Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2006
Семен Гальперин — родился в 1979 году. Окончил матмех и аспирантуру УрГУ и Oklahoma state university. Член авторского коллектива журнала “Красная бурда”. Продюсер телеканала “Эра-ТВ”. В “Урале” публикуется впервые.
1. Петрович вынул из нычки бутылку водки, эхнул, грузно ввалился на стул и принялся открамсывать пробку ножом. Делал это он медленно, резал по пальцам, матерился, пробовал пробку зубами (а она не шла), царапался, вспоминал родителей. Я ждал терпеливо, я знаю Петровича, знаю, как он всегда медленно, режа по пальцам, матерясь, пробуя пробку зубами, едва сидящими на исцарапанных деснах, открамсывает ножом непокорный алюминий. Я знаю и то, как он степенно разливает продукт по стаканам, смотрит на нас, ждет тоста, мычит, а тост мы не говорим. Говорить нечего. И тогда Петрович опрокидывает стакан, и мы с Диком отхлебываем из своих, и Петрович крякает и делает вид, что ему хорошо, хотя нам абсолютно это не важно и не интересно. И вот сейчас Петрович как раз начинает заниматься тем, о чем я только что сказал — разливать водяру, и все так и есть, так, как я сказал, и это тоже не интересно.
Теперь о Дике: Дик приехал к нам из Америки. За каким хреном — неизвестно. Похоже, ему просто нравится пить водку с Петровичем. Нет, посмотрите на него, ему однозначно нравится, он весь в глумливом ожидании. И знаете, что я вам скажу: в Америке тоже наверняка можно сидеть в подвале и пить водку, и тот, кто скажет, что там не получится вот так же сидеть в подвале и пить водку — тот, по-моему, ничего не смыслит в этом мире. И если у неискушенного читателя сложилось впечатление, что наш американский друг приехал за какой-то неповторимой русской душой — выкини, неискушенный читатель, эту книгу в окно. Дик приехал из Америки, потому что Дика в детстве ударили пыльным мешком по голове, и кроме этого объяснения, никакого другого я не вижу.
Теперь обо мне. Коротко: я не люблю говорить о себе, хотя раз вы читаете вот это вот все, то, значит, люблю. Скажем так: я не люблю рассказывать свою биографию. Я Вася, я работаю там-то, я делаю то-то. Страница сверху — вот он я, и еще я на тех страницах, что внизу. Хватит обо мне.
А пока я это думал, мы уже выпили и сейчас смотрим, как водка струится по оголенным венам Петровича. Это видно, вены набухают, водка пропихивается к его мозгу, к сердцу. Ждущие извилины, если они еще у него остались. Оп! Волна! Губчатый мозг Петровича засасывает водку жадно, глотками. Хотя стоп. Петрович в этот раз не мычал. Он выпил сразу! А вдруг я хотел сказать? Теперь мы этого уже никогда не узнаем.
С Диком разговаривать совершенно невозможно. Мы с ним говорим на разных языках. А Петрович вообще редко что говорит, он молчит. Я знаю немножко английского, но никогда не признавался в этом Дику, потому что тогда он будет пытаться со мной разговаривать, а я не хочу с ним разговаривать. Я и так вижу, что он думает. Он думает, что этот подвал — это рай на земле. И он готов оставаться здесь всегда, только бы Петрович приносил водку.
Петрович действительно пока не пропускал. С того момента, как я нашел его здесь, распихал, с того момента, как он вперился в меня своими ничего не понимающими глазами морского котика, с того самого дня, каждый день, Петрович приносил водку, клал ее в нычку и в какой-то момент, который он знал, а мы — нет, доставал водку и начинал кромсать пробку ножом и зубами. Мне кажется, до того, как я растолкал его, он был в спячке. Когда последний человек оставил этот дом, Петрович впал в спячку и проспал до того самого момента, пока мы с Диком не нашли его. Года два, наверное, потому что он был сильно исхудавшим.
Также случайно встретился я и с Диком. Он ехал из аэропорта в город, в поле сказал остановиться, вышел и пошел от дороги. Скитался по лесам, жрал грибов и ягод, чуть не сдох (грибы-то все ядовитые), пошел к городу, и первый человек, которого он встретил в городе, был я. Я накормил Дика хлебом. У него было несколько тысяч долларов с собой. Мы отдали их нищенке.
Хлеб, которым я кормил Дика, был с плесенью. Я просто сейчас вспомнил это, как он жрал эту плесень, жадно, с закрытыми глазами, на рефлексах. Он даже не подумал, что это испорченный хлеб. Для него этой плесени не было, так что это все равно. Я думал — что будет, если я ему расскажу про эту плесень. Мне кажется, он ничего не поймет. Для него нету смысла в этой плесени.
