Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2006
Андрей Щупов — лауреат премии Юлиана Семенова, премии “Старт”, член Союза российских писателей. Автор более двадцати книг. Живет в Екатеринбурге.
Пассажир
Вообще-то на этот курорт собиралась поехать Настя. Не столько, чтоб отдохнуть, сколько подлечиться. Она и меня уговаривала составить ей компанию. Даже не поленилась узнать, проходят ли наши “болячки” по профилю лечебного учреждения. Оказалось, что проходят, и Настя частенько мечтала:
— Только представь, Димчик, мы будем лежать в соседних ваннах — ты в суставной, я в своей — сердечной. Оба безнадежно больные и влюбленные, оба голые и красивые!
— Ты сказала: голые?
— Ну… — она немного смутилась. — Это же лечение, что тут такого? Попросят — и разденемся.
— Погоди, погоди! А как же медперсонал? Всякие там сестры, санитарки? Они же мимо будут шастать.
— Ну, и что?
— Как это что! Значит, смотреть на нас станут.
— Тебя это шокирует?
— Представь себе, да!
— Но ты же не стесняешься ходить в баню.
— Естественно! Потому что я хожу в мужское отделение.
— Ну, не знаю… Может, специально для тебя подыщут медбрата?
— Здрасьте! Еще не легче! Не хватало, чтобы на тебя, голую и красивую, пялился посторонний мужчина!..
Впрочем, спорили мы напрасно. Ни процедур, ни медбратьев моя подруга так и не дождалась. Настя умерла, не дожив трех недель до поездки. Путевка, курортная карта и билеты — все осталось невостребованным. В итоге — в далекий санаторий вместо Насти поехал я. Для чего и зачем, не знаю, но, как говорится, от перемены мест слагаемых сумма не меняется, а за эти путевки мы успели выложить сумму более чем круглую. И за билеты, и за путевку, и за направление, которое в больнице выписывали либо долго, но даром, либо быстро, но дорого. Впрочем, дело было, конечно, не в деньгах, — о них сейчас не хотелось думать. Как не хотелось думать об оставленном Настей наследстве, о ее подругах, продолжавших по привычке трезвонить в наш дом, о собственном в один миг посеревшем будущем. Кто знает, возможно, от этих самых дум я и пытался бежать. В место, куда ей так хотелось съездить, — с шикарными грязевыми ваннами, с девственным сосновым лесом, с чарующей тишиной, о которой наперебой упоминали курортные проспекты.
И я бежал.
В сущности — в никуда.
Скорее, от себя, чем от кого-либо…
В доме у нас висел боксерский мешок, но я успел разбить о жесткий дерматин все костяшки. Дальнейших пыток мои кулаки могли не выдержать, терапевтическое действие мешка иссякло. Хорошо было бы поплакать, но слез тоже не было, — подобно большинству мужчин, я предпочитал страдать “всухую”, воспоминаниями выжигая себя изнутри, волевыми усилиями вминая опухшее сердце в грудную клетку. На пульс это почти не влияло, но было больно. Настолько больно, что я упаковками глотал аспаркам с панангином и впервые в жизни с хирургической остротой сознавал, что бессилен повлиять на события. Миром продолжала править жестокая формула: “Чем хуже — тем лучше!” Первую часть формулы чувствовали на себе все живущие на Земле, о существовании второй догадывались немногие избранные. К числу избранных я себя не относил, а потому формулу предпочитал игнорировать. В самом деле, если даже войны, по словам ученых, ускоряли планетарный прогресс, куда же дальше! Как говорится: музы глохнут, дети плачут, а мудрецы безмолвствуют. И ничего, в сущности, за последний век не изменилось. Разве что перевели занятия интимом из ночного времени в дневное да еще стали показывать означенный процесс по телевидению. И почему нет? Людям нравилось — вот и показывали. Потому что невозможно из грязи да в князи выскочить в пару жалких тысячелетий. Не было еще таких прецедентов. Для истинного княжения требовалось умереть не раз и не два. В этом направлении, верно, и двигалась громыхающая колонна вечнозеленых человечков — двигалась, нажимая одновременно на газ и стоп-кран…
Поезд шепеляво свистнул, вагон дернулся. Я вздрогнул и открыл глаза — как раз вовремя, чтобы увидеть улыбку юноши, сидящего на привокзальном поребрике. Крупные очки придавали юноше интеллигентный вид, но от сочной нехорошей улыбки, которой провожал он наши вагоны, становилось неуютно. Он смотрел на поезд, как пятилетний хулиган на конфетный прилавок, как уличный кот на беспечного воробья. Встретив мой взгляд, улыбнулся еще шире. Движением пианиста поднял перед собой правую руку, показав вытянутый вверх указательный палец. Смутившись, я перевел взор на уплывающее здание вокзала. Станция называлась “Реж”, и, вернувшись глазами к улыбчивому юноше, я тотчас сообразил, что в названии пропущена одна буква. Разом стали понятны названия всех здешних станций, над которыми, безусловно, поработала длань шутливого редактора. Та же станция “Адуй”, благодаря означенному шутнику, потеряла букву “н” в начале, станция “Реж” — мягкий знак на конце, а вот в названии “Незевай” убирать вовсе ничего не стали. Просто слили предлог с глаголом — и все дела. От этих мыслей смотреть в окно совсем расхотелось, и, медленно, словно управляя орудийной башней, я развернул голову.
Напротив меня сидела парочка. То ли молодожены, то ли просто студенты. Он без конца жал кнопки на пластмассовой игрушке, роняя кирпичи “Тетриса”, она занималась делом более увлекательным — рукой массировала джинсовые бедра приятеля, губами каждые полминуты оттягивая мочку его уха. Парень ежился, бурчал что-то себе под нос, но особенно не противился, и, глядя на истерзанное ухо, я вспомнил другое ухо — волосатое, словно покрытое темным мхом, мясистое и беспрестанно шевелящееся. Оно принадлежало лечащему врачу Насти и, странное дело, сумело заслонить в памяти все прочие детали. Ни лица, ни глаз медика, ни даже его фигуры я не запомнил, а вот ухо запечатлел в мозговых полушариях до мельчайших нюансов. Все равно как снял цифровым аппаратом. С разрешением в пять-шесть мегапикселей. А еще запомнились слова эскулапа. Вернее, речь, в большей степени напоминающая вердикт прокурора. Конечно, врач не обвинял, но он приговаривал, и это было еще хуже, поскольку ничего запретного моя подруга не совершила. Она всего лишь послушно исполняла рекомендации врачей — глотала, что скажут, ходила на процедуры, покупала дорогостоящие лекарства и без конца соглашалась на изнурительные обследования. В итоге, семь лет лечения не дали ничего определенного. Вернее, определенным оказался только приговор. С диагнозом наши эскулапы явно запоздали, — в такое уж рэповое время нас угораздило родиться на свет. Ни по хабитусу, ни по анализу крови врачи ничего уже не определяли. Зато исправно выписывали чеки и выступали в роли маркетологов, продавая таблетки жуткой силы и еще более жуткой стоимости. Кстати, именно маркетологи хорошо понимают, что в иных случаях людям нельзя говорить всей правды. Они и не говорят, отчего товар их только выигрывает. Однако эскулап с волосатым ухом рассказал Насте все, как есть. Озвучивая приговор, не забыл упомянуть и о предполагаемой погрешности. Так и обозначил: два с половиной месяца плюс-минус неделя. Уж не знаю, откуда вынырнули эти “половина с неделей”, но врач Волосатое Ухо ошибся. Настя умерла не через два месяца, а через два дня. Не выдержало сердце, не выдержала нервная система. Она и до этого жила только одной надеждой, и кто знает, возможно, могла бы надеяться еще лет двадцать или тридцать, но человек в белом рассудил иначе. Он произнес свою речь, и, восприняв его слова как команду, Настя послушно прервала затянувшуюся борьбу.
Уже через день после похорон я снова прибежал в больницу. Прибежал с одним-единственным желанием — что есть сил ударить в это самое ухо. Сначала кулаком, а потом, если повезет, и ногой. Но, увы, врача я не нашел. Непонятным образом жизнь стерла его из моей памяти, оставив одно только клятое ухо. Можете смеяться, но на протяжении нескольких часов я привидением мотался по больничным коридорам, внимательно разглядывая уши всех встречных врачей. Немудрено, что очень скоро меня взяли под локотки ребята в камуфляже, препроводив в здание иного профиля.
Нет, сажать меня, разумеется, не стали. Люди в сером оказались более покладистыми и на прощанье даже сумели мне посочувствовать. О враче же Лохматое Ухо настоятельно советовали забыть. Для моего же собственного здоровья.
“Ведь посадим, дурила, — пригрозил сумрачный лейтенант, — и будут в твое ухо молотить уже другие обиженные. Вот и прикинь: оно тебе надо?”
“Оно” мне действительно было не надо. Главным образом потому, что я в очередной раз осознал себя крохотной и никчемной песчинкой. Волны накатывали неведомо откуда, вздымая моих собратьев к самой поверхности, вновь опуская на дно. Нас были тысячи и миллионы, но властным мановением свыше мы становились грязью и мутью, в беспорядке оседая кто куда. Оказавшись на дне, вновь начинали копошиться, обустраивая свою муравьиную жизнь, — и все только для того, чтобы позволить очередной волне вновь подбросить нас вверх, одним махом разрушив судьбы, лишив надежд и желаний…
Кажется, мы снова отъезжали от станции, но на этот раз мимо проплывал уютный одноэтажный домик из белого кирпича. Именно такие домики я в великом множестве лицезрел в своем далеком детстве, когда ездил в деревеньку Сабик, в гости к двоюродным братьям. Сидящая рядом бабушка рассказывала мне, трехлетнему карапузу, обо всем, мимо чего проезжал поезд, и в этих домиках, по ее словам, жили два славных братца-китайца по имени Мо и Жо. Бабушка словоохотливо поведала мне, что братец Мо много трудился, но при этом оставался добрым и несчастным, а коварный Жо частенько тянул у него из кошелька деньги, наотрез отказываясь работать и готовить ужин. Смешно, но я верил этой истории и от души жалел братца Мо. Заковыристая бабушкина интерпретация дошла до меня лишь годом позже, когда я сам побывал в одном из таких домиков, воочию убедившись, что никаким ужином там никогда не пахло и пахнуть в принципе не могло. И тогда же я узнал, на каком месте стоят буквы “мо” и “жо”, формируя форштевни половой сегрегации, знакомя малолетнее население страны с первыми шагами в мировом делении на наших и не наших.
Под стук вагонных колес веселый домик обратился в лодку и скрылся среди хвойных волн навалившегося леса. Мысленно пожелав неугомонным братцам всех благ, я расслабленно погрузился в дрему.
БОМБА
Большие часы в моей гостиной шли довольно точно, а вот их кухонные собратья катастрофически отставали. Я пытался настраивать их сам, приглашал мастера, но, лишенные кварца, они так и остались непостоянными. По этой самой причине мне приходилось подводить их вручную — практически каждый день минут на десять—пятнадцать. Во всяком случае, сохранялась иллюзия правильного хода, а мир, как известно, живет исключительно иллюзиями.
— Они — как я, — сказала Настя, впервые познакомившись с кухонными часами. Я хорошо помню ту странную минуту, когда она стояла, внимательно всматриваясь в широкое лицо циферблата, следя за судорожно подрагивающими стрелками.
— Совсем как я, — повторила она, — спешат, стараются и все равно безнадежно опаздывают… — Настя шагнула вперед и порывисто прижалась к часам губами. А после еще и погладила их рукой. В этом не было ни позы, ни преувеличения, — она действительно постоянно спешила, пыталась нагнать убегающую вперед жизнь, лихорадочно подводила свое внутреннее время. Я знал, что она отрабатывает перед зеркалом иноземную артикуляцию, пишет и отправляет в европейские журналы аналитические статьи, организовывает языковые курсы. А сколько всего она успела мне порассказать — про Лондон и Копенгаген, про Париж и сказочный Будапешт! При всем при этом она ни разу не выезжала дальше границ области! Я не сомневался, что, будь у Насти побольше здоровья, она несомненно сделала бы ослепительную карьеру, но это был тот редкий случай, когда болезнь оказалась сильнее таланта. Именно поэтому Настя так и не сумела побывать на китайском форуме искусств, куда ее усиленно приглашали, не посетила выставок в Париже и Вене, упустила случай слиться в одно целое с домиком Волошина. Ее шаг не поспевал за бегом времени. Ее топливо было постоянно на исходе. Но теперь все кардинальным образом изменилось. Отныне ее дорогами вынужден был скитаться я. В каком-то смысле я наверстывал упущенное, через себя позволяя ее унесенным в небо глазам взглянуть на этот мир ближе и глубже…
— Чья сумка?! — возглас вырвал меня из дремы, заставил недоуменно открыть глаза. Посреди вагона, прочно утвердившись на ровных, монументально отутюженных ногах, стоял контролер в униформе. Грозный взгляд его был устремлен на лавку, на которой еще недавно миловалась парочка молодых людей. Там и впрямь лежала женская сумочка — лаковая, не первой свежести, явно не пустая. Не надо было иметь семи пядей во лбу, чтобы понять причину обеспокоенности контролера. Случись такое лет двадцать или тридцать назад, никто бы внимания не обратил, — мало ли что оставляет забывчивый люд в вагонах! Но сегодняшняя жизнь успела нас научить многому. Во всяком случае, на бесхозные сумки, пакеты и прочие возможные вместилища тринитротолуола мы стали делать стойку не хуже охотничьих терьеров. Пожалуй, в той же Москве проводник не стал бы геройствовать и немедленно вызвал бы бригаду саперов, — в нашем же уральском вагоне новость была воспринята куда более буднично. Слово “бомба” прошелестело по рядам, но паники не случилось, и никто из вагона вон не бросился. Да и сам проводник, явно склонный к черному юмору, подмигнул мне и осторожно потянулся рукой к сумочке.
— Ща рванет, — предупредил один из пассажиров.
— А вот типун тебе! — ответствовал служащий и ювелирным движением отворил крохотный замочек. Словно изголодавшаяся черная жаба, сумка с готовностью распахнула рот, и, заглянув в него, мы с облегчением перевели дух. Бомбы в сумке не наблюдалось.
Со вздохом присев на скамью, проводник отер со лба ссохшиеся за день морщины и, поманив пальцем соседа справа, с грустью сообщил:
— Будешь понятым, папаша.
Сосед, этакий старичок садовод с кустиком смородины под мышкой, понимающе нахмурился.
— Так, может, это… Придет еще дамочка!
— Не придет, — я качнул головой. — Их двое было. Сидели тут и целовались, а недавно вышли.
— На Адуе, что ли?
— Этого я не помню, но минут десять прошло точно.
— Чего ж не остановил, если видел?
— Я видел, как целовались, а как сумку оставили, не видел. Дремал.
— Во, дает! — проводник усмешливо хмыкнул. — Люди рядом целуются, а он дремать вздумал.
— Потому и дремал, что целуются. Не хотел смущать.
— Кого? — фыркнул он. — Себя или их?
— А всех…
— Ладно, — проводник отработанным движением извлек планшетку, уютно примостил ее на коленях. Еще раз окинул нас азартным взором и щелкнул авторучкой. — В общем, так: сейчас проведем шмон и составим протокол.
— А потом?
— Потом дружно распишемся под протоколом и все найденное по-братски поделим.
— Чего?
Заметив, как испуганно вытянулась физиономия старика садовода, проводник тут же добавил:
— Шучу я, отец! Для того и готовим бумажку, чтоб никто потом не приватизировал богатство этой ляльки.
— А-а… — старик сразу успокоился. — А велико ли богатство? Может, и нет там ничего.
— Сейчас и увидим… — проводник отважно вытряхнул содержимое сумки рядом с собой, сидящие поблизости немедленно начали вытягивать шеи. К слову сказать, “богатство” оказалось не таким уж и плохоньким. Девочка умудрилась забыть в вагоне студенческий билет, портмоне с тремя тысячами рублей, с полдюжины дисконтных карт, россыпь каких-то записочек, надорванную пачку презервативов и шкатулку с каменной чашкой.
— Это еще что за сокровища? — удивился проводник. — Камни какие-то…
— Оникс, — подсказал я. — А шкатулка из офиокальцита.
— Ух ты! — в глазах проводника мелькнуло уважение. — Вы-то откуда знаете? Или работаете с камнями?
— Да нет, на вокзале видел в торговой палатке. Там всего три камня и присутствовало: малахит, оникс и офиокальцит. Наверное, девчушка там их купила. Подарок кому-нибудь везла.
— Мда… Везла и не довезла… — пробормотал проводник. — Дорогие хоть камушки-то?
Я пожал плечами.
— Не слишком. Все вместе — рублей на пятьсот потянет.
— Ну, тоже не пустяк…
— Главное, что бомбы нет! — запоздало и не к месту порадовался садовод. — А то б летели сейчас выше проводов.
— Бомба-то есть, да не у нас, — возразил проводник. — И рванет она аккурат в тот момент, когда эта растеряха вернется домой.
— Это точно! — поддакнула женщина с соседней скамьи. — Во-первых, подарки, а во-вторых, три тысячи.
— Да разве это деньги? — прогудел толстяк из передней части вагона. — Курам на смех!
— Кому смех, а кому и хлебушко! — женщина проворно развернулась к толстяку. — Это же студенты, а для них и три сотни — деньги. Опять же — билет студенческий потеряла. Уж я точно знаю — поплачет сегодня девонька…
Прокашлявшись, проводник начал составлять опись вещей, а мне вдруг представилась плачущая девчушка. И ведь не знает еще, дуреха, что повезло ей. В самом деле, мог и другой проводник попасться — не такой честный и распорядительный. Забрал бы сумочку со всем ее содержимым и слинял. Все равно как тот типус, что преспокойно унес из нашего свадебного автобуса тяжеленный саквояж с камерой, фруктами и тортом. Сумок-то у нас было много, и ловкач явно рассчитывал, что пропажу одной-единственной мы не заметим. Но мы заметили. И даже попытались потом догнать автобус, на котором он смылся. По этой самой причине даже случился конфликт жениха с проезжавшей мимо милицией. Жених рвался догнать и убить, милиция же имела на этот счет иное мнение. В итоге чуть было не вышла драка, и предотвратить ее стоило немалых усилий. Жених неплохо боксировал, а у милиционеров были дубинки, так что малой кровью дело явно бы не обошлось. Спасло нас тогда только чудо. Половина дам повисла на женихе, другая — на милиционерах. В результате — от кутузки свадебный кортеж сумел отвертеться, но саквояж, торт и чудесные фрукты уплыли от нас безвозвратно. Впрочем, жаль было не торт с фруктами, а камеру. Тем более что в ней осталась пленка, запечатлевшая свадебную церемонию с последующим застольем и шуточными выкрутасами. На этой пленке мы дурачились, спорили и улыбались, так что в определенном смысле украли частицу нас самих. Помню, что какое-то время мы давали еще объявления, ждали возвращения камеры, но, увы, честного “проводника” нам тогда не встретилось и унесенной сумки — даже за приличное вознаграждение — никто жениху не вернул. Должно быть, понравилась пленочка. Мы на тех записях отплясывали гопака с ламбадой, устраивали розыгрыши, невеста пела под баян, а жених ходил на руках, так что свадьба получилась действительно веселой…
КОЛДОБИНЫ
Дорога была длинной, но уснуть мне никак не удавалось. То и дело кто-нибудь проходил мимо, грохотал дверьми, шуршал газетами и чавкал. Пиликали сотовые телефоны, бурчало радио — и все это на фоне барабанной дроби колес, на фоне людского многоголосья. Мир звучал, не умолкая ни на минуту, и отчего-то мне подумалось, что даже хорошо, что этого звучания не слышит Настя…
На очередной станции в вагон вошли новые пассажиры, присели напротив, и добрых полчаса мне пришлось выслушивать спор отца и сына, обсуждавших, какое мясо им покупать — живое или неживое. Вопрос был далеко не простой, и вместе с соседями я тоже скрипел мозгами, пытаясь понять, о чем идет речь. В конце концов выяснилось, что говорят о корове, которая в живом состоянии стоит двадцать тысяч, а в заколотом — пятнадцать. Мне стало совсем грустно. По всему выходило, что жизнь коровью люди оценивали всего в пять жалких тысяч, что само по себе было значительно дешевле мяса. Хотя… Возможно, так оно и должно было быть. Душа, как известно, весит совсем немного: у людей — граммов двадцать, а у коров, верно, и того меньше. Так что если измерять стоимость в соответствии с граммами и килограммами, то жизнь коровья представлялась не столь уж дешевой…
— Здравствуйте, женщина!
— Здравствуйте.
— И вам, дедуля, здравствуйте! Не против, если мы здесь примостимся? А то скучно в тамбуре. Стоим, семечки жуем. Прямо стыдно.
— Почему стыдно-то?
— Так ведь не мужское занятие, вы согласны? Кстати, угощайтесь! У нас этого добра полные карманы…
Хорошо поставленный голос, занятная артикуляция, — я поднял глаза. На этот раз через проход от меня устраивался мужчина неопределенных лет и неясной наружности. Впрочем, кое-что о его наружности сказать было можно: тщедушный, небритый, в черном пиджаке с широченными плечами, в фирменных брючках. Уж не знаю почему, но мужчина напоминал потертую сторублевку. Лоск изрядно утерян, но цена еще сохранилась, — во всяком случае, кое-что купить на эту купюру было можно. Прежде всего — за счет уверенных интонаций, за счет знания оборотов речи, которые не в каждом вагоне услышишь. При этом язычок у него был острый — из тех, которыми в равной степени можно и приласкать, и отбрить. К слову сказать, внешность мужчины языку вполне соответствовала. Угловатые скулы удивительным образом удлиняли лицо, а смахивающий на орлиный клюв нос мужчины вводил в заблуждение, сбрасывая с возраста хозяина еще с полдюжины годков. Вполне логично венчала облик гостя и пара черных остроносых туфель, которые свидетельствовали если не о зажиточности, то, по крайней мере, о вкусе пассажира. Лично мне представлялось это чем-то средним между вкусом перца и аджики. При этом, разумеется, присутствовал застарелый аромат табака.
