Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2006
Андрей Козлов — прозаик, поэт, художник, духовный практик. Публиковался в журналах “Урал”, “Микс”, “Несовременные записки”, “Уральский Ревизор”, в сборниках прозы “Ожидание”, “Антология современной уральской прозы”, в поэтическом сборнике “ДорогойогороД”. Автор книг “Бхагавад-Гита-99” и “Экогород”.
“ГЕЙ, УГРОФИННЫ”
Эта название моей теории, а вернее литературный текст с концептуальной изюминкой. Тогда в 1987 году слово “гей” ассоциировалось в первую очередь с “Гей, славяне!”. Тогда вместо “прикольно” говорили “стремно”, “стеб”, “шкодно” или просто “смешно”. Это был 1987 год, когда по-прежнему было еще ничего нельзя, но кое-что было уже можно.
Нас с Касимовым Лев Хабаров, директор художественной школы, привлек к проекту “Экспериментальной выставки” в его школе на Сакко и Ванцетти. Чаще эта знаменитая в Свердловске выставка так и называлась “На Сакко и Ванцетти”. Она продолжала проект первой “безвыставкомной” выставки “На Сурикова”. А потом этот проект продолжился “Станцией вольных почт” (это реальное историческое название особняка на Ленина 11). Это были события, когда вышел наружу, грубо говоря, местный андегрунд. Но это было не совсем “импрессионизм-сюрреализм-попарт-абстракционизм”, фактически это было “актуальное искусство”, эффект производила сама небывалая акция.
На “Сакко и Ванцетти” предлагалось организовать литературные тусовки. Насколько это было восхитительно для публики не берусь судить, но сообщество литераторов-неформалов образовалось.
“Гей, угрофины” позже Танцырев опубликовал где-то в Эстонии. Суть была на вид серьезная, но это был, так сказать, проект. Нас, угрофинов, издавна живших на просторах среднерусской равнины и на косогорах Урала, размешали пришедшие с Дуная славяне. Субстрат русских — мы, угрофинны. Мы говорили между собой на вогульском, остякском, черемисском языках и так далее, а официальным языком межнационального общения была восточнославянская мова — для удобства. “Мы — русские!”, — кто-нибудь возмущался. Я просил посмотреть на мою или Ромы Тягунова “рожу”, обладающую характерной скуластостью, широколицостью и небольшой раскосостью. В завершение предлагалось объединить Свердловскую и Пермскую область в один субъект, потому что Дрожащих, Беликов и тогдашний Кальпиди, наши хорошие уважаемые и талантливые друзья, жили там.
Худшкола на Сакко и Ванцетти представляла собой деревянный покосившийся особняк, кажется даже кто-то свалился-таки с ветхого балкончика под хмельком. Сейчас домик-теремок отреставрирован: изразцы, наличники, коньки, перильца.
БУРГ-СТАЙЛ
Чехов, сказавший:
“Здешние люди внушают проезжему нечто вроде ужаса. Скуластые, лобастые, с громадными ручищами. Родятся на местных чугунолитейных заводах, и при рождении их присутствует не акушеры, а механики. Входит в номер, самоваром или с графином, того и гляди убьет. Я сторонюсь”, — и Маяковский, сказавший:
“У этого города нету традиций бульвара, дворца, фонтана и неги. У нас на глазах городище родится из воли Урала, труда и энергии”, — как-то угадали “немытый”, “неформальный”, эклектический внешне и напористый изнутри стиль всей этой екатеринбургской бурды, которую архитекторы назвали “бург-стайл”. Но это годится не только для архитектуры, но и для всего остального. Вот уже чего умом не объять, так это стиль екатеринбургской литтусовки в конце века — сплошной ералаш: Букашкин, Мокша, Застырец, Верников, Богданов, Антиподов, Курицын, Нохрин, тут же Башлачев, студент журфака из УрГУ, промелькнул, Шабуров, Касимов, Казарин, Сахновский, а дальше люди менее тусовочные, поближе к официальным союзписательским литераторам. Море добродушных ясноглазых графоманов, старые подпольные диссиденты и полудиссиденты, которые непременно чего-то да писали.
Муж поэтессы Марины Каменской — Виталий Каменский (в юношестве Егоров) имел стихотворный трактат, по конструкции — в духе “Комедии” Данте, по смыслу — в духе Гегеля. Его сверстник фронтовик-журналист Виктор Ничков, напечатав однажды басню в “Вечерке”, остальные уже писал “конечно” в стол. Как-то в 2002-м “Вечерние ведомости” посвятили творчеству этого чудака целую полосу. В 1964 году он написал роман-дневник, предшественник современных блоггов, каждый день шлепал на печатной машинке какое-нибудь наблюдение: разговоры в очередях, заседания парткомов, пожар, анекдоты про Хрущева.
Все это вместе в конце века продолжало быть в Екатеринбурге-Свердловске одновременно. Старик Ничков говорил также по-фронтовому бодро: “Меня, конечно, как тогда не печатали, так и сейчас не печатают”.
КОЗЬЕ БУГО
С компанией Башлачева меня познакомил Сеня Соловьев, представив меня как “того самого Козлова”. Причем сделал это самым экстравагантным образом. Я был тогда 25-ти лет, поступил на филологический и, естественно, поехал в колхоз. На вокзале у поезда, отвозящего студенческий отряд на картошку в Кырск (Красноуфимск), — вдруг Сеня с гитарой. Вопль, радостно-восторженно экзальтированный.