Петрович наливает снова и говорит, что он уже видит разрез, через который время утекает и превращается в пространство. Это первое, что он сказал за сегодня. Петрович в этом смысле скотина. Ему абсолютно плевать на тот спектр ассоциаций, который после этой бессмысленной фразы возник у меня и Дика. Целый ворох дерьмовых фраз и обрывков кино. Мы их совсем не хотели. Мы расслабиться хотели, да, Дик? Дик кивает головой.
Мне кажется, Петрович каждый день приносит водку потому, что если он ее не принесет, мы уйдем. А он не хочет снова спать. Он хочет пить водку. Но один он пить не будет. Замкнутый круг.
А иногда я думаю, что водка тут ни при чем. Если мы и так мысли друг друга можем читать и даже выучили наизусть, зачем еще пить?
Спиртное кончилось, прошел еще один день, а Петровича свело судорогой от невыносимости этой мысли. Это моя мысль, о невыносимости, а Петрович ее прочитал. Он прочувствовался моим настроением, и вон как его колошматит, а я с этим живу. Его мозг пульсирует часто и сильно, и кажется, сейчас вылетит к черту из гнилой черепушки.
Петрович — убийца, так мне кажется. Он собирается нас всех тут убить. В переносном смысле, конечно, вон той лопатой. Душа наша бессмертна.
Когда Дик и я сдохнем под ударами лопаты, Петрович снова завалится спать.
Но пока, как я уже говорил, спать он не хочет. Я вообще повторяюсь. Вы заметили, я уже успел повториться раз десять и по одному поводу каждый раз говорю разные слова. И сейчас хотел повториться — сказать, что он не будет нас убивать, пока не захочет спать.
А может быть, мы с Диком убьем его первыми.
Дику все равно. Мне нравится это в нем. Петрович всегда беспокоится о водке. Я вообще считаю, что у жизни есть смысл. А Дику было много чего не все равно, пока он не сел в машину, едущую из аэропорта в город. Он говорил про это, только не знал, что я его понимаю. А я его не только понимаю — я знаю его мысли.
Знать мысли интересно. Я научился этому в шестом классе, когда меня били разбитой бутылкой по лицу и я чувствовал, куда придется каждый удар. И после этого меня иногда вдруг прошибало на улице, разворачивало глазами в глаза к тому человеку, мысли которого я смогу прочитать. И так было с Диком.
Водка кончилась, а Петрович ползает и воет. Ему не надо вторую, ему хватает и этой бутылки на троих. Но Петровичу надо оправдывать свое существование. Он повоет и пойдет ловить крыс. Ему нравится ловить крыс и убивать их. Ему кажется в этот момент, что он — Бог.
Я думал: дорог ли мне Петрович? Что будет, если он как нибудь не придет? И не знаю, что ответить. Я хотел бы ответить, что мне плевать, но, боюсь, что нет. Петрович — единственный из нас, кто еще как-то связан с внешним миром. Он разговаривает с людьми, пытается раздобыть водку. Он также пытается найти еду. Он пытается принести нам хоть что-нибудь, и это говорит о том, что ему тоже не совсем плевать на то, что будет с нами. Из глубин подсознания Петровича исходит какая-то дикая невозможная муть, и если бы я мог понимать его, я был бы тотчас бы сметен этой гадостной мутью. Как хорошо, что я не знаю мыслей Петровича. Пусть он убивает нас, когда захочет, только не знать, не касаться его блевотной подкорки.
Я провел в подвале уже более пяти дней. Хотя нет… Я не знаю, почему сказал пять. Это может быть семь, десять, двадцать. Это может быть год. Да, год было бы самое то. Потому что мне стало казаться, что я хочу выйти. Стало казаться вчера, а может, и неделю назад. Определенно меня манит этот свет, прорывающийся сюда из двери, в которую каждый день выходит Петрович.
И я ловлю на себе тревожный взгляд Петровича, который видит мои мысли и не хочет, чтобы я уходил. До смерти боится, что я уйду, а Дик поднимется и пойдет вслед за мной. Его мозг затуманен, он, конечно же, ничего не соображает, только страх, дикий страх, где-то в глубине. Ну, какая разница? Уйдем мы с Диком — придет кто-нибудь другой. Нету ничего в нашем совместном существовании здесь, только гадость, так за что же цепляться?