О приятеле мужчины сказать что-либо определенное было значительно сложнее: этот тип уселся спиной ко мне, и, кроме спортивного костюма, кепки с козырьком и кроссовок, я ничего не видел.
Между тем остроносый продолжал устанавливать контакты со всеми близсидящими пассажирами.
— Мужчина, время не подскажете?.. О! У меня то же самое, спасибо, мужчина… А грибочки откуда везете? Неужто с самой Аяти? Здорово! — не теряя ни секунды, он тут же развернулся к рыжеволосой дамочке, сидящей позади него, благожелательно нахмурил брови. — Ну, а вы, почему скучаете? Жизнь тяжелая?.. Чего киваете? Согласны, да? Или беседовать не хотите?
Но беседовать дамочка была явно не прочь, хотя напор остроносого ее немного смущал.
— А я гляжу — такая основательная женщина и без корзинки. Неужто грибами не интересуетесь?..
Красавцем горбоносый отнюдь не смотрелся, но он говорил и говорил, вынуждая дамочку сдавать одну позицию за другой. Слово за слово, и напористый пассажир вытянул из соседки всю ее подноготную. При этом он не забывал демонстрировать рыжеволосой свой гордый профиль, и — странное дело! — я начал постепенно понимать его тактику: фас у мужчины был звероватый, откровенно воровской, — в профиль же мужчина казался даже симпатичным. И вспомнилось, как давным-давно я где-то вычитал, что профиль людей — это их романтическая натура, то, какими они хотели бы быть, ну а фас — наше настоящее и исподнее. Как бы то ни было, но этот знаток человеческих душ без стеснения пользовался данным обстоятельством. И очень скоро выяснил, что дамочку зовут Мила, что работает она продавцом в сельпо, что уже пять лет, как разведена, но имеет дочь и массу нерешенных проблем, включая финансовые и жилищные. Опять же годы брали свое, хотя и выглядела Мила достаточно неплохо — местами даже ухоженно и свежо. По крайней мере — стройненькая, одетая вполне по времени, и даже морщинки на курносом личике не слишком ее портили. В нужные минуты она бережно разглаживала их ладошкой — на секунду или две это помогало.
Угадав момент, горбоносый ловко пересел к даме, доверительно высыпал ей на колени пригоршню семечек.
— Я вот что заметил: люди в последнее время необщительными стали. Каждый в себе и о своем. Точно улитки в ракушках. Вы согласны?.. — он вольготно перебросил одну ногу поверх другой. — Как кому, а мне так это не нравится. Точно в пустыне какой живем. Изоляция хуже, чем в камере. Чего киваете? Согласны?
И Мила снова кивнула. По всей видимости, ей это было делать легче, нежели произносить сложные малоубедительные фразы. На фоне ее односложных кивков речь горбоносого выглядела еще более цветасто:
— Вы меня простите, не люблю ругаться, но иногда прямо бесит! Мы-то с вами что, не люди? Не имеем права слово доброе друг другу сказать? Имеем, конечно! Так на черта отгораживаться друг от дружки? Вон сколько заборов понастроили — и копим, копим. Сначала на ковры с телевизором, потом на машину с дачей… А зачем копить-то? В могилу все равно ничего не унесем. Согласна, да? И правильно. Ты не то что другие, я сразу заметил. Сначала по глазам, а потом по улыбке… Нет, правда, ты хорошо улыбаешься…
Переключение с “вы” на “ты” произошло абсолютно незаметно. По крайней мере, Мила не возмутилась и не стала поправлять соседа. Значит, дело действительно шло на лад.
На секунду я прикрыл глаза и вдруг отчетливо увидел горбоносого пассажира в тюремной камере, в окружении сутулых подельников, с кружкой свежего чифиря в руке. От такого видения меня даже передернуло. Ведь наверняка сидел! И такие же речи толкал, привлекая сторонников, усыпляя врагов. Конечно, не Троцкий и не Бухарин, но определенные таланты у мужчины, безусловно, присутствовали.
— У других ведь что? На теле рыжье, брюлики разные, а в глазах холод. Пусто там, понимаешь? Или вот депутата одного недавно видал. Живот — как три моих, заколка бриллиантовая, а говорит так, словно пиявок пережевывает. Брезгливость у него к нам, понимаешь? А ты — другое дело! У тебя глаза, как изумруды. Ты не улыбайся, я правду говорю! Если вот так — в лицо — я врать не умею. Скажи, Сержик, ведь так?..
Я наблюдал за этим говоруном и продолжал удивляться. Наверное, где-то даже завидовал. Во всяком случае, я бы так точно не сумел. Даже если попутчица оказалась бы эстрадной дивой. Для него же это было очевидным пустяком. При этом тактика горбоносого оставалась предельно простой. Главное было не делать пауз, и само собой выходило некое подобие гипноза. Возможно, рыжеволосой Миле не слишком хотелось его слушать, но она слушала, и рука ее, украшенная одним-единственным перстеньком, поневоле тянулась к семечкам. При этом шелуху она бросала не на пол, а в банку из-под пива, услужливо подставленную собеседником. Шло вполне дружеское общение, и в этом таилась своя незамысловатая логика; подобие гипноза рождало подобие дружбы.
Между тем дружок горбоносого так же послушно исполнял свою партию. Когда было нужно, кивал и поддакивал, легко откликался на “Сержика”, не забывая при этом бдительно поглядывать вокруг. Глаза у него оказались по-рыбьи снулые, а ноги в кроссовках почему-то напомнили мне конечности скаковой лошади. Несколько раз рыбьи глазки задерживались и на мне. Конечно, я пытался демонстрировать равнодушие, но до талантов горбоносого мне было далеко. По крайней мере, мое любопытство не укрылось от внимания “Сержика”. Спустя некоторое время он перегнулся через спинку сиденья и что-то шепнул приятелю на ухо. Тот деловито кивнул, и пусть не сразу, но вскоре зацепил меня изучающим взором. Сначала вскользь, а после и в полную силу — пронзив точечками зрачков, словно воровской заточкой. Я вовремя успел прикрыть глаза, но этот прощупывающий рентген ощутил даже сквозь веки.
Чуть позже парни хозяйски поднялись и вышли в тамбур покурить. А может, обсудить дальнейшую политику. Возможно, им негде было ночевать, и отзывчивая Мила их крепко заинтересовала.
Конечно, это было не мое дело, но я все-таки воспользовался моментом и немедленно пересел к дамочке. Дернувшись, она поглядела на меня с тревогой. Часть семечек из ладони просыпалась. По всему чувствовалось, что последние годы не внесли в жизнь рыжеволосой Милы успокоения. Нос ее по-прежнему был смешливо вздернут, но в уголках губ и глубине глаз угадывалось совсем иное.
— Вы меня, конечно, извините, — пролепетал я, — но это же блатные. Наверняка, имеют на вас виды.
— И что? — Мила испуганно приоткрыла сухо накрашенный ротик, и я явственно разглядел паутинку намечающихся складок на ее лице. То ли она много плакала, то ли, наоборот, улыбалась. Говорят, ничто так не старит, как неестественные улыбки…
— Ничего. Просто будьте осторожнее.
— А вы сами-то кто такой?
— Пассажир. Обыкновенный пассажир, — я неловко улыбнулся и вновь осознал, что у горбоносого это выходило гораздо естественнее. Воистину мимическая гимнастика лица — непростая штука!..
— Ну, и зачем вы сюда сели? Это место занято.
— Знаю. Потому и подсел.
— Зачем?
— Да вот, наблюдал за вами, сочувствовал.
— А чего мне сочувствовать? — Мила немедленно ощетинилась. — У меня все хорошо!
Я сконфузился. Попытка оказалась неудачной, дамочка меня явно не услышала.
— Что ж, извините еще раз…
Я возвратился на место и, кажется, успел вовремя. Курильщики как раз покидали тамбур. Уже через пару мгновений я услышал возбужденный голос горбоносого:
— Короче, так: мы с Сержиком обсудили все, и я ему прямо сказал: Милке надо помочь. Скажи, Сержик!.. Видишь — кивает. Такой же, как ты, кивальщик… Чего смеешься? Я правду говорю. Так ему и сказал: пусть я не поеду в свой родной Соликамск, но Миле помогу. Сержик знает: мое слово — гранит. — Как бы нечаянно горбоносый вынул из кармана военный билет, рассеянно покрутил в руках. Глядя на него, я поймал себя на мысли, что наличие подобного документа поневоле вызывает уважение. Еще один устаревший стереотип: военные не лгут, а значит, им можно и нужно доверять…
— Так что, Мил, не волнуйся. Поможем перевестись в наш мебельный и с жильем все устроим в лучшем виде. У нас там как раз имеется свободная квартирка. Соседка Клава сдает. Две комнаты, третий этаж. И что важно — женщина славная. Шепну ей словечко — и снимешь за те же деньги…
Слово “деньги” в устах горбоносого прозвучало особенно завораживающе. Более привычно было бы услышать “бабки”, “капуста” или “лавэ”. А интеллигентное “деньги” в наше время почти резало слух. Я заметил, что монологу говоруна внимают и другие пассажиры. Скорее всего, это тоже было элементом гипноза. Слушать языкастого пассажира было необъяснимо приятно, и, безусловно, этот тип умел внушать доверие. В нем угадывалась некая прочность — та самая, которой так недостает женщинам. Очень скоро проявление искомой “прочности” нам пришлось пронаблюдать воочию.
Неподалеку от нас молодой парень спортивной наружности без конца играл в электронную игрушку. То ли в “Бэтмена” для начинающих, то ли во что-то из той же серии. Так или иначе, но каждые пять секунд со стороны игруна долетал победный перезвон бубенцов. Это нервировало, и в определенный момент горбоносый решительно поднялся. Дернувшемуся Сержику незаметно кивнул, то ли успокаивая, то ли, напротив, подготавливая к предстоящей акции, сам же неспешно приблизился к парню.
— Можно отвлечь тебя, дорогой?
“Спортсмен” поднял голову, прыщавое лицо его отразило недоумение. Дорогим его явно не называли с момента рождения. Даже родственники и даже знакомые девушки. Но горбоносый на этом не успокоился.
— Вот смотри, — движением фокусника он вынул из кармана пиджака расписанную под хохлому зажигалку, щелкнул металлическим клапаном. — Нажимаю пальцем, и начинает играть. А если тут придавить, то огонек получается уже без музыки. Прикидываешь, к чему я веду?
“Спортсмен” покачал головой.
— Я это к тому, дорогой, — горбоносый терпеливо улыбнулся, — что нельзя без конца терроризировать слух граждан. В твоей балалайке тоже ведь можно, наверное, отключать музыку? Вот и отключи, сделай милость.
Все было сказано предельно вежливо и доходчиво. Не добавляя более ни слова, горбоносый вернулся на место. Он победил и знал это. Во всяком случае, музыки мы больше не слышали, — парнишка все понял правильно. Горбоносый же, закрепляя победу, протянул свою необычную зажигалку соседке.
— Это тебе, Мил, дарю.
— Зачем? Я же не курю.
— Я знаю. Только это вроде талисмана. На счастье. Будешь выщелкивать огонек и вспоминать меня…
В голосе горбоносого прозвучала патетическая грусть, и мне стало не по себе. Какой, черт возьми, актер погибал в этом сером коршуне!.. Чуть помешкав, я поднялся и вышел в тамбур. Прикрыв за собой дверь, бессмысленно уставился в окно. Я тоже никогда не курил и теперь сожалел об этом. Занять себя было абсолютно нечем, и никакие мысли в голову не шли. Я даже не знал, о чем сейчас думаю и думаю ли вообще. Вполне возможно, это был еще один миф, уверяющий нас в том, что люди способны думать. Иначе зачем бы им убивать время всевозможными ребусами, кроссвордами и сериалами? Добавьте к этому жвачку, алкоголь, сигареты, и картина безысходности станет законченной… Кажется, еще Шопенгауэр определял курение как суррогат мысли. Дескать, еще одно подобие сахарозаменителя. Впрочем, в его век сахарозаменителей еще не создали. Видать, хорошее это было время — дремучее и чистое, без примесей химии, без силикона и помады. В наши дни я встречал множество людей, что не отказались бы жить в те блаженные годы…
КОНФЛИКТ МЕСТНОГО ЗНАЧЕНИЯ
Артиллерийским снарядом бухнула дверь, и в тамбур зашла моя знакомая парочка. Снулый Сержик немедленно занял позицию возле выхода, спиной перекрыв грязное стекло, а горбоносый сделал вкрадчивый шажок в моем направлении.
— Здорово, инженер! — его глазки ощутимо укололи меня. — Ты, говорят, не только инженер, — еще и агитировать умеешь?
Я вздохнул. Стало ясно, что Мила обо всем ему рассказала.
— Чего вздыхаешь? Не нравятся мои слова?
— А что ты хочешь от меня услышать?
— Так это не я, — ты чего-то хочешь. Или завидно, что Милка на меня запала? Ну?.. Чего молчишь? Презираешь?
А я и впрямь молчал. Презирать — не презирал, но и сказать мне было нечего. Я уже предчувствовал, что беседа выйдет насквозь глупой. Впрочем, у таких, как он, на это и был свой расчет. Как известно, демагоги к логике обращаться не любят, — своих оппонентов они берут энергией, грубостью и напором.
Между тем горбоносый приблизился вплотную, дохнул в мое лицо застарелым табаком.
— Она тебе кто, в натуре? Подруга? — его веки недобро сузились.
— Сестра, — пошутил я. — Троюродная.
— Ты мне шнягу не гони. Сестру он нашел! — горбоносый продолжал давить на меня взглядом. Сила его глаз казалась вполне ощутимой, и можно было не сомневаться, что гипнотизер из горбоносого вышел бы отменный. — Ты сам-то кто? Кусок из столичных или местный фраерок?
Я не ответил. Это была не моя лексика, и я ничуть не сомневался, что на этом поле собеседник побьет меня любыми фигурами.
— Он рогомет, — процедил за его спиной Сержик. — Только рога ему пока никто не обламывал.
Нужно было ответить, но я снова промолчал, тем самым окончательно отдав инициативу. Горбоносый немедленно перешел в атаку.
— А хочешь, мы тебя раком поставим? Прямо в этом самом тамбуре?
— Да проще выкинуть на рельсы, — гнусаво предложил Сержик. — У меня и ключ от вагона есть. Откроем, выбросим — и все дела.
— Слышал, что общество предлагает?
Я не выдержал его взора и потупил голову, как провинившийся школяр. На глаза попались волосатые пальцы горбоносого. Татуировок на них не было, и это меня почему-то удивило.
— Ты меня глазками не ешь, голубь, я не цивильный, — разгадав мои сомнения, горбоносый ехидно продемонстрировал пятерню. — У меня, фраер, работа такая, что ручки пачкать нельзя.
— Щипач, что ли? — блеснул я эрудицией.
— Не твоего ума дело, зеленый. Главное, что в остальных местах все, как положено.
— А ты докажи! — выпалил я. Отступать было некуда, и, как в былые студенческие годы, это придало решимости. Я человек не самой большой храбрости, но все-таки еще не забыл: на ринг страшно только выходить, а уж когда выйдешь — поневоле станешь бойцом. Кроме того, эти ребятки не знали да и не могли знать, что меньше месяца назад я потерял любимого человека. Парадокс, но и потери порой могут придавать отваги.
— Может, ты из этих… — я натужно выдавил из себя. — Из перекрашенных?
— Ишь, как запел!
— А как ты хотел! Я таких приблатненных тысячи перевидал.
— Интересно, где ты их мог видеть. В кино, наверное… — в голосе горбоносого сквозила насмешливая угроза.
— Так что, покажешь купола? — я не отступал. — Хотя бы один?
— Нет, голубок, я тебе не девица из стриптиз-бара. Перед лохами не заголяюсь. А если кому и показываю картинки, то только один раз. А после все. Земля с червями, и никакой воли. — Он говорил негромко, с хорошо отработанным придыханием. Впору было рассмеяться, но смеяться отчего-то не хотелось.
— Ты меня не пугай, — я скосил глаза на притаившегося вблизи Сержика. Пока он выжидал, пребывая в засаде, но фигура паренька казалась крепкой, и я не сомневался, что главной угрозы следует ждать именно от него.
— Зачем мне тебя пугать? Испуг — дело пустое, — собеседник ухмыльнулся. — Ты и боли, наверное, боишься?
Пока я немо открывал рот, не зная, что ответить, горбоносый знакомым движением извлек зажигалку. Как видно, таких игрушек у него были полные карманы. Раздался жестяной щелчок, и наружу вырвался язычок пламени. Над этим самым язычком он и задержал свою жестяную ладонь. Трюк был явно рассчитан на простоватую публику, но куда больше меня встревожило внезапное перемещение рослого Сержика. Теперь он стоял по левую руку от меня и в любой момент мог запросто достать своей колотушкой. Верно, так они и сговорились: горбоносый показывает публике фокусы, а Сержик действует. Но, увы, здесь я дал маху. Расклад оказался совершенно иным, и атака последовала вовсе даже не со стороны Сержика. Меня ударил сам говорун. Резко и быстро — все тем же кулачком, сжимающим зажигалку.
Конечно, панчером его назвать было сложно, но, видимо, этот бойскаут попал, куда надо. Левое ухо мое опалило огнем, а боль хлестнула по глазам не хуже пастушьей плети. Мне показалось, что на мгновение я даже потерял сознание. Во всяком случае, с пространством что-то произошло: оно уродливо перекосилось, а грязный пол тамбура прыжком переместился к самому лицу. Только после этого шагнувший вперед Сержик небрежно пнул меня под ребро. Целил явно в печень, однако в отличие от своего удачливого товарища промазал. Нога его повторно пришла в поступательное движение, однако и я успел уже сгруппироваться. Крепко вцепившись в стопу Сержика, притянул к себе, зубами впился в икроножную мышцу. Я и сам не понял, как это у меня вышло. То ли от злого отчаяния, то ли от возраста, обещающего одним старческий маразм, другим — веселое сумасшествие. Зубы у меня не самые крепкие, но прикус получился неплохой. Во всяком случае, вражескую кровь на губах я успел ощутить. Зайдясь в крике, Сержик обрушился на пятую точку, а горбоносый проворно отступил в сторону, пытаясь взглядом полководца оценить случившиеся перемены. Пока он думал, я успел оторваться от Сержика и, дважды ткнув кулаком в распахнутый рот врага, торопливо встал в боксерскую стойку.
— Ну, давай, шкет! Твоя очередь!..
Горбоносый даже не пошевелился. Соотношение сил вновь роковым образом изменилось, и он это, конечно же, понимал.
— Что, испугался? — сипло проговорил я.
— Нет, голубь. Я за тебя порадовался, — с акульей улыбкой горбоносый поднял перед собой пустые ладони и смело шагнул навстречу. — Хватит, крутой, успокойся! Я ведь и рассердиться могу.
— Всегда пожалуйста!
— А не думаешь, что порежем тебя, такого смелого? На мелкие шнурочки?
— Попробуй!
— И пробовать не хочу. Без того вижу, что делить нам нечего, — горбоносый ухмыльнулся. — Чего ты кипеш-то поднял? Или рыжую хочешь забрать? Так она нам даром не нужна.
— Тогда валите! — выдохнул я. — И чтоб больше я вас в своем вагоне не видел.
— Ого, еще угрожает! — каменное лицо горбоносого по-прежнему сохраняло усмешливое спокойствие, и это меня всерьез беспокоило. — Интересно, что ты нам сделаешь, голубок?
— Загрызу, — я улыбнулся, и улыбка у меня, должно быть, получилась не самая дружелюбная. По крайней мере, самоуверенности у горбоносого заметно убавилось.
— Ладно, Шварценеггер, уговорил, — он взглянул на стонущего Сержика. — Слышь, укушенный? Поднимайся, и уходим.
— Давай, давай! — поторопил я.
— А если он бешенством заболеет?
— Тогда сорок уколов, — фыркнул я. — Глядишь, и выживет.
— Ну, если выживет, тогда конечно… Хоп! — неведомым образом мелкорослый говорун оказался совсем близко. Но хуже всего, что правая рука его всплеснула возле моего лица, но теперь в ней поблескивала не зажигалка, а нож. — И вот так! Погляди вниз, баклан.
Я покорно опустил голову. Он был прав. Острое шило на сантиметр вдавилось в мой живот.
— Видишь, какая странная штука — жизнь? Еще час назад ты песни пел и пельмени ел, а теперь на светофоре красный и в твоем брюхе шило. Или не веришь мне?
— Верю.
— Молодец! — горбоносый шевельнул бровью, и нож с шилом сами собой исчезли. — Ладно, гуляй. Мог бы тебя мочкануть, но зачем? Ты хоть и лох, но с характером.
Несколько секунд мы молчали. Все казалось настолько неправдоподобным и театральным, что страх по-прежнему не приходил. Единственное, что крутилось у меня в голове, это мысль о Миле, о ее дочке и малометражной квартирке.
— Рыжую не трогайте, — попросил я. — Что она вам сделала?
— Так ты для нее стараешься или для себя? — горбоносый подмигнул волчьим глазом, улыбкой сглотнул мое ответное молчание. — То-то и оно, что сам не знаешь… Ладно, Сержик, пошли. Хватит загорать…
Словно складной метр, Сержик неловко выпрямил обиженное тулово, кое-как поднялся. Я ждал, что он кинется на меня с кулаками, но этого не произошло. Парень был хорошо выдрессирован и без команды зубами не щелкал. Окатив меня кислыми взглядами, они ушли, а я, чуть переждав, заглянул в туалет. Отряхнув одежду, долго отмывал руки и полоскал рот. Вода была теплой, жестяной и свежести не приносила. В голове продолжала завывать метель, колючий снег царапал череп изнутри, выстуживал полушария. Скверно, но ощущения победы не было.