—Едем с нами, с журфаком.
—Как так? Я ведь филолог, разве так можно?
—Можно. Не фига. Я сейчас договорюсь.
Он сбегал по вагонам к командирам отрядов, поменял как-то меня на четырех физиков из журфаковского отряда. Я поехал с журиками и сразу же без прологов и экспозиций не просто познакомился, а непосредственно скорифанился со всеми, поскольку Сеня, суперавторитетный в этой среде человек, представил меня в качестве “своего”. Компания была действительно искрометная. Нохрин, Башлачев, Измайлов, Анчугов и так далее.
Стоял сплошной стеб. Генератором был, очевидно, Башлык, он даже имел как бы должность художника. Картофель, конечно, убирался, но параллельно выстраивалось какая-то субкультура. Был 1981 год, еще жив Брежнев и все остальные, но тут в колхозе под Кырском дышалось вольготно.
Начинается утренняя линейка. Грязные грузчики в телогрейках, танкистских подшлемниках нестройно, но по-хозяйски выходят к флагштоку и поют гимн Советского Союза. Мелодию ведут братья Козлов и Баранов, у одного нет слуха, у другого — ни слуха, ни голоса. Очсмешно, но не один не смеется. Второ- и третьекурсники тоже не смеются. Первокурсники журналисты и физики смотрят с некоторой растерянностью: патриотизма больше, чем обычно. Потом также серьезно комиссар отряда говорит о дружественной Камбодже, которой мы должны помочь убранным во время картофелем.
Башлык изобрел стенгазету “Козье буго” с аналогичной философией. Его и других авторов газеты бойкие первокурсники атакуют вопросами:
—Что такое козье буго? Вымя или что?
—Козье буго должно стать козьим, — умно отвечает Измайлов.
Его переспрашивают:
—Вымя или что?
—Молодой человек! Вы вообще зачем поступили в университет? Чем вы вообще слушаете, ушами или непонятно чем? Придержите ваши неуместные псевдовопросики при себе. Козье буго должно стать козьим.
Какой-то первокурсник по-ньювасюковски догадается, что это в том же смысле, что и “экономика должна стать экономной”.
На другой день Башлык, Нохрин, Измайлов изобретают параллелепипедизм. Вернисаж. Гуашью на ватмане куча картин. Везде параллелепипеды или кубы. По небу летят несколько кирпичков клином — “Летят перелетные птицы”. Нестройная линейка параллелепипедов-кирпичиков на земле — “Идут переходные звери” . Пять кирпичиков висят на ниточках — “Декабристы”. Лишь на одном ватмане шар, подпись: “Падла!”. Вернисаж открыт, гидом кудрявый высокий красавчик Саша Измайлов, он томно рассказывает про тонкость и уравновешенность композиции, цветовые гаммы, если параллелепипеды синие, он говорит о голубом периоде, если цветов много, он говорит о синтезе. Нохрин его поправляет бодренько, по-менторски:
—Скорее эклектика, чем синтез.
Измайлов без разворота говорит об эклектике. До конца увлечь в маразматически бредовую вселенную физиков-первокурсников не удается, многие настолько равнодушны к живописи, что их всколыхнуть оказывается сложным.
Тогда что? Тогда на другой день дискуссия “Есть ли жизнь на Марсе?”. Один из физиков излагает свои познания насчет марсианских каналов и гипотез относительно наличия атмосферы на красной планете.
—Все это, уважаемые, полная чушь.
Публика ревет в восторге, не давая Измайлову договорить.
—Чушь, бред, галиматья!..
Физик пытается, что-то сказать, используя какой-то штамп “общепризнанного мнения”. Компания Башлыка, Нохрина, Измайлова вдруг начинает неудержно смеяться. Измайлов, давясь от смешливого кашля, наконец, выговаривает, что “общепризнанно” как раз обратное. Но на этот раз весельчаки все-таки расколются. Измайлов перепутает в пылу своего пламенного и блистательно спича наличие жизни с отсутствием, так что Нохрин и другие начнут уже хохотать не искусственно, а спонтанно.
Что-то такое в меньшей степени продолжалось и в университете. Но университет пройден. Все разъезжаются… Измайлов — в Хабаровск. Башлык — сначала в свой Рыбинск (Череповец ли), но оттуда сбегает в Питер, проигнорировав распределение в рыбинскую газету.
В Свердловске у него была жена. Жила она на квартире у моей соседки на Первомайской. Я не в курсе был насчет его супружеской жизни, так что, когда мы встретились в моем подъезде, это было неожиданно. Башлык воскликнул:
—Встренулись!
Моя квартира была “32”, его — “33”. Вскоре там проявились Нохрин, Измайлов. Башлык рассказывал, как они с Кинчевым (“Алиса”) ездили в Москву к Пугачевой, пели ей свои песенки, она нахваливала:
—Хорошая тетка.
Башлык стал зазывать Измайлова в Питер, мол, там все бурно и круто. Мне что-то в рассказах Башлыка не понравилось. Что-то мне показалось там не то: наркотики, нудизм, еще что-то банально модное и крутое. Я Измайлову и говорю:
—Саня, не езди туда.
Но он поехал, сходил на подпольный концерт Шевчука, зашел в гости к Валерию Попову. Тогда Попов был “нашенский” культовый писатель, особенно “Жизнь удалась”. Удачных вещиц тогда было мало, так что Измайлову тоже понравилось выше крыши, так что он постарался с Поповым встретиться и встретился, попив с ним портвейна и поговорив о жизни.