Откуда я узнал, что Петрович знает мои мысли… Не знаю. Это видно. Он угадывает меня. Он поворачивается, когда я хочу пошевелиться. Он просыпается, когда я просыпаюсь ночью. Он пытается что-то сказать мне, что-то важное для него, но мне-то нет никакой разницы. В том, что говорит Петрович, минимум смысла, какая-то зашифрованная белиберда, как сейчас, про пространство и время. Интересно, читает ли Дик мысли Петровича. Дик, ты знаешь, о чем думает Петрович? Дик кивает, что ему ни скажи.
Но этот свет, свет, в последнее время он становится невыносимым. Его почти нет, тут всегда мрак, и только в тот момент, когда Петрович заносит из внешнего мира бутылку водки — только тогда — лучи, белый свет, не желтый, не солнечный, а белый, как осенью в октябре, когда солнца уже нет, а цвет воздуха совпадает с цветом облаков. И что же тянет меня к этому некрасивому свету, ненавидел его в свое время, что же меня начинает так кромсать изнутри, как Петрович свою пробку, и говорить — иди туда, иди туда, туда, туда, туда, туда? Я не хочу идти, я же оттуда пришел, я знаю — там ничего нет, ничего нового, только эта серость. Лучше здесь, во мраке. Черный — лучше серого. Сволочь Петрович, зачем ты открываешь двери так громко, что нельзя не обернуться и нельзя не увидеть свет…
Петрович, кажется, впал в прострацию и не видит ничего перед собой, а Дику, как всегда, на все плевать. Теперь, когда водка не просто допита, но и впитана мозгами, все будет тихо-мирно, без лишних слов и мыслей. И никто не скажет и не подумает ничего, что бы встревожило другого, мы же уважаем друг друга. У Петровича собачья морда, когда он напивается так и лежит, опрокинутый на спину. Выражение, как у собаки, которую загнали на живодерню. А он ведь сам сюда пришел.
Я встаю и направляюсь к двери. Я не могу здесь больше, я хочу увидеть этот свет. Я уже забыл, что там снаружи. Петрович все равно спит, а Дику все равно. И мне все равно, даже если я больше никогда сюда не вернусь. Там будет что-нибудь такое же. Еще один Петрович, Дик, и еще один я. Я же буду другой, когда выйду отсюда, человек, целый год проведший во мраке и потом увидевший свет. Я думаю о том, кем я стану после того, как открою дверь. Неповоротливые ноги, тут какие-то доски, падаешь. И нет сил встать. Метра три осталось, доползти бы. Уже видно щель и серую гадость, сочащуюся в подвал из нее. Да, к тебе, серая гадость, к тебе я ползу отсюда. Я, наверное, кажусь тебе еще более отвратительным, чем ты мне, но, в конце концов, видишь же ты Петровича каждый день. Я уже не помню, что за пределами этого подвала, какие-то доски… Или там есть дома… Там ходят люди? Нет, это пустырь… Свалка, полуразрушенные дома… Нет, это уже больное воображение, зачем бы мы зашли на свалку. Я вспоминаю — это полуразрушенный дом в центре города, его должны были снести, странно, что его до сих пор не снесли, вместе с нами, про это бы написали в газете, как никто не знал, что в доме под снос жили люди…
Вот и она — дверь. Боязно дергать ее. Это странное ощущение — когда ты вновь хочешь увидеть то, без чего спокойно жил целый год. Это, кажется, глупо. Металлическая ручка просится в руки — дерни меня, дерни меня. Я дергаю.
Ослепительный серый цвет, и больше ничего. Там больше ничего нет. Я моргаю, я провожу руками по глазам. Но снаружи больше ничего нет. Кажется, я кричу что-то туда, в этот белесо-серый туман.
Только мы — в этом подвале, только мы. Я знаю теперь, почему Петрович каждый день возвращается.
Я закрываю дверь.
2. Ах, ребята, до чего же мне хорошо здесь, с вами! Душа поет, когда вижу ваши молодые лица, любопытные глаза, пытливые взоры! Ах, ребята, я готов всю вечность просидеть здесь, в этом подвале, и просто смотреть на вас, разговаривать с вами! Но вы не хотите говорить, вы меня игнорируете — что ж, я старый человек, я уже ничего не понимаю в том, что творится в мире, я помню только хорошее, хотя знаю о плохом, мой опыт что-нибудь да значит! Ты, Дик, задумчив, уставился в пол, что ты там хочешь увидеть? Тут ничего нет, только сгнившая земля, тлеющие доски, они кончаются, и скоро нечем будет разводить костер. Ну, ничего, что-нибудь случится, и доски появятся. В этом мире всегда что-нибудь случается так неожиданно — и вот, ты уже совсем в других обстоятельствах и не узнаешь ничего вокруг. Но все образуется, все образуется.