Тем не менее, возвратившись в вагон, я попытался вести себя как ни в чем не бывало. Да и чего мне было кукситься? За три жалких часа я испытал массу приключений! Поучаствовал в обезвреживании бомбы, послушал историю про корову, подрался и остался в живых. Помнится, ту же Европу я однажды пересекал на поезде в течение двух суток — и хоть бы в одной ноздре зачесалось! Пространство преодолевалось со скоростью урагана, чистота откровенно скоблила глаза, в несущихся вагонах было тихо до тошноты. До того тихо, что вырабатывалась слюна, и на протяжении всего пути приходилось жевать “круасаны”, пить “Пепси” и читать на французском нудноватого Клэнси. Вполне возможно, что дело заключалось в ширине железнодорожной колеи. Смех смехом, но иного логичного объяснения означенному феномену я не находил. Мы были “ширше”, и это обязывало нас вести себя непредсказуемо. В противном случае нынешняя моя дорога прошла бы тихо, без каких-либо эксцессов. Плохо только, что рыженькая Мила не оценила моего поведения. Невооруженным глазом было видно, что бедовых знакомых ей явно недостает. Точно камни, она швыряла в меня свирепые взгляды и без конца крутила головой. А еще минут через десять, когда сидящий впереди спортсмен вновь включил свою музыкальную шкатулку, она поднялась и вовсе покинула вагон. То ли приближалась ее станция, то ли дамочка отправлялась на поиски горбоносого. Впрочем, возможно, это была любовь — та самая, что случается с первого взгляда и первых братски поделенных семечек. Мне не было до нее никакого дела, но она уходила, и, глядя ей вслед, я ощущал смутную горечь. Мне было жаль ее, и было жаль себя, мне было жаль весь мир…
ФИНИШ
Увы, эстетическое воспитание не всегда приносит радость. По крайней мере, Настю здание санатория наверняка бы обескуражило. Оно казалось огромным, как “Титаник”, хотя строили его явно не Стасов с Монферраном. Скорее уж — потомки Дедала, создавшего некогда лабиринт для жутковатого минотавра. Аверс и реверс здания были совершенно одинаковыми, а с высоты птичьего полета конструкция напоминала три гигантских бруска, сложенных буквой “П”. Впрочем, имелись и здесь свои изыски, — тот же фундамент в подражание кондитерским изделиям строители густо обсыпали керамической крошкой, а справа и слева от парадного входа некий искусник выложил из зеленых камней метровые цифры, указующие дату создания данного шедевра. Кирпич, впрочем, использовали абсолютно неоригинальный — белый и чистый, как куски магазинного рафинада. Зато шторы в двухместном номере вполне отвечали духу времени, изображая не то гнутые гвозди, не то застывшие в победном полете сперматозоиды. Этих летунов в последнее время лепили где ни попадя — на плечах и груди в виде татуировок, на майках и рубашках, а порой даже на книжных экслибрисах. Хорошо хоть льющаяся из крана вода была самой обычной, порадовав родниковым вкусом и ледниковой температурой. Не удержавшись, я даже лизнул ее и, к собственному удивлению, впервые за много лет не уловил запаха хлорки. Уже за одно это можно было простить здешнему заведению многое.
Огромная кровать-полуторка с легким скрипом приняла мое утомленное тело, а пара дремлющих на тумбочке мух бешено завальсировала под потолком, отмечая, таким образом, мое прибытие. Я взял пульт и выстрелил в насекомых, — стоящему в углу корейскому телевизору этого вполне хватило. Повинуясь движению моих пальцев, он включился и выключился, давая понять, что и в этой глуши цивилизация с легкостью достанет всех нас. Как бы то ни было, но много времени мое обустройство не заняло, а еще минут через пять я познакомился с соседом по номеру — худым и мосластым детиной с желтоватым от многотрудного существования лицом и зычным, неуправляемым голосом. Но более всего меня поразили его пальцы. Они были удивительно длинные и абсолютно музыкальные, — вид портили только расплющенные ногти и та жухлая изработанность, что выдает обычно людей физического труда. Впрочем, сам сосед был еще не старый, хотя, конечно, уже не юноша, — словом, из тех, кого принято относить к категории умеренно молодых. Звали детину Санькой, и моему приезду он бурно обрадовался.
— Классно, что ты приехал, Димон! Я уж неделю, ептыть, один как перст! — витиевато поделился он. — Скучно, хоть глаз выколи. Развлечений-то — ноль. И контингент насквозь старческий. С утра до вечера обсуждают латиноамериканские сериалы да власть родимую поливают.
— А ты?
— Что я? Я слушаю и чахну.
— Значит, не нравится?
— Почему не нравится? Нормальный курортишко. Не лучше и не хуже других. Вода только чересчур мягкая.
— Я не заметил.
— Мягкая, ептыть! Точно тебе говорю.
— Это плохо?
— А черт его знает. С одной стороны плохо — потому как мыло не смывается, а с другой — кожа не сохнет. Короче, бабешки довольны, мужики ворчат.
— Зато сантехника отменная.
— Здрасьте! Это ж финская сантехника, — что в ней хорошего! — Санька поглядел на меня снисходительно. — Я, браток, пятнадцать лет в слесарях отрубил, вот этими самыми ручонками тысячи кранов сменил, потому знаю, что говорю. То есть краны у них еще работают, но унитазы, это, брат, шалишь!
— Да ты что!
— Точно тебе говорю! Унитазы у капиталистов — фуфло в сравнении с нашими! — Санька хмыкнул. — Так что тут соревнование с социализмом они вчистую проиграли.
— Да почему? — не выдержал я.
— Потому, что в наших социалистических унитазах, — терпеливо пояснил он, — геометрия насквозь продумана. Да ты сам понаблюдай, как идет смыв у них и у нас.
— Ну?
— Баранки гну! У них все в воду плюхается — да еще с приличной высоты. И уходишь потом весь мокрый — от поясницы до самых пяток. Потому, кстати, биде и придумали. Говорят, для женщин, а на самом деле — для нашего брата… Да ты не раздевайся, сейчас гулять пойдем. Познакомишься с местными достопримечательностями.
— А они тут имеются?
— Кое-что есть…
Не теряя времени, Санька вывел меня из номера.
— Короче, запоминай: грязь у них — на втором этаже, почти рядом с бильярдом, массаж — на шестом, а сауна — на первом. И все, прикинь, в разных корпусах. То есть, на самом деле, это вроде как одно здание, но нумерация везде своя, и количество этажей тоже везде разное. Скажем, у нас с тобой двести тридцатый номер, так ты его здесь еще дважды встретишь. Сначала в центральном крыле, а потом и в правом дальнем.
— А мы-то с тобой где?
— Мы сейчас в левом крыле… Да ты не удивляйся, у них тут везде крылья. Это ж реальный пентагон! В нашем крыле четыре этажа, в дальнем — пять, в центральном — все шесть. Короче, познакомишься с тем самым, что называется беговней…
Объяснения насчет “беговни” я понял, насчет множественных “крыльев” — не очень, и все-таки вежливо кивнул.
— А почему курорт назвали “Самоцветом”?
— Не знаю, — Санька пожал костлявыми плечами. — Наверное, были тут какие-нибудь камушки. Урал же…
Вспомнив соседку по вагону, оставившую в сумке каменные поделки, я понятливо кивнул. Уж камней-то на Урале хватало во все времена. В отличие от груш, авокадо и всевозможных киви…
А в общем, сосед мне понравился. Душевный парень с прибабахами, вполне годный для незамысловатой дружбы. Щетину он принципиально не брил, рядился, как художник восьмидесятых, — в узкие джинсы и вольный свитер. Под свитером Санька прятал впалую грудь, а кадыкастую шею украшал веревочкой с замысловатым брелком из циркония. И хотя выглядел Санька на верный сороковник, сам себя он именовал юношей. Впрочем, как я успел сообразить — по здешним меркам он и впрямь был чистокровным “юношей”, первым парнем на деревне (с моим приездом, разумеется, вторым).
— Зря ты только на поезде парился, — мягко пожурил сосед. — Считай, на все процедуры опоздал. Обед проморгал, ужин пропустил.
— Это не моя вина, — стал я оправдываться. — Так уж объяснили мне в агентстве. Сказали, что близко — всего два часа. Я думал, успею.
— Вот и успел! Два часа — это на машине да по шоссе, а паровозы здесь медленно ползают — считай, у каждого светофора кукуют. Теперь останешься без приема пищи. На довольствие только завтра поставят.
— Ничего страшного, потерплю.
— Во дает! Зачем терпеть-то? Мы свой фуршет забубеним! Все равно кормят здесь паршиво. Народ в буфет бегает, в столовку поселковую — вот и мы что-нибудь сообразим… — Санька разухабисто махнул рукой. — А бабешкам из агентств не верь! Сам должен понимать, у них задача такая — обувать нашего брата и зелень косить. Я тоже сначала повелся: они ж мне дудели, что тут пиво кругом и молодых пруд пруди, что, типа, каждый вечер танцы-шманцы и свежие шашлыки.
— А на самом деле?
— На самом деле — полный финиш. То есть погулять, конечно, можешь — от нового санатория к старому, но на кормежку особо не рассчитывай. Умереть с голода не дадут, но и брюхом приличным не обзаведешься…
Мы вышли из здания, и Санька тут же браво сиганул через ров, перегородивший тротуар. Я последовал его примеру и едва не поскользнулся. Под ногами злорадно чавкнуло.
— Ты поосторожнее, — предупредил Санька. — Тут кругом канавы. Местные пациенты даже не гуляют.
— А что делают?
— Старики в окна смотрят, кто помоложе — в телевизоры. Ну, а самые отважные выбираются через черный ход. Там канав нет, и до леса рукой подать. Вот они туда и шастают за грибами.
— А зачем им грибы?
— Как это, зачем? Запас на зиму. Это ж старики. Старая гвардия. Кто солит, а кто сушит — и все, прикинь, прямо в номерах! — Санька утробно хохотнул, и я немедленно припомнил недавнюю передачу про бегемотов. При желании Санька мог бы их запросто передразнивать. Я глянул на него с уважением. Об этом своем таланте он наверняка еще не догадывался.
— Я поначалу команду пытался собрать для бильярда, — продолжал соседушка свой доклад, — так не поверишь — после каждого удара за корвалол с валокордином хватались.
— Корвалол — это грустно… А зачем копают-то? Это я про канавы с ямами? Сокровища ищут?
— У нас вся страна сокровища ищет… — Санька фыркнул. — Говорят, зал с дискотекой собираются пристраивать. Молодых, видать, мечтают заманить. Я ведь сказал уже: тут все население — полторы сотни старух да два десятка дедов. Мы с тобой, считай, самые юные.
— Да уж, весело.
— Теперь прикидываешь, куда ты попал?
— Прикидываю…
— То есть, если поискать, можно, конечно, найти фигурку поприличнее, но и то — из медперсонала, а они там капризные да корыстные. Что ты хочешь? Капитализм, ептыть… — Санька наморщил лоб и сотворил сосательное движение губами. По крайней мере, с мимикой у него тоже наблюдался полный порядок.
— Зато свобода… — неуверенно пробормотал я.
— Чего? — изумился Санька. — Ты чего, в натуре, про демократию хочешь мне речь толкнуть? Так я про нее сам все знаю!
— Да ну?
— А то! У нас обормот один гриппом в Израиле приболел. У него, вишь, температура под сорок скакнула, вот он и завибрировал. “Скорую”, дурак, вызвал. Они, конечно, приехали, увезли, но как узнали, что он не свой да еще без страховки, так и бросили в коридоре. Прикинь, сутки мужик пролежал на полу! И ни одна собака близко не подошла! У нас бы уборщица аспирину дала или врачуган какой поинтересовался, а там хренушки! — Санька яростно потряс перед моим лицом пальцем. — Сам оклемался и уполз. А потом еще и счет прибежал по почте. За скорую и место на полу. Вот такая, ептыть, у них свобода. И у нас такая же скоро будет… — Санькины брови вагончиками сердито столкнулись на переносице, снова раскатились в стороны. — Только я к этим вещам проще отношусь, Димон. Что бизнес, что политика — всё по большому счету говно. По мне — так тот строй лучше, где женщины добрее и отзывчивее. Или скажешь, я не прав?
— Почему же? Прав…
— Вот видишь! А нынешних добрыми не назовешь. Все, как одна, жилплощадью интересуются. А уж деньги так научились считать, что любое желание пропадает. Подари им букетик, они шубу норковую попросят! Или колье с сапфирами… — голос Санькин горестно дрогнул. — Дети-то наши, конечно, привыкнут, а мы уж все — списанный лом. Только в переплавку и годимся.
— Брось, — постарался я его утешить. — Все, что ни делается, к лучшему.
— Но мир-то ведь катится!
— Это смотря чей.
— Ерунда! С бабами, Димон, нынче полный абзац. Причем — и внутренне, и внешне.
— То есть?
— А ты сам приглядись, — что ни грудь, то слезы. Либо, значит, напрочь отсутствует, либо силикон. Ляжек тоже нет, одно желе. А женщина без хороших ляжек — как машина без колес. — Санька по-змеиному зашипел, выдыхая воздух. — С мозгами — еще хуже. Раньше-то, помнишь, наверное, — при тоталитарном режиме на трамваях все ездили, книжки читали, на физмат рвались. Да что физмат — с последней вешалкой можно было про Луну потолковать, про Шукшина или человека снежного, а теперь — иной коленкор! Куда ни плюнь, всюду экономисты с юристами, а кто не юрист, так ножки перед начальством раздвигает. В головенках — циферки, в мечтах — яхты с сапожками. И прикинь, все норовят сразу на иномарку скакнуть. Это они, типа, перед нами кичатся: мол, у них права есть, а у нас нет… — видимо, о чем-то вспомнив, Санька одномоментно взгрустнул.
Пользуясь нечаянным затишьем, я более внимательно оглядел окрестности. Судя по тому, что канавы с рвами закончились, территорию нового санатория мы успели покинуть. Теперь дорога тянулась по уютной деревенской улочке, и шеренга неработающих фонарей провожала нас безмолвным караулом. Лениво кашляли собаки, и в небесных сгущающихся чернилах все чаще начинали порхать первые летучие мыши. Некоторые из них умудрялись скользить прямо над нашими головами — то ли шутили таким образом, то ли приглядывались к очередным гостям. Хотел бы я знать, кем мы были для них — страшноватыми монстрами или еще одним медлительным явлением природы. По крайней мере, в скорости мы им явно проигрывали. Я успел подсчитать, что, пока мы двигались от одного фонарного столба к другому, эти летуны успевали заложить над нами с дюжину виражей. Оставалось только радоваться тому, что поселок принадлежал к разряду карманных. Даже при таком улиточном движении путь наш не затянулся, и очень скоро мы оказались возле живописных развалин…
СТАЛИНСКИЕ СОКОЛЫ
— Это старое здание санатория, — пояснил Санька. — Тоже, между прочим, “Самоцветом” назывался. Мы-то сейчас в новом ошиваемся, а тут прежний корпус — аж с сорок девятого года. Хочешь верь, а хочешь нет, но построен по именному указанию Иосифа Виссарионовича.
— Не может быть, — вяло усомнился я.
— Может, Димон! Еще как может! Он ведь только и знал, что ездить в Кунцево да на озеро Рица. Видать, надоело. А тут ему про Урал нашептали, объяснили про целебную грязь. Кроме грязи, конечно, больше ничего, но вождь клюнул. А может, чуял уже, что недолго ему куковать оставалось…
Мы остановились возле развалин. Разглядывая фриз здания, колонны с пилястрами и уцелевшую лепнину с гербом Советского Союза, я поневоле впал в задумчивость. Собственно, всей информации у меня и было, что ехать сюда собиралась Настя. Кто-то расхвалил ей “Самоцвет” и тоже не забыл упомянуть про намерение вождя отдохнуть среди сосен Урала. Однако не вышло. Сначала задерживало “дело врачей”, потом происки Шостаковича с Прокофьевым, а после завозились под социалистическим одеялом неугомонные Германия с Чехией. Жизнь не притормаживала ни на секунду, выпекая одно событие за другим. То и дело норовили взбрыкнуть Китай с Албанией, не оправдал надежд новоиспеченный Израиль, а после грянул пасмурный пятьдесят третий с его неумелым переворотом и некрасивым убийством великого инквизитора. Так и получилось, что со строительством “Матросской тишины” вождь успел, а с грязевой лечебницей запоздал. Впрочем, время было суровое, и санаторий все равно построили — причем в рекордные сроки, выбрав место на скалистых берегах реки Реж, эшелонами нагнав сюда строителей-арестантов. Чуть позже те же эшелоны, но с другими вагонами повезли сюда на лечение сталинских питомцев. Соколы и соколята, так их тогда называли. Они и не ведали, что порхать им было уже недолго. Уйдя в мир иной, вождь увлек за собой большую часть своей гвардии. Кукурузный секретарь с сокольим племенем не церемонился и в качестве курорта уральские земли не рассматривал.
Капали месяцы, текли годы, и санаторий ветшал. В запустенье приходил главный корпус, на метр с лишним обмелело грязевое озеро Молтаево, и все же окончательный кирдык санаторию настал в шестьдесят пятом, когда решено было построить новое здание — более комфортное и более скучное. Во всяком случае, разницу между старым и новым я наблюдал сейчас воочию. Новое поражало размерами и убивало безвкусицей, в старом — полуразрушенном и опустошенном — поныне угадывалось величие прошлого. Мы стояли над развалинами и молчали. Соответствующее настроение усиливала спустившаяся на землю вечерняя тишина. Для меня, вечного горожанина, это само по себе было в диковинку, и потому особенно остро воспринимались звуки, исходящие от древнего санатория. Черные окна напоминали бойницы, и казалось: кто-то там все время ходит — то ли призраки холодных лет, то ли здешние бомжи.
— Это пацанва, — угадал мои мысли Санька. — Тут под зданием офигенные подвалы — вот они и ползают туда.
— Странно… Что им там делать?
— Как что? Тискаться, само собой. Взрослые-то сюда носа не суют, так что никаких помех. — Санька лениво бросил камушек в сторону здания, но не докинул. — Мне один козырь рассказывал, что у них там и койки с матрасами, и столы с табуретами. Так что пацанва не скучает, бегает сюда практически каждый вечер. Аккурат — в это самое время.
— Ты что, следишь за ними?
— А чего следить! Они и не скрываются. Дело-то молодое, азартное. Прикинь, старше четырнадцати ни одного нет. Тинэйджеры, блин. Малолетки… — Санька в сердцах сплюнул. — Эти, не сомневайся, найдут, чем себя поразвлечь.
Я задумчиво глянул на него.
— Думаешь, они умеют развлекаться?
— Ты что, шутишь? Конечно, умеют!.. Могут клею порадоваться, а могут и бухалу с сексом… Чего ты так смотришь? Первый раз слышишь? — Санькино фырканье напоминало уханье филина. — Это мы с тобой в вагину женскую после двадцати лазить учились, а нынче — век акселератов, так что тайны интима в десять лет постигают.
— Мда… — я поглядел в сторону темнеющей махины леса и подумал, что издалека он напоминает припавшего к земле мохнатого зверя. Желание говорить о подрастающем поколении пропало окончательно. — Слушай, а ты вот про грибы толковал…
— Ну?
— А как здесь с рыбалкой? Рыба-то в реке водится?
— Откуда же мне знать? — Санька пожал плечами. — Старики из местных вроде сидят с удочками, только я лично сюда за другой рыбалкой приехал. Кстати, уже и время.
— В каком смысле?
— В том самом, — Санька постучал расплющенным ногтем по ручным часам. — Через полчаса объявят караоке, а потом свет потушат и начнутся пляски-таски. Тухловато, конечно, но все же веселее, чем в ящик пялиться… Так что поворачиваем?
— Нет, Сань… — я мотнул головой. — Ты иди, а я здесь еще покурю.
— Чего ты? — искренне удивился Санька. — Или задумал что? Так это зря, сразу тебе говорю. Женского контингента здесь нет, а вот говна по углам — выше крыши. Разве что пятиклассницу какую склеишь, но учти, это статья. Им-то, соплякам, можно, а нам нет.
— Да мне другое нужно, — успокоил я соседа. — Тишину послушать, воздухом подышать.
— Ах, это… — Санька упихал свои длиннопалые кисти в карманы, ловко и далеко циркнул слюной. — Ну ладно, дыши-дыши. Только не заблудись потом. Дорога тут, конечно, одна-единственная, но станет темно — поплутаешь. Так что не кобенься, пошли вместе. Не одним, ептыть, тинэйджерам жизни радоваться.
— Нет, Сань, я здесь посижу.
— Ну, смотри, твоя воля, — кивнув мне на прощание, Санька заковылял по дороге. Я глядел ему вслед и наблюдал, как он растворяется в сгущающихся сумерках — все равно как кусок сахара в черном кофе. Еще немного, и я остался с санаторием Иосифа Виссарионовича один на один…
Я продолжал молчать, но та же Настя наверняка назвала бы это беседой. Между мной и чем-то, что осталось здесь после Него. Хоть и не ездил сюда вождь и, возможно, даже не собирался, но печать страшного имени, словно тень грозовой тучи, успела лечь на развалины. Невольно подумалось, что вздумай он все-таки посетить “Самоцвет”, и поселок превратился бы в своеобразную Мекку…
Переместившись чуть левее, я всмотрелся в широченный зев очередного провала. Взгляд выловил из полумрака бледные тела колонн, остатки свисающей с потолка проводки, просторный пол с сохранившимся кое-где паркетом. В этом зале наверняка проводились собрания, а может, даже танцевали под живую музыку оркестрантов. Само лечение, верно, проходило в дальнем крыле, сразу за столовой, а это место отводилось под различного рода торжества…
Исследовательский дух все более овладевал мной. Я не изучал кладку и не бродил под щербатыми сводами, — я просто внимал звукам и шорохам, проистекающим от здания, глотками впитывал ауру той далекой эпохи, что на одних наводила ужас, а других заставляла петь гимны и пить горькую.