Потом мы еще раз встречались с Башлыком в школе, где Нохрин сторожил. Башлык играл на фортепьяно только что придуманные импровизации. Потом читал “Мцыри” в ужасно смешном отмороженном стиле: “Фтарик, ты гаварят миня от фмерти фпаф. Фачем?”. Беззубым голосом опойки, которого отоварили чемоданом по голове. Очсмешно.
Потом еще раз “встренулись” на “Поп-механике”. Башлык вытаскивал на сцену козу. Потом, попивая чай на своей кухне на улице Попова (изобретателя радио), по радио я услышал в молодежно-музыкальной передаче (вел то ли Градский, то ли Тухманов — все время их путаю) сообщение, что Башлачев погиб. Погиб — и сразу сообщили по всесоюзному радио. Потом узнал, что он выпал из окна, колокольчик наш. Но он так вот почти и задумывал: жить напрямик, без оглядки, без соглашательств, без осторожности.
Анчугов вдруг стал снимать кино. И дважды на фестивале документального кино в Екатеринбурге был лауреатом. Даже снял худфильм. Фильм прошел (не знаю, что это значит), но Анчугов вскоре умер. Пил? Думаю, что пил. И Нохрин пил. Вдова Сереги говорила, что у него была постоянно депрессия. Наверное, так и было: у Нохрина была даже чуть ли не поговорка: “Все плохо”.
Новая эпоха увела из-под ног что-то, вызывая депрессняк.
С Сеней Соловьевым пересекались еще не раз. В прошлом году он послал мне на эмэйл свои рассказы, которые он называет “Мемы”, очень ностальгичные: “Одноклассники”, “Махотин”, “Маленький сын”. Пишет он их просто так, не для печатания: посылает бывшим одноклассникам в ФРГ по интернету или вот мне послал.
Ы КРАТКОЕ
С Соловьевым мы начинали свои литературные заговоры в году аж 75-м, даже написали литературный манифест — что-то про “протухшее дерьмо мамонта”. Девяносто процентов того, что я писал, была лажа, но десять процентов как-то нечаянно получались, и мне даже самому нравилось.
Когда на филфак поступил, там публике мои “пустячки” тоже понравились. Специально приходили посмотреть на Козлова. Создали, короче говоря, приятную творческую атмосферу.
Первой стремной дикостью мне показался факт, что каждый второй на филфаке самоидентифицируется как поэт. “Я — поэт”. Смешно, но забавно — и как бы среда. Юра Казарин (по подсказке Касимова) создал на филфаке еще студентом стенгазету “Словарь” с рубрикой “Мастерская”. По тем временам — это был максимум возможной публикации (если не считать всей этой туфты про “индустриальные дали”). Потом, когда гласность началась, можно было уже что-то напечатать в многотиражке “Уральский университет”, и даже помаленьку в журнале “Урал”.
Но поскольку возможность публиковаться была ограниченной, хотелось интравертно копнуть поглубже. На пятом курсе я открыл (или “создал”) свою фонологическую школу и теорию ономосферы.
Ономосфера — это сеть-структура имен собственных (Пушкин, Москва, Октябрьская Революция). Они, эти имена собственные, в отличие от нарицательных состоят не из содержательных и грамматических сем, они, собственные, существуют-бытийствуют, привязываясь лишь непосредственно друг к другу: Волга — Каспийское море, Толстой — Ясная Поляна, Урал — “Сказы Бажова”. Собственное — это ситуация. Хрононим, топоним, антропоним, идеоним, — все привязываются друг к другу. Получилась доморощенная семиотика, структура допредикативного. Интерес к допредикативному мне привил Серега Фунштейн (тоже на филфаке учился, сейчас живет где-то в Израиле, естественно).
Но фонологическая школа была еще смешней. Сама проблема — уже чистый кунштюк. Изучая на первом курсе русскую фонетику, я удивился, узнав, что в СССР существует две фонологические школы относительно святого святых — собственной фонологической системы великого и могучего русского языка, то есть, тех звуков, которые мы слышим и из которых состоят все наши русские слова, все: и слова Лермонтова, и слова Некрасова — все. Система СССР — последовательно однопартийная, все единодушно, а относительно столь, казалось бы, простой вещи, как “а” и “б”, позволено существовать двум школам. Невероятно! Одна школа — “Московская”, другая —“Ленинградская”. Сыр-бор был вокруг вопроса, является ли фонема “Ы” самостоятельной фонемой, или она есть вариант фонемы “И”. Но это же действительно очсмешно! Тем более, что есть даже фильм “Операция Ы”.
—Почему “Ы”? — спрашивает персонаж.
Никулин отвечает:
—Чтобы никто не догадался.
Относительно этой поразительной для меня новости я даже написал для казаринской “Мастерской” юмореску про Аванесова и Щербу. Лежат якобы эти лингвисты в Сочи на песочке, и один из них говорит:
—У бедя дасборг, — и чихает на оппонента.