Ребята ждут, я знаю, чего они ждут. Это у нас ритуал. Когда костер прогорит и подвал наполнится запахом огня и свежей золы, когда наши лица расслабятся от тепла, тянущегося к нам от пляшущих язычков пламени, когда нам надоест наблюдать за этой пляской (а это каждый раз по-новому!), я беру из нашего маленького тайничка заботливо припасенную бутылочку водки, и мы пьем ее с ребятами. И от этого нам становится еще лучше и теплее. Не потому, что водка мутит разум, а потому, что мы делим ее между нами, между друзьями, между нашей теплой компанией.
Только борьба с пробкой доставляет мне неприятности, хотя это тоже своего рода ритуал. У меня уже все пальцы в порезах от ее острых алюминиевых краев. Намучаешься с ней… А перочинный ножичек, которым я ее открываю, уже совсем затупился. Ему больше тридцати лет. Я купил его, когда был совсем юным, когда уходил в свой первый поход! С этим ножичком прошел огонь и воду. Единственная вещь, которая напоминает о прежней жизни. Прежняя жизнь — это теперь сон, который закончился, когда меня растолкали в этом подвале мои теперешние друзья… Вот, только нож — тупой, которым невозможно порезаться… Может, и он — ненастоящий?
Пробка поддается с трудом, почему они стали делать такие тугие пробки? Я пытаюсь сорвать ее зубами, но только режу язык. Чертова пробка! Неужели в ней все дело? Неужели для того, чтобы это все существовало, я должен каждый день резать свой рот об эти острые края?
Я очень боюсь того, что в один момент и это все исчезнет. То шаткое равновесие, которое воцарилось здесь с приходом Дика и его безымянного друга. Я пытался спросить его имя, но слова будто застревали во рту. Есть ли у него имя вообще? Он так редко что-нибудь говорит… Он смотрит на тебя и как будто просвечивает тебя взглядом… Дик на него не похож, Дик любит рассказывать, только я ничего не понимаю, я ведь не знаю английского. Я не знаю, зачем Дик приехал сюда, неужели для всего этого? Я был бы счастлив тогда.
Мне кажется, время ушло из этого мира. Я могу увидеть течение времени по происходящим в мире изменениям. Но если бы время текло в обратную сторону, я бы тоже видел изменения. Здесь не понять, куда оно течет. Ему плевать, оно движется туда-обратно, куда захочет, ему плевать… На нас… Смешно — времени плевать на нас… Как будто мы — это что-то. А мы — ничто.
Оп! Пробка срывается, и я не могу ничего сделать, несколько капель проливается на пол. Ничего, несколько капель — пустяк, когда есть целая бутылка! Подставляйте стаканы, господа! Пусть льется шампанское и звучит музыка, у нас праздник сегодня и каждый день! Ребята жадно всматриваются в кружащиеся по стаканам водочные водовороты — это как пение огня, только быстрее успокаивается.
Я разливаю, и мы ждем чего-то, ждем чего-то недолго, и мне все время кажется, что ребята хотят что-то сказать, да я и сам хочу что-то сказать, только не знаю что. Вот эту всю белиберду, которая кружится у меня в голове? Поймут ли они? Дик вообще не говорит по-русски… Что говорить… То, что я хочу сказать, слишком большое, чтоб его можно было выразить словами. Если я начну говорить, я никогда не остановлюсь.
И мы пьем как всегда, без тоста, но я знаю, что мы пьем за бренный мир, и за время, которое тикает туда и обратно без нашего ведома, и за наш дом, и за то, что останется. Каждый пьет за свое, и все пьют за одно и то же.
Э-эх, хорошо, только хочется закусить, но крысы нет, я не поймал сегодня. Тут другой еды не найти. Да все уж привыкли. Что такого, мясо как мясо. Мы жарим их тщательно, чтоб не осталось ни одной бактерии. Но порой мне кажется, что я умру, съев кусок зараженной крысы. Буду корчиться здесь, выблевывать свои внутренности, а потом сдохну. Или мне снесут череп вон той лопатой. Зачем она здесь стоит? Она не нужна. Почему она здесь стоит? Я не могу найти другого объяснения. Мне кажется, она нацелена прямо мне в голову. Я вообще часто думаю о смерти. Здесь невозможно о ней не думать. Одной ночью тлеющее пламя разгорится и мы сгорим заживо в этом подвале. Или Дик с Безымянным уйдут, и я сдохну здесь от тоски. Тоска, тоска, невыносимый ужас охватывает меня при мысли о том, что я останусь здесь один.