Со зрением тоже творилось нечто забавное. Я почти воочию видел фигуры людей, прогуливающихся между уцелевшими каменными кладками. Ладонями они оглаживали на себе мундиры, а справа и слева от них семенили улыбающиеся матроны. Пожалуй, они имели право на улыбку — то время казалось им лучшим из всех имеющихся. Оно познакомило их с бдительным страхом, но оно же наделило их невиданной властью — властью, которую знавали разве что в древнем рабовладельческом мире. Собственно, для того и создаются империи, чтобы угощать кушаньем под названием “власть”. Если вдуматься, блюдо — откровенно плебейское, но голову кружит почище водки. И подсесть на него можно проще, чем на наркотики. Только раз и стоит попробовать. Не зря те же древние говорили, что испытание богатством выдерживает лишь половина людей, испытания властью не проходит никто. Для того, надо думать, и сократили президентские сроки правления до четырех лет, методом проб и ошибок выявив время, за которое совесть человеческая не успевает обуглиться полностью…
Я шагнул в тень здания, рукой притронулся к одной из колонн. Странная судорога прошла по моему телу, слуха коснулись бравурные звуки незнакомого марша. Неожиданно вдруг представилось, что, помещенный в тело следователя НКВД, я приехал сюда на отдых — приехал поправить пошатнувшееся здоровье, успокоить гудящие нервы. Оно и понятно — глушить людей да еще в таком количестве не всякому дано. Тут даже не нервы надо иметь, а гвозди — стальные и титановые. Так что без лечебных грязей нам было сложно — они питали наши ослабевшие мышцы, высасывали из нас шлаки и жизненные грехи. Иначе и быть не могло, ведь грязь, в сущности, та же земля. Ей в итоге обгладывать наши мощи, обращать в труху кости, переваривать несбывшиеся надежды подчерепного пространства. И почему не начать делать то же самое уже при жизни? В самом деле, принял с десяток ванн, успокоился электротоком — и снова за наган…
Впрочем, не все и не всегда хватались за наганы. Если верить семейному преданию, с именем Иосифа Виссарионовича была связана история освобождения одного из моих дедушек. То есть дед Михаил с грозным Сталиным, по счастью, не встречался. Подобно многим другим, он трудился на производстве, выдавал рекордные показатели и во что-то, конечно же, верил. И хотя внутренне не одобрял войн, на финскую бойню все же отправился. В ту неласковую пору мнением граждан никто не интересовался, и красивая Карельская земля приютила косточки многих тысяч наших соплеменников. Дед тоже был тяжело ранен, однако выжил и вернулся домой. Даже умудрился прожить после той мясорубки еще около десяти лет, хотя и страдал от скачков давления, мучился от жестоких головных болей. А вот дед Петр, отчаянный забияка и большой любитель “зеленого змия”, на предложение добровольного посыла в Финляндию дерзко ответил, что писать заявления не будет. Мол, на шее три пацана, да еще родители, так что пошли они со своим пограничным конфликтом куда подальше. Дерзкий ответ проглотили, но в расстрельные списки бунтаря все же внесли. Ну, а далее произошло то, что проверить и отследить по каким-либо архивам было уже невозможно. Тем более что подписывать подобной силы документы Иосиф никогда не любил. Однако просматривать — все же просматривал. Во всяком случае, рассказывают, что фамилия “Щупов” каким-то чудом попалась на глаза всевидящему вождю и даже крепко его рассмешила. Кто-то из близстоящих тут же и разъяснил грузину нехитрую этимологию слова. Дескать, прадед этого отказчика, видимо, крепко любил пощупать слабый пол за вымя — так вот и угодил в Щуповы. Одни выбивались в Орловы, Соколовы и Львовы (верно, в подражание страшилкам-гербам), а мы оказались Щуповыми… Как бы то ни было, но, отсмеявшись, седовласый Иосиф не поленился вникнуть в подробности дела, а вникнув, собственноручно перечеркнул решение тройки. То ли оценил отвагу деда (а по тем временам это действительно было отвагой), то ли решил внести каплю доброго разнообразия в бесконечный поток приговоров. Как бы то ни было, но фамилия уцелела, а с ней уцелел и дед, который еще на протяжении многих лет куролесил и выстраивал по струнке всех окрестных забияк. Было, говорят, и такое, что деду пришлось повторить подвиг Михайло Ломоносова. Возвращаясь с ночной смены, дед подвергся нападению грабителей и вступил с ними в неравный бой. В отличие от статного Ломоносова дед был сухощав и невысок, однако кулаки имел страшные. Этими самыми кулаками он и загнал грабителей в речку Ницу (а жили они тогда уже не в Питере, а в Ирбите), отобрав финки, которые и принес домой в качестве законной добычи. История была славная, и я очень сожалел, что ничего с тех пор не уцелело. Сразу после войны население подвергли тотальному разоружению, и большинство трофеев того времени, конечно же, погибло в желудках мартеновских печей. Между тем, по рассказам того же отца, в доме было полным-полно оружия — российского, немецкого, американского и вот такого самопально-воровского. К слову сказать, любимой игрушкой отца была мелкокалиберная американская винтовка, из которой он, пятилетний карапуз, однажды всерьез собирался стрелять по громилам, пытавшимся в отсутствие родителей ворваться в их маленькую квартирку…
Откуда-то сверху упал кусок штукатурки, скрипнул шифер, и я торопливо отступил в сторону. Неспешным шагом двинулся вдоль облупленного фасада. Двухэтажное, украшенное лепниной здание тянулось на верную спринтерскую дистанцию. Ровная асфальтовая дорожка окаймляла бывший санаторий, и я бездумно шагал по ней, ловя напряженным слухом шепотки и вздохи, доносящиеся со стороны руин. Справа и слева тянулись густые заросли барбариса, и, машинально срывая ягоды, я отправлял их в рот одну за другой. Смешно, но в детстве я знал только леденцы под таким названием, а вот ягоды довелось попробовать только сейчас. Впрочем, это тоже укладывалось в Санькину теорию о сегодняшней акселерации. Гниение — процесс неспешный, но и его при желании можно ускорить…
Вздрогнув, я разглядел, как из черного лаза одного из разломов стремительно прорастает нелепая тень — совсем невысокая, в широченном одеянии, по комплекции вытягивающая лет на восемь или девять. Окончательно вынырнув из земли, парнишка с пыхтением отряхнул перепачканные локти и, рассмотрев меня, в свою очередь вздрогнул. Впрочем, он был из местных и праздновать труса не спешил.
— Здравствуйте, — вежливо, совсем как в иных деревнях, поздоровался он.
— Здравствуй, — я несколько растерялся. Должно быть, от растерянности спросил: — Время случайно не подскажешь?
— Так это… Часов десять уже. — Он деловито поднес к глазам руку, чертыхнувшись включил подсветку, которая и позволила мне рассмотреть пятнистый нос, перепачканные щеки и вполне солидные ручные часы. — Ну да, десять часов. Почти.
— А как там в подвале? — полюбопытствовал я. — Интересно?
— Дак нормально.
— В карты, небось, играете?
— Чего сразу в карты-то! Вовсе даже не в карты.
— А чего тогда не гоняет вас никто?
— Кому гонять-то. Нет здесь никого. Только мы одни…
— Эй, жук навозный! — приглушенно скрипнула тьма за его спиной. — Ты где?
Повернув голову, паренек необидчиво отозвался:
— Тута! Ползи сюда, гнида, не ошибешься.
— Ща, я тебя урою! Только стой, где стоишь, слышишь?
Крик по-прежнему казался приглушенным, поскольку исходил все из того же подземного разлома. Кто-то громко сопел, приближаясь к выходу. Шуршала земля, потрескивали невидимые доски.
— Ладно, я пошел — пацаненок кивнул мне и, не дожидаясь появления приятеля, стрекотнул в темноту.
— Ты куда, гадость коматозная! А ну, стоять, перхоть!..
На всякий случай я развернулся чуть боком — все равно как дуэлянт из прошлых столетий. А в следующую минуту прямо на моих глазах из разлома один за другим стали прорастать темные фигурки подростков. Самое странное, что вели они себя поразительно одинаково. Все, как один, торопливо отряхивались, а заметив меня, вежливо здоровались. После чего привидениями ныряли в лесную тьму, вероятно, надеясь еще догнать первого сорванца — дети катакомб, рожденные во втором тысячелетии, короткими своими ножками успевшие ступить в третье — еще не соколы, но уже соколята, акселераты, имеющие реальную возможность увидеть гибель эпохи своими глазами. Возможно, кое-кто и заснять успеет. На собственное видео. Чтобы гонять потом ностальгическими вечерами в таких же катакомбах и ронять слезу под забытые звуки “рэпа”. Что поделаешь, в мире по-прежнему воевали — и не в абстрактном далеко, а совсем даже рядышком — где-то в районе печени или селезенки. Немудрено, что эхо толкалось отравленной кровью в екающих сердечках, туманило головы и звенящей тетивой стягивало мышцы. Так, наверное, и должно было быть. В дни войн нет ничего страшнее беспечности.
РЕЖ
Первый раз близость настоящей войны я ощутил в Грузии, когда, будучи студентом, отправился прокатиться до Абхазии и обратно. Поездка оказалась для меня роковой — я познакомился с морем и влюбился в него, как только могут влюбляться розовые юноши в ослепительных дам. Впрочем, даму я в нем тогда не разглядел — море представилось мне огромным, мерно вздыхающим существом, легко и просто взгромоздившим на загорбок небесный свод. В восторженном онемении я стоял и смотрел на него, чувствуя, как неведомая энергия растекается от соленого гиганта, заливая улочки города, наполняя людей жизненной силой, одним-единственным касанием приобщая к вечности. И наверное, именно в те мгновения я впервые заглянул в свое завтра, а заглянув, торопливо закрыл глаза. Завтрашний день Кавказа отдавал пеплом и кровью, но самое страшное заключалось в том, что непрошенное прозрение посетило меня в день, когда о подобных вещах думать попросту преступно.
Дело было в том, что в столицу Абхазии я угодил точнехонько первого сентября. Сухуми утопал в радостном оживлении и цветах, тамошние детишки, маленькие и красивые, шагали в новой униформе в направлении школ. По кавказскому обычаю девочки были одеты в черное, мальчишки же практически ничем не отличались от наших — и все, как один, улыбались, согреваемые посетившим их внутренним таинством. С этого дня они вступали в мир взрослых, начинали учиться, подчиняясь школьному расписанию, изначально соглашаясь на суровые отметки учителей, трепетно надеясь на хорошие. Означенное преображение я наблюдал практически на всех лицах и тогда же ощутил, как мерзлое шило вонзилось мне в бок. Я даже вздрогнул, как боец, получивший в грудь пулю. Потому что с пугающей ясностью вдруг увидел, как зыбко и хрупко величие детской радости, осознал, как просто разбивается хрустальное вместилище, укрывающее до поры до времени умение улыбаться, умение верить во все хорошее. Ни с того, ни с сего — прямо посреди солнечного утра — мне захотелось заплакать. Это было так нелепо и по-девчоночьи, что я не выдержал и устремился к морю. Соль и глубина успокоили мои нервы, убедили в том, что все привидевшееся — блажь. Я и потом старался не вспоминать ни о чем, тем более что мир сдетонировал значительно позже. Тем не менее с сожженным Сухуми, с разбитым и опустошенным обезьяньим питомником я еще однажды увиделся. И тогда же, помнится, подумал, что в этой бессмысленной войне наверняка успели поучаствовать те самые дети, которых я видел в утро Первого сентября.
А еще я видел Балканы накануне резни. И тоже ощутил вкус того избыточного счастья, каким разило от побережья Адриатики, от темных гор и гулких ущелий, от ресторанов и кафе, заполненных людьми. В хрустальных водах той давней Югославии еще не плавали мины, а в чащах Боснии не гремели танковые орудия и разрывы авиационных бомб. Кровь в Приштине, разрушение сербских храмов и бомбежка Белграда были еще впереди, но ту натянутую до предела струну я сумел услышать уже тогда…
Ноги мои снова соскользнули, и я едва успел ухватиться за крючковатый ствол случайного деревца. Без того крутой спуск перешел в каменистый обрыв, и теперь я уже не спешил, до рези в глазах всматриваясь в малейшие уступы и трещины, стараясь ставить ноги лишь в места, не внушающие опасения.
Чистейшая авантюра — спускаться по скалам в вечернем полумраке, но мои поступки редко отличал здоровый практицизм. Да и не в практицизме тут было дело. Вероятно, подобным поведением я просто отпугивал от себя навязчивые фобии, боролся с холодом, что норовил огладить мою спину, пузырьком яда пройтись по сосудам. Правильно говорили древние: чтобы не бояться смерти, надо ее испытать, чтобы не бояться войны, надо на ней побывать. Со мной пока не приключилось ни первого, ни второго, и по этой самой причине я предпочитал карабкаться по мокрым скалам, нырял на глубины, которые в бытность Фалько и Новелли считались абсолютным рекордом погружений. Вот и сейчас для того, чтобы спуститься к берегу, мне на минуту-другую пришлось обратиться в скалолаза. Я снова рисковал, но рисковал обдуманно, и, в конце концов, все получилось. Последний метр был пройден, и, оказавшись внизу, я наконец-то различил шелест струящегося течения, услышал шепот реки. Подойдя к воде, я с наслаждением погрузил руки в прохладные воды, даже плеснул себе в лицо. Теперь мы стали с рекой одним целым, и я с полным правом мог глядеть в свое убегающее отражение.
В этом месте Реж был довольно широк и, наверное, поэтому ребячливой тональности предпочитал звучание более солидное. Кроме того, не следовало забывать об осеннем времени. Река еще не спала, но уже готовилась впасть в зимнюю кому. Рыбьи блестки, вспыхивающие там и тут, лишь добавляли ей мрачноватой загадочности. Слева, подавляя все и вся, бесчисленными складками вздымались темные тела скал, направо, терпкий и черный, тянулся беспредельный лес. Он жил и дышал, с расстояния овевая волнами хвойных мыслей. В него хотелось нырнуть, как в реку, но я продолжал стоять и глядеть, понимая, что удивительное и славное со мной в очередной раз приключилось: я снова оказался на срезе времен, увидев череду людей, что стояли на этом самом месте задолго до моего появления на свет и что будут стоять здесь значительно позже. Боже мой, сколько же нас еще появится на земле! И лишь волоокой Фортуне будет доверено тасовать нас и менять местами, словно стеклышки в детском калейдоскопе. Лишь река, скалы и лес будут пребывать в неизменности, наблюдая из окна своей медлительной вечности за мельтешением двуногих…
Пройдя чуть дальше, я обнаружил довольно уютную поляну. На таких в прежние времена обожали стреляться. Назначали время, приезжали на крытых двуколках и, горделиво откинув голову, в присутствии секундантов пускали друг в дружку свинцовые пули. Земля затаивалась в ожидании стонов, а сопровождающий стрелков врач заранее хмурился, отлично понимая, что расхлебывать этот компот придется ему. Сначала останавливать кровь и сооружать повязку, а после таскаться по инстанциям и сочинять объяснения для въедливых жандармов.
Я повторно огляделся. Место и впрямь идеально подходило для дуэлей. Присутствовали все основные стихии — небо, вода и горы. Четвертая стихия, огонь, обычно являлась забиякам в последнюю секунду. Приведись мне стреляться, я бы и сам выбрал такую поляну. Все равно как Максимилиан Волошин, сумевший выгадать для себя прекраснейшую из всех возможных могил. А ведь всего разок и стрелялся! И то — крайне несерьезно в отличие от того же Пушкина или Лермонтова. Уж эти-то двое толк в хорошей драке знали. Оба были несносными скандалистами и меткими стрелками, оба умели враждовать и защищаться. Помимо всего прочего Лермонтов успел даже серьезно повоевать. Его и к наградам не раз представляли, но тогдашний самодержец награды постыдным образом зажал. Не понял венценосный того, что конфликт — всего лишь одна из ипостасей таланта, данность, с которой необходимо считаться. Не понял того, что жить в мире с природой у талантов еще получается, но жить в мире с людьми для них невозможное дело. Для этого следовало увидеть в окружающих Бога, а это уже давалось не каждому.
Я задрал голову и разглядел черный ствол сосны, секущий смуглое небо пополам. Дерево не отличалось особенной высотой, но оно стояло на этой поляне в полном одиночестве, и мне с необъяснимой силой вдруг захотелось залезть на него — залезть как можно выше, чтобы потрогать рукой смолистую слюну ветвей, а то и пощекотать брюхо нависших над кроной туч. Я даже прижался на пару секунд ухом к шероховатому стволу, испрашивая разрешения на дерзкую атаку. Древесное сердце не безмолвствовало, но костистый рокот, глухо перекатывающийся от корней к небу и обратно, был мне мало понятен. Я много лазил в детстве по деревьям, обнимал березы, клены, тополя и даже огромные кедры, но их загадочного языка так и не освоил. Между тем мне требовался пропуск в небо, и дерево означенный пропуск вполне могло выдать. Зачем? Не знаю. Наверное, таким образом я мог оказаться чуточку ближе к моей улетевшей за облака Насте. Мне было без нее жутко. Мне было без нее тоскливо…
ДОСУГ
От дискотеки, на которую меня так упорно завлекал Санька, за километр веяло тоской и нафталином. Зал напоминал салон похоронного автобуса — с множеством пухлых диванов, с толпой провожающих, с бильярдом, похожим на широченный гроб великана. Одну из стен украшал цветной безликий витраж, на другой солдатской шеренгой громоздились сетчатые колонки. Именно из них проистекал эликсир здешней молодости — некий салат из шлягеров семидесятых, умеренно разведенных перцовыми частушками третьего тысячелетия. Бухающие ударники ускоряли сердечный ритм, песенные голоса пыльным ветерком врывались в головы. Жить становилось лучше, жить становилось веселее. Выстроившись кружком в центре зала, дамочки бальзаковского возраста задорно потряхивали ягодицами и грудями, звонко притопывали каблучками. Музыку то и дело заглушали их азартные взвизги, а полные руки томно взмывали вверх, покачиваясь вправо и влево, изображая не то морские волны, не то ветви деревьев. Глядя на них, я тут же припомнил место из “Войны и мира”, в котором Лев Толстой пытался описывать балет. Великий классик ничегошеньки не понимал в этом искусстве, а потому высмеивал самым беспощадным образом. Мы ненавидим свое незнание и презираем свое непонимание. Самое обидное, что в его дремучем неприятии танца и моей сегодняшней ухмылке крылось нечто общее. И все же следовало признать, что танцующим, действительно, весело! Несмотря на затхлую музыку, несмотря на катастрофическое отсутствие кавалеров. Последние, включая Саньку, в полном составе кучковались возле бильярда. Среди лысоватых и седовласых мужей мой соседушка смотрелся истинным королевичем. Покручивая кием, словно какой-нибудь Джеки Чан, он неспешно прохаживался взад-вперед и зорким глазом выцеливал подходящие шары. Следовало отдать ему должное — бил он хлестко и красиво — даже не забывал оттопыривать правый локоток, а потому оставалось загадкой, почему при такой блестящей технике он непрерывно мазал. Пару раз злые его шары даже выскакивали за бортик, укатываясь под ноги танцующим. В лузу же Санька попал всего один раз. Его противник, этакий старичок-боровичок с личиком, напоминающим компотную грушу, играл менее эстетично — долго прицеливался, чахоточно кашлял, то и дело промокал лицо огромным платком. Тем не менее шары его неизменно скатывались в лузы, обрекая Саньку на скорое поражение. Впрочем, здешний люд трудно было чем-либо удивить. Вот и Санькин проигрыш никого не расстроил. В очередной раз кий поменял хозяина — только и всего, а Санька, элегантно потряхивая натруженными кистями, шагом разочарованного лорда отошел к диванам. Усевшись, он бросил снисходительный взор в сторону танцующих, словно птица, просушивающая крылья, разметал свои длиннопалые руки поверх плюшевой спинки. Под бочок к нему тут же приткнулась дамочка с огромным носом и ярким пунцовым ртом, в зеленых брючках и золоченых очках. Издалека да в полумгле ей можно было дать лет тридцать, но стоило мне приблизиться, как возраст женщины резиново растянулся — сначала до тридцати пяти, потом до сорока, а после я и вовсе поспешил отвести глаза в сторону:
— Вечер добрый! — я присел рядом. — Похоже, веселье в разгаре?
— Какое там веселье! — Санька пренебрежительно скривился. — Даже с коньяком не забирает.
— А что тебя забирает?
— Как что! Женщины, конечно. Только какие тут женщины! Одно сплошное затяжное тьфу!
— Ты чего городишь! — возмутилась соседка. — Небось в бильярд снова продул?
— Да видел я этот бильярд в одном сказочном месте! — элегантно ругнулся Санька.
— Ну, конечно, проиграл! Вот и злишься теперь… — женщина по-голубиному стрельнула в мою сторону карим глазом, без паузы представилась: — Меня, кстати, Вера зовут. А вас?
— А его ватерпас! — пьяно схохмил Санька. — Иди лучше станцуй с ним “летку-еньку”. Все лучше, чем болтать.
— Может, я с тобой хочу танцевать! — Вера кокетливо потерлась плечом о Санькину руку.
— А я не хочу! — сурово отрезал Санька. — И в этом, если хочешь знать, главное отличие между нами. Вы хотите и можете. А мы не хотим и не можем. И знаешь, почему? Потому что не с кем, пеструшечка!
— И черт с тобой! — Вера, обиженно вскочив, бросилась в круг танцующих, тут же энергично завиляла широким задом.