Тот же в ответ излагает тираду про “глокую куздру”, которая “бодланула бокренка”…
Шеф мой, профессор Александр Константинович Матвеев, вновь меня вернул на пятом курсе к заинтриговавшей меня теме. Он читал курс зарубежных лингвистических учений. Ельмслев, Хомский, Вук Кораджич, придумавший сербо-харватскую азбуку, etc. Сюда же затесался князь Н. Трубецкой. У него, князя, была своя фонологическая теория: “Принципы выделения фонем”. Это был тот самый Трубецкой, который возглавил движение евразийцев в русской эмиграции. Но интересовала, как позже оказалось, Трубецкого не политика, а семиотика вопроса, так что из “евразийцев” князь вышел, уехал в Прагу, занялся лингвистикой и создал там знаменитый “Пражский кружок”. Принципы выделения фонем он придумал, но фонем почему-то не выделил.
Я посидел, поподставлял и выделил. Фонетика относилась к кафедре русистов, так что я пошел на консультацию к Эре Васильевне Кузнецовой. Говорю:
—Здравствуйте! Я вот создал новую фонологическую теорию, которая закрывает становящийся неприличным спор между ленинградской и московской фонологическими школами.
Наша кафедра русистики, как нас предупредили, больше склонялась к ленинградской школе. Эра Васильевна удивилась моему визиту, точнее возмутилась:
—Как ты смел! Эти вещи придумал Бодуэн Де Куртанэ!..
Она еще назвала имена светил, полиглотов. Мне так приятно стало. Я думал, что решаю что-то вроде психологического практикума, а оказалось, попал в обойму, в элиту к нетленным языковедам. Пошел к шефу, в двух словах объяснил и добавил, что все это вытекает из его лекции по Трубецкому.
—Завтра заседание кафедры, сделай доклад.
Смысл простой: и “Ы”, и “И” обе есть. Но также есть “Я”, “Ю”, “Е”. Обе школы за гласными в напряженном состоянии не признавали статуса фонемы. Мягкий согласные (Ль, Пь, Сь) обе школы считают фонемами, но они-то как раз и не фонемы. В древнем русском языке были редуцированные гласные “Ъ” и “Ь” (“еры” и “ерь”), но Бодуэн де Куртанэ и проч. решили, что в современном языке их не стало (редуцированные редуцировались), но они остались. Потому что согласный без гласного не может быть произнесен, и хотя букву Ъ в конце слова устранили, но звук Ъ остался.
Я еще не завершил доклада, но аспирантка Гусельникова перебила:
—Ты что, ввел “ы” краткое?
Все засмеялись.
Да, Ы краткого как буквы нет, но на самом деле оно (Ы краткое) есть. Я назвал его нуль-согласным. Когда слово начинается на письме с гласного (“угол”, “ящик”), то впереди идет нуль-гласный. Букву “Я”, например, фонетики так и разложат “Й” + “А”. Но в действительности впереди нуль-согласный, если за ним идет ненапряженный гласный, получается “А” или “У”, если напряженный — “Я” (Йа) или “Ю” (Йу)
Даже Востриков ничего не смог возразить. Шеф пригласил меня в свой кабинет:
—Подумай, как все это опровергнуть.
Откровенно говоря, я даже и не попытался подумать. Приятно все-таки побывать пусть гадким, но все-таки создателем чего-то такого, до чего ни обе школы, ни Бодуэн де Куртане, ни даже князь Н. Трубецкой не додумались. Ведь теперь я не просто умею “ямба от хорея отличить”, теперь я знаю, как устроены сами буквы!
1988 ГОД
Без публикаций в журналах и книгах литература еще не совсем литература. Четыре экземпляра под копирку, стенгазета в университете — еще не совсем то. Так что, когда журнал “Урал” решил поэкспериментировать и выпустить молодежно-экспериментальный номер, то он стал легендарным, хотя ничего уж такого особенного этот номер не выдал на гора. Так или иначе, этот номер журнала “Урал” (1988, № 1), благодаря ли Сергею Андрееву с его теорией раскулачивания администрации как класса, благодаря ли Александру Иванченко с его авангардно-прустовско-джойсовско заумной прозой, благодаря ли всем остальным материалам и иллюстрациям, получил резонанс, тем паче, что тогда еще и тиражи сохранялись.
Авторы номера не стремились ни к политической корректности, ни к следованию нотам соцреалистической метафизики. На обложках были картинки с “безвыставкомной” выставки “На Сурикова”. Участники проекта сами на 90% отбирали тексты-кандидаты. У меня отобрали фельетон против националистов (тогда была очень забавная ситуация с противниками рок-музыки в Свердловске, они обнаружили, что “Урфин Джюс” — была такая рок-группа — переводится как “еврейский сирота”) и возмущались. Я же лоббировал верлибры Саши Липовецкого. Чувствовалось, что он задумчивый, чуткий, потом “верлибр” — без рифм, без всего, эпатажно, странно.
Когда журнал уже вышел, авторы проекта собрались в ДРИловке. Сидит Сергей Андреев, такой весь пассионарный, черной молнии подобный, протягивает мне руку:
—Сергей Андреев.
Я:
—Андрей, но не Сергеев.
Подкузьмил неомарксиста.
