Роман
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2006
Константин Костенко — лауреат драматургических премий “Новый стиль” (Новосибирск, 2002), “Евразия” (Екатеринбург, 2003—2006), “Действующие лица” (Москва, 2005). Дипломант фестиваля дальневосточных СМИ “Новое время” в номинации “Лучшая авторская программа” (2004). Пьесы публиковались во французском сборнике современной русской драматургии (2000), сборниках пьес победителей конкурса “Евразия”, журнале “Урал”, альманахе “Современная драматургия”. Проза публиковалась в журнале “Урал”. Живет в Москве.
Все, что на самом деле есть в этой книге, это только разнообразные комбинации печатных знаков.
1
Давайте допустим, что нам с вами удалось раздобыть волшебную палочку. Вы скажете: “Этого не может быть! Это детские глупости!” И будете правы. Но давайте все-таки допустим. Давайте ко всему, о чем мы будем дальше говорить, будем добавлять это “допустим” и посмотрим, к чему это нас приведет.
Допустим, у нас есть волшебная палочка, магическое кольцо или что-нибудь еще в этом роде. Это дарит нам высшие способности, безграничную власть. Переход от наших желаний к их исполнению становится настолько тонким и неощутимым, что просто захватывает дух. Допустим, что с этих пор мы можем все .
Теперь давайте допустим, что нам нужно решить проблему с нашим первым желанием. Что мы закажем у волшебной палочки? Само собой, мы начнем с какой-нибудь банальности. Мы так долго жили без волшебной палочки, так долго несли сознание собственного ничтожества, что совсем неудивительно, что желания у нас тоже накопились самые ничтожные. Просто мы еще не осознали всю силу своих возможностей. Дело в том, что теперь нам с нашей волшебной палочкой даже нет необходимости говорить, что, мол, “хочу это” или “хочу то”; мы просто говорим “то” или “это” (мы опускаем “хочу”, т.к. это уже есть напряжение, остаток былого ничтожества), и “то” и “это” перед нами. Допустим, что это так.
За первым нашим желанием тут же должно последовать второе. А там — третье, четвертое. Скорее всего, по своим качествам они не сильно будут отличаться от того, что было у нас в самом начале. Неужели, успев уже познакомиться с нашими бескрайними возможностями, мы так и будем заказывать один мешок с деньгами, потом другой, и так далее? Почему бы в таком случае сразу не пожелать, чтобы мы вообще не нуждались в деньгах, не нуждались ни в чем?
И вот здесь-то мы с нашей палочкой и попадаем в Ловушку № 1.
Допустим, что настал момент, когда мы действительно ни в чем не нуждаемся. Многие, кто не обладает волшебной палочкой, гонятся за этим моментом всю жизнь. Ради этого проливается кровь, ломаются индивидуальные и мировые судьбы. Но что остается человеку, которому ничего не нужно, который перестал в чем-либо нуждаться? Ради чего, ради какой цели такому человеку жить? И стоит ли в таком случае жить вообще? Пока человеку что-то нужно, пока он куда-то карабкается, — его можно назвать “живым человеком”. Во всяком случае, “подвижным”. Самого же предела, где отпадают нужды и желания, — этого пункта достигают только мертвецы (как в буквальном, так и в фигуральном смысле).
А теперь давайте допустим, что Ловушку № 1 мы благополучно миновали. То есть, возможно, мы в нее и вляпались, но до нас это пока не дошло, мы все еще пребываем во мнении, что все хорошо и сказочно. А посему мы собираемся использовать нашу волшебную палочку на полную мощь, мы хотим выжать из нее все, что только можно.
Для того, чтобы все испробовать, для того, чтобы материализовать все свои нереализованные планы, — для этого наверняка будет мало одной человеческой жизни. Поэтому при помощи палочки мы подарим себе бессмертие.
И, конечно же, это прямой путь в Ловушку № 2, суть и устройство которой должны быть понятны, так как Ловушка № 1 имеет здесь свое продолжение.
Давайте просто допустим, что — вот мы бессмертные, вот перед нами все: все, до чего можно дотронуться, положить в рот, в карман, в постель, — все это наше. Каждый день, каждый век, тысячелетие!..
Само собой, все здесь говорит о том, что перед нами очередная Ловушка, наткнувшись на которую и сделав выводы, мы тут же хватаем нашу волшебную палочку, ломаем ее об колено, выбрасываем… и сразу же, по уши, проваливаемся в Ловушку № 3.
Вы скажете: “Какие еще ловушки? Мы что, кролики? Ни в какой мы не в ловушке, у нас все в порядке!”
А вот это уже Ловушка № 4.
2
Юра Рогов работал проводником на ж/д поездах. Это был человек 196… года рождения, с невыдающейся белобрысой внешностью и ласковыми, какими-то угодливыми ужимками. При разговоре с людьми у него, как условный рефлекс, включалась сафьяновая улыбочка и, отбрасывая наружу лучи морщин, лоснились глаза. Из одной ноздри Ю. Рогова, ближе к кончику носа, постоянно торчал смуглый пучок, который то набухал прозрачной каплей, то леденел, когда перед входом в тамбур на морозе он просматривал и дырявил пассажирские билеты.
В то время, когда он ничем не был занят, когда, покачиваясь под стук колес, сидел в специальном закутке для проводников или дома смотрел телевизор, Юра Р. имел привычку чистить у себя под ногтями. Даже если у него под ногтями ничего не было, все равно, сложив просроченный ж/д билет острием, обломком спички, дверным ключом или при помощи ногтя другой руки он округло проходился под каждым ногтем. Еще он любил постукивать по столу или вообще по твердым предметам, пальцами. Его пальцы, как подбитая сороконожка, выстукивали бесконечную дробь. Можно было подумать, что это нервное, но здесь все-таки было несколько другое.
Как уже говорилось, Юра Р. ничем таким особым не отличался, не выделялся. Было даже впечатление, что этот, чуть сутуловатый человек, снующий по вагону с янтарными стаканами в чеканных подстаканниках, не только не выделяется (как серое пятно сливается с таким же серым фоном ) , но, более того, имеет свойство превращаться в пустоту, вакуум, который, протекая сквозь мозаику действительности, не оставляет после себя ничего, только легкое ощущение, что здесь только что кто-то был. Когда он радушно и ласково, как в бане, лавировал между помятыми с утра пассажирами, перекинувшими полотенце через плечо, создавалось впечатление, что это что-то вроде фантазии Г. Уэллса: синяя униформа с медью пуговиц, чубчик с косым пробором и извиняющаяся улыбка, — и все это без человека, без наполнения. Улыбка Юры Р. была на самом деле какой-то извиняющейся, — точно он понимал, что доставляет своим существованием неудобство всем остальным, и ему хотелось как-то загладить эту оплошность, попросить прощения.
3
В жизни Ю. Рогова (если точнее, в детстве) был период, когда он входил в категорию так называемых “хорошеньких мальчиков”. Он тогда посещал музыкальную школу, класс аккордеона. В 197… году, на каком-то утреннике, в помещении, где у стены были сложены слоями пыльные гимнастические маты, Юру усадили на стул, придавили его колени новеньким искристым аккордеоном и, объявив его, как чудо-ребенка, сказали, что сейчас он исполнит “Полет шмеля” Римского-Корсакова. Было хорошо натоплено, было жарко, и Юра чувствовал, как из-за спины идет целая волна запахов хвои, древесной смолы и потного спортивного инвентаря, а многочисленные лица, которые примостились у подоконников и перед входом, в которых были лица его сверстников и более старших, — все эти лица были направлены на него. В то время как его пальцы носились, перелетали от одной октавы к другой, он прямо-таки ощущал кожей целую гамму эмоций — от ехидства до одобрения, — которой зрители, все эти бледные расплывчатые кружки, выстреливали в него. Потом подошла женщина с седеющими буклями, спросила у его матери: “Это ваш?.. Какой хорошенький!” — и, вмяв Юру в свое сдобное тело, холодными губами мазнула ему щеку. Она поцеловала даже не в щеку, а куда-то под глаз, губы скользнули, и тяжелый, карамельный запах духов, твердая кромка бюстгальтера под шерстяной блузкой, жаркое помещение и аккордеон, который встал между Юрой и женщиной, которая тетешкала его, — все это какое-то время жило вместе с Юрой, преследовало его, как шлейф, в который было закутано его детство. Потом, с годами, все это как бы впиталось в плоть и уже перестало замечаться.
“Полет шмеля” был визитной карточкой Юры и его матери. Именно так: “Юры и матери”. После того, как на городском конкурсе “Алло, мы ищем таланты” Юрой было занято первое место среди баянистов, мать сделалась чем-то вроде его искусственного спутника. Где-нибудь наедине (обычно в пустом мужском туалете, куда мама заводила его, что расчесать и поправить воротник) мать шептала, что пусть только он немного подождет: кто-нибудь из “влиятельных людей” обязательно заметит его и возьмет играть в Москву. Рука матери, которой она вцеплялась в предплечье, ее быстрый шаг, за которым нужно было успеть, черный футляр с инструментом, — все это также входило в шлейф детства, который постепенно прирос, стал частью души и тела.
Сделавшись учеником старших классов, терзаясь из-за неровной, кустистой бородки, под которой сверкали прыщи, Юра Р. иногда прятался в комнате с задернутой шторой и подолгу рассматривал пожелтевшие, с волнистыми краями снимки, где, так или иначе, присутствовали мать, аккордеон и какие-нибудь посторонние люди, которые, не стесняясь кривизны зубов, широкоформатно улыбались. Он пытался обнаружить в этом придавленном аккордеоном ребенке, у которого было такое лицо, будто перед плачем, будто ему не дали того, что было обещано, что-то действительно “хорошенькое”, приятное. Он видел собравшиеся гармошкой гольфы, видел изящную линию верхней губы, видел не на ту пуговицу застегнутый воротничок и некачественную, как у солдата-штрафника, стрижку. Он вспоминал, что, когда кто-нибудь говорил ( неважно — ему, матери), что он “хорошенький”, ему всегда хотелось провалиться сквозь пол, его корчило изнутри, — так, будто он еще тогда знал, что все это, на самом деле, относится не к нему, а к тому, что будет постепенно портиться, как просроченная тушенка, и, в конце концов, сгниет. Это не могло быть “хорошеньким”, это было заблуждением.
Ему так не хотелось быть “хорошеньким”, так это было противно, что он нарочно иногда вытворял какие-нибудь гадости, бывал непослушным. Он, как мог, хотел откреститься от этого, стать нехорошеньким, — если не внешне, то хотя бы внутренне. Так, например, он помнил, как в возрасте 9-ти лет он плюнул в глаза седой домашней кошке, которая жила в их доме, казалось, всегда и передвигалась по комнатам и коридору с неспешностью больного ревматизмом. Кошка зажмурила глаза и прижала усы к щекам, но, в общем, снесла унижение кротко. Юра сделал это тайком от остальных, об этом знали только он и кошка. Надо сказать, облегчения это ему не принесло; остались только муки совести и какая-то болезненная жалость к животным. А однажды он наотрез отказался играть перед нетрезвыми гостями “Полет шмеля”. Он угрюмо отмалчивался, оторопевшая именинница-мать искала подходящие слова для гостей, а потом, малодушно соврав, что у него болит голова, он неожиданно расплакался и ушел к себе в комнату, сопровождаемый замечаниями, что вот, мол, “какой хорошенький, бедный ребенок!”
4
Юра Р. боялся щекотки. Причем боялся как-то патологически. Двоюродный брат, который был старше Юры на 4 года, все забавы которого сводились к щекотанию, повалив 11-летнего Юру на кровать, стал ковырять пальцами у него в боку. Именно тогда Юра почувствовал, как, переходя пределы, когда к горлу подступает удушье, смех делается страшным.
После того случая с братом, Юра стал предупреждать не в меру подвижных, непредсказуемых сверстников, что он боится щекотки, что лучше к нему с этим не подходить. Он почему-то считал, что людей лучше заранее предупредить; он рассчитывал на понимание. Но люди, т.е. его сверстники, почему-то смотрели на его предупреждения так, словно таким замысловатым способом их приглашали на танец. Юру щекотали на перемене, за партой, в туалете, по дороге из школы домой, при сборе макулатуры и т.д., и т.п.
Была пряная августовская ночь: ни ветерка. Где-то за невидимым лесом голосила стая лягушек. Все 7 или 10 отрядов рассадили перед натянутой простыней, на которую падал луч киноаппарата. Комары вместе с мотыльками устраивали в расклешенном луче бог знает что. Там же, в луче, завивался густой дым: директор пионерского лагеря, сидя в первом ряду, курил смрадную папиросу. Приходилось шлепками отбиваться от частых и жгучих укусов. Стрекот кинопроектора перемежался с песней сверчка. Юра сосал конец пионерского галстука и следил за ч/б фильмом о малолетних партизанах, когда сзади и с левого бока его сжали, и началась пытка щекоткой. Чужие пальцы даже еще не вошли, как следует, в плоть, а Юра уже стал весь извиваться, повалился на землю, уперся затылком в ряд голых ног, слетела казенная пилотка. Когда его щекотали, он даже не смеялся, — он заранее переходил на какой-то животный, обороняющийся визг. Вожатый выдернул его за рубашку, молча отвел под столб с фонарем и, даже не разобравшись, кто кого щекотал, сначала больно, до онемения сдавил шею, а затем небрежно, тыльной стороной руки хлопнул по нагрудному карману, где у Юры лежал пельмень из пластилина, который он вылепил еще днем и наполнил в столовой чаем. Юра заплакал. Он чувствовал, какое некрасивое у него в этот момент лицо, как отвратительно оттопырилась верхняя губа; ему хотелось удержать губу в нормальном положении, но ничего не получалось. Он вспомнил, как наполнял пластилиновые чашечки чаем, как кропотливо залеплял края, как целый день носил пельмень в кармане, а на ночь хотел положить его в тумбочку. Мало того, что вожатый раздавил бутафорский пельмень, — он еще потревожил распухший сосок Юры, который вздулся и стал нарывать в связи с половым созреванием. Юра почувствовал острую, как гвоздем, боль, почувствовал, как вместе с холодным и липким чаем потекла горячая струйка гноя. Он вспоминал, что он “хорошенький”, что умеет играть на аккордеоне, и от всего этого его верхняя губа задиралась еще уродливее.
И это было второй особенностью Юры-ребенка: плакать от беззащитности, от жалости к себе и к тем вещам, которые он любил и которые у него на глазах грубо разрушали.
5
Итак, 21-й век, который еще каких-то полстолетия назад рассматривался, как что-то вроде черноземного участка, на который пытались пересадить лучшие надежды человечества, — этот век, наконец, наступил. Что же он принес? Честно говоря, совсем немного.
Например, рыбье слово “креатив”, которым заменили старое и привычное “творчество”. Этот “креатив” болтался чуть ли не на каждом углу. Если бы вы прошлись, например, по улицам такого захолустного города как Хабаровск, то за одну прогулку вы столкнулись бы с “креативом” во всевозможных его вариациях раз, наверное, 7. “Креативная дизайн-студия “Железная дама”. Здесь вам подберут и нарастят ногти”. “Креатив-мастер-фестиваль современного эстрадного танца “Воскресающий гусь””. “Ресторан армянской национальной кухни “У Креатива””.
Слово “креатив” слетало с языков с частотой слова “бля”. Причем чем меньше творческого (и даже креативного) было в лице и глазах какого-нибудь вылощенного недоноска, тем чаще он злоупотреблял “креативом”.
В чем же заключался креатив 21-го века? Прежде всего, это перлы рекламы. Словами играли, как домашние жонглеры, веселящие подпившую родню подбрасыванием картофеля. Никто не писал на рекламном щите вот так, запросто: “Парадиз”. Ради того, чтобы показать наличие креатива в башке, ради того, чтобы, грубо говоря, лишний раз вые…ся, “Парадиз” пилили на части, и получалось следующее: “Парад Из”. Ради того чтобы выдавить еще каплю креатива, чтобы убить этим всех наповал… — еще немного усилий — и!.. — и в “Парад Из(е)”, как по волшебству, русская “з” заменялась на “z”.
Это — один из примеров бытовавшего на то время креатива. В общем-то, он очень характерный. Внешние эффекты, глупые комбинации и перестановки. Это было творчество расчленителей трупов. Это было творчество бихевиористов: учитывалось воздействие цвета, шума и т.п. К аудитории подходили, как к морским свинкам, у которых от яркого света сужается зрачок, а от неожиданного шума возникает понос.
Теперь включаем телевизор. “Почему телевизор? Это что, показатель?” — как всегда спросите вы. Да потому что в 21-м веке телевизор — это своего рода член семьи. Причем такой член, которому в доме выделяется самое почетное место и который, в силу своей пластмассовости (родился креатив: “пласт маssовость”! ) , как выживший из ума главный квартиросъемщик, берет на себя смелость говорить почти без остановки и почти на все темы подряд.
Переключаем каналы… Передача о еде. Еще раз передача о еде… На каждом телеканале была своя передача о еде. Так и казалось, что где-то там, дальше, должен быть какой-то такой особый канал, на котором можно увидеть, как вся эта съеденная и переваренная еда выбрасывается из организма, но уже в другом виде.
Кроме того, на каждом канале была хотя бы одна передача с тупой и смазливой проституткой (во всех смыслах этого слова), которая заменяла место вдумчивого (до морщин на лбу), имеющего собственное мнение ведущего.
И еще — каждый канал обрушивал на вас юмористическую передачу, где после каждой “шутки” включалась фонограмма с клонированным смехом и камера выхватывала из зала какое-нибудь красное хохочущее лицо, которое (это чувствовалось за версту) было совсем не из этого зала и даже не из этого времени.
Тенденция распихивать по “теплым местам” своих преемников, любовников и внучат приводила к тому, что нормальные процессы в этих местах прерывались, они, как чирьи, начинали распухать от гноя и распространять пагубное влияние, лихорадку на все остальные места, не столь теплые. На самом деле, эта болезнь была так же стара, как гонорея : в свое время император Калигула пропихнул в консулы своего любимого коня. И хотя ставленники 21-го века внешне не были похожи на коней, никогда не ржали и овес ели только из диетологических соображений, тем не менее все они вели свое происхождение от лошади Калигулы.
Вот, собственно, и весь 21-й век. И это на самом деле все. Если что-то и осталось за кадром, то здесь, пожалуй, можно упомянуть карманные телефоны-фотоаппараты. “Но это же самый настоящий технологический прорыв!” — скажете вы. Допустим, что вы правы. Допустим. Но если бы слова и мысли, которые передавались по этим телефонам, вселяли такую же бодрость, какую вселяет в вас принцип беспроводной связи (вполне вероятно даже, что по проводам телефонного аппарата, у которого нужно было сначала повертеть ручку, неслись более интересные и продуктивные мысли), если бы лица, которые схватывались этими фотоаппаратами, хотя бы чуть-чуть отличались от тех рож, которые наводняли век предыдущий, то тогда, наверное, с вами можно было бы согласиться и кивнуть: да.