Я не знаю, как они могут отсюда уйти, но ведь я и не знаю, как они здесь появились. Я даже не знаю, как появился здесь сам! Первое, что я помню, — это удар ботинком по лицу, и я проснулся. Это был Безымянный, он разбудил меня, и рядом с ним стоял Дик. И я улыбнулся им, а они улыбнулись мне. Как они сюда попали? Тут есть единственная дверь. Неужели они прошли через эту дверь? Они ведь не знают, что там. Я спрашивал у Безымянного, я намекал ему! Он говорит мало, он просто ненавидит разговаривать. Но тогда он сказал: “Мир”. А там нет никакого мира. Он бросил: “Стройка”, и я понял, что они не знают, что там. Нет, нет, самое ужасное, если они узнают, что там. Нет, нет, никогда, я не дам. Они сойдут с ума, они не вынесут…
Там ведь ничего нет. Там серая пустота. Только падать в серую пустоту. Я каждый день хожу туда, я знаю, где там взять водку. Она лежит рядом с дверью, в серой пустоте. И я могу дойти до нее, не провалиться и взять. Все. Там больше ничего нет. Я сижу там по пять — по шесть часов, а потом возвращаюсь. Чтобы они думали, что я там что-то делал. Чтобы они не поняли, что там ничего нет, и что мы одни тут, в этом подвале, и что нет никакой надежды на то, чтобы выбраться отсюда.
Только если снова случится что-то невероятное.
Как серая пустота за дверью, моя жизнь до того, как я проснулся в подвале, кажется мне тусклой и непроницаемой. Как смутные очертания объектов, которые принимает эта серая пустота. Обрывки воспоминаний — нет, одно большое воспоминание, которое пытаешься вспомнить, как забытый сон. Нельзя вспомнить забытый сон, но он тревожит тебя, возвращается, и ты мучаешься — да, мне что-то снилось, только что? Жена, дом, работа — только ли это слова, или что-то было?
Напрягшийся взгляд Безымянного говорит о том, что надо налить по второй. Я не хотел бы так быстро — но что ж, у нас впереди еще много таких долгих вечеров… Почему-то мне кажется, что сейчас вечер, наверное, потому что часы Дика стоят на семь вечера. Тут, получается, всегда вечер. Вечер — это ведь когда солнце уже село.
Что-то взгрустнулось! Ну все, пьем, ребята! Дзынь! Эхх, хорошо, хорошо идет! В голову бросается. Уффф… Все, отошло. Быстро мы эту бутылку выпиваем. Мне сейчас захотелось спеть какую-нибудь хорошую песню, только я все песни забыл. Спел бы Дик, что ли! Дик, синг! Май бони из ова зе ошен! Нееет, Дик качает головой, не хочет. Ну, хоть понял меня на этот раз!
С Диком у нас не всегда есть взаимопонимание. Вот Безымянный — другое дело, хотя он разговаривать не любит, да и вообще вид у него безразличный, но я словно чувствую, что он хочет сказать. Взаимопонимание, как в семье! Вот он сейчас не говорил, что хочет водки — а я почувствовал! Безымянный повернется — а я будто знаю, куда он смотрит.
А смотрит он в последнее время все больше на дверь. Это ужасно. Понимаете, я попал сюда ниоткуда. Моя прежняя жизнь — за туманом. Но они, они — они появились здесь откуда-то. Они появились из Мира. И они считают, что Мир там, где он должен быть — за дверью. Но его там нет! Единственное объяснение, которое я нахожу — это то, что после того, как Дик и Безымянный зашли в подвал и закрыли за собою дверь, Мир снаружи обвалился, оставив после себя лишь белесую пустоту. Бред? Не больший, чем все остальное. Подумайте — если вы придумаете другое объяснение, я буду страшно удивлен.
И я не знаю, что будет, если они обнаружат, что снаружи не осталось ничего. Мне страшно. Вдруг они уйдут в эту серую хмарь? Сойдут с ума? Убьют друг друга? Убьют себя? Я не знаю, что делают люди, обнаружившие, что вселенной больше нет.
Водка кончилась, эх, плохо! Плохо, плохо, оттого что больше нет общей цели, оттого что кончилось наше общение без слов, оттого что скоро потухнет костер и незачем будет его снова разводить… Я чувствую, смерть уже близко, я никогда не пойму, почему мир устроен так, зачем мы тут втроем смотрим друг другу в глаза и читаем друг у друга в душах. А они? Есть ли надежда у них? Они будут сидеть здесь и молча смотреть на мой труп, растаскиваемый крысами, и вдруг крыша проломится, потолок развалится на куски, и оттуда ярким, обжигающим мячом вылетит навстречу им солнце, и они обнимут его, и по обломкам труб и перекрытий выберутся наружу, а солнце будет играть в лужах и реке, и красивые женщины пройдут мимо, пряча улыбку за распущенными волосами, и они заговорят, и скажут друг другу о любви и о том, что они поняли, сидя в этом темном сыром подвале, поняли благодаря Петровичу. Нет, не считайте меня идеалистом, я не верю во все это, но неужели мне нельзя и мечтать?