ЗИНАИДА
Но что-то самостийное в свердловской литературе-искусстве было и до того. Были свои уважаемые, почитаемые фигуры. В легальной литературе таким персонажем была поэтесса Майя Никулина. А в нелегальной (то есть, более пронзительной, более неформальной) литературе также была звезда — легендарная Зина Гаврилова. “Зинаида”. Сверхъяркая, особенная звезда, и не только благодаря своей пугающей, почти шизоидной экстравагантности, но и тому, что она, к тому же, была женой художника Валерия Гаврилова, а после его смерти — хранительницей его наследия. Гаврилов — в то время, когда советские космические корабли бороздили просторы вселенной, писал как-то неистово, то ли как Гойя, то ли как Дали. Однозначно, что он пытался быть художником-философом. Он писал много и свои холсты один за другим складывал на шкаф. Стены были завешаны, и в коридоре, и на шкафах, разделяющих комнату, картины. Прочие, а многие, просто потому что очень большие, сворачивались в рулон и складывались на шкаф. В этом декадентском “Эрмитаже” Зина принимала гостей. Как бы ни был занятен антураж поэтического быта, стихи Зины также занятны, необычны. Зина, благодаря имени, ассоциировалась с Зинаидой Гиппиус, но Зина — не аристократка, она была не из “образованных” вовсе, и потому боязливо благоговела перед настоящими, “культурными” поэтами. Она даже казалась жизнелюбивой шарлатанкой, которая косит “под гения”. Созданием “стихов” Зина также считала создание детей. Дети — сами по себе гении, сами по себе стихи, а если гении — мать и отец, то таких детей надо рожать бесконечно. Кому-то муза этой поэтессы может показаться незначительной, я бы даже и не стал очень-то тут и спорить, но именно Зинка открыла занавес литературы без галстуков, погон и прочих лычек. Работая официанткой в вагоне-ресторане, простая советская девушка вдруг поняла, что хочет быть личностью, хочет быть не такой как все, то есть, великой, знаменитой, и поэзия + искусство существуют просто для этой практической цели — быть великим человеком, как Пушкин, как Леонардо, как Пикассо. Конечно, ее муза — муза без особого лоска. Она не была поэтом-учителем, поэтом-образцом. Лучше ее сравнить с Гагариным, просто она первая в этом городе “без фонтанов” “спозиционировала” себя в качестве такового.
КАРТИННИКИ
Букашкин, старик Букашкин, вот он был и выглядел на сто процентов авангардно. К тому же всем этим камланием его команда походила на скоморохов. Их приглашали туда-сюда на разные рок-фестивали. В Свердловске же целыми днями “Картинники”, развесив дощечки с незатейливыми, но хипповыми стишками, бряцали, наяривали под бубны-балалайки все эти частушки на улице Ленина возле кинотеатра “Салют”, шокируя непривыкших к гласности и уличности прохожих.
Потом привыкли, но букашкинцы продолжали свои картонно-фанерные проекты. Шабуров грозился даже издать книжку с проектами Букашкина в факсимильном виде (во всяком случае, он в кладовой галереи “Парарам” заснял на свой “диджитал” все картонные книжицы Букашкина) и сделать букашкинский сайт. Букашкин, однако, любил говорить, что Шабуров — пост-модернист, а он, Букашкин, — просто модернист, без “пост”.
За полгода до его ухода в мир иной я встретил согбенного Букашкина возле башни-кузницы Махотина на плотинке. Как раз тогда вышла книга “Маргиналы” А. Сидякиной. Мы сочли, что название придумал Кальпиди. Букашкин, сверкнув своими сумасшедшими, смеющимися глазами, подметил, что “маргиналы” в целом — ругательство, а стало быть, “Кальпиди — тоже пост-модернист в каком-то смысле”.
ДЕМОГРАФИЯ
Где-то месяц назад один знакомый затащил меня на заседание семинара “Русская идея” в УрГУ. Титульной темой была “Демография”. Цифры, цифры, статистика. Населения становится меньше, по всему на семьдесят вторых местах. Мальтус (был такой) предупреждал не зря. Доклад присутствующим профессорам (числом человек 20) понравился. Один (бородатый такой) выступил с поддержкой.
—Да, все вот так вот плохо, — говорит, — Россия гибнет, но одна отрада — перезахоронили Ильина с Деникиным.
Какая-то такая тема пошла маньяческая, сплошные мертвые с косами! Я тут и задумался.
Тягунов незадолго до смерти затеял конкурс стихов на тему “смерть”. Борис Рыжий сознательно покончил собой. Казарин написал книгу про последнее стихотворение 100 русских поэтов. Башлык, Нохрин, Мокша, Анчугов ушли преждевременно. Шабуров устроил хеппенинг собственных похорон: сам лежит в гробу (в Музее молодежи это было у Быкодорова ) , другие речи читают, какой он был хороший, а в качестве каталога — брошюрка, где Шабуров с татарской насмешливостью предсказывает, кто как умрет.
Многие обиделись. Шабуров вообще-то — бесцеремонный парень, но акция с похоронами на самом деле архаичное по семантике действо. То ли он так отгоняет костлявую, то ли как-то лишает смерть культурной полноценности. Строго говоря, это не совсем в духе пост-модерна. Пост-модерн, он обнажает физиологию, какашки, половые органы, а самоположение Шабурова во гроб — иная операция. Он, Шабуров, может быть, и не прочь похулиганить по-пост-модернистски (однажды он принес на “Сакко и Ванцетти” фотографию трупа, поскольку работал в судмедэкспертизе фотографом, но это фото трупа, хотя выставка и была “безвыставкомная”, тут же убрали как безобразие), но в акции самоположения во гроб получилась интересная семиотика. Возможно, он, А. Шабуров, заметил, что к ушедшим-умершим как-то добавляется славы-признания и решил выстроить ситуацию. Я тогда заметил, что акция напоминает также архаическую инициацию в “дваждырожденные”, где старый непосвященный человек как бы умирает и рождается новый, инициированный. Шабуров заставил таким макаром артистически-поэтическую публику себя инициировать.