6
С креативной группой “Гутен морген” Ю. Рогов столкнулся на дне рождения своего начальника. Начальнику пассажирского состава “Харьков-Владивосток” исполнилось 40. Юра вызвался принести в ресторан аккордеон и что-нибудь исполнить, и его коллеги, проводники, это одобрили. Был арендован второсортный ресторан с приторным названием “Каролина” и низкими подвальными потолками, в котором некогда располагалась привязанная к поликлинике лаборатория, занимающаяся сбором с населения города кала и мочи. Стены зала украсили воздушными шарами, а в фойе повесили фото юбиляра, — точнее, его лицо, вырезанное в форме репки и обрамленное нарисованным детским чепчиком, от которого исходило кривоногое тельце, держащее в руках игрушечный паровоз. Сначала, когда торжество только-только входило в силу, после каждой поздравительной речи и вручения подарка, Юра Р. отыгрывал туш. Затем, сидя на отдельном стульчике в затемненном углу Юра Р. играл вальс “Бедняки Парижа”, играл “Ламбаду”, “К сожаленью, день рожденья” и, конечно же, “Полет шмеля”. Его никто не слушал, стоял деловито-пьяный гомон под какофонию вилок и стекла, и иногда, как будто проснувшись, из-за стола вскакивал какой-нибудь оратор с наполненной рюмкой, желал новорожденному “прожить еще столько же”, и, скрипя по полу стульями, тут же, как дрессированные медведи, подымались все остальные.
Сложив аккордеон в футляр, Юра Р. отнес его в гардероб, сел на свободное место и с угодливой улыбкой стал кушать жаркое с грибами в специальных глиняных горшочках. В этот раз он натянул улыбку не столько по привычке, сколько из-за того, что хотел показать, что та холодная реакция, с которой приняли его игру, для него не имеет никакого значения: он играл просто из удовольствия. Юра ел и представлял, что хотя бы несколько человек все-таки должны смотреть на него с сочувствием. Он придал своей улыбке утешительный оттенок, украдкой огляделся и увидел, что каждый занят самим собой. После этого он снова наклонился к горшочку, улыбка стала еще принужденнее; он как бы говорил этим, что — ничего, ничего: так же, как он играл из чистого удовольствия, так же из чистого удовольствия он сейчас сидит здесь, кушает и чужое равнодушие его нисколько не огорчает. В конце концов от всей этой чехарды — мыслей, улыбок, настроений — Юра Р. поперхнулся, закашлял. Он кашлял с закрытым ртом. Борясь с судорогой лица, со спазмами в горле и со слезами, которые лились без всякой причины, он улыбался еще настойчивее, как бы говоря этим: ничего, ничего, это сейчас пройдет!
В это время между столами появились клоуны. Это были два мужчины и одна женщина. Их лица не были вымазаны лихорадочным румянцем, у них не было рыжих париков и накладных носов. Все, что было на их лицах — это густой слой пудры и подчеркнутые тушью глаза. От этого их лица приобретали какую-то черно-белую эстетику старого кино. И все-таки было понятно, что это — клоуны. Сначала они изображали оперный дуэт: мужчина и женщина. Третий нервно и утрированно дирижировал при помощи ручки от швабры. Все это — без всякого звука, только средствами преувеличенной, кривляющейся мимики. Рты на лицах певцов были похожи на “о” курсивом. Затем они объявили, что “сейчас у всех на глазах будет съеден цирковой обруч!” Один из клоунов с комичной серьезностью доставил на подносе сушку, и она была съедена другим клоуном. Этими приглашенными в ресторан людьми так же никто не интересовался. Послышалось два или три жидких рукоплескания (со стороны тех, кто не нашел себе собеседника), и к этому же присоединился Юра Р. Он хлопал старательно, подчеркнуто и в этот момент не улыбался. Выражение его лица говорило о том, что он понимает и ценит труд артистов.
Этими клоунами была группа “Гутен морген”.
7
Юра Р. зашел в уборную. Там стояли уже знакомые клоуны. Один был высокий и крупный, с мощным, как утес, подбородком и носом, которым можно было открывать консервы; на нем была широкая блуза в духе поэтов-романтиков, воротник был небрежно стянут ярко-желтым бантом. Другой, тщедушного вида, был в котелке, в зауженном пиджачке, на ногах были туфли-лыжи; видно было, что где-то за этим стоит Ч. Чаплин.
Как раз в тот момент, когда Юра Р. входил, клоун-переросток сказал: “Вообще-то жалко…” Второй тут же, с дерзостью карликового пинчера ответил: “Жалко у пчелки, знаешь где?!..” “Да, я понимаю…” — как-то виновато промычал здоровяк.
Кроме этих двух в туалете никого не было. Было понятно, что Юра Р. влез в самую гущу разговора. В какую-то секунду он даже замялся на пороге. Вид людей с накрашенными, будто вырезанными на бумаге, глазами, в нереальной одежде подействовал на него как-то неожиданно, — чуть ли не пугающе. Единственное, что выдавало этих ряженых, — сигареты, которые они курили во вполне привычной, современной манере: чуть наклонив голову, брезгливо сморщив одну сторону лица. Невооруженным глазом была видна клоунская иерархия: мелкий в котелке явно подчинял своей воле здоровяка с печальными глазами.
Проходя мимо, Юра Р. заметил, как по чужому виску, смывая пудру, ползет струйка пота. Пока он был в кабинке, клоуны упорно молчали. Юра Р. стоял над унитазом, не в силах был из себя ничего выдавить и чувствовал, что, так же, как он ждет звуков с их стороны (чтобы не было, как в музее), — клоуны ждут начала и конца журчания.
8
Юра Р. сидел за столом и наблюдал, как закрывший глаза юбиляр с потными кругами в районе подмышек на белой рубашке, чуть ли не целуя микрофон, оглушительно (было даже слышно, как отлипают друг от друга губы и язык) и заунывно воет под караоке. На блюдце перед Юрой лежал истерзанный кусок торта с прожаренной прослойкой. И здесь до его спины дотронулись. Это был исполинский клоун. Поднеся идеальный клинышек виска к самым глазам Юры Р., обдав камфорным ароматом, клоун вежливо попросил выйти.
Они пошли в сторону фойе. Юра Р., пока шел, старался припомнить все, что он мог за это время натворить. Ничего плохого, насколько он знал, за ним не было. В пустом фойе, рядом с длинным зеркалом, их ждали два других клоуна. На пришедших тут же накинулась женщина в балетной пачке и в каком-то дурацком, как у советских официанток, накрахмаленном чепчике. Кося одним глазом, — который выглядел еще нелепее от того, что был заключен в резкий контур, — она быстро, по клоунской привычке, затараторила: “Понимаете, вы так похожи на молодого Иннокентия Смоктуновского! Помните “Берегись автомобиля”?.. А мы хотим сделать пародию на “Гамлета”, и хорошо бы, если бы вы участвовали вместе с нами и играли на своей гармошке!..” Она лезла своим лицом не только что к Юре Р., но чуть ли не в самого Юру, — таким прямым и непосредственным способом, по-видимому, стараясь сделать так, чтобы ее слова поскорее дошли до собеседника. Было неловко ощущать ее несвежее дыхание и видеть чешуйки подсохших, густо забеленных пудрой, прыщей на лбу. Не прошло и одной минуты, как она говорила, но уже было такое ощущение, будто это длится час или два. Ее прервал тот, кто был в котелке (котелок он сейчас держал в руке). В том, как он прервал эту разговорчивую балерину, было что-то от отношений факира и змеи, которая скрывается в мешке по первому же сигналу флейты. Женщина заткнулась сразу. Она отошла к зеркалу и стала приводить в порядок прямую лошадиную челку. То же самое — о Гамлете, о Смоктуновском и аккордеоне — повторил Юре Р. клоун в зауженном пиджачке, на котором Юра только сейчас различил тонкие продольные полоски. Манера без спроса заглядывать в глаза и доверительно приближаться лицом выдавала в этом человеке в некотором роде учителя отошедшей от них женщины или, по крайней мере, ее тайного кумира. Этот человек, этот — при близком рассмотрении, совсем не смешной — клоун говорил с Юрой Р. так, таким тоном, будто отказаться от того , что он предлагает, может только дурак. Толстый ничего не говорил, он стоял рядом и, расширяя с сопением ястребиные ноздри, тяжело и значительно кивал. По всей видимости, ему было приятно уже от того, что он стоит рядом, что его никто не прогоняет, и что таким молчаливым способом он участвует в процессе. Не показывая зубов, Юра Р. улыбался, глядел (сам понимая, что это не совсем вежливо) куда-то за матерчатое плечо в тонкую полоску и видел, что к запятнанному краю зеркала приляпана наклейка с портретом М. Йовович в роли Ж.Д’Арк и с подписью: “Жуйка”.
9
Название “Гутен морген” вышло из желания уехать на ПМЖ в Германию и из интенсивной зубрежки немецкого языка. В. Хорошевич (клоун с котелком) даже спать ложился, надевая наушники и включая плеер с набором немецкой вежливости. Как человек, придерживающийся всего прогрессивного, В. Хорошевич хотел заставить работать не только свои глаза и уши, но и подсознание, которого он никогда не видел, но о котором он точно знал — точнее, прочел где-то, — что оно есть. После этого необычного почивания в наушниках В. Хорошевич с удовольствием и азартом передавал своим знакомым, какой странный, “сальвадор-далиевский” образ выстроился у него из звуков немецкого “Fogel” (птица).
В. Хорошевич, который жил с таким мнением, что все, что он делает, это не только хорошо, но даже необходимо, стал изводить изучением немецкого не только свою жену (клоунессу в балетной пачке), но и своего коллегу (клоуна с бантом на шее), которого он в глубине души презирал. В. Хорошевич долбил этих двух людей выдернутыми откуда-то сведениями о том, что: 1) “немецкий — самый легкий для изучения язык” и 2) “английский уходит, и вся Европа постепенно переходит на немецкий”. Это была излюбленная стратегия В. Хорошевича: надергать откуда-нибудь стройно звучащих аргументов и бить ими при всяком удобном случае каких-нибудь легковерных дураков по щекам — так, чтобы было наиболее унизительно. В чужой униженности (особенно, когда причиной этому был он) В. Хорошевич находил какое-то извращенное удовольствие. Точнее, тут был сплав: “униженность-удовольствие” и тут же, вслед за этим — “презрение” к морально раненному. Так, например, когда те двое (толстый клоун и жена В. Хорошевича), поучив какое-то время совершенно ненужный им язык, съехали, как говорится, с темы, В. Хорошевич вынудил их косвенно сознаться в своем безволии и никчемности. И это лишний раз дало ему возможность посредством чужой униженности убедить собственное ничтожество (о котором он втайне подозревал) в том, что все не так безнадежно.
Назвать креативную группу приветствием “Гутен морген” — это была идея В. Хорошевича. Он оставил в стороне “гутен таг” и “гутен абенд”, потому что, по его мнению, в этом не было позитивной энергетики, свежести, которые должны стоять у истоков дня и любого важного дела. Он утверждал, что в названии “Гутен морген” есть располагающая энергетика, которая, якобы, должна притягивать успех и деньги. Еще даже не перебравшись в Германию, он уже пытался рассуждать, как немец из хрестоматии или из анекдотов. Назвать креативную группу “ креативной” тоже додумался В. Хорошевич. Предварительно, пока вырисовывались устав и концепция этой клоунской организации, В. Хорошевич проштудировал ряд пособий по маркетингу, пиару и т.п. После этого он долгое время находился в каком-то денежно-процентном трансе, а потом объявил, что “маркетинг способен стать новой мировой религией”.
10
В юридических документах “Гутен морген” числился как АНО. Этот средний род был выбран после советов со специалистами: АНО меньше облагалось налогами.
11
АНО “Гутен морген” принципиально решили не называть себя “театром”. Они считали, что назвать себя “театром”, это все равно, что признать собственный пенсионный возраст. Они установили за правило — не выходить в конце представления для поклонов на сцену. Они объясняли это тем, что они — не театр, что они ближе к кино, где с окончанием пленки с экрана исчезает все, что там было. Они утверждали, что “работают в новой эстетике”. Они устраивали свои представления в галереях, павильонах, театрах, пивных барах и детских яслях; зрители, как полагается, сидели на местах и хлопали, а эти клоуны таились за кулисами или перегородками и с перекошенными, набеленными лицами шептали друг другу: “Не выходим, не выходим!..” В этом, наверное, и заключалась основная и единственная оригинальность этих долбанных креативщиков.
Они усиленно брыкались, когда кто-то пытался прицепить к ним звание “клоунов”. Они говорили, что они не клоуны, они — нечто другое. Они приводили в пример цирк “Дюссалей”, говоря, что эстетика “Гутен моргена” где-то соприкасается с тем, что делает этот цирк. Основная же причина, по которой “Дюссалей” был выбран в качестве ориентира, это раздобытая информация о том, что ежегодный оборот цирка составляет что-то около 1 млрд $, а костюм каждого сценического исполнителя оценивается в 10 тыс $. Само собой, уже понятно, кто из участников “Гутен моргена” стоял за всей этой “новой эстетикой”, “не театром” и “не клоунами”. Но все же эта “креативная группа” была сборищем самых настоящих, отъявленных клоунов — в плохом, оскорбительном смысле этого слова. Это почти то же самое, как если бы откровенный дурак попытался корчить из себя умного. Он выглядел бы в этом случае дураком на все 250%. И совсем по-другому выглядит дурак, который, не скрывая своего дефекта и даже посмеиваясь над ним, остается тем не менее добрым и спокойным человеком. Такой “дурак” зачастую мало чем уступает “умному”.
12
Юра Р. пришел домой поздно ночью. Из ресторана их развозили владельцы японских авто. Юру Р. высадили на перекрестке, метрах в 50-ти от дома. Он не возражал, он улыбался. Светофор (в полной тишине и пустоте) бестолково мигал, отражаясь в мокром асфальте.
В прихожей Юра Р. вынул из кармана носовой платок и, широко его развернув, протер от дождя лицо. Включив над зеркалом ночник, он какое-то время изучал свой профиль и фас. Сверху, на зеркале отчетливо искрились пылинки.
Юра Р. заботливо, будто с родственника, смел ладошкой с черного футляра и металлических застежек капли. Затем он сел на приступок вешалки, окунул затылок в чье-то пальто, закрыл глаза, концом ступни стянул с пяток туфли и расплылся долгой, облегченной улыбкой. Внутри него было такое чувство, будто он давно (даже можно сказать: никогда) не испытывал счастья; и вот сейчас оно само неожиданно накрыло его с головой, как пух из разрезанной подушки. Так же не открывая глаз, он обнял самого себя и горячо потер плечи.
13
Он мягко вошел в комнату, причесался в темноте, нащупал ногой кровать и влез под простыню. Жена спала. Юра Р. подумал, что, если жена проснется, он обязательно расскажет ей все. В его голове все еще галдело эхо ресторанных шумов; оно то набегало, как морская волна, то уходило вдаль. Из раскрытой форточки доносился шелест дождя; над головой маршировала секундная стрелка. Жена перевернулась во сне, ткнув его локтем в ребро. Юра подумал, что, если жена проснется, он ничего не будет рассказывать, он просто скажет, что “произошло что-то очень интересное, но расскажет он об этом завтра, а теперь — спать, спать”. Он подумал, что, может быть, он спросит только вот это: действительно он похож на И. Смоктуновского или нет?
14
Жена Ю. Рогова была на 5 лет старше мужа. Они познакомились по объявлению в газете. Объявление типа “Познакомлюсь с порядочным мужчиной…” было по ошибке напечатано под рубрикой “Бытовая техника”. Но Юра Р. на это объявление ответил и на первое же свидание пришел с букетом гвоздик и с плиткой шоколада, которая растаяла и размякла во внутреннем кармане пиджака.
Юра Р. не имел плохих привычек, он обладал чувством юмора и т.д., и т.п. Хотя, честно говоря, весь его юмор сводился к беспричинной, несходящей с лица, как родимое пятно, улыбке. На него можно было кричать, на нем запросто можно было срывать зло, — он, как нашкодившая такса, только прятал глаза и улыбался. Если бы у него был хвост, он бы даже, пожалуй, с готовностью им вилял. То же самое с “дурными привычками”. Юра Р. совсем не курил и не пил ничего крепче пива или шампанского на Новый год. Но раз или два раза в полгода он обязательно снимал со шкафа черный футляр, запирался в туалете и, не обращая внимания на протесты и стуки в дверь, сидя на унитазе, оглушительно наяривал “Полет шмеля”.
У жены Ю. Рогова были голубые глаза, впалые щеки и широкие скулы, как у пожилой голливудской актрисы. Кроме того, прямо между ее бровей был небольшой шрам: когда-то здесь была крупная родинка, которая не слишком смущала, пока была темной и даже несколько пикантной, но потом она облезла, стала бесцветной, нужно было убеждать всех, что это родинка, а не бородавка, и в конце концов ее пришлось удалить при помощи жидкого азота. Жена Юры Р. была замужем еще до него. От прошлого брака у нее остался 9-летний сын — замкнутый в себе, чуть ли не аутичный ребенок, который в свободное время кропотливо собирал картонный конструктор, выпускавшийся под маркой “Умная бумага”, и который никак не осмеливался назвать Ю. Рогова “папой”. Во времена СССР жена Юры Р. работала в сберкассе — здании из белого кирпича на углу ул. Орджоникидзе, рядом с будкой “Ремонт часов”. Теперь жена Юры Р. работала в сбербанке — том же самом здании на углу ул. адмирала Колчака, обшитом мраморной плиткой, с золотыми буквами над дверью. Будка “Ремонт часов” в связи с переходом на одноразовые изделия, была снесена временем и бульдозером.
В последнее время жена Юры Р. стала замечать, что Юра Р. ей отвратителен. Во-первых, ее заработок был раза в четыре больше Юриного, во-вторых, эти постоянные Юрины улыбки… Было такое чувство, будто перед ней — что-то скользкое, мягкое и прохладное: вроде мертвой рептилии. Юра Р. не курил, и поэтому от него не было такого специфического мужского запаха. От Юры Р. пахло чем-то сладким, как пахнут сдоба или прядильная шерсть, чем-то старушечьим: именно не стариковским, а старушечьим. Ночью в постели, когда отключали телефон, он делал все, о чем она его просила: целовал туда, куда надо, терпеливо сносил кренделя половых позиций, не уставал и не привередничал. Но при этом он не переставал улыбаться. Натыкаясь затуманенным взором на поганую вежливость его лица, которое нависало сверху, жена тут же торопилась закрыть глаза и вызвать в уме какую-нибудь собственную фантазию. Но даже там, в ее воображении конфетная физиономия Юры Р. все равно преодолевала и страсть, и огонь и, как птица Феникс, вздымалась над всем остальным — и это на самом деле было невыносимо, просто ужасно! Самое главное, что жена очень хорошо понимала, что улыбка этого человека — это не удостоверение пошлости и развязности, не какая-то там злая ухмылка, — это была вполне миролюбивая игра мимических мышц. За этим можно было даже увидеть какую-то врожденную, немощную доброту, кротость. Но дело в том, что как раз этой-то доброты в Юриной улыбке не было. С таким же успехом доброту и всепрощение можно было искать в тесемках сброшенных на ночь солдатских кальсон, которые пассивно распластались по полосатому верблюжьему одеялу.