Безымянный идет к двери. Я задумался на минуту и не почувствовал. Безымянный идет к двери, за которой ничего нет. Мы провели годы в этом подвале, день за днем, вместе, а сейчас он хочет что-то изменить. Но он сделает только хуже. Ведь у меня еще осталась надежда — в них. “НЕТ”, — это я кричу, впервые за много времени я говорю, но он не слышит. “НЕТ”, — я вижу его мысли, он откроет эту дверь. “НЕТ”, — я бегу за ним, хочу схватить его, удержать, но он уже слишком близко к выходу.
Он открывает дверь. Там серый, ярко-серый свет. Ни стройки, ни мира, ничего. Свет вламывается в наш дом, переворачивает изгнившие доски, громко стучит в трубы. По лицу Безымянного пробегает дрожь. Ему страшно. Он медленно оседает на пол. Он смотрит мне в глаза. Он понимает.
Дверь перед нами медленно закрывается.
3. Мне нравится моя жизнь.
Я хочу сказать это сразу, чтобы потом не возникало вопросов. Мне нравится моя жизнь, и я сам сделал ее такою. И я не хочу ничего менять. Мне нравится жить в этом подвале с Петровичем и Безымянным, пить водку, есть крыс и не думать ни о чем. Или, сказать по-другому, думать обо всем. Медитация.
Мне повезло. Я попал в струю. Я не знал, что мне делать, потому что моя продуманная на тридцать лет вперед жизнь меня категорически не устраивала. Я работал, получал деньги и понимал, что они мне не нужны. Все дерьмо. Проще сразу повеситься.
Однажды я прочитал в журнале о том, как обращались с политическими заключенными в Советском Союзе в тридцатых — сороковых годах. Их били, истязали, мучили, убивали. Их держали за животных, их унижали физически и морально. Это были заметки одного из таких заключенных, проведшего в лагерях почти двадцать лет. Он писал об этом времени с гордостью. Ему было за что бороться. За свою жизнь, но и за большее. Он чувствовал, что хорошо, а что плохо.
Я сейчас пытаюсь все категоризировать, перевести в слова, но я не могу этого сделать. Я могу рассказать о том, как я прочитал эту статью, что я подумал, как я поступил, но это все будет не совсем правдой. Давайте скажем так: я прочитал эту статью, и через несколько лет я решил купить билет на самолет сюда. Считайте, что этих нескольких лет не было. Их и так не было — ничего не происходило.
Я вышел из самолета и прошел через аэропорт. Я увидел такси и подошел к нему. Я сказал ехать в гостиницу. У меня с собой было около двух тысяч долларов, я взял так мало, потому что я должен был определиться, что мне теперь делать, а деньги мешали бы этому. Я ехал среди этих бесконечных полей, и только серая грязь лежала вокруг, потому что на дворе уже стоял октябрь, а в России в октябре очень грязно. Я ехал в гостиницу и понимал, что делаю что-то не то. Я остановил машину, вышел и пошел прочь от дороги. Я думаю, таксист недолго ждал меня. Он, должно быть, подумал, что я сумасшедший американец и что ему может пригодиться тот багаж, который был у меня с собой, и уехал. Но я не видел этого, потому что я не мог обернуться. За моей спиною стояло желтое такси, которое должно было увезти вдаль мое прошлое.
Жить в лесу не так трудно, как может показаться. Жить в лесу хорошо тем, что тебя никто не трогает и ты можешь думать о чем угодно. Жить в лесу плохо тем, что там нечего есть. Я пытался найти ягоды, но их не хватало, а есть грибы я боялся, потому что не знаю, какие ядовитые, а какие нет. Боялся, но иногда ел. Но этого всего было очень мало, и иногда хотелось просто жевать кору или траву, чтобы хоть как-то утолить голод. Потом я догадался обшаривать свалки. То есть не то чтобы я догадался — я просто выбрел к свалке и увидел лазающих по ней людей с мешками. Я подошел и сразу же нашел какие-то кости, из которых еще не был высосан мозг. Я глодал их, как собака, потому что так давно не ел ничего мясного.