Махотин говорил: “Вот умру, может быть, соберетесь все вместе”. После бума 86-90-го как-то все стали расползаться. Выстроился иной космос, незнакомый как-то, порой тоскливо было, хотелось застрелить кого-нибудь на дуэли. Ни рок-, ни авангардной революции не получилось. Попса только еще больше зажирела, забурела — “блинами ж…у подтирает”.
“НЕХОРОШАЯ КВАРТИРА”
Касимов Женя — самый-самый, наверное, культуртрегер, по крайней мере, литературтрегер в городе Е., бывшем городе С.. Он любит Фолкнера, Вульфа, сейчас он добавил туда в свою уравновешенную классику еще Бертрана Рассела. Он любит, конечно, лихих оригиналов и теоретически понимает, что так и надо, все знают, что он практически был в Свердловске оракулом Саши Еременко, но сам Касимов — скорее арьергардист. С тех пор, когда он в 1982-м или 83-м переехал в свою квартиру на Малышева (в квартале от УрГУ), там вечно кто-то был со стихами, пивом или портвейном. Мало кто из свердловской литтусовки мог бы не произнести: “Там некогда бывал и я”. В комнате дрались его пацаны Антон и Митька, а на кухне пили сому и курили “Opal” боги.
И Саша Еременко там был и беседовал о смыслах с Сашей Иванченко. Вот эта форточка, вот эта газовая плита, вот стол. Тут сидели эти люди, говоря о смыслах. Тут впервые Кальпиди и Дрожащщих (или “Дрожжащих?) вошли в тайный свердловский космос. И пермяк Беликов тут был, и Парщиков, и художник Остапенко (из Перми), и Дима Воронков, сценарист “Дальнобойщиков”, кого тут, ёкарный бабай, только не было. Давно это было — всех и не упомнишь.
Поначалу, конечно, тут были все свои, филологи-поэты, филологи-барды, их друзья.
Сахновский, ныне лауреат “Декамерона”, читал свои стихи “В тыловом загазованном Орске”. Он оттуда, с Оренбуржья. Однажды, вернувшись из столицы, взахлеб рассказывал, как там разгулялась гласность. Бурно, аппетитно, вращая глазами. Танцырев — чуть-чуть позер, может быть, даже и поболее, чем чуть-чуть. Но как-то преданно лелеющий эту игорьсеверянинскую красивость, громкий как Джельсамино (сейчас где-то в Таллинне играет в шахматы с Веллером). До сих пор помню, как он угощал меня форелью в благодарность за мой рассказец “Джунгли”, помню и ориентированность на дзенскую шалость (таков был мой титульный интерес в то время — дао и дзен). Другой дзенец — Витя Смирнов. Скромняга, интроверт, странно равнодушный к аплодисментам в отличие от двух вышеописанных его однокашников по филфаку. И пишет как-то субтильно, без оглядки на кого-то. Я нашел в 86-м у него один очень одурманивающий стих:
… И я писал, писал
И видел за слезами
Тебя, моя лиса,
С зелеными глазами.
Недавно у Смирнова вышла книжечка стихов, “VS” — на обложке. Перед сном стал перелистывать. Попались евоные, витины строки:
и не надо сюда листьев совать,
они вечно вышибают слезу.
Барды играли тут, прямо на кухне: Леня Ваксман, Рая Абельская, Перевалов. Нормально. Но Вох, тот пел как-то особенно. Потом он как-то отрекся от всего этого бард-рока. Стал только художником, стал строго православным. Возможно, потому что в Москве, где он долго жил (может, и сейчас там), его не поняли. “Я жил у фиолетовой реки, где в сети попадали рыбаки ” . Или “Богема, богема”, — такие песни, так здорово, так зычно и специфично.
Все гудело, и, когда началась гласность, еще сильнее загудело. Обком ВЛКСМ затеял конференцию ассоциации неформалов. “Мемориал”, разные рабочие клубы левого и профсоюзного толка, объединения художников (уже и не одно), энтузиасты “Долой Трущобы”, были там “новые литераторы”, но это подсуетились другие ребята, не мы.
Так что за чайком вдруг мы (Касимов, Ваксман и я) решили презентовать себя на конгрессе как общество советско-китайской дружбы “Фэнлю”. Я вышел на трибуну и изложил левым марксистам, диссидентам и прочим волонтерам вкратце учение Лао-цзы и Чжуан-цзы. Доклад заметили, да и самим нам понравилось. “Фэнлю” — красиво.
“Фэнлю” — это из книги Л. Бежина “Под знаком ветра и потока”. Стиль средневековых китайских поэтов навроде Ли Бо и Ду Фу. Пошел в гору поэт полюбоваться пейзажем, а по дороге передумал — и пошел назад. Такой стиль — совершенно без диктатуры, сплошная импровизация.
Тут приходит Л. Шульман, предлагает в ДК УЗТМ сделать тусовку, ночной клуб с поэтами, авангардным джазом, художниками.
—Да, — говорит Касимов, — а называться все это будет “Фэнлю”.
Три или четыре раза там это “Фэнлю” было. Последний раз с портвейном, закусками, настоящим китайцем (Хуан его звали), Сашей Еременко, джаз был заумный, Петя Малков с крыльями ангела. А в 89-ом году сделали еще и выставку в ДК Автомобилистов — тоже “Фэнлю”.