Жена говорила себе, что неправда, что это с ней что-то не так, а улыбка у Юры Р. вполне нормальная; и вообще, он хоть и безропотный до некоторой скользкости, но при этом искренний, и такая же у него улыбка. Но, когда они вечером сидели и смотрели фильм, она незаметно косилась в сторону, видела тонкий край губ, который, как у паяца, завивался на его лице в сторону глаза… Или, например, когда они куда-нибудь вместе собирались в прихожей, она, поправляя серьгу, приподымала прядь волос и видела внизу зеркала отрезок Юры Р., который обувался, видела на его свекольном, надутом кровью лице почерневшую улыбку…
В общем, в Юрином королевстве все было не так уж и чисто. Хотя он об этом даже, кажется, не подозревал.
15
У В. Хорошевича был такой профиль, будто ему хорошо вломили куском водопровода куда-то в область переносицы. В том месте, где лоб переходит в нос, у него была глубокая впадина; нос же при этом, как портняжное лекало, сначала плавно шел на сниженье, а затем, как ракета с Гагариным, взмывал вверх. Глаза были с оленьим разрезом и длинными, слипшимися ресницами. Кто-то из знакомых, обмениваясь с ним комплиментом, назвал его глаза “глазами поэта серебряного века”. В. Хорошевичу это сравнение понравилось. Он вообще ценил такие изящные штучки: когда к сравнению или к суждению привлекалось что-то вроде “серебряного века”, “золотой середины” или “хрустального чутья М. Пруста”. Доходило даже до того, что В. Хорошевич считал свою фамилию удачной и благозвучной. В. Хорошевич был матерым снобом. Хотя при этом в летний период имел привычку наскоро просовывая руку под штаны, поправлять себе слипшиеся яйца. И уже потом, обмусолив внутри себя эти “глаза поэта” со всех сторон, В. Хорошевич вдруг засомневался в том, что это действительно хорошее сравнение. Вот что примерно он в связи с этим подумал: “А что, у всех поэтов серебряного века были одинаковые глаза? Или, может быть, имелись в виду глаза какого-то определенного, лучшего из поэтов серебряного века? И что, единственное, что роднит его с поэтами той поры, это только его глаза?..”
16
Если вы хотите получше узнать какого-нибудь человека, какого-нибудь своего нового знакомого, обратите внимание на то, как он относится к своей фамилии. Если эта фамилия из разряда “благозвучных”, обратите внимание, как, в какой манере этот человек ее произносит. С дикторским выражением, с приподнятым подбородком и ленью в глазах? Следовательно, перед вами не человек, а самое настоящее собачье дерьмо. Почему? Да потому что, если у вас (или у кого-то другого) будет плохо звучащая фамилия, это собачье дерьмо ( которое, как правило, имеет мало других, настоящих достоинств), будет постоянно выпячивать перед вами (или кем-то другим) свою еб…ную фамилию. Вот так: с выставленной, как у памятника Гете, вперед ногой и со сладкой ленью в глазах.
17
Почему “собачье дерьмо”? Да потому что ничего не может быть мельче, зловоннее, бездушнее и мертвее собачьего дерьма. Даже труп собаки — и тот живее и человечнее собачьего дерьма.
18
Или вот еще: нарочно назовите какого-нибудь своего знакомого не его именем. И тут же проследите реакцию. Если вам мягко, без особых претензий заметят, что с именем вы ошиблись, то здесь еще ничего страшного. Но если вам устроят серьезное разбирательство или просто даже промелькнет тень убийственной обиды, то лучше вам держаться от такого человека подальше. Почему? Да потому что, судя по всем признакам, перед вами упертый, жестокий сукин сын, который при благоприятном для него моменте попрет через все, что будет у него на пути (включая вас) — прямо и тупо, как гусеничный экскаватор. Почему? Давайте посмотрим. Вставать на защиту своего “честного”, “родового” и т.п. имени, — в этом еще нет ничего зазорного. В этом еще присутствует какая-то широта, распространение себя за узкие рамки. Но когда кто-то излишне требовательно и агрессивно разевает рот только из-за того, что имя было случайно перепутано, это, в общем-то, должно говорить о многом. Это говорит о человеке, у которого отсутствует душа.
Вообще, слово “душа” обычно вызывает какое-то судорожное смущение именно в той категории людей, о которой идет речь. Слово “душа” для таких людей из области детства, чего-то несерьезного… Для них это то же самое, если бы вполне взрослый мужчина вдруг стал говорить о своем первичном половом признаке не “член”, не “пенис” и даже не “х…й”, а вот так: “писька”. Поэтому, если людям без души все-таки приходится употреблять слово “душа”, они употребляют его в особом, иносказательно-ироническом контексте, чтобы слушателю было понятно, что они здесь ни при чем, что просто этого требуют обстоятельства.
И при всей банальности и неактуальности утверждения, что в ком-то отсутствует душа, тем не менее — смотрите сами. Своим подчеркнутым отношением к паспортным данным люди без души как бы настаивают на том, что у них есть тело, а у этого тела есть имя. Более того, у них есть именно это тело и именно это имя. И иначе просто быть не может. Теперь смотрите дальше. Человек, который имеет только “тело” и только “имя” очень слабо подозревает о том, что в нем должно быть что-то еще. А именно — то, что не может иметь ни имени, ни тела. Или может иметь какое угодно тело и какое угодно имя .
Как это ни странно, человек без души, как правило, убежден в том, что душа у него есть. Но при пристальном наблюдении все-таки заметно, что его душа плотно слипается с его телом, она намертво, как надкостница и кость, вросла в него, перешла в заурядную роль двигателя внутреннего сгорания, и он придумал ее для себя только затем, чтобы иметь возможность строить свои (обычно карманного масштаба — не по размаху, а по значению) планы куда-то за пределы смерти. О смерти он знает наверняка: он видел ее у других. Свою же смерть он рассматривает очень абстрактно и даже ведет себя так, будто никогда не умрет. В самом деле, как может задумываться о смерти то, чего, по сути, уже нет?
Человек без души не способен вызвать у себя представление о том, что он мог бы, если бы так сложилось, оказаться другим человеком, с другим именем и другим телом. Поэтому у человека без души атрофировано сочувствие, сострадание. Он не способен входить “в чужую шкуру”. Природа обделила его в этом плане, как альбиноса, которому не достался цветовой пигмент. Хотя почему же? Если понадобится, человек без души легко сканирует окружение. Но в других людях он видит то же, что и в себе: физиологические процессы. Так что, если он в кого-то входит, то лишь с целью личного удовлетворения. Его интересы идут именно не дальше чужой “шкуры”.
19
Когда затевается спор и когда исчерпаны аргументы, человек без души старается выиграть спор криком. Так же он демонстративно затыкает уши, когда говорит не он. С желанием уязвить он начинает приплетать к спору какие-то тонко подмеченные (здесь ему помогает встроенный в глаза микроскоп), обычно не слишком приглядные, внешние особенности оппонента; например, если у кого-то слишком густые брови, он назовет его “тетеревом”, “эрдельтерьером” или “Брежневым”, не потрудится объяснить, что он имеет в виду, но сделает так, чтобы до оппонента постепенно дошло, чтобы тот покраснел и в результате сбился с мысли. Он даже не побрезгует затронуть в своих словах (зная, что это больно) чужих родственников, жен, детей. Все средства хороши, если человек без души собрался выиграть спор. Человек без души любит спорить. Спор для него — что-то вроде доказательства самому себе, что он на самом деле живет. Где-то на краю сознания у него мерцает мысль о том, что он все-таки мертвый, бездушный. Это держит его в некотором напряжении, в панике, и для того, чтобы это как-то рассеять, он спешит в пылу спора пожрать чужую душу. Именно так — для своих особо яростных споров он, как правило, выбирает человека искреннего, но застенчивого, который является таковым именно по причине наличия в нем души — того, что заставляет его сомневаться в своем теле, в своем имени .
Упаси вас бог, спорить с тем, у кого отсутствует душа! Это так же больно и бесполезно, как разогнаться перед бетонной стеной, бежать и все еще надеяться, что стена вот-вот расступится. Это так же опрометчиво, как целовать акулу и ждать, что она ответит той же любезностью. При спорах с людьми без души, лучше улыбаться и отвечать: “Вы правы” . Но при этом делать по-своему. А когда эти люди (от невозможности понять, как это вы говорите одно, а делаете другое) подойдут к вам и опять попытаются затеять спор, нужно сказать им: “Вы правы, но у меня свое мнение”. А когда они спросят: “Почему?” (имейте в виду, это не вопрос, это старт к новому спору), то ничего не отвечайте, так как все, что надо, вы уже сказали; просто продолжайте делать по-своему.
20
Человек без души с большим почтением относится к людям богатым и к тем, кто наделен властью. Он тепло о них отзывается, с легкостью доказывает их полезность для общества (так философствующая плотва могла бы рассуждать о целесообразности хищных пород рыб) и при этом постоянно укоряет нищих. Человек без души не любит марксистов. Как правило, человек без души сам не настолько богат. Не настолько, насколько бы ему хотелось.
21
Человек без души обожает поправлять речь окружающих. Он знает, где надо поставить ударение в слово “звонят” и “одновременно”. Он заучил это, как свое имя. Поправляя других, человек без души натягивает себе на лицо гримасу презрения и самодовольства. Особенно он любит поправлять кого-нибудь в присутствии свидетелей. За поправкой обязательно следуют ехидные комментарии. Для человека без души это большое удовольствие — морально потоптаться на ком-нибудь, и обязательно так, чтобы это видели другие. Если бы не было каких-то юридических препон, человек без души с удовольствием выдирал бы у своих жертв ногти, жег бы их паяльной лампой и т.д., и т.п. Но в существующих условиях ему приходится довольствоваться тем, что он хватает и тянет свои жертвы за язык. Зачем он это делает? Все очень просто. Во-первых, человек без души так настойчив в правильном произнесении слов только потому, что в словах, которые всего лишь скорлупа вещей, он видит не душу , которая где-то там, глубоко внутри, а именно скорлупу, тело и имя, и когда на его глазах слово искажается, он испытывает почти такую же панику, как если бы с его именем и телом происходило что-нибудь подобное. Во-вторых, за неимением души, какого-то летучего элемента, человек без души пытается приблизиться к вечности, к небу буквально — при помощи своей черепной коробки. Для этого ему приходится на что-нибудь (в данному случае, на кого-нибудь) взобраться, подмять это под себя. Публика же ему нужна для того, чтобы было кому засвидетельствовать, что, вот, на какой-то миг он все-таки вознесся.
Человек без души настойчив в правильном употреблении слов, он сам являет собой живой пример правильно расставленного ударения, но при этом, правильно произнося слова, человек без души чем-то напоминает попугая, который тоже разучил пару-тройку людских словечек, но, в сущности, для него это то же самое кудахтанье, при помощи которого он объясняется со своими хохлатыми родственниками.
22
Человек без души любит причислять себя к “оптимистам”, — т.е. к разряду людей, вполне довольных тем, что у них перед глазами. В чем причина этого? Да в том, что как же человек без души может не любить эту жизнь, не хвататься за нее со всей цепкостью, если он ясно чувствует, что его исчезновение из этой жизни — это исчезновение абсолютное и бесповоротное, и другой жизни, другой формы существования ему не видать, как собственной спины или той же души?
23
Человек без души считает себя культурным. Но при этом вся его культура сводится к знанию орфоэпии и к вежливым, снисходительным минам, которые переходят в ядовитую гримасу уже за следующим углом. “Культура” и “вежливость” человека без души — это гнусная манера улыбаться в лицо собеседнику, а затем тут же, у него за спиной поливать его помоями . При этом поливание помоями должно быть красивым, культурным: с правильно расставленным ударением. Для чего ему это? Конечно же, для того, что без этой культурной позолоты настоящее лицо человека без души — это лицо обыкновенного уголовника. Человек без души — это задрапированная праздничным бархатом, выгребная яма диких импульсов, страха физической смерти, беспощадного эгоизма и т.д., и т.п. В процессе поливания помоями человек без души как бы приоткрывает свое неподдельное рыло, но знание литературной речи, умение принимать красивые позы — все это может обмануть, увести в сторону. Поэтому, имея с кем-нибудь дело, обращайте в первую очередь внимание не на слова, а на поступки. Так как вполне возможно, что за тихим, гипнотическим шипением скрывается гадюка.
24
Человек без души легко учится на “четыре” и “пять” в школе и с такой же легкостью может окончить сразу 2 или 3 вуза. Может даже возникнуть впечатление, что человек без души — “высокоодаренный”, более того — “человек в высшем понимании этого слова”.
Оканчивая все свои вузы, человек без души выходит из них нисколько не измененным. Он выкуривает больше сигарет, у него появляется седина на висках, но остается ощущение, что полученные знания на этого человека никак не подействовали, не произвели в нем никаких ментальных потрясений и переворотов. Во всяком случае его лицо продолжает клеймить все та же печать тупого и пошлого самодовольства. Как будто этот человек прошел не через вуз, а по тоннелю подземного перехода — с одной стороны проезжей части на другую. В его память могут быть втиснуты все библиотеки мира, но, право же, это говорит только о том, что размеры его памяти столько-то или столько-то мегабайт, а сам ее обладатель, если разглядывать его в неприкрытом виде, остается все тем же дураком и скотиной.
25
Литературный аналог человека без души — Кощей Бессмертный. Это существо, которое внешне похоже на человека, даже на живого человека. Но эта иллюзия происходит из-за того, что это существо двигается, умеет говорить и логически мыслить. Единственное, чего не достает Кощею: души. Душу ему заменяет сердечная мышца, которая двигается и сокращается, но начинка этого сердца — игла, на которой Кощей и сам испокон веков сидит, и подсаживает на нее других — как ушлый барыга, который дежурит в школьном сортире, впрыскивая всем желающим порцию трупного яда.
26
Человек без души особенно тщательно заботится о своем оскале, о зубах. То есть его улыбка — это не знак искренности и живости, а всего лишь демонстрация того, сколько денег он в эту улыбку вложил; и притязания на то, что именно за эти его вложения, понесенные расходы его должны и любить, и уважать.
27
Идеал человека без души — манекен. Человек без души хотел бы, чтобы у него, как у манекена, был такой же плоский живот, ровный загар, узкое бедро и круглая ягодица. Но манекену все это необходимо только из-за того, что он — вешалка для одежды. А для чего все это человеку без души?
28
Человек без души, как уже говорилось, любит побеждать в спорах. Он любит, чтобы его мнение, каким бы оно ни было, главенствовало. Он даже не гнушается тем, что в своих запутанных, подкрепленных цитатами и риторическими уловками, спорах, ему приходится иногда побеждать немощных стариков, детей и людей, явно обделенных умом и знаниями. И самое главное, что после этого он будет ходить и с довольным видом сообщать (то, что заставило бы совестливого человека сгорать со стыда), что он “положил на лопатки” косноязычную старушку, отнял при помощи обмана у младенца конфету и довел до слез и попытки самоубийства девушку из провинции. Мало того, он еще будет преподносить это, как свое “умение выживать в этом беспощадном мире”.
29
Может быть, кто-то думает, что слово “душа” употреблено здесь в каком-то расхожем религиозном или этическом смысле, когда подразумевается что-то вроде соответствия текущему законодательству? Нет. О “душе” здесь говорится, как о ярком признаке жизни: то есть, или вы живете, или только думаете, что живете.
Например, у вас может быть громкая должность: президент страны. Но при этом вы можете оставаться членососом и обладать характером мелкого воришки. Точно так же вы можете называть себя “живым человеком”, но на деле мало чем отличаться от собачьего дерьма, которое, прилипнув к шагающей подошве, думает, что если оно перемещается, то, следовательно, оно живет.
30
С “Гутен моргеном” Юра Р. начал работать уже через полтора месяца. Первым их совместным выступлением было проведение чьей-то свадьбы. Снова сидя в затемненном углу, Юра Р. лабал попурри из Римского-Корсакова, Шопена и мелодий советского кино, а три клоуна в это время выполняли свои обычные трюки: глотали баранки, утверждая, что это цирковой обруч, и раскрывали немые рты в виде “о”. У Юры тряслись пальцы, он боялся сбиться, нажать не на ту клавишу, он волновался, как влюбленный, но улыбка его в этот вечер была настолько широка, что потом даже болели края губ. Тиская аккордеон, глядя на кривляние клоунов (сейчас это казалось ему верхом искусства), Юра Р. повторял в уме: “Вот оно, счастье! Вот — настоящая жизнь!”
Юра Р. ждал, что в конце свадьбы ему выдадут хотя бы какую-то сумму. Ему не терпелось придти домой и показать деньги жене. Он убил при помощи аккордеона свои лучшие годы — детство, отрочество и часть юности — и поэтому сейчас ему не терпелось взять в руки деньги, которые этот аккордеон ему, наконец, принес, показать их жене и, ничего не говоря вслух, дать понять, что он не зря закрывается в туалете и в течение часа или полутора гремит “Полет шмеля”.
Но В. Хорошевич, когда они стояли у входа в ресторан, взобравшись на самую верхнюю ступеньку и деловито сжимая и разжимая в кармане пиджака щуплые кулачки, сказал Юре Р., что у них “серьезная организация” и что никто из новичков в первое выступление не получает ничего: это что-то вроде проверки на благонадежность. Он сказал это с какой-то угрожающей назидательностью и нарочно, как гипнотизер в колхозном клубе, поглядел Юре Р. прямо в глаза. Юра сначала растерялся, но потом (вспомнив свои мысли о “счастье” и подумав, что это стоило пережить) миролюбиво улыбнулся и пятерней откинул челку на левую сторону.