— Видал? — Санька лениво ухмыльнулся. — Между прочим, зовет меня Александром. То ли уважает, то ли пресмыкается… Да и все они тут такие. Ищут принцев и ведать не ведают, что принцами в подобных заводях не пахнет.
— А где пахнет?
— Да нигде. Настоящие принцы землю пашут и финансовые пирамиды сколачивают. Им, Димочка, не до слабого пола. Они силу любят. И деньги… — Санька повернул ко мне черное в полумраке лицо и неожиданно сообщил: — Имей в виду, аптека внизу — прямо под нами. Что примечательно — круглосуточная. Так что будешь брать резинки — не хлопай ушами.
— В каком смысле?
— В том самом. От меня в прошлом году сразу три дамочки залетело.
— Целых три?
— Ну да, — Санькино лицо выдало одну за другой несколько затейливых гримас. Более всего меня поразила стремительность, с какой сменялись маски. На протяжении одной-двух секунд довольство сменилось растерянностью, а растерянность — щенячьим страхом. — В общем, фуфло все это, Димон. Объективно рассуждая, это я залетел, а не они! Причем — самым нелепым образом.
— То есть?
— Ну, как же! Не на грех же их было толкать. Вот и родили. Что характерно, все трое — пацанов.
— Ого! — удивился я. — Да ты у нас отец-героин!
— Еще скажи – кокаин, — Санька невесело хрюкнул.
— И как же ты поступил? — я все еще пытался держать шутливый тон. — Надеюсь, как честный гражданин, предложил всем троим руку и сердце?
— Нет, конечно. Целое на части не делится. А вот зарплату теперь приходится дробить.
— Почему же не предохранялся?
— Ты чего такое говоришь! — Санькины глаза вылезли из орбит. — Я ж к тому и веду, что предохранялся! Самым тщательным образом! — он даже пристукнул ладонью по спинке дивана. — Но я ж патриот, ептыть! — вот и пользовался по дурости своей отечественными средствами! Мэйд ин Раша и все такое… Короче, вляпался. Потом даже экспертизу проводил, так не поверишь — оказалось, каждое пятое средство дырявое!
— Круто!
— Еще бы! Вот и верь после этого нашим производителям.
— Не кручинься. Их тоже понять можно. Поголовье россиян каждый год падает, вот государство и радеет по-своему.
— Не знаю, как там государство, а мне теперь точно порадеть придется.
— Так это что, — правда насчет троих?
— Ну, не троих, положим, а одного, но тоже не шутка. — Санька вяло циркнул зубом. — Так что заглянешь в аптеку, бери либо германские, либо китайские. А еще лучше — пойдем выпьем. Хавка у них скверная, а вот коньячишко неплохой завозят…
ОРГИЯ
Насчет здешнего алкоголя Санька ничуть не преувеличивал: “коньячишко” оказался в самом деле неплохим. Во всяком случае, превратить мое тулово в раскаленную печь, а голову — в подобие детской юлы, ему удалось проще простого. И те же магические силы очень скоро заставили мои ноги выписывать вензеля, тайну которых мне, верно, не постигнуть до самой пенсии. Я и вышел-то всего на пару минут — хотел прогуляться до туалета, а в результате проделал по коридорам санатория приличных размеров путь. Мне даже трудно было определить, в какие места я забредал, но я определенно успел побывать повсюду. Как минимум трижды ноги спускали меня на первый этаж и дважды возносили на шестой. Я даже успел побывать в здешнем подвале, заглядывал в столовую и кочегарку, а в дверь с собственным номером успел постучаться не менее десятка раз. Чаще всего мне просто не открывали, когда же я все-таки проникал внутрь, то и тогда в номере оказывались совершенно посторонние люди. Я чертовски устал, и меня мучила жажда, мне надоело скитаться по бесконечным коридорам, но судьба смилостивилась надо мной лишь в самый последний момент, когда, вконец отчаявшись, я готов был прилечь на первую встречную лавочку. Именно тогда перед глазами выплыло волшебное число “двести тридцать”, и, шагнув вперед, я растроганно понял, что наконец-то обрету покой и желанную постель. Замок не стал капризничать, ротиком ухватил предложенный ключ, привычно стал пережевывать — я в самом деле был дома!..
Дверь распахнулась, под ноги шлепнулся свернутый вчетверо листок. Я без колебаний сунул его в карман. Теперь уже не приходилось сомневаться, что комнатка это моя, а значит, и послание адресовано, скорее всего, мне. Наверняка почеркушка от Саньки. Впрочем, и этот пустячок заставил меня улыбнуться. А ведь были времена, когда почтовые ящики доставляли в мою квартиру неисчислимое множество подобных писем! От друзей и их подруг, их сестер и их жен. Мужчины редко любят писать письма, зато женщины это занятие обожают. Чаще всего переписка была местной, но порой прибегали и конверты от хитрецов, перебравшихся за рубеж. По счастью, в те времена еще не придумали электронной почты, не изобрели СМС-связи и сотовых телефонов, а потому вовсю процветало чудо рукотворной письменности. Сегодня в это трудно поверить, но нам действительно нравилось переписываться, нравилось рисовать на бумаге рожицы, шутить и ругаться, нравилось жаловаться на судьбу и хвалиться немудреными успехами. Мы в изобилии покупали писчую бумагу и ручки, не стеснялись даже дарить их друг другу, а стержни у нас дымились и плавились от работы, меняясь, как боевые патроны. А потом… Потом страна начала перекрашиваться, и как-то постепенно письма перестали приходить на мой адрес. Сначала замолчали друзья, а после появления Насти смолкли и мои подружки. Снулые почтальоны приносили теперь исключительно повестки из военкомата, банковские уведомления и однообразные счета из расплодившихся служб государственного рэкета. Домофон, телефон, ЖКО, газопровод, водопровод, лифт, телевидение и прочая скучнейшая чепуха. Дошло до того, что однажды я взял и написал письмо самому себе, а после сочинил аналогичное послание для Насти. Она втянулась в игру, и старые эпистолярные розыгрыши на время вернулись. На протяжении нескольких лет мы регулярно получали письма. Она — от каких-то крупных политиков и банкиров, иногда от артистов и философствующих ученых, я — в основном от пылающих страстью поклонниц, чуть реже от заграничных див, которые, издеваясь надо мной, писали свои женские сочинения на иностранном языке. Конечно, с грамматикой мои “переписчицы” особенно не мудрили, но, как встарь, я потел и морщил лоб, лихорадочно перелистывал иностранные словари, в чудовищных потугах разгрызая кроссворд иноземной лексики. Не раз и не два Настя усмешливо предлагала мне помощь, но я закрывал письма рукой и упрямо продолжал работу транслятора. Зато потом мне приносило особенное удовольствие, ерничая и посмеиваясь, пересказывать их содержание Насте. Да, это была игра — игра детская, но далеко не бесцельная. Главной целью оставались мы, наш союз и наше взаимопонимание. Теперь писем мне было ждать неоткуда. Со смертью Насти эпистолярный жанр в России окончательно сошел на нет. Ну, а короткое послание, что лежало сейчас у меня на коленях, конечно же, нельзя было назвать письмом. Стиль Санькин и его слог были предельно лапидарными:
“Мы этажом выше — в 302 номере. Там у нас шампанское, Верка и Валька. Верку ты видел, это та, что с носом, а Валька тобой интересовалась. Курва — еще та, но сиськи у нее офигенные. Так что заходи”…
Ни сиськи, ни шампанское меня не заинтересовали, и, прочитав записку, я завалился на тахту, с бездумной негой вперив взгляд в потолок. Зазвонил телефон, но я даже не повернул в его сторону голову. Телефон не умолкал, но я был упрямее. Чтобы заглушить продолжающиеся звонки, включил с помощью пульта телевизор, бессмысленно принялся гонять каналы. Наверное, на этом туповатом занятии я бы и завис окончательно, но внезапно за дверью загремели шаги, и с криком: “Если гора не идет к Магомету…” — в номер ворвалась компания отдыхающих. Возглавлял ее, разумеется, Санька. Впереди себя он подталкивал сияющую Веру, следом за ними вышагивала пышногрудая дама — видимо, та самая Валька, что упоминалась в письме.
Усевшись на тахте, я торопливо скомкал Санькину записку, сунул ее в карман. И очень вовремя, поскольку уже через секунду на меня вплотную надвинулся чудовищный бюст и прокурорский голос хозяйки бюста угрожающе вопросил:
— Что же это вы пренебрегаете нами, Дмитрий Олегович? Мы вам звоним, звоним, а вы даже трубочку не берете.
— Это Валентина, — торжественно представил Санька. — Между прочим, тоже из потомственных татар.
— При чем тут это? — смутилась женщина.
— А что такого? — громко возмутился Санька. — Я про такие вещи завсегда прямо толкую! В России, почитай, у двух третей предки из чингисханова войска. И нечего тут морду воротить. Это ж история!
— Да какая там история!..
— Конечно, история! В Бухаре, к вашему сведению, уже треть миллиона жителей была в наличии, когда ни в одной из европейских столиц даже ста тысяч не набиралось!.. А на баб наших взгляните: смесь россиянки с татаркой — это ж гремучая штука! Красота, хитрость, мелодия! Полюбит — умрет за тебя, а возненавидит — порвет своими руками на части. Я, между прочим, тоже потомок чингизов. Потому как бородка — клинышком и фамилия — Еникеев.
— Ну и что?
— А то, что это старинная татарская фамилия. И друган у меня Женька Касимов — тоже не абы кто, а из касимовских ордынских царевичей.
— Даже царевичей? — усомнилась Вера.
— Именно! У них, чай, тоже своя знать имелась. Еще даже похлеще нашей. Так что нам с вами, ребятки, крепко повезло. Татары — и вояки славные, и ученых с писателями наплодили уйму.
— Так уж и уйму? — снова усомнилась Вера.
— А ты сама посчитай! Куприн с Менделеевым — раз, Газданов с Достоевским — два, Державин с Загоскиным — три!.. Или, думаешь, Булгаков с Украины к нам приплыл? А вот фига! Тоже вполне натуральный татарин! А еще Тургенев с Тимирязевым, Ермолов с Апраксиным, Уланова с Шишкиным!… — Санька явно вошел в раж, даже принялся загибать пальцы. — А знаменитая Анна Павлова? Опять же из наших. А Скрябин с Денисом Давыдовым? А твой тезка Дмитрий Донской? Огарев с Танеевым?.. Да что там! Из всех российских гениев, считай, один Пушкин оплошал.
— Ничего себе — оплошал! — я невольно покачал головой.
— Да, Димочка, оплошал! — Санька хозяйственно уселся за стол, с грохотом выставил перед собой бутылку шампанского, придвинул бокалы. — Потому что оторвался от родных корней и до конца жизни оставался чужим среди своих. Только после смерти, считай, обрел нормальный статус… Из нас же, Димочка, хоть и лепили иго, а в землю так и не втоптали! Я, может, только на треть татарин, а все равно горжусь. Потому как знаю, в натуре, who is who! А то напридумывали, понимаешь, анекдотов про чукчей с евреями! Мы-то с вами — чем хуже?
— Ты что, серьезно?
— Конечно, серьезно! Нация-то великая, а все пенки — посторонним.
— Кого ты называешь посторонними! — возмутилась Вера. — Русских, что ли?
— Я про всех толкую, дура! Потому как без нас — без татар, не устояли бы ни Новгород, ни Московия. — Санька повернулся ко мне. — Помнишь, про демографию толковали? Так мы вас и тут поддержали. Кровь-то, в натуре, смешалась! Значит, здоровее стала. Так что все мы теперь одна нация. Хазары, блин, с раскосыми и жадными очами. — Он умело откупорил бутылку и, избежав громоподобного хлопка, быстро разлил шипящую влагу по бокалам. — За это, понимаешь, и предлагаю выпить.
— За жадные очи?
— За единство, в натуре! Как говаривали кубинцы: пока мы едины, мы непобедимы. Такая вот, значит, малина-натуралис…
Мы выпили. При этом я, конечно же, поперхнулся, и крепкая женская длань звучно приложилась к моей спине. При этом глядела на меня Валентина ласково — все равно как мать на какающего ребенка. Впрочем, на ее счет я не заблуждался — меня могли пожалеть, а могли и жестоко выдрать…
— Я ведь уже в детстве задумывался о национальной политике, — продолжал щебетать Санька. — Как сообщили по радио, что в космос полетел Юрий татарин, я и рот раскрыл! Не мог понять, почему в нашем интернациональном государстве первого космонавта назвали таким макаром. Думал — ошибка, а в школу пришел, там радио опять за свое — мол, Юрий татарин сумел пробыть на орбите более часа! И никто, главное, не удивляется, — один я, как дурак… Это уж потом дошло, что фамилия у него похожая. Но про равноправие я задумался уже тогда…
Под женский смех нам пришлось выпить снова — на этот раз за Юрия Гагарина и нашу пусть нескладную, но все же интернациональную политику.
— Мы и с врагами завсегда рука об руку бились, — продолжал неугомонный Санька. — И с немецкими рыцарями хлестались, и с литовцами. А крестовые походы кто, в натуре, тормозил? Опять же — батыева конница! Наши лошадки хоть и махонькие были, но злые, как тигры. Потому и гоняли ландскнехтов, по всем полям и озерам!.. Я, братцы, так думаю, что нас и сейчас сожрут с потрохами, если не сольемся с братским Китаем.
— Китайцы-то тут при чем? — удивился я Санькиному кульбиту.
— Здрасьте! А кто они, по-твоему? Да те же татары, — Санька довольно ухмыльнулся. — История, ребятки, завсегда по кругу бегает. В средние века нас Татария крышевала, а теперь, стало быть, очередь за Китаем. Так что нечего мерить лбы с бородками — все мы из одного места протолкнулись. — Он решительно махнул рукой. — Короче, я сейчас музыку включу — в смысле радио, — и разбегаемся. Я с Веркой наверх, а вы, стало быть, туточки грядку заселяйте…
Музыка и впрямь заиграла, свет погас. Теперь комнату целиком и полностью освещали стоящие вокруг санатория фонари. Я не заметил, как номер покинули Вера с Санькой, зато с восторгом ощутил собственное мягкое падение — сначала на тахту, а после и значительно ниже — должно быть, в здешние подвалы, в покойную мерзлоту дремлющей земли, в грязевые слои молтаевских пород. Совместными усилиями коньяк с шампанским добивали остатки сознания, однако я все еще помнил о том, что два распухших полушария с распластанными пятнами сосков продолжают покачиваться над моим лицом. В любую секунду они могли упасть, мягким воском запечатать мне рот и нос, а потому я не стал дожидаться беды и снова прибег к постыдной ретираде. Мимо как раз трусила мохнатая татарская лошадка из Санькиных рассказов, и, судорожно ухватив ее за жесткую гриву, я позволил увлечь ей себя в хмельной омут, уносясь от женщины, близости с которой я решительно не желал…
ФАРАОНЫ
Лежа в пластиковом саркофаге, я действительно чувствовал себя фараоном. Еще не усопшим, но уже приобщившимся к земной вековечной грязи. Все равно как в том анекдоте, в котором врач, прописывая грязи, приговаривает: “Помочь не поможет, но к землице начнете привыкать…”.
Большая часть кабинок подразумевала одиночных пациентов, но в этом закутке разместилось сразу два саркофага. В левом сейчас лежал Санька, в правом покоился я. Оба голые и красивые, залитые по горло подогретой грязью, устремившие взоры строго в потолок. Именно так здесь лечили пациентов — каждый день в течение двадцати минут. В итоге всемогущая медицина обещала изгнать суставные хвори, придавить в зародыше стригущий лишай и остеохондроз, начисто изничтожить любое вензаболевание. Последнее Саньку особенно воодушевляло.
— Я ведь однажды уже лечился, — рассказывал он. — Хорошо так лечился — с месяц. Так что вволю накушался и ретарпена, и вибрамицина с цепровой. Прикинь, Димон, мне такие ершики загоняли в самый интим, что глаза на лоб лезли. А главное — я так и не понял — вылечили меня или нет.
— Но ведь должны они были что-то писать в твоей карте.
— Как тебе сказать… Сначала вообще ничего не писали, а после взяли и влепили нейссерию.
— Какую еще нейссерию?
— Это они гонорею так переименовали.
— Не понимаю, зачем?
— А чтобы народ не пугался. У нас ведь только ленивый не печется о благе народа. А с нейссерией жить как-то легче, чем с гонореей. И жене можно пожаловаться, и начальству, — все равно ничего не поймут. — Санькино смешливое уханье эхом отозвалось во всех четырех стенах. Признаться, к подобной квадрофонии я был не готов, и будь у меня такая возможность, я бы погрузился в грязь с головой. Но возможности таковой не имелось, и Санька продолжал безнаказанно молотить языком: — Правду — ее, Димон, всю жизнь от людей скрывали. В географических картах север с югом путали, радиационные датчики продавать запрещали, о смерти артистов ничего не публиковали. Так вот и с вензаболеваниями. Даже эту клятую нейссерию, у меня такое чувство, от балды мне влепили. Три теста ни черта не дали, вот и ухватились за проверенную болячку. А может, лечить меня надоело.
— Как это надоело?
— А так, я сам виноват — проболтался, что деньги к концу подходят. Клиника-то частная была, так что валютку сосала по-вампирьи!
— Если сосала, значит, скорее всего, шарлатаны, — высказал я мнение. — Только таких лекарей и раньше хватало. В древние времена, когда не знали, чем лечить, на скатов электрических ступнями ставили. Разряд в 500 вольт казался пациентам чудом, и тоже платили немалые деньги.
— Красиво! Кто-нибудь вылечивался?
— Этого я не знаю… Конечно, были такие, что умирали, но далеко не все. Оставшимся это внушало надежду.
— Мда… — высвободив из саркофага кисть, Санька ожесточенно потер нос, отчего лицо его украсилось очередным грязевым разводом. — Вот и рассказал бы про скатов нашим бабешкам. А то молчишь и молчишь.
— Зачем про такое рассказывать — да еще женщинам?
— Как это зачем?! Они ж, как кролики. В том смысле, что их постоянно нужно гипнотизировать.
— Гипнотизировать?
— Ну да! Болтать, петь, бренчать по струнам, смешить — главное, чтобы ступор у них не проходил. А уж тогда лепи из них что хочешь.
— Зачем лепить-то?
— Откуда мне знать? — Санька пожал плечами. — Что-то ведь надо в этой жизни делать. Не то со скуки помрешь. И ты, кстати, помираешь, я же вижу.
— Что ты выдумываешь!
— Ничего я не выдумываю. У тебя глаза вечно печальные. И улыбаешься ты искусственно. А еще тебя раздражает, что каждый вечер со всех сторон пружины скрипят.
— Ну и что?
— Ничего. Ты раздражаешься, а я, наоборот, радуюсь.
— Действительно, радуешься?
— Конечно! — Санька даже чуть приподнял голову. — Потому что, пока скрипят пружины, мир, в натуре, живет! Ты вот ночью спать предпочитаешь, — а в итоге Валька твоя зубами скрежещет и государство матюками кроет.
— Я-то тут при чем?
— Как это при чем? Ты ж обидел ее, в натуре! — Санька фыркнул с такой силой, что слюни его долетели до моей ванны. — Он, видите ли, не хочет ничего!.. Я тоже, может, не хочу, но заставляю себя, сосредоточиваюсь.
— Да зачем заставлять-то?
— А затем, что они отпуск на работе брали, деньги копили, на попутках сюда добирались – думаешь, ради этой паршивой грязи? Да ни фига подобного! Потому и нужно, Димыч, себя перестраивать!
— Как это?
— А так! Ты красоту вокруг себя высматриваешь, а нужно ее в себе искать. Мне, может, тоже Веркин носяра все щеки протер! И про рассаду помидорную надоело толковать! Но она ж ничего другого не знает! Ни про хоккей, ни про метеорные дожди, ни про войну в Югославии. Вот и приходится скрипеть пружинами. Потому как иначе, Димон, жизнь заглохнет. Замкнемся в себе, как рапаны черноморские, — и копец.
— Я не замыкаюсь, я компанию свою не хочу навязывать. Я же чувствую, что чужой для них.
— Дурак ты, Димон! — Санька плеснул грязью в своем саркофаге, нервно завозился. — Ты ведь потому и чужой, что даже не пытаешься кого-нибудь склеить. А склеишь — и враз сделаешься своим.
— А если я не хочу никого клеить?
— Значит, ты козел и эгоист, — незлобиво определил Санька. — Такие обычно в бизнес уходят. Или в большую политику.
— Не хочу я в большую политику! И в малую не хочу!
— Чего тогда выпендриваешься? Или насчет внешности комплексуешь? Так это зря. Если хочешь знать, у женщин этот фактор на самом распоследнем месте. И западают они порой на таких уродов, что уши вянут. Чего ты расплылся? Я правду толкую! А ты мужчина еще вполне приличный, даже не хромаешь.
— Зато я горблюсь.
— Это называется не горбиться, а сутулиться, — великодушно поправил Санька. — К твоему сведению, сутулится вообще вся российская интеллигенция.
— Но ведь ты не сутулишься.
— Так я в интеллигенты и не прусь.
— Странно… Выражаешься ты занятно.
— Занятный базар — еще не признак интеллигентности, — резонно возразил Санька. Чуть помолчав, добавил: — Ты знаешь, например, что кухонный газ скоро от искры не будет зажигаться?
— Это еще почему?
— А разбавлять научились. Типа — защита от террористов.
— Это ты к чему?
— Все к тому же. Мы ведь об интеллигентности толковали, — Санька ухмыльнулся. — А теперь обрати внимание, как у нас говорить стали. Шоумены, дикторы, телеведущие… Вроде и гладко, а о чем — не понять. Потому как речь разбавленная пошла. Была каша, а теперь супчик. Поскольку не ценим мы, Димыч, главного своего капитала!