Однажды к Касику пришел знакомый парень (забыл имя). Он был каким-то функционером в алтайском комсомоле и решил затеять в Бийске всероссийский фестиваль поэзии. Мы согласились, подтянули пермяков (Беликова, Дрожащих, художника Славу Смирнова) и поехали. Был ли Касимов в Бийске, уже не помню. Может быть, и не был, так как тогда он учился в Литинституте на прозаика. Были Ройзман с “Интернационалом”, Тягунов, Дрожащих, Беликов, люди из Барнаула (юные и кудрявые), из Москвы (очкарики), еще откуда-то. Не так уж много, но все же. Мне в обязательной конкурсной программе участвовать не пришлось, потому что меня попросили участвовать в жюри.
Почему? Ерема тогда уже написал свое знаменитое стихотворение про Ельцина, которое начиналось словами “Привет тебе, блистательный Козлов”. А “Козлов” — это я. Пришлось стать авторитетом.
По всему в победители выбивался Женя Ройзман — я нашу диаспору свердловскую всячески проталкивал. Но возникло одно “но”: в одном из своих стихотворений Женя матюкнулся матом без многоточий, вслух. Бабулькам и представителям комсомола это очень не понравилось. Но приятель, курирующий проект, буквально взмолился: “Мне кирдык устроят, напишут, что матершинников вместо поэтов привез”. Ясно было, что так именно и напишут, и скажут.
—Ладно, — говорю, — тогда Юра Беликов будет, но не “королем поэтов”, а “махатмой поэтов”, потому что здесь Алтай-Шамбала, экс ориенте люкс”.
Так приходит мирская слава.
Конечно, не один Касик — культуртрегер. И Курицын — наших поэтов в Москве представил, и Шабуров помаленьку представлял свердловскую авангардную гильдию (он ограничился на Букашкине, Арбеневе, Мокше, пару строчек какой-то ерунды написал про меня). Аркаша Бурштейн немало понаписал разной аналитики про разные пуговки, сварганил аж огроменный портал, где полно всякого уральского и свердловского добра. Про Кальпиди — и говорить нечего, навеки запараллелил себя в сказбажовный космос, уралнавт уралнавтов. Молодец. Ведь без инфраструктуры нет литературы, несть Пушкина без Белинского. Мы лишь условно делим единый нарратив на поэтический, критический, научный, исторический. На самом деле нарратив един-один, как первичное вселенское яйцо.
ЭПИЧНОСТЬ
Уральский авангард — не есть декаданс. Иногда он лишь похож на него. Напротив, иной раз просто наружу моменты эпические, бажовские.
Букашкин — волхв-скоморох. Зинаида — пифия, мать Парвати. Характерна здесь и богатырская муза Антипа Антиподова: кумачовый Ильич, Ермак, Толстой, как три богатыря. Конечно, Антип все в кэрролловском ключе решает, устраивает игротеку, но по абсолютной величине — эпос, как ни верти.
Что этот факт означает, пока не знаю. Но вот и Верников создал нечто экстраординарно эпическое в лице своей “Калевалы”. Это не “Калевала” в общепринятом смысле. Это очень закрученная игрушка. Игра с эпосом вообще, обыгрывание национального. Причем совсем не карикатура, но все же выводит национальное из гнета обскурантизма. Вот вам этнический миф финнов: и финский нож, и Гекфинн, и написано раешником, и этимологические экскурсы в финскую лингвистику. Нет края слаще страны Суоми. Но написано для наших. Как бы рентген национального мышления. Строго говоря, метафорически зашифровал всю современную головную боль с национальной идеей, играючи обрисовал всю семиотику этого непростого дела. Хотя в копирайте Верников поставил свою фамилию, но над названием — псевдоним В. Ерников-Финнкельт. Ерников — понятно, подсказка на иронический характер текста. Вот с Финнкельтом не все поймут. Финн — понятно, а “Кельт” причем? Кельт — это приросшая кличка Верникова, никакой не псевдоним. Учась на Романо-германском, он так погрузился в англоязычную литературу (ибо был воспитан свои отцом как ребенок-индиго, знавший английский практически совершенно уже в школе), что получил прозвище “Кельт”, так как вслед за каким-то британским филологом утверждал, что самые продвинутые из англоязычных писателей — ирландцы вроде Бернарда Шоу и Джойса. И за ним это “погоняло” закрепилось.
Он как бы нащупал структуру “всеобщей теории всего”. Вот вы прочитали поэму, теперь вы финн в версии Финнкельта, так и с любой национальностью — всегда версия, вариант. Что же инвариант? По крайней мере мы чувствуем, что инвариант есть.
Это не случайно. Культовые для Верникова Богданов и Дорогокупля — фактически не просто авторы, пишущие эпично, это авторы-мифы. Относительно Богданова с его виршами про Федорова сложился слух, что Богданов — мифологический герой. Игорь, бедненький, аж перепугался:
—Нет, я есть, я не миф! — воскликнул он и даже перестал писать стихи про Федорова. Жаль. Какая-то в них простая и одновременно интеллигибельная суть.
Потом Верников запал на Кастанеду, потом увлекся индийским гуру Калки. Когда мы, спустя несколько лет, встретились на юбилее Касимова, Верников-Финкельт, беседуя со мной, сказал, добродушно улыбаясь:
—Теперь мы с тобой единоверцы-индусы!