В. Хорошевичу не столько нравилось играть в “серьезную организацию”, сколько нравилось мучить своих напарников. Он прекрасно видел и понимал, что люди хотят поскорее получить свои деньги, но как раз это их хотение В. Хорошевич резко обрывал: он говорил, например, что сегодня деньги получить не удастся, так как возникли непредвиденные расходы или еще какие-нибудь обстоятельства. Он видел и чувствовал, как люди мучаются, как стесняются высказать, что они хотели бы получить свои деньги сейчас, немедленно, все это вызывало в нем какое-то тонкое, пьянящее удовольствие, но, дабы не думать о себе слишком плохо, В. Хорошевич уже сам начинал верить в то, что “требуются непредвиденные расходы” и всякая такая чушь. Зажимание у себя в кармане общих денег (ну еще, пожалуй, театрализованная, обвинительная истерика) — это, в общем-то, было единственное, что давало В.Хорошевичу власть, если не над чужими душами, то, по крайней мере, над телами. А если кто-то осмеливался спросить: “Нельзя ли получить деньги прямо сейчас, не отходя от кассы?”, то В. Хорошевич такому отвечал: “Я не пойму, у нас серьезная организация или нет?!” Если же ему, пряча взгляд, говорили: “Я понимаю, что серьезная, но, понимаешь…”, то тут Хорошевич исполнял следующий трюк: с каким-то софокловским порывом он выдергивал из кармана мятые сторублевки, тыкал ими в глаза просителю и с металлическим презрением чуть ли не кричал: “На! На возьми!.. Просто я думал, у нас действительно серьезная креативная команда!” Он постоянно напирал на то, что у них “серьезная креативная команда”, а не что-нибудь такое, и так и хотелось послать его из клоунов в гробовщики.
Между прочим, по поводу этого жеста (“деньгами в морду”): В. Хорошевич отлично знал, что деньги из его рук никто не возьмет (он знал, перед кем устраивать такие спектакли), но если бы даже это случилось, В. Хорошевич немедленно состряпал бы радушное лицо и сказал: “Ну ты вообще! У нас хоть и серьезная организация, но надо же отличать, где человек шутит, а где нет!” — и с этими словами засунул бы пачку замусоленных купюр обратно к себе в карман.
31
Е. Синицына была вторым участником “Гутен моргена”. Эта женщина-клоун была женой В. Хорошевича, но жили они, что называется, гражданским браком. Однако когда они всерьез намеревались посетить загс (был у них такой момент), они решили, что каждый из них должен остаться при своей фамилии.
Е. Синицына считала себя “настоящей актрисой” и думала, что для нее, как для актрисы, будет лучше сохранить свою родную фамилию, под которой ее знают поклонники. Поклонников было немного — можно даже сказать, не было вообще, — но и она, и В. Хорошевич, перебивая друг друга (их визитная карточка), утверждали, что существует некий бизнесмен (владелец городских автостоянок), который якобы где-то в разговоре обронил, что “в городе есть только четыре настоящих актера, и один из них — Е. Синицына”. Эта клоунская парочка доказывала, что знакомство с такого рода людьми очень выгодно и что вообще надо формировать именно такую аудиторию: банкиры, психотерапевты, владельцы супермаркетов, чиновники горадминистрации и т.д., и т.п. Чем, каким магнитом собирался “Гутен морген” притягивать всех этих толстых и избалованных людей — об этом будет речь дальше. А пока…
Е. Синицына была на 12 лет старше своего номинального мужа. В. Хорошевич любил в ней какую-то, “в хорошем смысле”, как он говорил, “отмороженность” и то, что “эта женщина никогда не обабится”. В. Хорошевич спешил оповестить о невидимых качествах своей жены всех, с кем ему приходилось о ней говорить. Этим он как бы отвечал на негласный вопрос: что он нашел в этой несуразной, постоянно размахивающей руками дуре? В. Хорошевич прибился к этому городу случайно, еще в годы перестройки, когда в его родном ПГТ (поселок городского типа) установился ад безработицы и вырождения, и ему просто негде было жить, лень было искать какую-то другую жилплощадь, а у Е. Синицыной была комната в квартире, где также обитали ее престарелые родители.
К своей будущей жене В. Хорошевич втирался в доверие так. Каждый вечер он подходил к театральному служебному входу и провожал Е. Синицыну домой. Он говорил ей о Бродском, говорил, что “отдыхает под эту поэзию душой” (сначала он так и хотел сказать, что “отдыхает душой”; но слово “душа” было ему как-то не очень; он подумал, что глупо было бы сказать, что под поэзию он “отдыхает телом”; он подумал, что пусть это сойдет за речевое клише, и остановился на “душе”); потом он напросился к Синицыной в квартиру днем и продемонстрировал, как умеет писать сразу двумя руками, в которых было по шариковой ручке, на двух отдельных листах одновременно одно и то же слово (он настаивал на том, что это показатель того, что обе его мозговые половинки работают слаженно, на полную мощь); потом он остался у Е. Синицыной на ночь; потом навсегда.
У Е. Синицыной, когда она смотрела чуть в бок или в потолок, один глаз начинал жить отдельной жизнью: он косил. Впрочем, в психологическом плане, — в том, что руководило ее действиями, у нее тоже было какое-то косоглазие, а также способность неожиданно менять цвета. В этом мы еще убедимся.
Е. Синицына около 20-ти лет проработала в местном ТЮЗе. Хотя сразу же после школы поступила в мединститут, выйдя оттуда с дипломом педиатра. Педиатром она так и не работала. Она сразу ушла в театр, так как полагала, что “это — ее”. Когда ее спрашивали, не жалеет она, что медицинские знания могут быть утеряны, она с какой-то бравадой отвечала, что “терпеть не может детей”. Она считала, что не любить детей — это веяние современности, и для того, чтобы выглядеть современно, нужно оповещать всех направо и налево, что ты не любишь детей и что внутри ты вообще полный ублюдок (высший орден). Е. Синицына, которой уже исполнялось 40, хотела быть современной, хотела подражать молодым (в одежде, в словечках и т.п.) только потому, что ее ужасала мысль о старости, дряхлости, климаксе и смерти. О ком-нибудь, кто, по ее мнению, был излишне серьезен, степенен и склонен к такого же рода беседам, она презрительно говорила, что он “рассуждает, как старпер”. Для такого рода людей у нее был еще эпитет: “нудный”. Или еще: “нытик”. А вот это, по ее мнению, было самое страшное оскорбление: “меланхолик”. При помощи всего этого она как бы хотела оттолкнуться от старости, которая должна настраивать на серьезный лад, от дряхлости, от смерти.
Но здесь надо еще добавить, что Е. Синицына боялась пренебрежительного, издевательского отношения к старикам, которое господствовало на тот момент в стране, и попасть в разряд стариков тогда было чем-то вроде спуска по кастовой лестнице — со всеми вытекающими “прелестями”.
Но и это еще не все. В стране, да и вообще в мире в то время полностью отсутствовали рецепты, рекомендации относительно того, как использовать свою старость, свои накопленные знания и житейский опыт должным образом, — так, чтобы не казалось, что старость — это какая-то возрастная помойка. Всюду были молодые лица, молодые тела, молодые зубы, молодые прыщи, молодое дерганье руками и т.д., и т.п. Из молодых получалась более выносливая рабсила, молодым можно было легко засрать мозги в политическом, экономическом и эзотерическом плане, так как у молодых слишком слабое, неразвитое зрение, и они способны принимать за “чистую монету” то, что отшлифовано только с одной стороны, да и вообще — молодых приятнее было использовать в плане сексуальном. Старики для этого не годились. Поэтому умение быть старым и мудрым со временем сошло на нет. Кругом были именно “старперы”, которые добровольно позволили выжать и вые…ть себя во времена их молодости, и все, что им оставалось, это сидеть во дворах, вхолостую обсуждать всех и все или обтянуть рыхлые ляжки короткими шортами, вставить фарфоровые челюсти, научиться ездить на серфинговой доске и утверждать, что ты “молод душой”. И это последнее выглядело, как самая дешевая пародия, как возрастное извращение — когда одевшийся по молодежной моде старик, без конца талдычащий слово “супер”, как будто бы настойчиво просит, чтобы его снова использовали, как выгодную рабсилу, которая будет сидеть у монитора день и ночь и слепнуть, чтобы ему засрали мозги, чтобы его, в конце концов, поскорее вые…и, — лишь бы только о нем не сказали, что он состарился.
Само собой, обо всем этом Синицына не думала; у нее был слишком поверхностный, слишком буквальный ум; но все это подспудно руководило ею — как особенности русла и ландшафта заставляют воду думать о себе, что она “река” и что она течет “так, как ей хочется”.
Е. Синицына не испытывала симпатии к детям, не сидела в больничном кабинете, не прикасалась к чужой коже стетоскопом, но зато она почти ежедневно кривлялась и как-то эпилептически корчилась перед детьми на сцене ТЮЗа. Она нарочно пробовала кривляться так, чтобы детям становилось страшно. Но дети только смеялись, и Е. Синицына думала, что все это благодаря ее неистребимому таланту и обаянию, которые даже в пугательном виде — симпатичны и вызывают одни только позитивные эмоции.
У Е. Синицыной был замечательный нос: с какой-то картофельной блямбой на конце, нависающий над тонкими, бесформенными, как два напомаженных шелкопряда, губами. Е. Синицына знала, что у нее такая внешность, втайне стыдилась ее, но на людях слишком нарочито хохотала и говорила, что это помогает ей без особых трудов входить в роль Бабы Яги. С таким же хохотом она говорила, что ей нужно скорее сделать пластическую операцию. Она придавала этому вид шутки, но было заметно, что это волнует ее до смерти и что вся ее “хорошая отмороженность” и “нелюбовь к детям”, — все это идет от ее носа и непослушного глаза.
И если бы в ней было побольше чего-то такого доброго, светлого, человеческого, то все особенности ее лица, ее эксцентрические взмахи руками, — все это бы не так обращало на себя внимание и выглядело бы, как неизбежное приложение. Но поскольку теплого и светлого в Е. Синицыной было не так уж много, поскольку внутри была холодная пустота, хаотическое нагромождение чужих мыслей и чувств, то нос, глаз и губы были как бы сами по себе, без человека, и, само собой, выглядело это дико, уродливо.
32
Кстати, Е. Синицына говорила, что, несмотря на устав креативной группы, она не стыдится звания клоуна, так как глубоко в душе она — клоун. И в самом деле, как человек с внешностью и повадками клоуна может отрицать, что он клоун?
33
Юра Р. сидел на краю дивана перед включенным телевизором. На другом краю дивана сидел сын. Точнее, это был сын жены. Одновременно листая журнал о Человеке-пауке, телевизор смотрел не Юра, а мальчик. Юра Р. в это время читал Шекспира, “Гамлета”. Короткие строчки никак не входили в голову. От непривычки читать (тем более, стихи), Юра Р. уже несколько раз возвращался к началу одного и того же абзаца, упорно шевелил губами, но — еще не кончался столбец — внимание уже улетучивалось. В конце концов Юра Р. стал делать так. Он впивался глазами в строку, укрощал ее, как гидру, переводил смысл, заключенный в строке, в обычную речь, в прозу, и таким образом… Но он снова отвлекся, и все, что он удерживал своим вниманием, упало и разрушилось.
Он посмотрел на экран и увидел, как в небе с логотипом РТР летит полоска нарисованных журавлей, которые человечьим голосом, с каким-то эпическим размахом предупреждают: “Температура падает! Температура падает!..” Юра Р. (он уже входил в какое-то сомнамбулическое состояние) подумал: как это, температура падает? Он увидел падающую температуру в виде подбитого журавля… И тут вдруг (ощущение было кратким, как вспышка, но бесконечно емким), — тут вдруг он ясно почувствовал, как это мгновение (он с книгой на коленях, в телевизоре — вещие птицы), — как все это, почти физически ощутимо, отправляется в прошлое, в вечность, и остается там навсегда без всяких изменений — статичное, как сахарные фигурки. Юра Р. вдруг увидел перед собой (все это включала в себя вспышка-мысль) механизм кинопроектора, где крошечное оконце, через которое тянется кинопленка, имеет что-то вроде сознания; по причине своей прозрачности, само себя это оконце не осознает, не видит, поэтому за себя она принимает те отдельные кадрики, которые безостановочно несутся перед ним, благодаря чему кажется, что из этих кадриков, из этих мгновений складывается что-то вроде жизни: повороты головы, взмахи рук, бытовой телекинез. Но если допустить, что сознанием обладает не только это оконце, но и какой-то отдельный, избранный кадрик; тогда этот кадрик, где человек застыл в неуютной позе, где он что-то не доделал, — уходя в прошлое, такой кадрик (точнее замерший там человек) будет думать, что эта незавершенность, наполовину осуществленное намерение , — что это и есть жизнь, что такой она и должна быть.
Юра Р., как человек, никогда не задумывающийся ни над проблемами сознания, времени и пространства, — Юра Р. обо всем этом не подумал, это как бы само вспыхнуло и погасло у него в голове. Все это — образ киноаппарата, мыслящего кадра и т.д., — все это даже было не мыслью, а какой-то потенцией мысли — как бутон цветка, который еще не раскрылся, но о котором заранее можно сказать, каким он будет, если раскроется, потому что такие цветы были не только сегодня, но и год, и даже сотни тысяч лет назад.
И тут, неожиданно трезвея, Юра Р. почувствовал, что с этих пор “Гамлета” он будет понимать настолько же отчетливо, как если бы все, что происходило с принцем, происходило не с ним, а с Юрой Р. — проводником, двойником И. Смоктуновского. Это, так же, как и в предыдущем случае, не успело и не смогло вылиться в слова или даже в мало-мальски внятную мысль, это осталось на стадии ощущения. Но тем не менее в этом была настолько твердая, непоколебимая уверенность, что Юра Р. даже не потрудился заглянуть в книгу, проверить: на самом деле это будет так или нет.
А зря: его уверенность его обманула.
34
Одна из репетиций пародии “Гамлета” все-таки состоялась. Это происходило в подвале ТЮЗа. Здесь у “Гутен моргена” было что-то вроде склада и репетиционного помещения. “Гутен морген” пользовался подвалом на правах близких знакомых руководства театра (это постоянно подчеркивалось В. Хорошевичем и Е. Синицыной). В одном углу были навалены полосатые тюки; к стене был прислонен силуэт рыцарского замка, поросший зеленой паклей; пол был земляной, а потолок — серый, бетонный, с широкими и ржавыми, как пролежни, пятнами, на которых зрели капли воды.
Юру Р. усадили на твердый стул, где на месте отломанной спинки были два металлических рога. Прямо над ним, на потолке была трубчатая лампа, которая распространяла матовый, пыльный свет. На черный футляр, поставленный вертикально, положили листы с текстом. Текст пародии сочинял В. Хорошевич. Он впихнул бред Гамлета в рэп-куплеты. Он специально дал прослушать Юре Р. на плеере несколько песен Эминема. Особенно он рекомендовал Юре песню, в которой было пьяно-разнузданное вступление в духе медленного суицида. Он хотел, чтобы Юра Р. содрал это и сыграл на аккордеоне. Юра Р. быстро подобрал это на клавишах и уже через три минуты легко играл. Хорошевич и остальные клоуны были в восторге. В. Хорошевич хотел, чтобы Юра играл, выкрикивал пародию и делал потешное, с признаками утрированного сумасшествия, лицо. Юра Р. пытался играть, читать текст и при этом смотреть в стену выпученными глазами. Если он играл, то сбивался со чтения; если пытался читать, то пальцы путались, забывали только что разученную мелодию. Единственное, что пока получалось, — это, когда заканчивался очередной куплет, прогуливаться пальцами по клавиатуре и молча смотреть вперед выпученными глазами. Как раз в эти моменты В. Хорошевич и остальные просто падали от смеха. А Юра Р., стараясь придать лицу совсем дикое выражение, чтобы вызвать еще больше смеха, напрягался так, что деревенел лоб, а глаза начинала застилать мутная кровь. Клоуны хохотали до изнеможения. Наконец, чтобы прекратить это, сделав совершенно серьезное лицо, В. Хорошевич сказал, что “то, что глупо и бездарно — всегда смешно, и придется еще много работать, прежде чем что-то получится”.
В. Хорошевич чувствовал, что человек с аккордеоном рад этому мелкому подвальному успеху, что он из тех людей, которые расшибутся в лепешку, лишь бы понравиться другим, лишь бы их хоть как-то и хоть за что-то полюбили. В. Хорошевичу не нравилось, когда кто-то кого-то любит, тем более таких простаков, как эта бледная амеба с гармошкой. В. Хорошевич чувствовал, какую боль он нанес этому человеку своим острым, зазубренным замечанием. Он видел в глазах у Юры Р. какую-то предсмертную тоску, которая, увлажняясь, пыталась загородиться натяжением губ. Он видел, как Юра Р., оглядываясь, ищет поддержки у остальных; но все отворачивались; отворачивались с таким видом, будто признавали, что “настоящее искусство — вещь жестокая”, а что делать?
В. Хорошевич (этот манипулятор) отлично знал, что, дрессируя зверя, нужно сначала хлестнуть, а затем протянуть пряник: это должно создать иллюзию, что дрессировщик — тоже человек, что он погорячился, а на самом деле, очень-очень глубоко, он добрый, сочувствующий. В. Хорошевич улыбнулся Юре Р. слишком симметричной улыбкой и сказал, что “на первый раз неплохо, но нужно еще репетировать и репетировать”. Юра Р. как-то конвульсивно оживился и стал доказывать, что просто ему нужно довести эту мелодию до автоматизма; вот если бы он играл “Полет шмеля” и при этом еще читал!.. И он тут же продемонстрировал. Выдавая напряженную, мельтешащую скороговорку клавиш и кнопок, Юра Р. помогал себе телом: он делал какие-то отрывистые, покорные поклоны — то вперед, то по сторонам. Присутствующие были поражены виртуозностью. Особенно впечатлил вид порхающих, ни разу не споткнувшихся пальцев правой руки, на которую Ю. Рогов даже не глядел. В. Хорошевич сказал: неплохо, неплохо. Ему это в самом деле показалось интересным.
И здесь же, в подвале, В. Хорошевич, пока у него было, что сказать, стал развивать теории так называемого “современного искусства”, где нет ничего твердого и незыблемого, где, можно сказать, отсутствует все так называемое “святое”, где всюду юмор, пародия и т.д., и т.п. Он говорил, что именно этим они будут подкупать состоятельную часть населения, так как у этой части глубоко в подсознании отсутствуют твердые принципы, традиционная мораль, — более того, эти принципы и нормы для них, как кость в горле, они мешают им — свободно, без лишних проблем — жить так, как живут они; поэтому именно современное искусство, пародия на все натужно-серьезное отвечает их требованиям, и как раз за пропаганду такого образа мыслей эти люди с удовольствием раскошелятся. Более того, все мы (он так и сказал: “все мы”), современные люди, живем в контексте размытости, нечетко прорисованных, рыхлых принципов и норм: там, где нужно говорить “да”, у нас всегда найдется сразу несколько “нет”; в наше время (он так и сказал: “в наше время”) все очень относительно. И как раз здесь концептуальная линия творчества “Гутен моргена” абсолютно к месту: они, неклоуны, будут говорить о чем-то серьезном, но сразу же будут хоронить это под лавиной насмешки; они будут над чем-нибудь смеяться, но тут же, манипулируя доверием публики, будут придавать этому сентиментальный, трогательный вид, а вслед за этим будут это безжалостно расшатывать: это неожиданно и эффектно, это похоже на “русские горки”, за это с готовностью платят. Он говорил, что “Гутен морген” будет делать инсталляции: в темном помещении (хотя бы здесь, в подвале) они пустят на экран ч/б фильм Г. Козинцева, там И. Смоктуновский будет идти за призраком, но без звука, без слов, а на фоне этого будет сидеть двойник и выкрикивать пародию под аккордеон. И все это должно приносить огромную прибыль; а иначе зачем вообще стараться, правильно? А для того, чтобы это приносило прибыль, нужно подключить журналистов, придать этой инсталляции вид чего-то такого, что “не для средних умов”, но что якобы чрезвычайно модно и суперсовременно (он так и сказал: “суперсовременно”; сказать просто “современно” было мало; просто “современно” говорили вчера, позавчера, поэтому, чтобы это действительно выглядело современно, нужно было обязательно что-нибудь добавить, какую-нибудь удивительную хрень, довесок — чтобы показалось, что это “не для средних умов”, что в этом — будущее)!..