— Не понял?
— Я тоже поначалу не понимал, да мне сосед глаза раскрыл… У меня сосед, понимаешь, в коммуналке жил — экономный такой, прямо жуть. Сад свой имел, погреб приличный, а на стол выставлял всегда все несвежее. Если яблоко брал, то с червоточиной, если морковь с картошкой — так непременно с гнильцой. Все хорошее на завтра оставлял.
— Ну и что?
— Ничего. Потом наступало завтра, и все запасы его приходили в негодность. Иногда ведрами на помойку выбрасывал. Те же груши с яблоками, топинамбур… А однажды, это уже при Путине было, он с водкой ко мне приперся и сопли распустил. — Санька фыркнул. — Сообразил наконец, что, имея богатый сад, огромный погреб и прочие дела, он, в сущности, всю жизнь питался гнильем.
Я нахмурился. Смысл Санькиных побасенок доходил до меня с трудом.
— Да ты не морщи лоб, я ведь просто так болтаю.
— Просто так?
— Ну да… — Санька ненадолго задумался. — Я, Димыч, давно заметил: какую чепуху ни изладь, какую гадость ни сделай, а подтекст людишки все равно найдут. И ум разглядят, где его нет, и гениальность припишут любому смазливому пустозвону. На том диктатура и держится. А коли им, большим да жирным, можно, нам-то почему нельзя?.. — он скорбно вздохнул. — А Вальку все-таки приласкай. Прямо сегодня, слышишь?
— Нет!
— Да почему нет-то?
— Потому… — я чуть помялся и наконец решился. Взял и рассказал Саньке про себя с Настей. Не все, конечно, но самое важное. И лишний раз убедился в том, что при видимом легкомыслии Санька все же не был ни циником, ни дураком. Во всяком случае, что-то из моего рассказа он, безусловно, понял. Потому и воздержался от комментариев — так и промолчал весь остаток процедуры, дождавшись той секунды, пока нудно и протяжно не зазвонил таймер. Фараоново время кончилось, в коридоре застучали сандалики медсестер. Нас шли вынимать из саркофагов…
***
Этим вечером я снова ходил к зданию старого санатория. Тропка была уже протоптанной, так что я мог бы добраться до руин даже с закрытыми глазами. Разумеется, там все обстояло по-прежнему: в окружающей тьме скользили какие-то тени, со стороны обветшалых стен доносились неясные шорохи и шепотки. Возможно, это шалила все та же беспризорная детвора, но лично я вполне допускал возможность существования призраков. Очень уж подходящее было для них здесь место. Впрочем, я пребывал уже в ином возрасте и жизнь призраков меня ничуть не интересовала.
Окольцевав колонное здание, я привычным маршрутом спустился к реке и вновь омыл дикой водой лицо и руки. Запах рыбы тут же перебил остатки утреннего одеколона, а мгновением позже появилось острое желание скинуть с себя костюм и, всплеснув плавниками, погрузиться с головой в реку. Очень уж давно я не расправлял жабры и не пропускал через себя живительный ток земной влаги. Никак не меньше полумиллиона лет! А так хотелось вновь поработать хвостом и телом, помериться скоростью с местной речной фауной! Я даже прикинул мысленно, как быстро сумею переплыть на тот берег, даже представил на миг свое тяжеловатое скольжение в воде, воочию ощутил, как станет рваться из груди задыхающееся сердце. В итоге здравый смысл победил, и дерзкий заплыв не состоялся. В немалой степени пугал поздний час, смущала неласковая температура воды. Как ни крути, октябрь — не лучшее время для подобных экспериментов, и даже если бы я старался в полную силу, первые судороги наверняка сковали бы мои ноги уже на середине реки. Ну, а что такое — плыть на одних руках — я знал не понаслышке. Когда вблизи Донузлава черноморский скат-хвостокол ужалил меня в ногу, мне пришлось тоже хорошенько потрудиться. До берега оставалось метров шестьсот, и я одолел их только благодаря высокой плотности воды. Море просто отказывалось меня топить, давая фору и великодушно выталкивая на поверхность. И все равно каждые полторы минуты мне приходилось переворачиваться с живота на спину, восстанавливая силы и переводя дыхание. Когда же боль от яда становилась невыносимой, я начинал грызть зубами собственные губы. До сих пор помню завораживающий малиновый шлейф, тянущийся за ужаленной ногой. До этого картинки подобного рода я наблюдал лишь в кино, но означенное упущение скат исправил одним мановением хвоста. Зверь был крупный и ударил меня своим шипом вполне добротно. Ногу скрутило болью до самого паха, и любое неосторожное движение тотчас перекрашивало мир в черные и розовые тона. Впрочем, все обошлось, и я доплыл. На этом отрезке в шестьсот изнурительных метров я был совершенно беззащитен, но, на мое счастье, не нашлось никого, кто решился бы меня добить. Я одолел путь до берега, а после сумел оправиться и от яда. Тем не менее повторить тот подвиг в здешних условиях я все-таки не рискнул…
А спустя еще пару минут, расставшись с рекой, я уже приближался к одинокой сосне. Теперь я глядел на дерево несколько иначе. Прежняя шальная мысль созрела и оформилась, превратившись в подобие директивы. Дурь рвалась из меня, как из перекаченного шара, и по большому счету мне было все равно, каким оселком себя править. Не сгодилась река, значит, подойдет дерево. В каком-то смысле я в добровольном порядке подверг себя процедуре НЛП — я уже не мог отвертеться и не мог дать задний ход. Я должен был хотя бы попробовать…
Может, и хорошо, что свидетелей у меня не было. Любому мальчугану известно, что в случае с соснами труднее всего начать. Однако голь на выдумки хитра, и, приставив к дереву валявшуюся поблизости доску, я разом увеличил свой рост на несколько вершков. Теперь можно было дотянуться до первой усохшей ветки. Прищурившись, я угадал в полумраке вереницу следующих сучьев и с облегчением улыбнулся. Задача была мне вполне по силам. Надо было только сменить лаковые туфли на кроссовки, а костюмные брюки — на джинсы… С этой успокаивающей мыслью я и спрыгнул на спасительную землю. Уходя с поляны, дружески похлопал дерево по шероховатому боку. Мы оба знали, что очень скоро мы снова свидимся…
***
Уже в санатории на плюшевой лавочке вблизи номера я обнаружил плачущую Веру. Что там у них произошло с Санькой, можно было только гадать, но, погруженная в свое горе, моего приближения женщина не заметила. Подойти к ней я не решился и проскользнул мимо чуть ли не на цыпочках.
Санька к моменту моего возвращения все еще не спал. Лежа в постели под включенным торшером, он щурил глаза и деловито шуршал газетами.
— Между прочим, — сообщил я ему нейтральным тоном, — там, в коридоре, сидит плачущая дама. По-моему, ты с ней знаком.
— И что же?
— Как это что? По-моему, не очень стыкуется с твоей теорией о самопожертвовании.
— А по-моему, стыкуется вполне нормально. Ты ведь сам рассказал про свою Настю.
— Ну?
— Баранки гну! — Санька оторвался от своих газет. — Я такие вещи, Димон, всегда уважал. У меня ведь не только печень, но и своя давняя грусть тоже имеется. Только я, дурак ветреный, забыл о ней, а ты, молодец, мне напомнил.
— Выходит, это я виноват в том, что ты прогнал Веру?
— Не ты… — Санька некоторое время молчал. — Да Винчи.
— Что?
— Понимаешь, Димыч, я вдруг понял, кого напоминает его Джоконда. Ты только не ухмыляйся, я правду говорю! Поначалу я тоже думал — чепуха, а сегодня вдруг доперло.
— Ну-ну?
— Женщины, Димыч, улыбаются таким макаром только в постели и только с любимыми. Но это ведь не все видели. Потому и психуют по поводу улыбки.
— А сам-то ты видел?
— Говорю, значит, видел.
— Ну, ладно, а при чем здесь Вера?
На это Санька мне ничего не ответил, и я вдруг сообразил, что ляпнул лишнее. Во всяком случае, мучить соседа вопросами больше не стоило. Давняя грусть, как и давняя любовь, требует своего специфического уединения. Со мной, по крайней мере, было теперь мое дерево, Санька же по-прежнему куковал в гордом одиночестве.
ШАЛМАН
Собственно, тем и отличается век нынешний от века минувшего. Раньше характер и ум взращивали, как орхидеи в оранжереях, тренировали, как воинов-гоплитов, укрощали, как степных коней. В век глобализации подход принципиально изменился — сегодняшние души уже пытаются конструировать. Точь-в-точь как “пазлы” и инжекторные двигатели, как компьютерные блоки и панельные девятиэтажки. В ближайшем будущем человечество и вовсе обещали осчастливить всесильным клонированием. Я к подобным новациям относился крайне равнодушно, Настю же все механическое откровенно пугало. Она любила только живое. Не кошечек и собак конкретно, а вообще все живое. Любила цветы и деревья, обожала облака и море, жалела выползших на асфальт червей и пыталась ласкать пальцами ветер. Неоднократно я замечал, с каким восторгом она взирает на беременных женщин. Я понимал, что она им завидует. Иначе и быть не могло, — по ее словам, всякий, кто оставлял после себя ребенка, уже был бесконечно счастлив. Потому что ребенок — это шанс на бессмертие, это возможность созерцать мир через перископ родного тельца, через сознание родной души. Насте же с ее больным сердцем об этом приходилось только мечтать. И она мечтала. С истовостью, заставляющей дрожать и плакать. Не раз и не два мне начинало казаться, что какой-то частью своего сознания моя подруга пребывала уже там. Потому и мыслила категориями, которые в лучшем случае удивляли, а чаще всего откровенно пугали.
Так однажды она принялась рассуждать о том, какие растения могут произрастать из наших тел, какие зверьки поселяются в опустевших черепах и в каком облике умершие являются во снах живым.
А незадолго до своей смерти она вдруг принесла домой желуди. Настя сказала, что специально ездила за ними к дубовой аллее. Битый час она бродила среди деревьев, до боли в глазах всматриваясь в землю. И моя подруга нашла-таки то, что искала — три великолепных золотистых желудя. Все три желудя она посадила в один большой глиняный горшок, присыпала какими-то удобрениями, бережливо полила. Настя не сомневалась, что желуди прорастут, и просила только о том, чтобы впоследствии я подарил один росток ее маме, второй взял себе, а третий пересадил к ней на могилу.
— Ну, а если прорастет только один? — пытался я перевести разговор в шутку.
— Тогда посади его у меня, — она вздохнула. — Я обязательно его почувствую. Дубы ведь живут триста, а то и четыреста лет! Это как минимум пять человеческих поколений! Пройдет совсем немного, и мы станем с ним одним целым. Ты понимаешь, что это значит?
— Нет.
— Это значит, что все его желуди будут уже моими, понимаешь! Они станут моими детьми. Каждый год — по десятку маленьких деток!
Помню, что, глядя тогда на ее разгоряченное лицо, я испытал благоговейный ужас. Она говорила о своей смерти и дружбе с деревом на полном серьезе!
— Можно подумать, — промямлил я, — ты уже жалеешь, что родилась человеком.
— Я ни о чем не жалею, Димочка, но если существует возможность выбора, то свою следующую жизнь я хотела бы провести в облике дерева.
— Странное желание.
— Ничего странного. Давно доказано, что растения могут чувствовать и запоминать.
— Ну и что?
— Как это что?! В своей следующей жизни я обязательно хотела бы помнить тебя. Твои интонации, твой голос даже твои гадкие усмешки.
— Да зачем помнить-то, екалэмэнэ!
— Затем, что с памятью о тебе я не буду уже одинокой…
Мы свернули в проулок и сразу разглядели вереницу иномарок. Пожалуй, увидеть такое в третьесортном поселке было странно. Вытянувшись в два ряда, утлый дворик тесно заполнили лаковые “Ниссаны” и “Ауди”, изящные “Мазды” и “Субару”, масса иных моделей, названий которых я даже не знал. Во всяком случае, ни одной “вазовской” конструкции я во дворе не заметил. Публика, собирающаяся в здешнем шалмане, толк в автомобилях явно понимала.
— Кажется, мы будем единственными, кто заявится в катран на своих двоих, — хмыкнула Вера.
— Зато и нос утрем здешним крокодилам! — Санька воинственно выпятил нижнюю губу. — Я ведь тоже одно время мечтал быть каталой.
— И что?
— Ничего. По-крупному играть не довелось, а по мелочи всегда всех причесывал.
— Это правда, — подтвердила Вера. — Я видела, как он с нашими старичками сражался. Как мальчиков обувал!
— И много выигрывал? — поинтересовался я.
— Еще бы! — Валентина хмыкнула. — Когда сорок копеек, а когда и семьдесят! Иной раз до рубля дело доходило.
— Правильно, при копеечных ставках больше не выиграешь… — Санька нечаянно коснулся фары ближайшего авто, брезгливо отдернул руку. — Сколько же их наштамповали! Ради чего, спрашивается?
— Тебе не нравятся машины? — удивилась Валентина.
— А что в них хорошего! Жестянки — они и есть жестянки. Гудят, воняют, да еще ухода требуют. Я вот раньше трусцой по утрам бегал. Типа, как режиссер Михалков. А сейчас все, завязал.
— Почему завязал-то?
— Потому и завязал, что негде стало бегать. Кругом этот лом на колесах… — Санька остановился возле подъезда, на который указала Валентина, оглянулся на нас. Мне почудилось, что в глазах его мелькнула неуверенность. — Ну что, варяги, заходим внутрь?
— Давай, давай, варяг, не меньжуйся! — Валентина подтолкнула его своей массивной грудью, и Санька рыбкой влетел в темный подъезд. Именно здесь, на первом этаже, по словам Валентины, как раз и располагался катран. Говоря языком более доступным — игорное заведение, без пяти минут казино. Мне почудилось, что в полумгле над нашими головами кто-то сумрачно усмехнулся. Я понял, что притащились мы сюда совершенно напрасно.
Впрочем, особого волнения я не проявлял. Может быть, потому, что до самой последней секунды был уверен: внутрь нас ни за что не пропустят. Но я ошибся. Неожиданно выяснилось, что Валентину здесь хорошо знают и с кем-то она даже о нас договорилась. По крайней мере, мордоворот у дверей ласково ей улыбнулся и даже потянулся рукой ущипнуть, но в последний момент передумал. Так или иначе, но женщин он пропустил без разговоров, над нашими же телами принялся колдовать миниатюрным сканером. Умный аппаратик дважды пискнул, заставив меня выудить из кармана ключи, а Саньку выложить на стол складной нож. Впрочем, все это нам тут же и вернули. Ни ключей, ни складных ножей в катране явно не опасались. Тем не менее замок за нами запереть не забыли, и гулкий скрежет его эхом прошелся по всему подъезду. Звук этот мне крайне не понравился. Не понравился и взгляд, которым Валентина успела обменяться с плечистым привратником. Санька, впрочем, ничего не заметил. Явно работая по системе Станиславского, он уже на полсажени вошел в свою роль и продолжал изображать этакого подпольного Корейко, заглянувшего от скуки перекинуться картишками с симпатягами вроде него.
— Видал, от какой примадонны ты отказался? — он с наигранной бодростью толкнул меня в бок, взглядом указал на уверенно вышагивающую впереди Валентину. — Сразу видать битую женщину.
— Битую?
— Конечно! А битая женщина, Димон, — особая женщина. Это все равно что джокер в колоде. Такие всегда шагают по трупам и твердо знают, что делают.
— Что же тут хорошего?
— Дубина! Если женишься на такой, непременно станешь какой-нибудь шишкой.
— Шишкой?
— Ну да, либо директором предприятия, либо министром.
— А если я не хочу быть министром?
— Кто ж тебя спрашивает-то? — Санька фыркнул. — С такими женщинами, Димон, карьера неотвратима. Даже если будешь протестовать и артачиться.
— Что ж, значит, не судьба… — я втянул ноздрями здешнюю горечь, и мне стало не по себе. Странная вещь — еще десять минут назад мы имели возможность дышать дымком печных труб, впитывать фитонциды близкого леса, а теперь ситуация в корне изменилась. Точнее, даже не ситуация, а аура, в которую мы вынуждены были окунуться. Если верить древним философам, на какую-то толику времени все мы обречены становиться единым целым с окружающим нас пространством. В городе мы превращаемся в горожан, в деревнях — в сельских жителей, в лесу — в путников, пропахших благородными смолами и ароматом влажного мха. Здесь же мы разом приобщились к миру импортного табака, игральных карт и чего-то такого, чему поначалу я даже не смог подобрать точного определения. Только спустя пару минут я сделал для себя безрадостный вывод: это место пахло страхом и риском, а пара взглядов, брошенных украдкой вправо и влево, позволила определить и третий нелицеприятный ингредиент. Помимо всего прочего в квартире витал явственный запах смерти. Повторяю — не тления, не разложения, а именно смерти — в ее энергетическом и вербальном понимании…
Не так страшна сама по себе мистика, сколько страшен вакуум, который она высевает в наших черепах. Мы не можем себе что-либо объяснить и представить, и нам тотчас становится страшно. Так, чувствуя присутствие незнакомца, отнимающего чужие жизни, мы тотчас поджимаемся. А потом оказывается, что это работник птицефабрики, собственноручно откручивающий головы цыплятам. Он — вполне адекватен и внешне ничем неотличим от своих соседей, но назвать его обыкновенным уже не поворачивается язык. Он — убийца, и тени тысяч и тысяч погибших птиц уже наложили на него отчетливое клеймо. Конечно, мы не видим это клеймо, но чувствуем и, чувствуя, подсознательно отодвигаемся в сторонку, избегаем протянутой руки, стараемся не дышать атомами, что секундой раньше путешествовали по капиллярам и легким этого человека. И вслед за этим происходит еще одно малоприятное чудо: кевларовый панцирь цивилизации обращается в сморщенную кожицу, которая, слезая, оставляет нас совсем голыми. Мы начинаем понимать, что ничуть не опередили наших пращуров, которые даже не пытались изображать коронованных существ, изначально отказавшись от перевода окружающего мира в словесные понятия. Им было более чем достаточно чувственных категорий, и потому они были сильнее и мудрее нас. Не зная в сущности ничего, они замахивались разом на все, — мы же рискуем замахиваться лишь на те малые сектора, что успели обозначить словесными формулами, что договорились считать открытыми и понятными. И даже когда мы нечаянно касаемся чего-то потустороннего, мы спешим успокоить себя мыслью, что первопричина наших ощущений, конечно же, имеет вполне научное объяснение. Вот и здесь в отличие от Валентины, уверенно шагнувшей к бару, я попытался прибегнуть к испытанной защите. Я просто сделал вид, что ничего пугающего не вижу и ничего странного не ощущаю. Так было проще, поскольку в очередной раз я осознал, насколько мал и безоружен мой крохотный мирок. Его можно было сравнить с мальком, угодившим в стаю дородных окуней. Их грузные тени сновали справа и слева, зубастые челюсти с ленцой пережевывали импортный каучук. Было абсолютно ясно, что нас пока не трогают только по причине собственной сытости.
Я снова настороженно огляделся, но никакой дополнительной информации не впитал. Пространство словно занавесили легкой газовой тканью, все пряталось в табачных испарениях и фиолетовом полумраке. И все-таки было несложно сообразить, что мы находимся в большой двухкомнатной квартире, умело переделанной под заведение питейного толка. Комнатка справа пряталась за узорчатой ширмой, и кто-то там даже танцевал, в гостиной же, находящейся прямо перед нами, как раз и проходило главное действо. Здесь стояло несколько массивных столов, и горбящиеся за ними люди скупо цедили слова, тасовали карты. Скоренько пересчитав их по головам, я в очередной раз осознал, что российские люди способны создавать чудо буквально на пустом месте. Вот и это миниказино — пусть без бассейна, боулинга и клеток с обнаженными стриптизершами — успело обрести свой законный круг клиентов. Об уровне дохода заведения я мог только догадываться, но, судя по дремлющим под окнами машинам, логично было предположить, что держатели катрана отнюдь не бедствуют. Тем более удивляла убогость, в которой проводили свой досуг здешние тузы. Блеклые репродукции на стенах, скорее всего, прикрывали изъяны стареньких обоев, пол был густо усыпан облатками карточных колод, разглядеть же потолок мне и вовсе не удалось. Возможно, мешал сгустившийся дым сигарет, но могло оказаться и так, что потолка здесь попросту не было. Следовало смириться с тем, что мы пребывали вне привычного мира, затерявшись в складках пространственного одеяния, окунувшись в чувственные дебри современного палеозоя.
— Вот тут-то мы и порезвимся… — Санька кивнул дородной женщине за стойкой, и перед нами тут же выставили пузатую бутыль “Смирновской” с парочкой таких же пузатых рюмок. В конце концов, в этом тоже угадывался свой стиль: животастые мужики, пузатая посуда, одутловатые лица. Даже сидящие вдоль стен молчаливые телохранители в массе своей походили на своих хозяев, разве что отличались большей ухоженностью и более брутальным телосложением. Впрочем, шепелявую музыку они так же не слушали, внимание всех без исключения было приковано к столам…
ИГРА
Только значительно позже мы с Санькой предположили, что в местную водку премудрые хозяева катрана подмешивали не самые добрые снадобья. Мы не напились и даже не нажрались — нас просто оглушило. Мы и до катрана были немного под хмельком, но, приняв первые сто грамм, потеряли всяческую ориентировку. Это трудно было назвать привычным опьянением — зелье работало по своей особой схеме. Нас не шатало и не влекло в сон, зато появился необъяснимый кураж, возникло ощущение феноменальной силы. А еще через несколько минут мы обнаружили, что сидим уже за одним из столиков катрана и мужчина с толстенной сигарой в зубах и таксистской кепкой на голове уверенно разбрасывает перед нами карты. Кожаный недешевый пиджак был расстегнут на волосатой груди, гуттаперчевое движение пальцев выдавало опытного знатока.