Так что Верников — эпос-миф, как ни верти.
КУДА ПЛЫВЕМ?
Пока пишешь про былое, попадаешь на волну пушкинского “Вновь я посетил”. Чем дальше уходим от тех времен, тем они становятся загадочней, случайные черты стираются, остаются живописные замки.
Во снах возвращаются простые времена. Вот старикашка Корнелюк (эдакий свердловский Тернер) развешивает свои импрессионистские оргалитовые дощечки с прибитыми реечками вместо багета. Вот Федореев, наш Татлин-Малевич, с его заумными деревянными конструкциями, портретом Ельцина, наполовину негативным. Вон Гаврилов — что-то между Босхом и Гойей, вон Жуков режет металл, красит кирпичи белым и черным, белый кирпич подписывает названием “Черное”, черный кирпич — названием “Белое” — еще один Малевич. Вон Шабуров расклеивает на фонарных столбах свои листовки “Шабуров — Христос”, внося сумятицу в сектантскую и антисектантскую жизнь. Вон Сандра Мокша читает свою бредятину, он — воскресший Хлебников и вновь отошедший, оставивший после себя еще более футуристический и бесполезный поэтический мусор.
Поэтический нарратив, он — часть нарратива вообще. Он, нарратив вообще, вывернулся, перевернулся. Сменился формат вселенной. Нет Ленина и красных галстуков, нет печатных машинок и чернильных авторучек, нет антисоветских анекдотов, все стало оранжевым. Тьма выглядит иначе, а добро не выглядит никак. Кажется, что все в прошлом. Но это — просто плюсквамперфект. Прошедшесть — формальная часть языка. На самом деле литературные действа, они всегда в том времени, в котором мы про то читаем-слушаем-думаем-вспоминаем — в условно абсолютном. Литература — вечна, по крайней мере, как бы вечна .
АРБЕНЕВ ЖЕНЯ
Гулял в прошлую субботу со своим приятелем Виталием Оборожным (математиком) по берегу озера Шарташ. В черте Екатеринбурга есть такое чудо природы: лес со скалами, а в лесу озеро правильной бобовидной формы. Идем по заснеженной дорожке, нас нагоняет Женя Арбенев, художник. Он пожал мою руку, познакомился чинно с Виталием:
—Евгений. Иду окунаться в проруби. Купаюсь каждый день. Но один. По технике безопасности минимум должно быть двое, но вот я один купаюсь. Каждый день.
Шабуров сделал в интернете его, Арбенева, страничку: мол, коллекционер графитти — типа надписей в уборных — и потом этот самый проект “кого встретил, кто позвонил”, то бишь, книга про екатеринбургскую богему в радикально документальном стиле. Арбенев записывает все свои встречи со свердловскими художниками, писателями и проч. “Видел Воловича, видел того-этого, тот сказал то-то”. Концептуально, чуток тормозно, но что-то есть. Арбенев он такой, настоящий концептуалист-авангардист, всегда что-то есть у него.
Он, Шабуров, и про меня страничку сделал, мол, бывший сектант-кришнаит, и разместил мое, впрочем, нормальное юношеское стихотворение:
Милая моя,
Не строй из себя
Центр бытия.
В центре бытия
Нахожусь я.
Хорошее стихотворение, смешное.
Мы с Виталием Оборожным пошли посмотреть, как Арбенев будет окунаться. Он разделся, залез голый в прорубь, вылез, перекрестился, издал урало-сибирский рык. Мы пошли дальше, погода минус девять, самая прогулочная. Женя нас вскоре догнал, мы перекинулись парой предложений, я взял Женин телефон и эмэйл: может быть, тоже захочу искупаться в проруби, позвоню, посоветуюсь. Окунуться в проруби — несомненно, очприкольно.
Арбенев показал рукой на другой берег:
—Там живет Виталий Тхоржевский.
Тхоржевский — это отец поэтессы Виталины Тхоржевской, друг Валерия и Зины Гавриловых, завсегдатай всех авангардистских сборищ великой свердловской эпохи конца века № 20. Еще один культуртрегер. Там за озером у него дом с садом-огородом. Там особенно хорошо в августе-сентябре. Яблоки висят бомбочками, аппетитная облепиха и черноплодная рябина дразнят сладколюбивых птиц. Тхоржевский эдаким Сократом лежит под деревом на железной койке за вогульской банькой, рассуждает о системных людях, об абсолютной истории. Он давно прочитал всех авторов (кроме Славоя Жижека), он всего достиг и знает, что все равно ничего не знает. Иногда медицинское образование делает его циником и пессимистом, не верящим в душу. Вернее, он в нее, душу-то, верит, но она, душа, ему не очень нравится. Яблоки — лучше, тыква, кабачки — лучше. Еще лучше — ласковые внуки…
Так вот мы взаимно зафиксировались с Арбеневым, окунувшись слегка в ономосферу имен и событий. Арбенев побежал направо, к трамвайному кольцу “Шарташ”, мы побрели налево — к “Каменным палаткам”. По дороге меж сосен прошуровал мерседес, Виталий ворчливо буркнул:
—Проезд запрещен, а все равно ездят…
Сей хронотоп, где оказалось столь много Вить, Сань, Жень, случился 18 февраля 2006 года неподалеку от проруби у берега Шарташа, что ближе к городу.