35
Юмористы — это такая порода обезьян. Если этих проказливых мартышек запустить, например, в кабинет философа, представляете, что они там натворят? Что будет с рукописями, в которых хранятся смелые, возвышенные мысли? Что будет с книгами на полках?.. Но зато, какие эти мартышки забавные! Как весело смотреть на их, в общем-то, невинные проделки!.. Ну и что, что они все перепачкали своими испражнениями! Ну и что, что повсюду летают клочья бумаги, которая еще недавно содержала в себе что-то смелое и возвышенное! У вас что, совсем нет чувства юмора? Какой вы, однако, отсталый!
На обезьяну-юмориста можно надеть очки, можно вручить ему толстую книгу и сунуть ему для солидности в рот трубку. И юморист снова будет забавным. Он будет забавным оттого, что станет ходячей пародией на серьезного, рассудительного до некоторой нудности человека. Мало кто любит серьезных, рассудительных людей. Поэтому данную роль спешат передать обезьяне. Потому что обезьяна все-таки ближе и роднее тем, кто ее наряжает. Но всем, кто будет смотреть на юмориста с книгой, очень скоро это надоест и они потребуют от него, чтобы он кувыркнулся через голову. Прямо так — с книгой и в очках. И юморист, который живет за счет того, что хватает куски из чужих рук, снова начнет кувыркаться, драть из книг листы и пихать их себе в рот.
36
Человек без души предпочитает “умное”, “современное” искусство. Почему? Да потому что у человека без души нервная система устроена так, что все эти нервные сигналы, все эти стимулы и реакции, бегут по стволам, по веткам, упираются в тупики, летят обратно, и все это напоминает игрушку времен СССР: стальной шарик в лабиринте под стеклянным колпаком. Этот шарик можно гонять во всех направлениях, но у него на самом деле роковая судьба: навсегда оставаться в пределах закупоренного пространства.
Сидя в зале, где идет “традиционный” спектакль или фильм, видя вокруг плачущие лица, человек без души не понимает, из-за чего тут можно плакать и терзаться? В зале уютные места, полная безопасность, а то, что происходит на сцене или на экране — это просто набор реквизита и “режиссерские находки”; а эти люди, которые умирают или испытывают потрясение, — это не люди, а обыкновенные актеры, у которых такая профессия. Традиционное искусство ставит человека без души в неловкое положение. Сидя в зале, где все плачут, человек без души думает, что, если кто-нибудь увидит, что он безразличный и холодный, о нем могут подумать, что у него нет жалости, нет сердца , нет души; в крайнем случае, отсутствует воображение. Чтобы оправдать свою холодность и апатию, человек без души начинает думать, что вокруг него — недалекие, сентиментальные людишки: слюнтяи со среднетехническим образованием. Думая так, человек без души сидит посреди зала с плачущими людьми, как памятник криминальному авторитету среди обыкновенных металлических могилок. Но долго сидеть с мраморным видом человек без души не может, это начинает его утомлять. Поэтому человек без души предпочитает современное искусство.
Человек без души не любит, когда он плачет. Тем более он не любит плакать под воздействием искусства. Человек без души знает, что при плаче лицо искажается, делается некрасивым. В этом есть момент уязвимости. Поэтому человек без души предпочитает смеяться. Он знает, что при смехе лицо тоже искажается, но он также знает, что в любом глянцевом журнале есть набор лиц, искаженных улыбкой, но эти лица принято считать “красивыми” (и, самое главное, “живыми”!): следовательно, смеяться лучше, чем плакать. Тем более есть такое впечатление, что когда ты смеешься, ты владеешь ситуацией; при этом ты закрыт, и никто не догадается, что у тебя за дверью пустота. Но человек без души не думает именно так, и если сказать ему о настоящей причине его нежелания плакать, он скажет, что это уж слишком грубо и прямо. К своему нежеланию плакать в публичных местах он подводит более изощренные рассуждения. Поэтому человек без души предпочитает современное, неплачущее искусство.
Вообще же, человек без души предпочитает смех, а не плач вот из-за чего. Смех — это в каком-то роде показатель жизни, внутреннего здоровья. А плач — это без десяти минут смерть. Так что, дабы никому (даже ему самому) не было понятно, что он давно уже скончался, человек без души проявляет натужный оптимизм, решительно пресекает всякие разговоры о смерти, болезни, несчастьях и натужно, излишне громко смеется.
37
В современном искусстве человеку без души нравится то, что здесь не нужно чувствовать, здесь можно просто смотреть, следить за перемещениями. Человеку без души нравится отгадывать комбинации из кубиков, которые брошены в беспорядке, и нужно только догадаться, какой порядок был у них изначально. Человек без души в эти моменты похож на идиота, которому нравится следить за игроками в шахматы. У идиота вызывают интерес лакированные фигурки, ходы по всем направлением, ему не терпится узнать, кто же наконец выиграет, но идиот никогда и ни за что не почувствует поэзии, жизни, которые стоят за шахматной игрой.
38
Человек без души подходит к искусству, как к еде. Он усаживается в зале или берет в руки книгу с таким видом, мол: ну, чем вы меня сегодня накормите? Он уже давно страдает несварением желудка и заворотом кишок, но у него цель — перепробовать в этой жизни все. И когда ему подносят простую, но здоровую пищу, этот дурак, у которого желудок — эстетический орган, брезгливо морщится и восклицает: и это все, что вы мне можете предложить?!
39
Человек без души сравнивает искусство с игрой. Он настаивает на том, чтобы значение искусства было сведено к забаве, к чему-то вроде игры в городки. Но игра в городки, по крайней мере, может развить точность и глазомер. А бессмысленное чтение — только сутулость и близорукость.
40
Человек без души отвергает традиционное искусство еще и из-за того, что оттуда по нему стреляют моралью, навязывают какие-то нормы. Человек без души не любит, когда ему что-то навязывают. Человек без души считает, что у него есть собственные взгляды и нормы. На самом же деле никаких взглядов у него нет. Все, что у него есть, это обыкновенная физическая адаптация, под которую подстраиваются и его переменчивые взгляды, и его плавающая мораль. Взгляды человека без души — это набор картинок, которые он с ловкостью меняет и выставляет напоказ. У человека без души не может быть собственных (или хотя бы твердых, устоявшихся) взглядов, у него могут быть только меняющиеся картинки, так как откуда могут быть собственные взгляды у пустоты, у того, чего нет?
41
Человек без души настаивает на том, чтобы искусство было проникнуто иронией, чтобы там отсутствовало что-либо серьезное и глубокое. Человек без души любит четко разделять: вот это искусство, а вот это, зззните меня, жизнь, “моя жизнь”. Но если этому мудаку намекнуть на правду — на то, что его жизнь это, в сущности, такое же искусство, мираж, и поскольку это так, то давайте тогда, чтобы было полностью смешно и неожиданно, отрежем главному герою голову, то это ироническое ничтожество тут же запротестует: как же так, ведь есть вещи, которыми не шутят!
И чем решительнее идет это разделение на “искусство” и на “жизнь” (благодаря бездушному человеку, который дорывается и до жизни, и до искусства), тем больше эйфории и стерильности скапливается в искусстве и тем меньше уделяется внимания грязи и мерзости, которыми переполняется жизнь.
42
Человек без души любит пародии на серьезное искусство, на лучшие его образцы. Еще он любит так называемые “современные версии”. Точно так же злобный урод любит сочинять гадости о добрых и красивых людях и передавать это другим — таким же уродам. И это одно из основных развлечений, которое помогает уродам скрашивать их серые дни.
43
Человек без души не любит традиционное — как правило, нетерпимое к подлости, ко лжи и т.п. — искусство еще и из-за того, что оно мешает ему преспокойно оставаться ублюдком. Точно так же нравственный выродок ненавидит своего любящего, но строгого отца, готов при любой возможности отправить его на тот свет, впустить в дом армию таких же выродков и устроить на костях покойного родителя шабаш.
44
Теперь пора посмотреть на третьего участника “Гутен моргена”, Валентина Ж.
Валентин Ж. был единственным профессиональным драматическим актером в “креативной команде”. Сделаться клоуном Валентина Ж. вынудили жизненные обстоятельства: наличие троих детей, требовательной жены и чужой квартиры, плата за которую во много раз превышала денежную ставку актера в гостеатре. Валентин Ж. имел “черный пояс” по каратэ. Вообще среди актеров того времени это было чуть ли не нормой: вздутый, как котлета, торс и навыки драки ногами. Возможно, актеры рассчитывали на то, что в крайнем случае будут делать карьеру не в театре, а в кинобоевиках. Поэтому традиционное умение владеть мышцами лица опустилось до игры мышцами груди и брюха.
В 21-м веке было какое-то повальное увлечение “боевыми искусствами”. Люди (причем с самого детства) будто готовились к войне. К войне всех против всех. Люди накачивали бицепсы размером с однолитровую банку; люди в обнимку катались по полу в спортзале, нюхая друг у друга потные промежности; люди умывались кровью из расквашенных носов; люди считали себя сильными и суровыми парнями. Таким образом эти люди готовились дать отпор “мировому злу”. Но странное дело, чем больше эти люди готовились, тем больше в мире прибавлялось зла. И если бы можно было собрать всех этих людей на каком-нибудь открытом месте, снять с них всякую ответственность и запустить слух, что “все кругом — враги”, то (как и положено в искусстве с боевым уклоном) затрещали бы кости и полетело бы кругом рваное мясо. И мало кто (да практически никто) из этих “суровых парней” набрался бы смелости подставить вторую щеку или хотя бы крикнуть перед смертью в манере кота Леопольда из советского мультика: “Ребята, нас снова нае…ли!”
Валентин Ж. был мощного вида мужчина, с зигзагообразным профилем римского легионера. Что бы он на себя ни надел, всегда казалось, что у его куртки, рубашки и т.п. слишком короткие рукава. Все дело было в руках Валентина Ж. Кисти его рук, какого-то красного, вареного оттенка, с рыжеватой опушкой по краю, были как будто трансплантированы Валентину Ж. от другого человека, еще больших размеров. В этих огромных руках, которые вместе с мосластыми запястьями как-то бездомно выглядывали из-под манжеток, было что-то жалкое, нагнетающее тоску. К тому же весь вид Валентина Ж., вся его фигура, пораженная хронической сутулостью от привычки постоянно пригибаться перед дверьми и людьми, его печальные, как у циркового животного, глаза, — все это заставляло не бояться этого огромного человека, а, скорее, жалеть. Или морально ездить на нем и обижать (если вы не вышли ростом, и осознание этого наполняет вас ядом). Именно так поступал по отношению к Валентину Ж. его коллега, клоун В. Хорошевич.
Бог его знает, почему Валентин Ж. с такой покорностью глотал всякие гнусные шуточки В. Хорошевича, а порой и откровенное издевательство. Например, как-то В. Хорошевич сказал Валентину, что “в “Гутен моргене” есть мозги (он показал на себя), а есть мясо (он показал на Валентина), и это хорошо, так как одно без другого просто немыслимо”. А однажды перед каким-то выступлением, когда Валентин Ж. нечаянно уселся на шляпу-котелок и помял его, В. Хорошевич заорал, что “эта шляпа для головы (он показал на свою голову), а не для жопы (он показал на голову Валентина)!” И Валентин Ж. в этот момент был похож на провинившегося Квазимодо: он униженно извинялся и, протягивая руку за шляпой, говорил, будто с набитым ватой ртом: “Давай… давай, я поправлю…” В. Хорошевич прекрасно чувствовал, что если перегнуть палку, если давить на Валентина Ж. чуть больше, тот взорвется и обнаружит свою физическую силу, и тогда все интеллектуальное превосходство просто будет сметено и растоптано, как стихийным бедствием. В. Хорошевич не раз видел, как Валентин Ж., когда кто-то злоупотреблял его терпением, легко выходил из себя, превращаясь из “культурного” и “вежливого” человека, каким он пытался быть, в грубое, скандальное животное: багровое лицо, вылетающие изо рта (совершенно далекие от всех этих его “извините”, “спасибо” и “добрый день”) ругательства, и, самое главное, огромные, как садовые грабли, руки, которые сжимаются в кулаки так , что аж бледнеют.
Валентин Ж. считал себя “русским артистом”. Он так и говорил о себе: “Я русский артист!” Правда, он говорил это в дурашливой манере: принимал петушиную осанку, стучал себя кулаком в грудь и тут же, якобы чахоточно, кашлял. Дело в том, что он боялся, что ему скажут, что “русский артист”, как явление, давно потеряло актуальность. Дома он смотрел видео с А. Папановым, Е. Леоновым и О. Далем и говорил, что “учится у мастеров”. Быть русским артистом для Валентина Ж. значило быть мягким и покладистым в повседневной жизни. Своего черного пояса по каратэ Валентин Ж. стыдился, как родимого пятна; а свою силу, рост и некоторую вспыльчивость характера не любил так, будто все это было какой-то врожденной болезнью. Кроме того, Валентин Ж. считал себя христианином. И это последнее, как он считал, настолько не вязалось со всеми его грубыми качествами, что после каждой своей гневной выходки он буквально заболевал, вплоть до лихорадки, до температуры, а спустя какое-то время приближался к сволочи, с которой вышел конфликт и, пряча взгляд и сбиваясь на шепот, за которым следовало лихое прокашливание, покорно просил прощения.
Переживая приступы “христианства”, Валентин Ж. в эти дни делался каким-то степенным, он весь как будто расширялся, движения его рук, его речь делались плавными и размеренными, как вальс, а лицо становилось значительным — до напряженных белых ямочек на багровых, выскобленных щеках; все разговоры он начинал сводить к нравоучениям, и вообще имел такой вид, будто принял твердое решение: бросить курить.
Но иногда Валентин Ж. говорил себе, что, “в конце концов, существует не только христианская или там культурная мораль, но есть обыкновенная мораль — мужицкая, следуя которой прав тот, у кого больше кулак”. Проживая несколько дней под знаменем “мужицкой морали”, Валентин Ж. чувствовал, как многие вещи, которые были невозможны и неприемлемы для “русского артиста”, делаются вдруг легкими и доступными. Но Валентин Ж. чутко подмечал, как солдафонские манеры и нахрапистая уверенность уже скоро переходят в обыкновенное скотство, которое затрагивает не только посторонних, но и родных, и даже его самого. В такие моменты Валентин Ж. ужасался того, что с ним происходит, каялся ночами под одеялом, и вновь оказывался в привычном для него разорванном состоянии — когда “русский артист”, “христианин” и “каратист”, наподобие героев басни, тянут телегу каждый в свою сторону.
Валентин Ж., как “русский артист”, стыдился занятий клоунадой, халтурой и не любил, когда в период зимних праздников возникала необходимость в Дедах Морозах (с его ростом и покладистостью, красного тулупа и искусственной бороды избежать почти не удавалось). И когда В. Хорошевич объявил, что “хоть они и смешат, но они не клоуны”, Валентин Ж. был этому очень рад.
45
Юра Р. стоял на кухне возле окна. Было ранее утро. Дождь шел третий день. На подоконнике, рядом с пустым графином для очистки воды был патлатый цветок в глиняном кашпо, журнал “Космополитен” с загнутым уголком и перечница в виде бочки, дырочки которой были забиты то ли пылью, то ли перцем.
Внизу (расстояние в 3 этажа) во дворе был погнутый остов детской качели (печальный оттого, что за этим виделось отношение к детству), параллельные следы автомобильных покрышек в грязи, покосившийся обрубок бетонного столба с кучеряшками ржавой арматуры, который зачем-то был вкопан почти по центру двора, и толстый, морщинистый тополь, в тело которого вросла связанная узлом электропроводка. Кроме того, было три ржавых, расписанных малярной кистью гаража с крышами, как у теремков; и на каждом гараже (хотя расстояние между ними было, самое большое, пять шагов) было приклеено по одинаковому листу с крупным телефонным номером и ч/б женщиной, которая щедрым движением подавала свое силиконовое вымя. Если вот так же встать и наблюдать за этими гаражами в обычный, погожий день, то можно увидеть, как, подозрительно оглядываясь, за них то и дело забегают какие-то мужчины, которые почти сейчас же появляются, отряхивают штаны и с царственной осанкой отходят в небытие. Чуть в стороне — отрезок автотрассы (лоснящейся , как спина селедки) и рекламный щит, на котором явно некурящие лица со здоровыми зубами навязывают какие-то импортные сигареты. А сверху — провисшие, отсыревшие провода и стая сорок, составивших мелодию. И все это заштриховано тонким пунктиром дождя.
46
Итак, в 8.05 утра Юра Р. сидел на кухне. Его голые ноги были переплетены под столом. Его затылок привалился к твердой стене, обклеенной моющимися обоями; а прямо над его головой, как нимб, висела китайская миниатюра под стеклом, которое, поймав яркий блик, лишало возможности рассмотреть саму миниатюру. Юра Р. был загипнотизирован зелеными червячками в табло микроволновой печи. Он ждал, что сейчас, наконец, там высветится 8.08, и в этом будет успокаивающая симметрия. Из комнаты донесся тромбонный кашель жены . Заметив на столе хлебную крошку, Юра Р. наступил на нее пальцем, крошка впилась, прилипла, но тут же упала назад.
Юра Р. начинал разочаровываться во всей этой затее с “Гутен моргеном”. Более того, это начинало его нервировать. Это даже отразилось на его улыбке: улыбка появлялась на его лице, как и прежде, но, еще не дойдя до своего завершения, скисала, разлагалась, и получалось что-то вроде отвращения и гадливости — совсем, как у настоящего И. Смоктуновского. И надо сказать, причины для этого внутреннего состояния были, что называется, налицо.