Впрочем, играли здесь, как я успел заметить, в самые обычные игры: в “стоса”, в “девятку”, в “обычные семь”. Еще в санатории Санька провел со мной стремительный ликбез, кратко поведав основы игорного мастерства. Впрочем, долго играть мы и не собирались. Даже заранее оговорили предельные суммы, которые могли с легкой душой оставить заведению. Так и решили: это будет нечто вроде забавной экскурсии, этакий поход в иномир, знакомящий с местным криминалом. Однако хваленая моя интуиция вновь подвела своего хозяина. В своих предположениях я попал пальцем в небо, и то, что произошло в следующие несколько минут, нас буквально ошеломило.
— Девять или семь? — поинтересовался хозяин стола.
— Семь, — попросил наш сосед — мужчина изможденной внешности со стеклянным глазом и дряблой шеей.
— Обычные семь?
— Цеховые.
— Все согласны?
Мы с Санькой несмело кивнули. Выказывать свое незнание в какой-либо области всегда малоприятно, а уж по части карт львиная доля мужского населения всегда любила пыжиться и выгибать грудку. Одновременно с нами качнул головой и седобровый крепыш, сидящий на самом углу. Была ли тому виной водка, но я даже не рассмотрел толком его лица, видел лишь узловатые пальцы рук, теребящие какой-то шнурок, кольцо с массивным камнем и все. Так или иначе, но он тоже был участником этого маленького безумия, и от понимания, что нас, дураков, на земле не так уж и мало, сразу стало легче. Самое удивительное, что уже в эту минуту я отчетливо понимал: шаг, который мы совершаем, наверняка приведет к недобрым последствиям, однако дрожащий поплавок предчувствия так и не вызвал отклика в моем сознании. Я продолжал сидеть за столом и, подобно прочим игрокам, изображал на лице этакое “брюнэ” в сметане…
— Как играем? В полную или на средняк? — “таксист” шевельнул бровями, отчего кепка на его голове забавно приподнялась.
— В полную, — брякнул Санька.
— Что ж, слово сказано…
Я ждал, что нас спросят о ставках, но о деньгах почему-то никто ничего не говорил. Мы вооружились карточными веерами, вдумчиво начали выкладывать масть. Отдаленно это напоминало игру в переводного, только иерархия козырей здесь была несколько иная. Как бы то ни было, но Санька начал отважно — с крупных фигур. По-моему, он действовал излишне рискованно, но делать было нечего — я его поддержал.
— Как будем рулить? — непонятно поинтересовался “таксист”. — С севера?
— С севера и в полную? Да вы чокнулись! — изможденный игрок решительно швырнул карты рубашкой вверх. — Я пас.
— В сухую? — уточнил “таксист”.
— Ясен пень, в сухую, — поморщившись, игрок выложил на стол пару купюр в сто долларов.
Мне почудилось, что глаза “таксиста” зловеще блеснули. Он вопрошающе посмотрел на седобрового крепыша, но тот медленно покачал головой.
— Ты меня знаешь, Гон. Я всегда рулю с юга.
— На полную такой расклад не катит, — “таксист” сурово качнул головой, и еще один карточный веер улегся на стол. Сверху опустились знакомые зеленые бумажки. Секунду или две мне казалось, что “таксист” ждет аналогичной реакции от нас, но мы продолжали молчать, не чуя, что для наших головенок уже подготовлена великолепно смазанная гильотина.
— Что ж, тогда ставлю цехом! — объявил “таксист” и бросил перед Санькой пару дам.
— Крою, — мой товарищ движением аристократа выложил королей.
— Я ведь сказал “цехом”, — мягко улыбнулся “таксист”. На стол спланировало еще две дамы. – Похоже, голяк? Или я ошибаюсь?
Глядя на испарину, выступившую на лбу Саньки, я неожиданно начал трезветь. Все эти непонятные словечки вкупе со стодолларовыми купюрами явно говорили о том, что мы угодили в ловушку. И все-таки из Санькиных вчерашних объяснений я припомнил, что в ситуации с “цехом” можно объединяться. У меня не было королей, но имелись тузы, а значит, появлялся шанс еще какое-то время пофехтовать. А там при первой возможности сбросить карты и уходить.
— Могу заступиться, — я выложил перед таксистом двух тузов, и бровки этого человечка повторно скакнули вверх, приподняв кепку на добрый сантиметр.
— Заступаешься? — мне почудилось, что голос у “таксиста” даже чуточку сел. Поверх моих тузов немедленно легла шестерка треф. На этот раз хозяин стола ничего не говорил, но мне показалось, что по комнате пронесся недобрый сквозняк. Словно отворили в соседней комнатушке окно. Ужас огладил мне спину, и, чувствуя, что вот-вот упаду, я оперся левой рукой о стол.
— Цепи! — быстро сказал игрок с изможденным лицом, взглядом указал на меня. — Может сорваться, Гон!..
Стоило ему это сказать, и мою кисть тотчас стиснули чужие пальцы. Еще несколько рук ухватили меня за плечи. Я попытался вырваться, но все было бесполезно. Капкан был явно медвежий.
— Все, хобот. Либо сам режь, либо мы поможем, — “таксист” влажно причмокнул губами и, нырнув рукой под стол, извлек огромные ножницы. Пару раз клацнув металлом, протянул ножницы мне.
— Не понимаю, о чем вы? — я почувствовал, что меня начинает мутить. Самое странное, что я сразу понял, о чем идет речь. Кажется, жутковатые правила игры, в которую нас втянули, еще позволяли уйти отсюда. Но для этого я должен был собственноручно отрезать “цепи”, приковавшие меня к столу. В данном случае в роли “цепей” выступали мои пальцы, по-прежнему касавшиеся игрового стола. Расскажи мне кто-нибудь о таких правилах раньше, я ни за что бы не поверил, но сейчас, оказавшись на пересечении множества прищуренных взглядов, я с дрожью понял, что все это правда. Да и почему нет, если карточные долги в воровском мире то и дело караются смертью? Так что пара пальцев — это еще пустячок. Одно решительное движение ножницами — и гуляй…
— Ну что, помочь? — участливо поинтересовался “таксист”. Синеватый дым змейкой стлался от его сигары, выписывал завитки и уползал к невидимому потолку. Глядя на эти завитки, я отчетливо понял, что недостатка в помощниках не будет. Хирургическую операцию проведут быстро и безжалостно. Возможно, даже аккуратно перебинтуют, прежде чем вышвырнуть наружу. Как ни крути, это была не пещера людоедов, — вполне цивилизованный катран.
— Тормозни, Гон. Я за него ставлю.
— Что?! — “таксист” изумленно вскинулся.
— Это моя овца, Гон.
Знакомые интонации заставили меня повернуть голову. Я не ошибся, это был мой старый знакомый — тот самый горбоносый из вагона. В его внешности ничего не изменилось, однако в этой комнате он был более уместен, нежели в вагоне электрички. Этакий гриф в сообществе стервятников.
— Ты что же, в развод себя ставишь?
— Зачем в развод. Все проще, Гон, — ты, в натуре, на лоха налетел. А это нехорошо… Во что играл-то с ним? В цеховую?.. Совсем нехорошо.
Сначала побагровела физиономия “таксиста”, затем опасная краснота стала заливать его шею и кусочек открытой груди.
— О чем ты, Золотой! Он же сам пришел! И игру для себя сам выбрал.
— Да ну?
— У меня и свидетели есть…
— Ты себе свидетелей на будущее сохрани, когда в кандей попадешь, а здесь честное заведение. Сам знаешь, в таких местах с лохами не играют.
— Послушай, Золотой! Он же сам проставился!
— Все, Гон, я сказал. Пусть валит, а я, так и быть, про этот твой лёт постараюсь забыть…
Точно пьяного, меня поставили на ноги, подталкивая в спину, вывели из квартиры. Очнулся я только на свежем воздухе, очумело повел вокруг себя взором. Санька и Вера топтались рядом, у обоих на лицах продолжала растекаться смертельная белизна. Вера, впрочем, выглядела чуточку достойнее нас. Часто и нервно она оглаживала наши пиджаки, стряхивала невидимые соринки.
— Кто же знал-то… — растерянно бормотала она, — кто же знал…
Все с тем же утробным скрежетом отворилась дверь, из подъезда вынырнула пара фигур. Одна из них заметно прихрамывала, и я без особого удивления узнал плечистого Сержика. Мысленно я тут же пожалел о том, что мы не припустили отсюда в первую же секунду освобождения. Могли бы еще успеть. А сейчас дергаться было поздно. Правда заключалась в том, что из беды нас выручили эти ребятки. Но кто знает, возможно, по их чокнутым правилам наши жизни отныне принадлежали им.
— Ну, здорово, крутой. По-прежнему бодаешься с жизнью? — горбоносый подошел ближе, шальным глазом пробежался по нашей троице. — Кажись, вовремя я подоспел. Или не согласен?
— Они что, действительно могли отрезать мне пальцы? — голос мой предательски дрогнул.
— А тебе что, жалко? Или ты скрипач знаменитый?
— Но это же дикость!
— А что не дикость? — горбоносый добродушно подмигнул Вере. — В таком уж мире живем. Да ты не грузись! Чего теперь-то трястись?.. Могли, конечно, и отрезать, только какой навар с твоих пальцев? Даже в супчик не бросишь… Скорее, взяли бы тебя в развод. Тебя и дружка твоего.
— И что?
— Ничего. Квартиры-то, наверное, имеются? Вот и переселили бы вас. В маленькие цивильные комнатки.
— Но почему?
— Потому что с девочками надо быть вежливее, — назидательно произнес горбоносый. Все с той же усмешкой на лице кивнул в сторону Веры. — Это ее подружка заказ на тебя сделала.
— Валентина?!
— Ну да. Она ведь с Гоном одно время крутила, вот и обратилась по старой памяти. Ну, а ты ее вроде как обидел. Вот Гон и сделал девочке одолжение.
— Ничего себе — одолжение!
Горбоносый пожал плечами.
— Нормальная услуга. Тем более что никто и никого сюда силком не тащил. Сами пришли. Ну, а здесь на простой интерес не играют. Вот вас и заякорили, как ягнят. Спасибо, что меня встретили.
— Кстати, — встрепенулся я, — почему ты помог?
Горбоносый загадочно покачал головой.
— Без комментариев.
Я судорожно вздохнул.
— По крайней мере, понятно, почему у тебя нет татуировок.
Мой собеседник хмыкнул.
— Был бы понятливым, не стал бы соваться в такие места.
Я хмуро потупился, невольно скосил глаза в сторону ноги Сержика. И конечно же, востроглазый игрок заметил мой интерес.
— Не боись, обошлось без гангрены, — он хлопнул меня по спине. — А занес бы, остался бы сегодня в шалмане. На веки вечные…
На этот раз он ничуть не шутил, а потому я продолжал молчать. Горбоносый же развернулся к своему молчаливому приятелю.
— Ну, как, Сержик? Имеешь что предъявить Крутому?
Каменная физиономия Сержика даже не дрогнула. Он просто качнул головой и этим ограничился.
— Вот такие мы бравые парни, — тут же перевел его движение горбоносый. — Можем казнить, а можем и миловать. Так что, считай, повезло тебе, Крутой. Очень и очень повезло.
— И что же дальше? — не без вызова поинтересовался я. Выглядеть трусом не хотелось.
— Ничего! Крутись себе дальше, а здесь лучше не мелькай. Гон — парень отходчивый, но память у него — как малахит. В смысле, такая же кудрявая и крепкая.
— А почему тебя Золотым зовут? — неожиданно поинтересовался я.
— Запомнил? — горбоносый улыбнулся. — Вполне законное погоняло. А почему нет? Я, браток, для своих всегда золотой. Вот и Милка меня золотым считает. Помнишь еще такую?
Я растерянно кивнул.
— И впредь не забывай, — загадочно произнес он. — Хороших баб всегда нужно помнить. Ты вот одну-единственную не ублажил, и что из этого вышло?..
— Он это… больше не будет, — жалобно и совершенно по-детски проблеял Санька.
— Чегось? — дурашливо переспросил горбоносый. Даже голову набок склонил, стервец этакий!
Санька окончательно смешался, и странная парочка зашлась в дружном хохоте. Все также хохоча, они развернулись и пошли. Мы остались на улице одни.
ДЕРЕВО В НИКУДА
Хуже нет, чем выслушивать чужие ссоры, но Санька был на таком взводе, что, конечно же, не мог больше сдерживаться. Пережитые страхи перли из него, словно пар из перегретого чайника, а потому он стравливал накипевшее наиболее доступным образом — на чем свет стоит костерил несчастную Веру, а вместе с ней и весь женский род.
— Знаю я ваше семя! — орал он, некрасиво брызгая слюной и изламывая лицо в зверских гримасах. — Заранее все с Валькой спланировали! Сейчас и праздник бы закатили! Прямо в шалмане выпили бы за наш упокой!
— Нет же, Сашенька, нет! Поверь, мы ничего не планировали!
— Да что ты такое говоришь?! А кто нас сюда заманил-то?
— Но я ведь ничего не знала! Это Валька про карты первая брякнула. А ты сказал, что тоже не прочь сыграть…
— Ага! С урками, которые запросто режут пальцы!..
— Но это же Валька, не я! — Вера почти рыдала. — Я, к твоему сведению, до санатория ее вообще не знала. Только здесь и познакомились.
— Конечно! Рыбак рыбака видит издалека, — съязвил Санька.
— Да нас просто поселили в одном номере!
— А ты и обрадовалась!..
Точно разгоняющийся самолет, ссора набирала обороты.
— Саня, — позвал я. — Может, хватит?
Не оборачиваясь, он зло отмахнулся. Пожалуй, попадись под такой взмах чужая щека, и остался бы заметный след. Очень походило на то, что все попытки загасить магматический очаг были обречены на провал. Вулкан находился в стадии созревания, и самые сильные толчки ожидались еще впереди. Во всяком случае, любовь и дружбу этим двоим следовало еще заслужить.
Перепалка продолжилась с новой силой, и, не желая их больше слушать, я развернулся и побрел в сторону сталинского санатория.
Почему именно туда? Да потому что идти мне больше было некуда…
Ветер к этому часу усилился, в смуглеющем воздухе запорхала осыпающаяся листва. Она тоже норовила стегнуть по лицу, скользнуть за шиворот, но в ее прикосновениях не было ничего оскорбительного. А потому я смело подставил ей лицо, с жадностью втянул ноздрями терпкий воздух. И тотчас ожил, зашевелился где-то внутри очнувшийся ёжик воспоминаний. Я в самом деле хорошо помнил, как пахла осень моего детства, помнил запах школьных гербариев, помнил ваниль сушеных лепестков. Изыски и причуды памяти! Той же весенней капели я почему-то не помнил вовсе, а вот аромат осени жил во мне постоянно. Возможно, это было обычным явлением, но сейчас мне вдруг показалась подозрительной моя всегдашняя любовь к осени. Что-то в этом было глубоко упадническое, отдающее тленом и пораженчеством. Тот же Санька был слеплен совершенно из иного теста. Я почти не сомневался, что к осени он относится с кисловатым небрежением. В отличие от меня он обожал весенних голоногих девушек и не мыслил жизни без ежедневного скрипа пружин. Вот и сейчас я бы поставил десять к одному, что, коротко попереживав, он преспокойно отправится на ужин. Люди, подобные ему, не теряют аппетит ни при каких обстоятельствах. За это их и уважают женщины вроде Веры, за это их и зовут Александрами. Впрочем, все это было не так уж и плохо. Я мог обижаться на мироздание, сколько моей душе угодно, но следовало признать: шар земной вращался лишь благодаря таким, как Санька и Золотой с Сержиком, таким, как Мила и носатая Вера. Даже моя хрупкая Настя — и та умела подгонять планету своими ласковыми ручками, я же со своим настроением и своим нытьем мог работать только в качестве тормоза…
— Добрый вечер, Димочка! Вы что же, не пойдете на ужин?
Мутно вглядевшись в поравнявшуюся со мной супружескую пару, я запоздало узнал своих соседей по столовой. Он был плечистым и вполне еще крепким пенсионером, его же супруга, обогнав мужа, давно успела превратиться в манерную старушку. Пролетарий и аристократка, гусь и цесарка, — они явно не подходили друг к другу, и даже в первый день своего знакомства с ними я подумал, до чего курьезно могут соединяться иные судьбы. Она говорила певучим голоском образованной ленинградки, он же не мог связно произнести и пары слов, предпочитая выражаться жестами и междометиями. Тем не менее оба отличались редким радушием – и, как две долго соприкасающихся детали, успели притереться друг к другу настолько, что шероховатые грани и заусеницы, когда-то, несомненно, бросавшиеся в глаза, теперь попросту исчезли. Что называется “стерпелось и слюбилось”, а может, и терпеть-то им особенно не пришлось. У добродушных людей не получается переживать и нервничать. На Саньку с Верой эти ребятки совершенно не походили, дополняя друг дружку, как тросточка и гололед, как монитор и безумный взор тинэйджера, как книга и спичка, сунутая закладкой между страниц. Более того — познакомившись с ними, я впервые поверил в то, что на земле есть пары, умирающие в один день. У нас с Настей этого не произошло. Теперь уже и не могло произойти. И снова я припомнил, как с жестокой осознанностью старался надсадить свое плечо на ее похоронах…
Так уж вышло, что из-за грязи машина не могла проехать к месту захоронения и гроб пришлось нести на протяжении нескольких сотен метров. Люди уставали и менялись каждую пару минут, я же упрямо продолжал сжимать кончик полотенца, понимая, что выгляжу некрасиво, может быть, даже страшно. Но я нес и нес свою ношу, сознавая, что должен выдержать этот путь до конца. И помню, как тогда же меня шокировало знакомство с одной из подруг Насти. Приблизившись ко мне в столовой, она попыталась сделать комплимент: “Как вы терпели, не понимаю! Гроб ведь такой тяжеленный. Да еще тело…” Конечно, подруга не хотела сказать ничего обидного — и все-таки сказала. В тот вечер я больше ни разу к ней не подходил…
Очередной порыв ветра омыл лицо, встопорщил на макушке волосы. Я поднял голову и улыбнулся. Прямо на моих глазах в смуглеющем небе складывалось из обрывков облаков лицо Насти. Это тоже стало почти привычным. Ее облик я видел теперь всюду — в затуманившихся окнах, в мраморных узорах камней, в случайных лужах и иероглифах древесной коры. Теперь к этой игре подключилось и небо…
Запоздало припомнив о встреченных по дороге соседях, я встряхнулся и закрутил головой. Задумавшись, я даже не заметил, как они исчезли! Более того — я никак не мог припомнить, о чем они спрашивали и что именно я им отвечал. Впрочем, могло быть и так, что никаких соседей не было вовсе. К подобным провалам в памяти следовало еще привыкнуть. Правда, кто-то из мыслителей античности всерьез уверял, что вся наша жизнь является подобным провалом — этакой дремотной паузой между сеансами истинного бодрствования. Если так, то это в значительной степени утешало, хотя и невозможно было проверить, ошибались древние философы или говорили правду. Вопрос же слепой веры так и оставался для большинства населения вопросом…
Здание старого санатория выплыло из полумглы, словно огромный, вооруженный мачтами и трубами дредноут, и не сразу я сообразил, что трубы — это каменные колонны, а мачты — всего-навсего уцелевшие антенны. Хмель по-прежнему бурлил в моей крови, и, подавленный недавними событиями, я все еще жаждал сатисфакции. Наверное, только это подвигло меня спуститься в подвал санатория. Я в самом деле готов был вступить в схватку со здешними наркоманами, растоптать в крошево все их шприцы, разорвать в клочья порнографические журналы и карты. При необходимости я даже мог прочесть им лекцию об опасности ранних половых связей, о пользе образования и ценности настоящей дружбы. Увы, моему порыву суждено было угаснуть впустую. То ли было еще слишком рано, то ли, наоборот, поздно, но, сбив все колени о притаившиеся во тьме столы и тумбочки, я так и не обнаружил ни единой живой души. Кто-то, впрочем, шуршал на отдалении полиэтиленовыми кульками, но, скорее всего, это были местные крысы. Уж этих-то зверей я повидал за жизнь великое множество — главным образом в деревнях и колхозах, куда нас посылали поднимать увядающее сельское хозяйство. С поднятием последнего дело так и не продвинулось, но те вольные времена, когда мы работали на пилорамах и сенокосе, копали картошку и кастрировали кабанов, запали в мою душу, словно татуировка, которой приходилось клеймить уши тех же разнесчастных кабанчиков. Со всей ответственностью я мог назвать это академией жизни, поскольку в тех шальных студенческих вылазках мы учились всему тому, о чем не успели поведать нам родители, чего не рассказывали в институте на лекциях. Как выяснилось, крестьяне и сельский пролетариат тоже много чего знали и умели. Именно у них мы учились варить самогон и драться, строить коровники и воровать, флиртовать с девушками и играть в нарды, цементировать полы и восстанавливать полуразрушенные печи. Пьяная жизнь в деревнях того времени была на редкость тосклива, а потому приезд студенческих шараг воспринимался аборигенами с большим энтузиазмом. На месяц-полтора наше одноэтажное общежитие превращалось в место ежевечернего паломничества. Народ заявлялся к нам с водкой, магнитофонами и гармошками, иной раз приводили даже своих детей, и всем без исключения находилось занятие. Кто-то затевал во дворе игру в волейбол и футбол, другие танцевали, пели под гитару и целовались, находились и такие, что корректно убредали за околицу помериться силой. А уж из разномастных крученых разговоров, сердитых и веселых, соленых и совершенно никчемных, можно было запросто связать миллионы варежек, свитеров и носков. Жаль, не было в те годы подходящих технологий. Тем не менее от всей этой бурливой кухни мы уставали до такой степени, что, расходясь в два-три часа ночи, засыпали практически мгновенно. Если бы кто рассказал мне тогда, что спустя десять-пятнадцать лет на меня свалится бессонница, я бы просто не поверил. В те времена мы спали крепко и беспробудно. Даже крысы, до утра сновавшие по студенческим комнатам, ничуть нам не мешали. Нередко обнаглевшие грызуны принимались разгуливать по человеческим телам, иной раз проваливались лапами в храпящие рты, кусали за уши. Конечно, это было мерзко, но молодость привыкает ко всему. Чума с простудой шарахались от нас, и даже грязные носки мы запросто стирали в местной речушке, забираясь по грудь и по пояс в ледяную воду. А еще мы ловили на жерлицы щук, встречали рассветы и провожали закаты, гоняли по сельским дорогам на грузовике безбашенного водителя Колюни, которого местные жители предпочитали именовать Душманом. Наверное, за то, что Колюня успел побывать в Афгане и даже словил от вражеского снайпера пулю со смещенным центром тяжести. Во всяком случае, металл действительно угодил ему в ногу, а вышел через плечо. Самое грустное в этой истории было то, что целили не в шофера, а в офицера, сидящего рядом. Но судьба распорядилась по-своему, и, пробив шею бедного лейтенанта, пуля срикошетила от дверцы и вонзилась в икроножную мышцу шофера. Правда это или нет, оставалось только гадать, но шрамы, которые демонстрировал нам Колюня, выглядели достаточно красноречиво. Отчасти подтверждалась его история и тем, что с любой автотехникой Колюня управлялся виртуозно. Во всех наших мероприятиях он принимал неизменное участие, с удовольствием катал студенческую братию по округе, а однажды, будучи крепко под хмельком, даже продал мне за пару сигарет смазливую колхозницу. Конечно, с его стороны это было обычной хохмой, но на грешный сговор я, к стыду своему, поддался. И не слишком оправдывало меня то, что ничегошеньки у нас с той девицей не вышло. Как ни крути, но к мерзкому ремеслу работорговли я успел приобщиться. Кто был из нас с Колюней более грешен, гадать не стоило, — куда полезнее было понять, что пакость, какой бы он ни была, всегда и везде совершается против себя…
Голова продолжала кипеть и бурлить, переваривая крошево воспоминаний. Супчик, надо думать, готовился по особой рецептуре; вперемешку с картошкой и луком наверх то и дело всплывали какие-то гнусные ошметки. Господь лечил подобное подобным, — вот и меня означенным супчиком потчевали без малейшей жалости. Это не было казнью — скорее напоминало средневековое самобичевание…
Увлеченный воспоминаниями, я даже не понял, как, выбравшись из подвала, вновь очутился на своей заветной поляне. Впрочем, на этот раз я не собирался даром терять время. Хмель по-прежнему сжигал сосуды, а доска, прислоненная к дереву, пребывала на своем прежнем месте. Я отважно поставил на нее ногу и полез вверх. Будь я трезв, наверняка бы взглянул на свою ладонь — лишний раз убедиться в том, что жить мне еще долго, но я был пьян и в хиромантию не верил.
