какой… Надеюсь — чёрной. Напрасно-таки надеюсь. Всё я уже знаю…
Просыпаюсь дома. Ночь, но как-то светло. Возле окна моего седьмого этажа, снаружи, рядом с озябшим термометром, к стене прилипла большая тёмно-виш-нёвая бабочка. Вздрагивает перламутровыми прожилками. Не улетает, не замерзает. И я засыпаю совсем спокойно. Мама не приходит. Она бережёт меня.