Например, В. Хорошевич (еще тогда, когда впервые обсуждались детали постановки клоунского “Гамлета”) сказал, что “пародия — вещь серьезная”, то есть работа предстоит “нешуточная”, это потребует много свободного времени, и поэтому хорошо бы, если бы Юра Р. взял на этот период отпуск. Юра Р. сначала сомневался. Здесь у него включалось чисто обывательское благоразумие, которое он выработал за последние годы. Но потом, когда он сидел перед разноцветной публикой, наяривал на аккордеоне, а рядом кривлялись его, некоторым образом, коллеги, клоуны, Юра Р. вдруг почувствовал такой экстаз, такой подъем сил, что вся железная дорога, обматывающая планету вдоль и поперек, чугунный лязг и запах мазута, — все это показалось ему такой утомительный скукой, что он тут же решил требовать внеочередного отпуска. Самое главное, что он и до этого играл на аккордеоне там и сям (как в тот раз, на чужом дне рождения), но эта самодеятельность мало чем отличалась от “Полета шмеля” дома, в туалете. Когда Юра Р., например, вызывался принять участие со своим аккордеоном в Дне железнодорожника в актовом зале или в проводах на пенсию, зрители, все до одного железнодорожники, видели перед собой улыбчивого дурачка Ю. Рогова, которого они прекрасно знали , который, как филателией, тешил себя в свободное время игрой на клавишно-меховом инструменте. Но когда Юра Р. стал появляться перед публикой в составе “серьезной креативной группы”, когда зрители состояли из незнакомых людей, реакция на его сверкающий, алый аккордеон была совершенно другой. Юре Р. даже показалось, что своей какой-то бурлящей, изводящей, как щекотка, игрой на аккордеоне он перетягивает общее внимание с клоунов на себя. Мало того, Юре Р. показалось, что это же заметили сами клоуны, и не все из троицы были этим довольны. Во всяком случае, помнится, однажды, после какого-то ресторанного выступления, когда недалеко от гардероба (Юра Р. успел сунуть в рукава пальто только одну руку), его остановила женщина в юбке с разрезом, с лицом удивленного актера Е. Лебедева, со вскинутыми к середине лба ниточками бровей и, подавая ему гелевую ручку и обратную сторону больничного талона, попросила автограф, Юра Р., оставляя роспись, заметил где-то в стороне хищный взгляд В. Хорошевича. И сразу же за этим, когда женщина с лицом Е. Лебедева ушла, В. Хорошевич приблизился и поздравил “с первыми поклонницами”. При этом он оглянулся туда, куда гусиным развальцем уходила женщина, и нарочно сделал такое лицо и такое движение горлом, будто его сейчас стошнит.
Но Юре Р. почему-то (когда, путаясь в полунадетом пальто, он не знал, где пристроиться, чтобы черкнуть автограф), — Юре Р. почему-то в тот момент показалось, что эта женщина сейчас обхватит его, вдавит его в себя, и он снова станет маленьким и, возможно даже, “хорошеньким”. Ему даже показалось (это опять было кратким, как молния, и коснулось только периферии сознания), что эта женщина — старая знакомая, которая долго отсутствовала, только сейчас у нее была более современная, более ухоженная стрижка, бриллиантовая крошка на титановом кольце и сухая деловитость в сердце. И, странное дело, Юра Р. чувствовал, что если бы это произошло, если бы женщина вмяла его в себя в материнском порыве, он нисколько бы этому не сопротивлялся, более того, где-то в недрах души он хотел этого, но в то же время не знал наверняка: хочет он именно этого или чего-то с этим связанного, — и все это отразилось в букве “ю”, которая получилась какой-то обморочной, с дрожью в единственной ноге.
47
Теперь дальше.
В. Хорошевич после каждого выступления выдавал Юре Р. по 200 рублей. Но в то же время Юра видел, как клоуны, совершенно не стесняясь его, делят деньги; и он видел, что каждому из них выпадает гораздо больше, чем по 200 рублей. Юра Р. не понимал: как это так? Но воспитанный в том духе, что нехорошо считать чужие деньги, нехорошо клянчить и подсматривать, Юра Р., как только клоуны начинали раскидывать мятые купюры на три кучки, тут же принимал рассеянный вид и уходил в сторону. А однажды, после выступления во Дворце профсоюзов, когда он в очередной раз наткнулся на картину дележа, когда В. Хорошевич, заметив его призрачное присутствие, сунул ему 200 рублей, Е. Синицына сказала мужу: “Почему ты даешь человеку всего 200 рублей? Почему не дать ему, например, 500?” На что В. Хорошевич, трепеща ноздрями, сдержанно ответил: “Я, по-моему, объявлял, что в нашей организации существует испытательный срок 2 месяца, в течение которого человек получает только символически… В конце концов, у нас серьезная организация или нет?!”
Так вот, почему-то именно эта денежная тема держала Юру Р. в напряжении. С одной стороны было его пионерское нестяжательство, усугубленное еще тем, что со своим аккордеоном и нотными тетрадями он на долгое время (точнее, до окончания школы и еще 1-2 года после этого) совершенно выпал из практической жизни. С другой стороны был данный момент, — момент вполне взрослой, освященной вековыми нормами и жестким волосяным покровом жизни, и этот момент требовал от Юры Р. приносить домой (в то место, где он спал, укрывался от температурных и социальных воздействий) не что-нибудь, а именно деньги. Другое дело, если бы (идя сначала на поводу у матери, а затем уже просто у привычки быстро шевелить пальцами), — если бы Юра Р. расстался с аккордеоном лет эдак в 12 или хотя бы в 14. Тут еще, наверное, была бы какая-то возможность вклиниться в жизнь обычных людей — не обремененных особыми талантами, кроме разве что таланта жить укорененно и незамысловато, как земляные бобы; можно было выработать реакцию, хватку — какую вырабатывают псы, закрытые в вольере, вынужденные выхватывать из общей миски обглоданные кости. Но все в жизни Юры Р. сложилось так, что в уме, даже, можно сказать, в душе, он остался “подающим надежды ребенком”, а телом ему, по всем правилам, нужно было исполнять совершенно другие, глубоко чуждые ему функции. Его душа продолжала чувствовать себя “маленькой” и “хорошенькой”. Самое главное: “маленькой”. То есть, его душа была хоть и светлой, но хилой, слабой — как бледные пальцы музыканта. А тело было телом взрослого мужчины, с мускусными и аммиачными запахами, но между телом взрослого дядьки и “хорошенькой” душой зиял разрыв, пропасть; отсюда происходило то, что, когда нужно было стукнуть какую-нибудь сволочь по физиономии, тело, как во сне, во всех конечностях испытывало атрофию; а когда нужно было потребовать свои деньги, то через окольцованный светлой щетиной рот робко вещала душа ребенка, и само собой эти требования звучали несерьезно, и денег никто не давал.
48
Но и это не все.
Будучи в отпуске, Юра Р. побывал на репетиции выблядочного “Гамлета” всего лишь один раз. И то это была не репетиция, а черт знает что: подвальный бенефис В. Хорошевича (об этом уже говорилось). И так пролетел один месяц.
В. Хорошевич уверял Юру Р., что репетиции “Гамлета” вот-вот начнутся, что просто ему, В. Хорошевичу, необходимо какое-то особое, креативное состояние. В конце концов В. Хорошевич убедил Юру Р. взять еще один, дополнительный отпуск: за свой счет. Он говорил, что, как только “Гамлет” будет готов, этому спектаклю, этой пародии обеспечен огромный успех: во-первых, они заявятся с “Гамлетом” здесь, в городе, потрясут этим всех без исключения (в результате потрясения, как блохи из собачьей подстилки, посыплются деньги); во-вторых, их спектакль с радостью примут в Москве; а там уже — Европа и т.д. Зажав Юру Р. в углу, выдыхая в лицо удушливую вонь чеснока и вчерашней пьянки, В. Хорошевич в очередной раз стал убеждать, что пародией на “Гамлета” они внесут свежую струю (!), что европейское мышление уже несколько веков влачит на себе груз шекспировских рефлексий, весь этот “гундеж и нытье”, что все, почти половина континента, от этого невероятно устали, что кто-нибудь наконец должен это сломать, и тот, кто первым нарушит девственную плеву европейского сознания, тот получит признательность и любовь, которая выражается, естественно, в валюте. Закончив выступление, В. Хорошевич громко, с каким-то перепуганным лицом икнул — так, что его даже немного подбросило, — кокетливо прикрыл рот четырьмя пальцами и произнес: “зняюсссь…”
Юра Р. слушал все это со своей обычной улыбкой. Улыбка его (в результате того, что он заражался этим континентальным бредом) даже делалась какой-то совершенно распаренной и мультипликационной.
Но вот уже пошел второй месяц без железной дороги, было даже как-то неловко, что пол под ногами не качается, запас отпускных денег таял, а все сотрудничество с “Гутен моргеном” сводилось к выступлениям один или два раза в неделю и к двумстам рублям в удивленной руке.
Юра Р. пытался убедить жену, что скоро, уже очень скоро он будет зарабатывать не меньше, чем вагоновожатым; что “Европа ждет” (когда придет русский клоун с новогодней хлопушкой в паху и весело, но в то же время серьезно, произведет дефлорацию); что в конце концов только сейчас, зарабатывая те же 200 рублей аккордеоном, тем, что он по-настоящему умеет и любит делать, — что только сейчас он чувствует в своей жизни хоть какой-то смысл и что именно сейчас ему до жадности хочется, не терпится жить!
49
Но и это еще не все.
Второй месяц отпуска на железной дороге истек. Пошел третий месяц отпуска, незаконного. Завершился также Юрин испытательный срок в “серьезной организации”. Ничего не говоря жене (хотя еще 2-го числа ему нужно было явиться в депо), Юра Р. продолжал сидеть дома, а вечерами, на кухне шепотом играл на аккордеоне и повторял, только при помощи губ, “гамлет-рэп”.
Юра Р. надеялся, что следующий, очередной выезд вместе с клоунами наконец-то принесет ему нормальные, взрослые деньги. Ведь испытательный срок закончился.
Но после очередного выступления на открытии стоматологического профилактория, В. Хорошевич, как всегда, протянул ему две ржавые сторублевки. Юре Р. захотелось спросить: как это так, ведь два месяца прошли, это серьезная организация или нет?! Но вместо этого он стоял, держал в руке маленький веер и смотрел — то на В. Хорошевича, то на свою руку. Он уже собрался что-нибудь спросить, слова (еще только на стадии звука) пошли, но он тут же почувствовал, что у него ничего не получится, и изо рта вылетело какое-то сдавленное мяуканье. Говорить что-нибудь дальше после этого кошачьего звука было просто немыслимо. Юра Р. почувствовал, что сейчас у него может оттопыриться губа и он, вполне возможно, заплачет. Он постарался улыбнуться. Но вместо улыбки губы смяла какая-то многосложная судорога.
И все это, с холодностью хирурга, наблюдал В. Хорошевич. Наконец, насладившись зрелищем чужого позора и раздавленности, или просто не видя надобности в том, чтобы это продолжалось, В. Хорошевич объяснил, что — “да, испытательный срок прошел, но дело в том, что “Гутен моргену” требуется раздвижной экран и видео-пушка, а все это стоит примерно около 750 $, поэтому сейчас в “Гутен моргене” строгая экономия и откладывание денег на покупку; поэтому где-то в течение месяца (а может быть, больше) придется довольствоваться суммой в 200 рублей, а то и меньше; ведь, если они будут играть “Гамлета”, то куда и как они будут проецировать ч/б фильм с И. Смоктуновским, который должен создать в спектакле “второй план”?; ведь все эти пожирания бубликов, вся эта халтура, которой они занимаются, все это только подготовка к настоящему — к “Гамлету”!
Этим же вечером, придя домой, Юра Р. уселся в темной кухне. Он долго смотрел на микроволновую печь, в которой пульсировали две зеленые точки. Вокруг была тишина; слышно было только далекое шипение водопровода и где-то за окном причитала противоугонная сирена. На Юре Р. все еще была надета тонкая болоньевая куртка, которая все еще пахла улицей — первым морозцем, сырым асфальтом и сладким ароматом умирающей листвы. Юра Р. достал из внутреннего кармана твердое удостоверение железнодорожника, раскрыл его и увидел копию своего лица, которой коснулась луна, и было похоже, будто он держит в руках окно в тот свет или в недостижимое прошлое, из которого он (или блуждающий дух И. Смоктуновского) смотрит на того, кто сидит здесь, на кухне.
Юра Р. подумал, что “Гутен морген” создавался не для “Гамлета”, не для Европы, — он создавался для В. Хорошевича и Е. Синицыной, — для того чтобы, будучи одной сатаной, они срывали от выступлений двойной куш. Юра Р. увидел в себе море желчи. Он подумал: “Что я делаю, зачем я так думаю о людях?! Ведь я же совсем ничего не знаю!” Но здесь же он вспомнил, как они стояли на улице, ждали Валентина Ж., Юра обнимал футляр, так как недавно прошел дождь, и он не мог поставить футляр на землю, и тут прямо перед ними по тротуару с распластанными листьями прошел какой-то худой мужчина с замученным лицом и в белой рубашке с неотглаженной спиной, который вел за руку переболевшего полиомиелитом ребенка лет 10-ти, а В. Хорошевич в это время тихо, с облачком пара сказал : “Папа Карло и его деревянный сын!” Юра Р. не знал, как в этот момент поступить: дело в том, что, говоря о “деревянном сыне”, В. Хорошевич как бы приглашал остальных оценить его остроумие, посмеяться. Но ведь это же была самая откровенная гнусность: смеяться над больным ребенком! Но, уже немного изучив В. Хорошевича, умея предугадывать некоторые его действия, Юра Р. знал, что в случае чего В. Хорошевич может сказать, что “каждый понимает чужие слова в меру собственной испорченности”. В. Хорошевич мог с самым честным лицом сказать, что про “деревянного мальчика” была самая, что ни на есть, добрая, невинная шутка. Ведь если движение искривленных конечностей чем-то напоминают потуги марионетки, то как можно этого не видеть, почему на это нужно закрывать глаза? А когда это видишь, от этого делается смешно, это просто физиологическая реакция, и зачем же, если смешно, держать смех в себе? Ведь одно дело — ребенок, и совсем другое дело — его болезнь, уродство. И если нельзя смеяться (что на самом деле могло бы подбодрить, раскомплексовать больного человека!), то давайте тогда плакать, что ли?! А если у кого-то отсутствует элементарное чувство юмора — то уж извините!..
Так В. Хорошевич мог поворачивать все в удобную для него сторону. И здесь дело в том, что вся жизнь этого человека, все его похождения в этом мире, — все это держалось на каких-то первичных импульсах, на судорогах тела, на случайных желаниях, случайных мыслях, всяких извращениях и белиберде — на всем том, что летит через мозги, как пыль и вчерашние газеты при порывистом ветре, которые человек с нормальной душевной организацией просто отбрасывает в сторону, пропускает мимо себя, не придает этому значения. Внутри у В. Хорошевича отсутствовал какой-то такой буфер, смягчающая, нейтрализующая прослойка, которая бы не давала всякой дряни и глупости, снующей мошкарой вокруг башки, доходить до сознания или сердца (как вам угодно) в полном объеме, чтобы это не воспринималось, как что-то серьезное, достойное внимания. Эта нейтрализующая прослойка, среда, конечно же, у него была; но она была в плачевном состоянии — тонкая и дырявая, как голландский сыр; и поэтому любое сжатие мошонки, позыв желудка или наблюдение за инвалидом, в результате которого рождалось чувство превосходства, удовольствие и, как итог, смех, — все это тут же, нигде не задерживаясь и никак не преобразовываясь, прямым ходом поставлялось в мозг, переводилось в слова, и В. Хорошевич думал, что это и есть его мысли, и, следовательно, это и есть он сам.
Что же касается Ю. Рогова, то здесь же, на кухне, до Юры Р. дошло, что В. Хорошевич — это не какой-то там “врожденный лидер” (как он сам о себе отзывался), не “креативно мыслящий чел” (это тоже было его словечко: “чел”: 1/3 человека), ни т.д. и ни т.п., а это самое обыкновенное, мелкое собачье дерьмо! Или говоря языком отжившей эпохи (когда многое называлось своими именами): проходимец, подлец!.. Но здесь же, вслед за этим Юра Р. сам ужаснулся своим открытиям. Он вдруг подумал о себе, что в нем просто говорит жадность, денежная озабоченность, а В. Хорошевич на самом деле печется и страдает о том, чтобы техническая оснащенность “Гутен моргена” приносила пользу не только ему и его жене, а всем участникам креативной группы и, может быть даже, той же Европе, почему бы нет? А настоящее искусство (это тоже подумал Юра Р.) никак не должно зависеть от того, сколько там, по окончании процесса, выпадает — 200 р или 200 $. Достаточно уже того необъяснимого удовольствия, душевного экстаза, с каким после выступления в распахнутое чрево футляра, как сердце донора, укладывается аккордеон!
И тут же Юра Р. нечаянно вызвал в уме лицо В. Хорошевича. Он увидел, как тот, извлеченный из темноты лучом фонаря, по своей привычке нервно, будто принюхиваясь, шевелит носом и сложенными в пучок губами. Юра Р. почувствовал какую-то необъяснимую гадливость, отвращение, страх. Все это — отвращение, страх и т.п. — не было связанно с каким-то определенным, живым человеком. Это не относилось к тому, что В. Хорошевич “коварный” или там, допустим, “расчетливо-жестокий”, что его следует бояться, а это уже, в свою очередь, должно вызвать и отвращение, и гадливость. Нет. Здесь было вот что. Вспоминая В. Хорошевича, реанимируя его в своей памяти, Юра Р. испытывал почти такие же чувства, как если бы он имел дело с неживым телом, трупом; или — с каким — то слепым природным явлением.
50
И теперь последнее.
Уже сильно сомневаясь в том, что пародия “Гамлета” когда-нибудь осуществится, Юра Р., тем не менее, пытался “Гамлета” перечитывать. Он брал его то отдельными кусками, а то напрягался и за 2-4 дня прочитывал пьесу от начала до конца. Само собой, он бился над текстом В. Шекспира, а не над тем, что накалякал В. Хорошевич.
Юра Р. пытался разобраться, почему эта трагедия считается вершиной человеческой мысли, человеческого духа? Кроме того, он не понимал, где здесь трагичность, вселенское отчаяние? Он видел, что в самом деле там есть некто принц Гамлет, он бегает по дворцу, попрекает мать, ненавидит отчима, ну и что дальше? Когда Юра Р. читал пьесу, у него в воображении двигались не люди, а какие-то пестро раскрашенные фигурки, как будто сшитые из тряпочек; и эта кукольность, тряпочность почему-то сводила весь трагизм, всю серьезность событий на нет.
Но как бы то ни было, Юра Р. чувствовал, что шекспировский текст в сравнении с текстом “серьезного клоуна” — как небо и отражение этого же неба в треснувшем зеркале старого “Москвича”. Юра Р. брал в руки скрепленные степлером листы, которые ему выдал В. Хорошевич, и только он начинал читать, только касался этого: “Быть иль не быть, вот в чем вопрос, но все дело в том, кто ты: овца или босс!..” и т.п., — и ему тут же делалось не по себе. Он знал, что если сыграть какую-нибудь баховскую фугу в другой тональности, в мажоре, да еще закрутить темп, — то формально будет почти та же самая мелодия, но в то же время все будет пропитано какой-то мелкой, вертлявой пошлостью — как если бы кастрированный лилипут на бис запел о любви. Так же поступил с Шекспиром этот занюханный “спаситель Европы”.