Высоко в небе сверкнул зигзаг, сверху посыпало мелким дождиком. Разумеется, такой пустяк остановить меня не мог. Это в санатории я постоянно раздражался, не зная, в какой позе лечь, куда сунуть руки и чем накрыться; под пуховым одеялом было жарко, без одеяла я мерз. Сейчас же мне было хорошо, как никогда. Нужные сучья сами подставлялись под мои ладони, и, словно лесная рысь, я легко подтягивался, скользил вверх, совершенно не чувствуя веса.
Где-то на середине дерева дождь полил сильнее, небо забликовало в полную силу. Безусловно, природа бросала мне вызов, и я с готовностью поднял брошенную перчатку. Набрав полную грудь воздуха, запел что-то из репертуара Окуджавы, а может, и из Высоцкого. Разобраться в этом было непросто, поскольку что-то случилось с моим пространственно-временным континуумом и все звуки теперь опережали действительность. Сначала я слышал свой голос и только потом, словно неумелый дублер, открывал рот. Даже световые всполохи на этот раз отставали от раскатов грома. По счастью, задумываться над этим феноменом было некогда — уже через пару-тройку минут я достиг вершины сосны.
Между тем природа продолжала буйствовать — река морщилась от порывов ветра, древесные стволы раскачивались и стонали. Меня самого дождь тоже не щадил, от души молотя по макушке, заливая глаза и уши, хлюпая уже в туфлях и брючных карманах. Но все это было сущим пустяком. Главное — что я добрался наконец до вершины, ступил туда, куда не ступала еще нога человека. По крайней мере, можно было не сомневаться, что здешние отдыхающие никогда еще не решались на подобные сумасбродства. Меня покачивало на ветру в двух десятках метров от земли, а я продолжал сжимать и душить тело древесного питона, однажды решившего встать на хвост да так и застывшего в вертикальном положении. Грудь распирало хмельным протестом, и я немо открывал рот, в отчаянном усилии пытаясь перекричать гром. Но когда песня закончилась, мне пришлось сомкнуть губы. Оглядевшись, я покрепче обнял дерево. Сделать это было совсем несложно — ладони, перепачканные смолой, сами липли к стволу. Впору было задуматься о том, чем же я буду оттирать их и отмачивать. Впрочем, когда одна из молний полоснула совсем близко, мысли мои разом перескочили в иную область. Смутно припомнилось, что в грозу самое опасное — это стоять под деревом или находиться в воде. Я, таким образом, умудрился нарушить оба правила разом. Дождь к этой минуте успел вымочить меня до нитки, и я маятником покачивался на самом верху, точно тореадор, подразнивающий огненного быка. Чаще всего раскаленные рога зверя кромсали реку, но иногда пытались поддеть и кудрявую темень леса. В их свете можно было даже мгновение-другое любоваться живописными окрестностями, но мне было не до того. Отсчитывая про себя секунды, я гадал, какое по счету небесное копье шарахнет в мое дерево и шарахнет ли оно вообще. Законы физики были явно против меня, но мою персону негласно поддерживала статистика, утверждавшая, что дерево, сумевшее простоять добрых полсотни лет, наверняка переживет и эту грозу. Правда, ранее на ее верхушке не было столь провоцирующего груза, но тут уж мне оставалось только вздыхать и надеяться.
Вновь полыхнула молния. До дерева венозная ее рука не дотянулась самую малость — хлестнула всего-то метрах в двухстах выше по реке, и, словно ребенок, прячущийся на груди у матери, я прижался щекой и ухом к полувековому стволу. Чувствуя исходящий от сосны покой, в очередной раз прислушался к ее костяному пульсу. Почудилось, что на одну или две минуты мы стали с деревом единым целым. Точь-в-точь как с любимой женщиной. Сходство усиливало то, что здесь, наверху, кора дерева уже не напоминала шершавую броню, став похожей на тоненькую человеческую кожицу. Забавно, но там, внизу, это был широченный, покрытый застарелыми шрамами ствол, верхушка же, бесспорно, принадлежала младенцу…
Немудреное это открытие потрясло меня настолько, что дважды и с чувством я поцеловал дерево. Смеяться надо мной было некому, а значит, не стоило и стесняться. Я потерся щекой о ближайшую ветку, и на мгновение меня ужаснуло понимание того, что вот так — на ветру и морозе, под дождем и градом древесному созданию приходится тосковать всю свою жизнь. Это в лесу у него нашлись бы друзья и соратники, а здесь, за стеной скал, вплотную прижавшихся к реке, дерево было обречено на одиночество…
ОРЕХОВОЕ ТРИО
— Дима-а! — позвали меня снизу. — Ты где?
Я наклонил голову, но из-за дождя и множества ветвей не сумел разглядеть даже поляны. Темную же фигуру кричащего легко было спутать с одной из сосновых шишек. Видимое пространство сузилось до крохотного пятачка, — казалось, я переместился в иной мир, где не было уже ни земли, ни гор, — одна лишь хвоя, шишки и переплетение узловатых ветвей. Представлялось просто невообразимым, что кто-то сумел меня здесь отыскать.
— Дима! Слезай, пожалуйста!..
Видимо, все же отыскали… Я кое-как оторвался от дерева, с сожалением погладил его по нежной младенческой кожице. Наваждение прошло, и, осторожно переставляя ноги, я стал спускаться.
Уже на земле наконец-то разглядел, что это была Вера. Дождь каплями сбегал по ее лицу, барабанил по зонтику, который она держала перед собой, точно праздничный транспарант. Не удержавшись, я оглянулся. Усыпанная дождевым бисером, сосна волшебным образом преобразилась. Теперь передо мной стояло дерево из серебра. Угадывая в такт молниям, оно вспыхивало и угасало — совсем как елка под Новый год, и казалось невероятным, что ослепительная эта красота согласилась мне покориться. Впрочем, Веру данный момент ничуть не взволновал. Она и этот мой спуск на землю восприняла с нордическим спокойствием. Вынырни я из-под земли или шагни с облака, она и тогда не моргнула бы глазом.
— Откуда ты здесь? — пробурчал я.
— А куда прикажешь идти? Караоке закончилось, в номере Валька с каким-то мужиком, вот я и вспомнила, что ты про берег рассказывал.
— Я Саньке рассказывал.
— Ну, а он мне, какая разница.
— Не знаю… Я бы сюда женщин не пускал. Вон скалы какие. Можно и шею свернуть.
— А я не сайгак, чтобы по скалам прыгать, я по тропке шла. Как все нормальные люди. — Вера кивнула куда-то вправо, и, проследив в указанном направлении, я действительно разглядел зыбкую тропку, убегающую в обход каменной гряды. Все снова становилось будничным и простым. Нормальные люди не искали сложных путей, не карабкались по камням и не взбирались на верхушки деревьев. Они всегда находили удобные и безопасные тропки. В отличие от меня — неандертальца, вздумавшего родиться в двадцать первом веке…
— А почему к Саньке не пошла?
— В этом-то все и дело, — Вера судорожно вздохнула, отвела глаза в сторону. Судя по всему, начинались исконно женские темы, и спокойствие ее тотчас оставило. Кажется, она даже всерьез намеревалась заплакать, и я заранее нахмурился. — Александр сказал, что бросает меня.
— Бросает?
— Да, теперь уже окончательно.
— Он что, все еще дуется из-за карт?
Вера помотала головой, в глазах ее блеснули слезы.
— Нет, он сказал, что я скучная.
— Что, что?
— Сказал, что я полная дура, — Вера всхлипнула. — И еще сказал, что разговаривать со мной не о чем…
Видимо, обычной перепалкой дело у них не ограничилось. Присмотревшись, я убедился в том, что женщина действительно плачет. Скорее всего, плакала она и до этого. Потому и не заметила моего экстравагантного приземления. Ей было просто не до того.
Кое-как отряхнув ладони, я неловким движением поправил на голове Веры берет. На лоб ее змейками выскользнули непокорные локоны.
— Ладно тебе. Чего слезы-то лить? Без того кругом мокро…
Странно, но только сейчас я заметил, что у нее роскошные волосы. То есть, наверное, замечал и раньше, но теперь под действием дождевой влаги волосы у нее скрутились симпатичными кудельками, и это, конечно, бросалось в глаза. Пожалуй, такие волосы могли затенить все прочие недостатки, включая трубный голос и длинный нос. Да что там! О таких волосах, без преувеличения, мечтала каждая вторая женщина планеты. Потому и наизобретали такое великое множество паровых бигуди, фиксаторов и электрощипцов. Санька, балбес такой, охотился за ногами и грудью, а ему всего-то и следовало, что обратить внимание на волосы Веры. Да и с “дурой” он, конечно, погорячился. Вера была не хуже и не лучше других, — камушек, который следовало гранить и обрабатывать, — разумеется, с любовью и прилежанием. Вот тогда бы этот камень и засиял всеми цветами радуги! И согревал бы ласкающие его руки, точно стакан с горячим чаем. Такова уж природа всех женщин; самоцветы среди них — редкость, зато они с готовностью отражают любое тепло и любой свет. Тот, кто назвал женщин родными половинками, явно подразумевал иное: женщины были нашим зеркалом и нашим отражением. Насколько уродливы были мы, настолько искажался и их образ, и напротив — наш ум и нашу красоту они с готовностью возводили в квадрат и в куб. Следовательно, от нас, мужиков, требовалась малая малость: нужно было лишь время от времени облучать их означенным светом…
— Не плачь, Вер. Санька сам не знает, что болтает.
— Он знает! Ты даже не подозреваешь, какой он умный!
— Ну да?
— Да, умный! И еще… Еще он добрый! — Вера опять всхлипнула.
— Ну, коли добрый, то и беспокоиться не о чем. Рано или поздно поймет и простит.
— Конечно, простит, но мне-то ведь надо сейчас! А он даже разговаривать не хочет.
— Сегодня не хочет, а завтра передумает.
— А если не передумает?
Мое терпение начинало иссякать.
— Не передумает, значит, плюнь на него. Чего ты с ним цацкаешься?
Очередная капля сползла по длинному носу собеседницы, жемчужиной повисла на его кончике. Продолжая смотреть в сторону, женщина глухо пробормотала:
— Я ведь люблю его, Дим. По-настоящему люблю…
Было бы вполне естественно, если бы я рассмеялся, но я промолчал. Более того — признание Веры повергло меня в шок. Несмотря на весь мой житейский опыт, несмотря на существенную девальвацию произнесенного слова. Залпами извергаемое из миллионов динамиков, оно и смысл-то первоначальный успело утратить. Любовью теперь занимались, любовь делали и любовь имитировали. Однако Вера умудрилась произнести это слово с особенным чувством. Она вытолкнула его из горла с усилием, словно выкашливала злую болезнь. Впрочем, так оно все и обстояло. Полюбить Саньку было все равно, что заболеть. И не каким-нибудь хлипким ОРВИ, а как минимум птичьим гриппом.
— Если любишь, борись, — неуверенно пробормотал я. — Главное в таких делах — объединяющее начало. Вот и подбери подходящую тему.
— Тему? Это как?
Я пожал плечами.
— Путь к сердцу идиотов лежит через желудок, но он ведь не идиот, ты сама сказала, а потому нужна особая тема. Например, потолкуй с ним про снежного человека или сантехникой поинтересуйся. Сразу увидишь, как он рот раскроет.
— Сантехникой?
— Ну да, про сливной бачок что-нибудь спроси или про вантуз. А не хочешь сантехники — Луной поинтересуйся или потоком “леонидов”.
— Каких еще “леонидов”?
— Это меториты так называются. На следующей неделе как раз поток ожидается, так что будет наблюдаться настоящий звездопад.
В глубине зрачков Веры что-то дрогнуло. На лице отразился видимый интерес.
— Значит, можно будет загадывать желание?
— Конечно, можно.
— А если два?
— Да хоть десять! Главное, что тема сама по себе подходящая. Ты меня понимаешь?
Она рассеянно кивнула.
— Да, только я лучше желание попробую загадать. Так надежнее… Жизнь-то ведь проходит.
Я в сомнении покачал головой.
— Она всегда проходит, Вер. И чаще всего бесцельно.
— Это как?
— А так. Кто кроссворды разгадывает, а кто сериалы смотрит или в “bocce” играет.
— Что, что?
— Это игра такая — в железные шары. В Европе очень популярна. Что примечательно, игра — совершенно детская, но играют в нее преимущественно старики.
— Почему?
— Я уже сказал: потому что скучно, потому что деть себя некуда. Ты же сама видишь — никто не знает, что делать с днями и часами, которые нам подарила жизнь.
— А ты? Ты тоже не знаешь?
Я пожал плечами.
— Когда-то знал, теперь не знаю.
Она посмотрела мне прямо в глаза.
— Это потому, что у тебя нет девушки, правда?
Я промолчал, и возникла неловкая пауза. Мимолетно подумалось, что можно, конечно, поделиться заветным и с Верой, но с меня было достаточно того, что о Насте я уже поведал Саньке. Рассказал и спровоцировал не самую лучшую реакцию…
— А мы ведь на ужин успели сходить, — извиняющимся тоном пробормотала моя собеседница. — Там кефир давали и еще кое-что… — движением испрашивающего прощение малыша она сунула руку в карман и протянула мне что-то зажатое в кулаке.
— Что это?
— Это я с твоей тарелки взяла. Тебя не было, я и подумала, зачем им пропадать…
Я машинально подставил ладонь, с изумлением разглядел орехи. Три крупных грецких ореха. И тотчас в груди шевельнулась тугая боль. Глядя на орехи, я немедленно вспомнил о желудях, что посадила в горшочек Настя. И вспомнил, что уже больше недели не ухаживал за ними, не проветривал помещение и вообще не подходил к окну. Я уехал, и они остались там, на холодном окне, в полном одиночестве, как сосна, с которой я только что спустился. И еще я понял, что мне нужно срочно возвращаться. Не через неделю и не завтра, — прямо сейчас.
— Пошли, — я взял Веру за руку, потянул за собой.
— Куда? — испугалась она.
— Ты же сама говорила, что тебе некуда идти. Вот и займешь мое место.
— Твое?
— Моя путевка действительна еще на протяжении семи дней, — пояснил я. — Вот и проживешь их в нашем номере. А если Санька станет бузить, покажешь ему дулю и мое письменное разрешение.
— Не понимаю… А как же ты?
— А меня здесь уже нет, — я мутно улыбнулся Вере, и она, конечно же, ничего не поняла.
ЗДРАВСТВУЙ, МИЛАЯ!
Вернувшись в родной город, я едва не столкнулся с машиной. Я шагал по тротуару, а она двигалась мне навстречу. Дорога предназначалась для пешеходов, но парень ехал на новеньком БМВ, и это существенно влияло на дорожные правила. В самый последний момент мне пришлось отступить в сторону. И даже не отступить, а отпрыгнуть. Все произошло так быстро, что я не успел даже толком разозлиться. И все-таки машинально погрозил вслед иномарке кулаком. Он это заметил в боковом зеркальце и затормозил. А спустя пару секунд вышел. Без монтировки, без разрядника, без ничего. Сухощавый атлет в замшевой курточке, со спортивным ежиком на голове. Терять было нечего, и я поднял с дороги случайный кирпич.
— Ух, ты! — сказал он, и на крепкой его физиономии расцвела довольная улыбка. Иметь мускулы на лице — явный перебор, но у этого красавца они присутствовали и там. Тем не менее праздника у чувачка не вышло. Он уже собирался двигаться ко мне, когда с криками на него набросилась компания бабулек. Им он также перегораживал дорогу, и одна из них даже стегнула его авоськой. Последние из тех, кому в обновленной России еще прощалась дерзость. Остатки старой гвардии. Легионы уцелевших преторианцев. Тот самый воздух, что покидает нас в последние секунды жизни…
Нет, хозяин БМВ, разумеется, не испугался. Будь его воля, наверняка бы расстрелял нас всех из какой-нибудь базуки, но, увы, законы это пока запрещали. Еще не упразднили окончательно милицию и не прикрыли передачи неугомонного Караулова. А потому, вяло поморщившись, крепыш нехотя полез обратно в свой драндулет. Газанув, выписал по асфальту пару чернильных полос и уехал. А я лишний раз припомнил слова Ремарка о потерянном поколении. Мы тоже были потерянным поколением — и я, и старушки, и огромное множество нам подобных. Некто сунул нас в пыльный карман, а мы взяли и провалились. В злосчастную дыру, в вакуум, в сумеречное ничто. Было бы легче, если бы нас взялись искать, но мы были не только потерянными, но и никому не нужными. Мы валялись на обочине ржавыми копейками и непонимающим взором провожали проплывающие мимо лимузины, взирали на легкую походку шагающих мимо, завидовали обгоняющим нас поколениям. Мы не понимали новой музыки и дивились появлению гигантских тараканов, мы пугались сотовой связи и с ужасом взирали на то наследство, что приходилось оставлять детям и внукам. Но более всего изумляло то, что, судя по всему, грязный и тернистый путь наших потомков вполне устраивал. Более того — им нравилась эта крученая дорога, нравился механический рев, с которым они могли взрывать утреннюю тишину и расплескивать дорожный кисель. В свою дыру им еще предстояло провалиться, а до той поры они были счастливы.
Так или иначе, но я вернулся в нужный день и нужный час. Еще немного, и они действительно могли засохнуть. Могли, но не засохли. Три ореха Веры сделали свое доброе дело: я успел вовремя. Горшочек по-прежнему стоял на подоконнике, но кое-что изменилось…
Подойдя к окну, я охнул и опустился на табурет. Она опять была рядом — всего-то в двух шагах от меня. Со зрением же вновь происходило неладное. С каждым мгновением оно становилось все более фасеточным, а мир расплывался фрагментами, норовя обратиться в листопад и дождь. На миг даже показалось, что я слепну, однако это было не так. Несмотря ни на что, я продолжал видеть их — три крохотных росточка, пробивших зелеными клювиками пористую скорлупу почвы. Чудо все-таки случилось, и существа из иного измерения, собравшись с духом, явились сюда, к нам. Явились с вестью, — разумеется, доброй.
Лишь через минуту, сообразив, что они хотят пить, я суетливо вскочил с табурета и напоил их. Не из чайника, не из кружки, — прямо из горсти. Мне подумалось, что так будет правильнее. Ведь это были не просто дубовые ростки, это были ее глаза и руки, это были дети, о которых она мечтала.
А потом… Потом я приблизил лицо к горшочку и, прижавшись к нему щекой — совсем как к сосне на берегу реки, шепотом произнес ее имя. Я был уверен, что Настя меня слышит. В конце концов, именно она выбирала это дерево. Дерево, которому суждено было простоять на моем окне еще триста долгих лет. Я понятия не имел, какими станут для Земли эти три века, но не сомневался, что для меня они пройдут счастливо. Хотя бы потому, что все эти годы мы сможем общаться с моей Настей — взявшись за руки, обнявшись ветвями, переплетя под землей многочисленные корешки…