Наступала зима, страшный холод. Одежда была — на свалке ее предостаточно, — но согреться было невозможно. Я нашел наполовину закопанную трубу, по которой текла горячая вода. Снег возле нее оттаял, от нее шел пар. Я пробил в ней небольшое отверстие и мог согреть себе руки. Я ходил к ней несколько раз в день. Думаю, она спасла мне жизнь. Труба. Я никогда бы не подумал, что длинный круглый кусок металла может так долго спасать жизнь человека. На тот момент — я не знал еще Петровича и Безымянного — труба была единственной субстанцией во всей вселенной, которая для меня что-то значила. Наверное, это называется любовь. Наверное, труба любила меня, а я ее.
Но в один день труба умерла. Вода перестала тонкой струйкой сочиться из ее съежившегося корпуса, тепло ушло из нее. Я спал в этот момент. Я проснулся от ощущения холодного металла, прилипающего к уху. Она была еще живой, и я в первый раз за несколько месяцев заговорил. Я пытался сказать ей, что во всем мире у меня нет ничего дороже ее. Боюсь, что она не понимала английского.
Она ушла, не прощаясь, а я не знал, что делать. Я думал о себе и понял, что произошло. Вместо одной картинки мира, которая была у меня за океаном, я создал себе другую. У меня были телевизор, электрическая плита и машина, которые я ненавидел. У меня появилась труба, которую я любил. Две стороны одной медали. Труба была ближе к истине? Сомневаюсь.
Через такое короткое время мой мир обрушился второй раз.
Я вышел на дорогу и пошел к городу. Я хотел встретить людей. Я ждал от них помощи. Мимо меня неслись огромные грузовики, и гул от их гудков стоял у меня в ушах, когда я подходил к окраине. Никто не останавливался. Никто и не должен был остановиться, чтобы разъяснить смысл жизни обросшему, дурно пахнущему, не похожему на человека американцу в рваном тряпье и с обмороженным лицом в такой холодный день.
И тут я увидел Безымянного. Нет, не увидел — как будто стальной нож прошел по моему мозгу, я закрыл лицо руками, закричал, а когда открыл глаза — увидел перед собой Безымянного. Он смотрел прямо на меня. Он как будто просвечивал меня рентгеном. Медленно потянувшись, он достал из сумки хлеб.
Я накинулся на этот хлеб, как собака, потому что от него пахло хлебом. Тот хлеб, который я находил на свалке, был твердый, его приходилось размачивать в горячей воде, и пахло от него мусором. Теперь я ел настоящий хлеб, дрожащими руками подбирал падающие изо рта крошки, и слезы затаились в моих глазах, боясь выкатиться на равнодушный февральский ветер.
Я упал головой в снег и, наверное, так бы заснул и умер, если бы Безымянный не встал и не пошел к домам. Я с трудом перевалился на бок, поднялся, и пошел за ним. Я догнал его и дал ему две тысячи долларов, которые лежали у меня в кармане. Это была плата за то, что я мог идти с ним. Мы подошли к домам и увидели нищенку. Она не просила милостыни у нас, потому что мы выглядели куда хуже ее. Она отвернулась. Безымянный подошел к ней и сунул ей в руки пачку долларов. Все, что я отдал ему. Когда мы уходили, она еще не успела понять, что за подарок свалился ей на голову.
Мы ходили с ним по улицам. Он приходил на новое место, смотрел исподлобья, молчал и потом шел дальше. Он на все смотрел с некоторым налетом презрения. Он заходил в магазин и приносил еду. Видимо, у него были свои, русские деньги. Что мне было сказать ему — он спас меня, и я ходил за ним, как на привязи.
Так прошло несколько недель. Мы пришли на заброшенную стройку — зачем, не знаю. Безымянный любил разные дикие места. Места, которые настолько отличаются от тебя, что ты понимаешь, что ты — человек. Мы сидели и кушали хлеб, но что-то не давало ему покоя. Он был чересчур сосредоточен. Он встал, подошел к недостроенному зданию и толкнул дверь в подвал. Она открылась, и мы зашли внутрь. Мы почувствовали сырость и тепло. Спустя минуту белесый свет с улицы проник в помещение. Была уже середина марта.
На полу навзничь лежал мужчина, а рядом валялась недопитая бутылка водки. Безымянный взял ее и отхлебнул несколько глотков. Затем он резко пнул мужчину в лицо. Тот закашлялся спросонья и, растерев рукой изумленные глаза, вылупился на нас. Так мы встретили Петровича. Сколько времени прошло с тех пор, я не знаю. С тех пор каждый день повторялся. С тех пор каждый день был как сегодня. И я спокоен. Потому что я знаю, что будет дальше.