И как раз вот здесь Юра Р. находил еще один повод для терзаний. Во-первых, он злился на себя за то, что Шекспир ему недоступен. Во-вторых, он ненавидел В. Хорошевича, который залапал историю о датском принце липкими руками. И здесь же, в-третьих, он ругал себя за то, что “думает о человеке (который намного больше его понимает в современном искусстве) плохо; и вообще здесь дело, скорее, не в Хорошевиче и пародийности его мышления, а в нем, Юре Р., который никак не может унять свою жадность, зависть!..”
51
Если вспомнить то, что было выше — тот момент, где Е. Синицына говорит мужу, что “200 рублей для человека мало, лучше дать ему 500”, можно решить, что это и есть проявление души. Но это совсем не так, и как раз на это можно пойматься.
Конечно, нельзя сказать, что у бездушного человека души вообще никогда не было. Она у него была, так же, как у всех остальных. Но очень скоро он понял, что не иметь души так же удобно, как не иметь лишнего жира. И если в нем еще бывают такие всплески, когда он готов выложить 300 р. сверху, то это что-то вроде агонии. В этот момент внутри человека без души что-то бесконтрольно дергается, он совершает “благое” дело, жалеет об этом уже через минуту, но тут же делает заключение, что, поскольку почва удобрена, там, где он отдал 300 р., впоследствии он может сорвать все 600 или даже 1200 р. Свои “благие” дела он обычно считает глупыми ошибками, но всегда старается приспособить их так, чтобы они плодоносили: добрый агроном, вооруженный секатором.
Наверное, все-таки человека без души можно приравнять к инвалиду. Кому-то не хватает ноги, кому-то пальца, и это накладывает некоторые ограничения: трудно ходить, трудно брать что-то в руку и т.д. А человек без души корчится и валяется в грязи, не может подняться выше, и самое страшное, что своей ущербности он даже не замечает. И это основной симптом бездушия: постепенно отмирающее чувство, что что-то не так, что-то не в порядке.
Человеку без души можно попытаться помочь. Но если тому, у кого нет ноги, вы можете помочь перейти улицу, преодолеть овраг и т.п., и в ответ вам будет благодарность, то человеку без души можно помогать только, как тому, кого укусила бешеная собака — крепко связав его, обездвижив. Так как если вы протяните руку, в вас тут же вопьются острые, отшлифованные у дантиста клыки.
52
Если человек без души берется производить что-нибудь в области искусства, то он делает это не исключительно для себя и не для избранных (которые еще не родились и, может быть, никогда не родятся), а для самых широких слоев населения или для состоятельной верхушки. “Искусство” человека без души — это минет валютной проститутки: под расслабляющую музычку, без слишком глубокого проникновения.
Когда такие деятели от искусства сталкиваются лицом к лицу, они, как вор и мошенник, нахваливают друг друга, отсасывают друг у друга член и поминутно ахают: то, что вы делаете, это так здорово, так гениально! А потом отходят в сторону, отплевываются и, кривясь, шепчут: какая гадость, какая дрянь!
Они, как стая облезлых шакалов, то и дело принюхиваются: откуда наконец повеет гнилыми предпочтениями большинства. Они постоянно в поиске, в размышлениях. Они говорят, что “ищут новые пути в искусстве”. Какая ерунда! Все что их интересует, это запах падали и то, как дойти туда кратчайшим путем.
“Произведения искусства”, которые выходят из рук человека без души, чем-то похожи на их создателя: они яркие снаружи, пустые внутри и, самое главное, в них просто через край переливает желание понравиться тем, кто способен за это заплатить: они готовы сделать минет, поцеловать зад, выглядеть полными идиотами, лишь бы только их заметили, лишь бы им заплатили.
Человек без души, даже не задумываясь, даже не шевельнув бровью, сразу же согласится повторить карьеру певицы Мадонны, которая, прежде чем стать богатой и знаменитой, долго сосала х…й.
53
Как уже говорилось, человек без души воспринимает искусство желудком (во всяком случае, внутренними органами). Искусство для него — еда. Даже скорее, не просто еда, а обжорство. Так вот, не умея довольствоваться простой, грубой пищей (ведь когда нет души, удовольствия приходится искать в чем-то другом), человек без души завладевает кухней и готовит такие приторные и расфуфыренные помои, что тот, кто будет это есть, непременно отравится. Но нашего повара это нисколько не волнует: он рад первой реакции, обычно весьма одобрительной. И его совсем не интересует, что признаки серьезного отравления могут проявиться через какое-то время, что отравленными могут оказаться целые поколения.
Пользуясь наивностью, доверчивостью публики, бездушный деятель искусств (зная о том, что публика — это немного и женщина, и ребенок) творит над ней все самое грязное. Этот педофил сначала развращает ребенка изнутри, внушает ему свои гнусные мыслишки, а потом берет от этого загубленного существа все, что нужно его бездушной утробе. То же самое с женщиной. Для того, чтобы взять от женщины все, что ему нужно, человек без души прежде всего лишает женщину стыда, души: он связывает ей руки, закрывает черным платком глаза — и теряются все ориентиры: то, что еще совсем недавно казалось “плохим, недостойным”, делается “хорошим и позволительным”, и наоборот.
У человека без души для таких случаев имеется аргумент. Он говорит: если вы считаете, что вас травят и е…т, то тогда, ради бога, не ешьте, не слушайте и не смотрите!.. Но дело в том, что вы можете и не слушать и не смотреть то, что делает эта мелкая дрянь , но вам ежедневно придется сталкиваться с теми, кто все это смотрит и слушает, кто уже остается человеком — только внешне.
54
В среду “Гутен морген” должен был выступать в Доме литератора. Здесь должен был состояться торжественный вечер, посвященный вручению Президентской премии председателю городского Союза писателей.
Юра Р. появился рядом с Домом литератора около четырех часов, как договорились. За ночь прямо на кончике его носа созрел алый, под цвет аккордеона, прыщ. Юра Р. пытался его выдавить, замазать одеколоном, но сделал еще хуже: прыщ сделался бесформенно-широким и заблестел, как латунный набалдашник. Юра Р. заранее опасался В. Хорошевича, его тупого остроумия: В. Хорошевич мог назвать его “носорогом” и заставить его же за компанию посмеяться — чтобы не выглядело так, будто в “ком-то” скоропостижно скончался юмор.
В ожидании клоунов Юра Р. стоял рядом со старинным фасадом, сложенным из булыжника. То и дело грохотала и вибрировала металлическая дверь цвета сажи, к которой была пристегнута пружина, и из Дома литераторов выходили и туда же входили какие-то юркие, суетливые люди с самыми заурядными лицами, и почему-то хотелось думать, что все эти люди — литераторы (в самом деле, кто еще может посещать Дом литератора?). А потом по каменному крыльцу взбежал ногами вперед, а туловище несколько позади, какой-то седой старичок с индюшачьей шеей, в одной руке которого был обшарпанный чемодан типа “дипломат”, а в другой — натянутый поводок, к которому была подсоединена собака типа “водолаз”, с каким-то нетерпением тянувшая человека в Дом литератора, и казалось, что все они, исключая разве что чемодан, тоже литераторы. Потом к крыльцу приблизился какой-то мужчина в оптимистических очках, занес ногу над первой ступенькой, но дальше не пошел, а ретировался и стал прогуливаться по асфальту. Он просто, ничего не говоря, ходил взад-вперед, как сумасшедший паровоз, иногда как-то играючи пинал опавшую листву и насвистывал что-то аморфное, применимое к любой ситуации. Он несколько раз (очень близко, чуть ли не вплотную) проходил рядом с Юрой Р., тактично поглядывал на футляр, на миг прерывал свой антихудожественный свист, но, как только он оказывался за спиной, снова, с сиплым придыханием курильщика, звучал свист. Во внешнем виде этого мужчины была какая-то эклектика: казалось, здесь сошлись, смешались, как кони и люди, сразу несколько эпох и стилей: во-первых, на лице была подкова ершистых усов — это из 70-х прошлого века; во-вторых, окольцованная мочка уха — из 80-х; кожаный картуз, как у западных педерастов — из 90-х; и наконец — раскосые, с розовой дымкой очки начала 21-го века. Этот человек был похож на городскую свалку. Казалось, если это тоже литератор, он должен писать какую-нибудь забубенную фантастику или урбанистические стихи.
Наконец этот свистящий человек, эта резиновая игрушка приблизилась и попыталась свести знакомство классически: закурить не найдется? Юра Р. ответил, что — нет, не найдется; и здесь незнакомца, будто достаточно было сказать “нет”, безудержно прорвало: вместо свиста из него хлынули слова: “вот, ебана в рот, корефан позвонил, говорит, ебана в рот, тут халява седня, а я че, ебана в рот, кепку нацепил и геть до кучи, щас вот стою, ебана в рот, жду корефана, сколько уже стоять можно, ебана в рот?!..” И все в таком роде. Он так и говорил: не “е..ный в рот”, а “ебана в рот”. С автоматизмом кондитера он прослаивал этим свой монолог, как повидлом. Он даже говорил не так: “ебана в рот”, а как-то слитно, как одно сплошное слово: “ебанаврот”. Он, по всей видимости, даже не думал, что говорит, и какой за его словами смысл. Он, как человек, хромающий на одну ногу, просто делал один шаг, другой, и вдруг — неожиданное, ебанаврот, проваливание всем телом на ровном месте. Юра Р. начинал понимать, что далеко не каждый, кто околачивается рядом с этой каменной постройкой, литератор. Он слушал незнакомца с натянутой улыбкой и, отворачивая прыщ, с ужасом ждал, что, если этот ходячий натюрморт спросит у него что-нибудь типа: “Че улыбаешься, ебанаврот?” , то ему нечего будет на это ответить, так как в виду того, что он все время молчал, незнакомец, по-видимому, решил, что Юра Р., если что-нибудь скажет, то обязательно воткнет такое же “ебанаврот”, а если нет — это разочарует и, возможно, даже разозлит.
55
Потом все приглашенные и неприглашенные сидели в зале с мягкими плюшевыми креслами. Клоуны ушли куда-то за сцену, а Юра Р., по настойчивой просьбе главного креативщика, уселся во втором ряду; футляр с аккордеоном он усадил себе на колени.
На сцене, на фоне тусклого бархата, за переносной трибуной, к которой была присобачена чеканка (отточенное перо, пузатая чернильница, загнутый трубочкой свиток), стоял председатель СП, получивший премию. Он говорил об оказанном ему доверии, о чести и достоинстве, а если касался непосредственно президента, то сразу же переходил на какие-то неживые, подобострастно-торжественные интонации и как-то странно, как эпилептик на пике болезни, косил глазами в верхний угол — так, будто президент — это покойник или вездесущий бог, о котором или только что-нибудь хорошее, или все сразу. Потом он дошел до того, что “Россия — широкая!”, попытался показать это на руках, сбил поставленный на трибуне рядом с бутылкой минералки одноразовый стакан, стакан заплясал на полу канкан, председатель, выбежав из-за трибуны, принялся его как-то лакейски, с хлопотливой жадностью пальцев ловить и тем самым все измельчил. Потом он опять встал за трибуну, и из его рта, как из выхлопной трубы, понеслась очередная порция общеупотребительного хлама.
Надо признать, говорил он гораздо лучше, чем писал. Бог его знает, вообще-то, что он там такое писал (все это в объемных, толстовского размаха книжках с обилием прямой речи), но в его произведениях прослеживалась одна неизменная черта: все иностранцы у него говорили на своем родном языке, с маленькими сносками внизу страницы, где можно было подсмотреть перевод. Здесь же надо добавить, что этот говорящий писатель ни одним из иностранных языков не владел. Он выписывал все, что его герои еще только хотели сказать, на отдельную бумажку, шел к специалисту, возвращался с другой бумажкой, в которой ни бельмеса не понимал, и тупо, латинскими буквами переносил все в нарождающийся роман или сборник очерков. Но и это еще не все. Председатель СП запасался справочниками по искусству, выуживал из них старинные полотна, изваяния, инкрустированные кубки и все такое прочее, копировал сведения: какому веку и мастеру это принадлежит, и оснащал этой ворованной роскошью комнаты и залы, в которых сидели и прохаживались его персонажи. Ему казалось, что настоящая, солидная литература без иностранной речи , без картин и дубовой мебели в интерьере — это как-то не то. Поэтому он устраивал в своих романах, новеллах и т.п. корявые, но блистательные понты, где немец кричал “о, майн гот”, поляк вздыхал “матка боска”, а француз чертыхался и лебезил перед женской юбкой с картавостью Дартаньяна, а потом приходил домой, падал на софу эпохи Людовика, смотрел на стену с картинами Ватто и Энгра, пил неразбавленный бенедиктин и закусывал грибным жюльеном (последнее было конфисковано из поваренной книги). Кроме того, книги этого горохового шута были напичканы такой поверхностной, всеми ожидаемой и никого не задевающей чешуей, что, если бы эту книгу прочел россиянин, ему не стало бы горько, если бы прочел мужчина, он не испытал бы неловкости, а женщине просто захотелось бы ни с того, ни с сего встать у зеркала и накрасить губы. Это были, по сути, разговоры “о погоде”, растянутые на 300-450 стр. С такими книжками не стыдно было говорить о себе, что “моя профессия — писатель”; здесь можно было принимать почти такой же надутый вид и многозначительно шевелить бровью, как если бы вы говорили, что ваша профессия юрист или директор бани.
Мало того, этот кретин считал, что пишет в рамках “литературной традиции”. Для него “литературная традиция” была чем-то вроде мозольного нароста на пятке, который, если его не удалять, с годами делается больше и больше и который растет не за счет того, что живет, а за счет того, что сохнет и отмирает.
У Юры Р. занемело бедро: край и угол футляра врезались в тело. По бокам кто-то сидел, и хотя Юра не видел их лиц, ему казалось, что его соседи поглощены речью председателя СП, и мешать им нетактично. Премию этот председатель получил всего лишь тысячу баксов, а бодягу развел на целый миллион. Для того чтобы ему было удобнее говорить, для того чтобы он не так прел, он, выворачивая самому себе руки, стянул пиджак, бросил его на трибуну, предусмотрительно придержал стакан и продолжил. Под пиджаком у него была летняя рубашка-сетка. Он оставался в ней. Мятый, но мясистый и какой-то патологически длинный сосок выглянул у него в одну из ячеек. Председатель сначала не замечал соска, а потом, когда его обнаружил, стал как-то так ненавязчиво, глядя в даль, щипком пальцев отдергивать рубашку, отодвигать ее от тела. Сосок прятался, а потом снова, как Петя-петушок, выглядывал и как будто бы чего-то просил.
56
Дальше на сцене пели упакованные в кружева и ленточки дети. Литераторы, которые собрались в зале, слушали детей с понимающими улыбками, и даже как-то убаюкано качали подбородками; а не-литераторы отличались тем, что в этот момент не знали, куда деть руки и глаза. Потом была какая-то эквилибристика в обтягивающих лосинах, чтение собственных женских стихов, а потом объявили, что сейчас на сцену выйдет творческое объединение “Гутен морген”.
Юра Р. растерялся: сейчас выйдут его коллеги, а он до сих пор здесь, в зале! Он вцепился в футляр и стал безнадежно оглядываться. И вдруг на сцене появился Валентин Ж. Он появился, во-первых, в полном одиночестве, а во-вторых, на нем были черные очки, что делало его непривычным и неузнаваемым. Валентин Ж. дождался полной тишины и самым обыденным тоном стал рассказывать о том, как он вышел сегодня из дома и что он при этом увидел. В его рассказе то и дело всплывало бытовое остроумие, и зал отмечал это негромким, сдержанным смехом. Смеялись, в основном, не-литераторы, так как литераторы, мастера слов, а не дел как бы говорили своими постными лицами, что то, что говорит Валентин Ж., с точки зрения профессионала недостаточно зрело. И тут Валентин Ж., подойдя в своем рассказе к теме пива с футболом, нашел глазами Юру Р., половина тела которого была загорожена черным ящиком, и, обращаясь к нему, сказал: “Вот вы, молодой человек! Да, да, вы! Что лично вы об этом думаете?..” До этих пор невнимательно слушавший, все еще терзающийся мыслью: почему его никто ни о чем не предупредил? — Юра Р., когда Валентин к нему обратился (он продолжал стоять с приглашающей, направленной на Юру ладонью), — Юра Р., беременно обхватив футляр, приподнялся и в полной тишине сказал совершеннейшую, на первый взгляд, глупость: “Понимаешь, Валентин… Смотрю, вас уже объявляют, а я все еще здесь… Представляешь?!” Но Валентин Ж. на него уже не смотрел. Как бы убегая от этой дурацкой ситуации, скороговоркой, с легким нажимом (который был понятен только ему и продолжающему стоять Юре Р.) он заговорил на другие отвлеченные темы, а зал делал пометочки смехом.
Юра Р. дождался окончания зрелищной части мероприятия, а затем, вслед за другими, поволок аккордеон в конференц-зал, где был шведский стол, хоровод одноразовой посуды вокруг водки и щекочущие запахи полукопченой колбасы.
И здесь перед ним встали три клоуна. У них были такие лица, будто на них — тяжкая обязанность: привести в исполнение приговор. “Ну, спасибо, спасибо!” — сказал В. Хорошевич, раздувая ноздри. “За что?” — спросил Рогов. “Блядь! Он еще спрашивает, за что!” — серьезно засмеялся (только он это умел) В. Хорошевич, оборачиваясь то в одну, то в другую сторону, где, будто лики апостолов, которым только нужно подтвердить чужие слова, зависли пасмурные лица двух клоунов. “Мало того, что ты полностью обговнял номер Валентина (Хорошевич дождался, пока Валентин Ж. кивнет), так ты еще попытался дискредитировать нашу организацию и чуть не провалил первый стэндап в городе, который мы в самое ближайшее время собираемся развивать!” Юре Р. вдруг показалось, что все, что происходит, это какой-то бред. Звуки вилок об фарфор, отдаленные разговоры и обрывки хохота, помпезная, в духе соцреализма, люстра на потолке с гранеными висюльками и грязной паутиной, лица клоунов, у которых еще до конца не смыта тушь с ресниц, и от этого, силящиеся произвести страшное впечатление, лица выглядят, как кошмар, от которого ты только что очнулся, да еще эти непонятные, неизвестно откуда взявшиеся слова: “стэндап”, “обговнял”, “дискредитировал”, и этому придается тон каких-то диких, совершенно нереальных обвинений, — все это вдруг поплыло перед глазами, перемешалось, накатила приторная тошнота, и Юра Р. почувствовал, что его губы стали белыми и невероятно слабыми и что впервые за много лет он стоит и не улыбается. Он почувствовал, как по ногам, снизу вверх, понеслись тончайшие частые уколы, ноги ослабли, он посторонился, давая кому-то пройти (они стояли в дверном проеме), увидел, как правая стена меняется с левой, и понял: сейчас будет обморок, и нужно покрепче обнять аккордеон. Странное дело, но В. Хорошевич, который заметил Юрино состояние, повел себя очень неожиданно. Во-первых, у него в глазах (Юра Р. видел это) мелькнула частица какого-то самого страшного страха: будто на тысячную долю мига ему удалось заглянуть в ад или вообще туда, куда ему смотреть не стоило. Во-вторых, он тут же справился с собой, уже полностью забыв о том, что его посетило, и бодро сказал: “Ну, что ж, ситуацию, кажется, прояснили! А теперь пора пойти и заслуженно пожрать!” И твердой походкой мясника, который только что сбыл гнилую говядину, он двинулся куда-то в сторону столов, нисколько не сомневаясь в том, что двое других гутен-моргенов последуют за ним — будто это были его личные борзые. И спины двух клоунов в самом деле поплыли следом за Хорошевичем — к полю битвы, которое виднелось на сдвинутых в ряд, покрытых белыми скатертями столах.
57
Дело в том, что В. Хорошевич нарочно посадил Юру Р. в зале и нарочно ни о чем его не предупредил. Он откопал сведения о том, что сейчас в большой моде так называемая “стоячая комедия”, когда выходит некто и в духе кабаре начинает трепать языком, иногда подначивая публику. В. Хорошевич желал только одного: чтобы все вышло естественно и органично. Он не ожидал, что Ю. Рогов окажется настолько тупым.
58
Примерно через час основная масса собравшихся, чопорно вытирая пальцы и губы скомканными салфетками, переместилась в фойе и прилегающие к нему коридоры. В фойе, под большим зеркалом, давшим трещину, за тяжелым и угловатым столом эпохи плановой экономики, надев квадратные очки, сидел председатель СП. Сбоку от него лежала стопка одинаковых книг, а прямо перед ним был карманный калькулятор, в который председатель СП тыкал каким-то слишком прямым, будто окаменевшим, пальцем, потом, чуть ли не касаясь калькулятора носом, он подслеповато склонялся к табло, убеждался в цифре, добросовестно отсчитывал и отсыпал сдачу, брал, как вилку перед обедом, граненую ручку, на какое-то время замирал у самого форзаца, и вдруг проявлялась надпись: “С наилучшими пожеланиями…” и т.п. Или: “От всей души…” и т.п. Затем он с какой-то тоскливой надеждой смотрел вслед уходящему с его книжкой человеку и внезапно оживал, когда к столу подходил следующий.
Юра Р. встал у окна, футляр он поставил на подоконник. Сверху были слышны гулкие шаги: там кто-то деятельно расхаживал или танцевал. От окна, где стоял Юра Р., к столу, где сидел председатель СП, вела красная ковровая дорожка с зеленой каймой, донельзя пропитанная пылью и зашарканная литераторами всех сортов и темпераментов. Вдалеке, наподобие балаганного Петрушки, с таким же чрезмерным мельтешением рук и головы, председатель СП распродавал собственные(!) мысли. На стене слева, перекрывая границу, где краска переходит в известь, был укреплен плакат, рекламирующий кондиционеры, со звездно-золотым бюстом свадебного генерала из ново-русского кино, у которого поленились заретушировать на щеках дырочки, борозды и целый марсианский ландшафт. На другой стене, справа, висел лакированный ящик, бока которого были в язвах от затушенных окурков, а впереди, на лакированной дверце была проставлена монограмма: ПК. У самой стены лениво спала серая кошка, у которой судорога дергала заднюю лапу, а вокруг ее прищуренных глаз, как очки, росла светлая шерсть. В окно был виден посыпанный песком двор, который по диагонали пересекала расплывчатая тень дерева, и где-то сбоку ослепительной точкой горела невидимая стекляшка.
И тут Юра Р. заметил своего старого знакомого, который, улыбаясь и губами и усами, шел прямо к нему. Он все еще был в собранном виде — как конструктор Лего: розовые стекла на глазах, кепка-пидорка на макушке, кольцо в ухе и усы под носом. Приближаясь к подоконнику, он мельком посмотрелся в лакированный ящик, поправил козырек, подошел к Юре Р. и, растягивая концы усов, сказал, будто не виделись сотню лет: “вот, е..!” И т.д., и т.п.
59
Убегая от “ебанарта”, который окончательно достал его своими бесконечными и однообразными монологами и который куда-то на время отлучился, Юра Р. с футляром решил переместиться в туалет. Он почему-то думал, что здесь будет, как дома: пусто и безмятежно, так как это, в общем-то, единственная комната, в которую люди попадают только по нужде. Но не так было в Доме литератора. В Доме литератора туалет в этот момент был набит до отказа.
В “предбаннике” туалета была устроена курилка. Здесь на полу был пупырчатый, с цементными лишаями, шахматный кафель, как в советских банях; над умывальником, из которого с тихим хрипом струилась вода, была прикреплена электрическая сушилка для рук советского производства; к стене был придвинут ряд фанерных, скрепленных между собой стульев с откидными сиденьями. На этих стульях сейчас сидели люди всех мастей, которые, все как один, элегантно курили, а на их лицах был такой процент неоправданного, непонятно откуда взявшегося высокомерия, как будто все они были ни меньше, чем лордами, и сидели не в сортире, а в английском парламенте.
Первое время Юра Р. никак не мог оторвать взгляда от мужчины азиатского типа, у которого смуглые жесткие волосы на висках росли как-то вперед, щеткой; выражение глаз у него было плотоядное, татаро-монгольское, под пиджаком, поверх глубокого выреза футболки прилип крестик с золотым рюшем, а в углу рта неспокойно вертелась излохмаченная зубочистка, и вместе с этим, другим углом рта этот человек еще умудрялся присасываться к сигарете. Потом внимание привлек следующий экземпляр: одновременно с курением он гонял по всему своему рту комок жвачки, а в кожных складках, которые соединяли нос с губами, у него утонуло столько аристократического презрения, что казалось, во рту у него не бабл-гам, а весь окружающий мир, который он, окончательно пережевав и не найдя в нем ничего для себя интересного, с таким же презрением выплюнет; кроме того, упершись локтем в бедро, он сделал из своей руки какое-то изящное приспособление, что-то вроде подставки для сигареты, которая дымилась в двух напряженных, выгнутых, как у М. Дитрих, пальцах, и все, что нужно было сделать для того, чтобы втянуть очередную порцию дыма, это приблизить руку к лицу, а затем, с салонной небрежностью, ее отвести.
Задержавшись на некоторое время в этом “предбаннике”, Юра Р. сделал вид, что идет в туалет. Сначала он хотел оставить футляр с аккордеоном где-нибудь здесь, рядом с умывальником; он хотел попросить всех этих курящих людей, чтобы они приглядели за его вещью. Но высокомерие, с которым они курили, просто сразило Юру Р. Он пошел в основное помещение прямо так — с громоздким футляром. Он вошел в свободную кабинку. В унитазе был насыпан целый Эверест хлорки, от которой щекотало в носу и хотелось плакать. В соседней кабинке кто-то мучительно, будто в ожидании вдохновения, кряхтел; а в другой кабинке, чуть дальше, тихо чертыхались и с громким, нарочитым отхаркиванием, сплевывали.
Юра Р. вообще-то в туалет не хотел. Он пришел сюда по нужде, но по нужде совсем другого рода. Поэтому он тут же вернулся в “предбанник”. Юра Р. еще немного посидел на футляре. Затем поднялся, показал байковое нутро чемодана, надел на одно плечо широкий ремень, закрыл чемодан, уселся на торец и, для начала бегло пройдясь по клавишам щепотью, в полном затишье заиграл мелодию своего детства. Он играл, закрыв глаза. Он был похож на слепого, который слушает кого-то и поддакивает. Когда мелодия стала подходить к завершению, он сделал так, чтобы без видимого стыка шмель полетел еще раз. Случайно, на какую-то долю секунды открыв глаза, он увидел, что дверь в туалет раскрыта и сюда стекаются люди. Люди входили тихо, чуть ли не на цыпочках, с любопытством останавливались и слушали. Нарочно, чтобы больше их не открывать, Юра Р. зажмурил глаза крепче и, так же без всякого промежутка, перешел на соль-мажорный ноктюрн Шопена, постепенно выравнивая темп. Он не выдержал, еще раз открыл глаза и где-то над другими лицами (как всегда, это были одинаковые бледные пятна) увидел крупную голову Валентина Ж., у которого лицо было каким-то плачущим (просто от напряженного внимания он открыл рот и сделал брови “домиком”), а чуть ниже щурил глаза и губы В. Хорошевич.
Юра Р. остановился и начал трясти и сжимать в кулак онемевшую правую ладонь. Послышалось несколько рукоплесканий, одобрительный шумок и фрагменты уже знакомого голоса, который пытался всех перекричать: “…в рот! …в рот!..”; и тут же Юра Р. увидел протискивающуюся к нему кожаную кепку. Он быстро сложил аккордеон и, глядя на чужие ноги, поспешил выскочить из туалета так, чтобы не столкнуться с поднадоевшей кепкой, держась для этого противоположной стены. Он слышал за спиной отчаянное, будто ребенок потерялся в зоопарке: “Куда… в рот?! Подожди меня… в рот!..”
На какие-то две секунду он задержался перед зеркалом в фойе, пальцами расчесал челку, и здесь за спиной прозвучали отчетливые шлепки. К нему шли В. Хорошевич и Валентин Ж. В. Хорошевич небрежно улыбался и хлопал — нарочно отчетливо и отрывисто, держа ладошки подчеркнуто горизонтально, чтобы показать, что это не аплодисменты, а всего лишь пародия, насмешка. “Поздравляю, поздравляю!.. Звезда туалетов и унитазов!” — с пафосом сказал В. Хорошевич, остановившись перед Юрой и заглядывая ему прямо в глаза. Юра Р., как будто что-то там забыл, отвернулся к зеркалу и увидел всех троих — Хорошевича, Валентина и себя, которые стояли в прохладном сумраке, сверху искрился тонкий пыльный налет, и все это напоминало какой-то библейский сюжет в картинках.
В. Хорошевич, выдержав необходимую ему паузу, сказал, что вынужден всех (понятно, кого это “всех”) огорчить: постановка “Гамлета” отменяется, так как уже давно никто не знает, кто такой И. Смоктуновский, и тема двойника публикой просто не прочтется, все будет насмарку. Жаль, жаль (это тоже были его слова) . А “Гутен морген” будет заниматься стэндапом, так как это злободневно и в этом будущее (он не сказал, что, с его точки зрения, вся “злободневность” здесь объяснялась малыми денежными затратами на подготовку); и если Ю. Рогов хочет, то пусть он приходит и сидит в зале в качестве “подставы”; но деньги за это будут очень и очень символические, если они вообще будут. И тут же, казалось бы, ни с того, ни с сего, он добавил, что музыка Шопена лично для него — “прошлый век, нытье и сопли”; ему больше нравится что — нибудь неожиданное, концептуальное: например, “Тишина № такая-то”: выходит пианист и ничего не играет, а просто сидит. И вообще, сказал он, у людей сейчас особое, клиповое мышление. “Позволь не согласиться”, — перебил его Валентин Ж. и тут же застеснялся. “Что?!” — опешил В. Хорошевич. “По-моему… на мой взгляд, у людей обычное, человеческое мышление”, — будто извиняясь, проблеял Валентин Ж. “Ты не веришь, что у людей клиповое мышление?! Ты мне не веришь, что у людей клиповое мышление?! — затявкал В. Хорошевич, наступая на Валентина Ж. — Ладно, отлично! Сейчас мы убедимся! Сейчас я возьму любого, на выбор… Да вот хотя бы…” Он оглянулся, увидел неподалеку альянс кожаной кепки и розовых очков, тронул его за рукав и требовательно спросил: “Скажите, вот у вас клиповое мышление или нет?” Розовые очки посмотрели на него, перешли на Юру Р., затем на Валентина Ж., опять на В. Хорошевича, усы шевельнулись, и прозвучал ответ: “У меня?.. Конечно, ебанаврот!” И Хорошевич, тут же обернувшись к Валентину Ж. и тыкая ему пальцем в грудь, как бы желая пробить в нем дыру, чтобы прислониться к этой дыре ртом и кричать прямо туда, стал опять наступать на Валентина: “Ты понял наконец?! Диалектика и Платон уходят! Приходят синергетика и Хайдеггер!” Валентин Ж., глядя печально вниз, на В. Хорошевича, весь обмяк, как надувной матрас. Дело в том, что Валентин Ж. вообще-то имел собственное мнение о том или об этом, но ему все время казалось, что есть люди, которые и начитаннее, и умнее его, и, конечно же, эти люди гораздо лучше все знают и понимают; а если еще эти люди вворачивают в свои стройные доказательства что-нибудь про “синергетику” или… “Я извиняюсь, ебанаврот… А че за хуйня такая: “хай дэгер”?” — обращаясь одновременно и к В. Хорошевичу, и к Валентину Ж., и даже отчасти к Юре Р., вдруг неожиданно вклинились усы. Говоря между нами, Хорошевич знал фамилию философа, знал, что все у него там построено вокруг какого-то “Dasein”, и больше ничего не знал. “Это… это слишком сложно…” — заумно повертел пальцами В. Хорошевич. “ Поня-а-атно, ебанаврот!” — делая гимнастическое упражнение, пропели усы.
Почувствовав, что он никого уже здесь не интересует, что все заняты собственными амбициями, Юра Р. тихо открыл пружинную дверь и, пропуская вперед себя футляр, покинул Дом литератора.
60
Все так называемое “современное искусство” помещается в писсуаре М. Дюшана В свое время Дюшану нужно было как-то выделиться, как-то заявить о себе; идти проторенным путем было невозможно: это было бы слишком долго и скучно. Поэтому Дюшан сделал так: он пошел, в сущности, той же, старой дорогой, но не так, как шли до него, а на голове.
Современное искусство родилось из плевка в морду обывателя, который погряз в мелодраме и натюрморте. Когда-то это было неожиданно, в этом был протест, это было способно разрушать и подтачивать всякие трухлявые сооружения. “Современное искусство” сегодня — это самое безобидное, политически безопасное ребячество и дешевая клоунада. Все это с успехом поставлено на конвейер и уже мало чем отличается от так называемой “попсы” . В этом еще можно найти и плевки, и пощечины, но все это теперь так же привычно и покупаемо, как плевки или удары фирменной плеткой, которые толстожопый босс (днем — лидер) терпит от какой-нибудь шлюхи. Надо сказать, это созревало еще в унитазе М. Дюшана: расчет на мазохизм и восторженную глупость толпы.
Так называемые “почитатели и знатоки” современного искусства это, по сути, кучка никчемных тупиц и попугаев, которые, живи они несколько десятилетий или веков назад, с удовольствием удовлетворялись бы яркими тряпками и громкими дудками самой посредственной ерунды. Они, как стая глупых птиц, кидаются на фальшивые стекляшки, на фокусы и обыкновенную обдуриловку, которыми их кормят люди с извращенным нутром или самые откровенные проходимцы, прикрывающие свои волосатые гениталии “концепциями” и “креативом”. Эта публика с серьезностью алюминиевых кастрюль будет смотреть на сидящего без звуков и без движения пианиста, не замечать закулисного хохота композитора, и только, пожалуй, самый наивный и чистый, который случайно попадет в их ряды, посмеет во всеуслышанье заявить, что у короля, оказывается, голая жопа.
Мало того, что “любовь к современному искусству” — это, по сути, визитная карточка сегодняшнего сноба, здесь еще присутствует следующий момент: говоря (и даже настойчиво утверждая), что они признают и понимают только “современное искусство”, эти глупые трещотки, на самом деле, преследуют единственную цель: удостоверить всех в том, что они “современные люди”, что они вообще живы, живут. Человек, предпочитающий искусство прошлых веков, несколько подозрителен: о нем (поскольку прошлое исчезло, умерло) можно легко подумать, что он труп, неживой. А в “современном искусстве” (поскольку здесь говорится о чем-то “современном”, то есть, о наличествующем в данный момент ) как будто бы есть “жизнь” и даже есть намек на “будущее” (то есть, на то, что будет жить дальше), и поэтому, примкнув к любителям “современного искусства”, ты как бы снимаешь с себя подозрения в том, что внутри у тебя труха и паутина: полное отсутствие души и, следовательно, жизни.
61
“Современное искусство” — это искусство для обезьян, которым для полного обезьяньего восторга достаточно куда-то придти, что-то увидеть и чему-то удивиться.
62
“Современное искусство” — удачное прибежище для всяких деятельных бездарей, у которых отсутствие души и чувства подменено механизмом карманного калькулятора. Таким людям достаточно раздеться догола, встать ногами в алюминиевый таз, проговорить какой-нибудь набор слов, и уже потом можно с честными глазами всех уверять , что в этом — некая “концепция”.
63
А теперь давайте допустим такую ситуацию. Вас (или не вас, а кого-то другого) помещают в запертую комнату и говорят, что вы будете дожидаться здесь своей смерти. За вами придут, вас выведут из комнаты, и после этого вы умрете. За вами могут придти через десять минут, могут через неделю, а могут и через пятьдесят лет. Комната, в которую вас помещают, это не тюремная камера. Здесь все сделано так, с таким расчетом, чтобы вы полностью забыли о том, что именно отсюда вас поведут умирать.
Теперь давайте допустим, что в вашу комнату приводят другого человека. Это ваш сосед и собеседник — на ваши ближайшие десять минут, неделю, пятьдесят лет. Конечно же, никто не станет спорить с тем, что это очень важно — что за человека вам навязывают.
Допустим, это мужественный, мудрый человек: он знает, как преодолеть страх смерти, как не растеряться от того, что вы оба — в запертом, тесном помещении. Он знает, как вести себя в данной ситуации, как сохранять покой, как не впадать в пошлый самообман.
Или допустим, ваш сосед — мелкоразрядный, трусливый шут, который (в первую очередь, для того чтобы преодолеть дрожь в собственных ляжках) предлагает вам забыть о том, что дверь заперта, о том, что любая секунда может быть последней, и тут же, с примесью истерики и непроизвольно попукивая, начинает кувыркаться перед вами “колесом”, показывать, как кричит осел, рассказывать все известные ему анекдоты, и все в таком роде — лишь бы только создать сумбур, хаос, чтобы ничего не видеть, ничего не слышать и ни о чем не думать.
Само собой, здесь все зависит от того, кто вы. Если вы клоун и тупица, то вам, конечно же, будет ближе второй тип соседа.
(Продолжение следует)