Мы сидим и ждем, а Петрович кусает пробку своими исчерневшими, исцарапанными зубами. У меня на родине с зубами так нельзя. Они очень дорого стоят. Здесь дорого стоят только три вещи — наши жизни.
Я знаю, кто такой Петрович. Это человек, у которого жизнь отобрала все. Как у того пророка из Библии. Небо решило, что Петрович — тот человек. Который вытерпит. И Петрович терпит. Я догадываюсь, что жизнь, которую он вел, не очень отличалась от жизни всех остальных людей. Такая жизнь, которую не назовешь счастливой, но не скажешь почему. Я сам выбрал другой путь. Петрович ничего сам не выбирал.
Я — современный человек, я верю в совпадения. Я думаю, что все само получилось. Что нет никакого провидения в том, что мы оказались втроем здесь. Но Петрович — я думаю, в душе он подозревает, что кто-то все решил за него. Как за того библейского старца. Я думаю, что он только об этом и думает. Если он вообще, конечно, читал Библию.
Но кто такой Безымянный? Он не похож ни на меня, ни на Петровича. Он как будто появился в том месте в тот момент, с сумкой хлеба. Он как будто ждал меня. Я долго пытался придумать, кем бы он мог быть до того, как появился на том шоссе, сидя на заснеженном асфальте и опираясь спиной на полосатый колышек, ограничивающий дорогу. Было ли у него детство? Учился ли он в школе? Семья? Родители? Работа? Я пытался его спросить, но он не отвечает. Он не знает английский. Или — это страшно для меня, но может быть правдой — он не хочет со мной разговаривать.
Петрович разлил водку по стаканам, и мы пьем. Я уже почти не чувствую той горечи, которая разливается по небу, когда пьешь плохую водку. Сначала меня рвало каждый раз, после того как мы пили. Теперь привык. Эта бутылка — она кажется не такой уж и маленькой, но каждый раз ее хватает только на три раза. Когда третий раз стаканы стукаются дном о бетонный пол, пати заканчивается. Только Петрович своим непонятным всхлипыванием нарушает тишину этого места. Только светятся в отблесках костра напряженные глаза Безымянного. Знаете, как хрустят ветки в огне? Так вот, здесь они не хрустят.
Я смотрю на Безымянного, а он смотрит на дверь. Зачем он хочет уйти? Разве здесь плохо? Здесь, в конце концов, не хуже, чем в любом другом месте. Мне кажется, Безымянный просто хочет убедиться в том, что остальной мир еще существует.
Он встает и идет к двери. Миллионы мыслей мелькают в моей голове. Петрович лежит на боку, его глаза не сфокусированы, они уставились в темноту, в которой можно различить медленные, скользкие движения Безымянного. Это очень интересно, наблюдать, как человек вдруг начинает видеть. У Петровича открывается рот, морщины на лбу напрягаются, он пытается поднять голову. Кажется, он хочет закричать, но только хрипит. Не могу разобрать, что он там пытается прохрипеть.
Рука Безымянного ложится на тугую дверную ручку. Несколько секунд он стоит, собираясь с силами. Я знаю, что ему нелегко. Сейчас он должен сделать выбор. Он должен решить, что ждет его в будущем. Должен понять, сможет ли вылезти из подвала. Я не знаю, как будет лучше для него, но я желаю ему удачи.
Петрович вскакивает, в его глазах ужас. Он бежит к Безымянному. Он боится, что сейчас мы уйдем. Он кричит. В его руках лопата. Здесь всегда валялась лопата, и сейчас Петрович схватил ее.
Безымянный со скрипом тянет дверь на себя. За ней день, тусклый, как и всегда. Недостроенный дом. Груды бетонных плит, которые когда-то привезли сюда. И вдруг — обжигающе — деревце выбилось из-за плит, начали распускаться зеленые листочки, еще не покрытые пылью. Цвет, которого я не видел так долго. Безымянный закрылся рукой от этих листочков, зажмурил глаза, настолько они яркие и так их много. Птица прилетела на дерево, и рассматривает листочки, и на нас тоже смотрит с удивлением, вглядывается в подвал.
И видит, как Петрович бьет Безымянного лопатой по голове, наотмашь, ребром. Видит, как глубоко лезвие входит в голову. Видит, как кровь брызгает повсюду.
Безымянный поворачивается. На миг их глаза встречаются. Что думает Безымянный в этот момент — не разобрать. Он медленно оседает на пол.
Дверь нехотя, со скрежетом, закрывается.
За дверью сталкиваются и расходятся серые облака.