Уропоэма
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2006
Предисловие, продиктованное потребностью предварительно объясниться
Скажут: “Ну, и он туда же!” Хотя тот, кто следит за моими писаниями лет десять (такого чудака в природе, разумеется, не существует), мог бы подтвердить, что меня в этот non-fiction (если я чего-то по своей филологической дремучести не путаю) вовсе не капризными ветрами литературной моды занесло, вовсе я не вслед за Владимиром Маканиным, Валерием Поповым, Александром Мелиховым и прочими именитыми во все тяжкие пустился, чтоб, значит, любой ценой привлечь к себе, грешному, внимание пока еще читающей публики. Моя старая публикация с незатейливым названием “Пишу себе…” (“Урал”, 1996, № 3) тому порукой. По-моему, тогда самого термина non-fiction даже не существовало.
Полагаю, что non-fiction — есть веяние самого времени, поставившего российского сочинителя в очень непривычное и очень с непривычки некомфортное положение, по сути, маргинала, влиться в нынешний мутный, однако весьма бурный и оглушительно звенящий мейнстрим. И это после всенародного почета, многолюдных чопорных президиумов по всякому поводу да сладчайших “дней советской литературы”, к примеру, в Бурятии.
Но, кроме того, меня лично подвигнул к сочинению предлагаемого ниже текста чисто, если можно так выразиться, технический интерес: смогу ли я, оснащенный, что ни говори, значительным жизненным и творческим опытом, написать нечто на “щекотливую” тему, не утратив при этом чувства меры и здравого смысла, не впав во грех пошлости, тягчайший для писателя грех?
Почему же, возникает дополнительный вопрос, — “поэма”? Да потому, что все ж речь — о сокровенном. И где-то даже “самом дорогом”. Которое дается один раз. Как и многое прочее, по большому-то счету. Ну а вместо многочисленных лирических отступлений насчет природы, которыми разукрашены, чтоб на поэму хоть маленько походить, “Мертвые души” (еще в школе мне это вдолбили, а больше я литературоведению не обучался нигде), у меня отступления другого сорта. Которые тоже безболезненно выкинуть можно, но я б оставил. Жалко же трудов-то…
1.
Сон: еду на трамвае (сто лет не ездил); две девчонки-азиатки лет шестнадцати шепчутся, поглядывают оценивающе; догадываюсь: хотят соблазнить и ограбить (будто есть что с меня взять); выхожу из трамвая, радуюсь, что ничего у них не вышло, но они — следом, заходят за мной в подъезд, начинают довольно игривый разговор, в процессе которого выясняется: одна — не прочь меня обслужить, но ей нельзя, потому что жених есть, другая — тоже не прочь, но сомневается, ибо “страшненькая”; соглашаюсь, действительно страшненькая; захожу-таки в квартиру, а там меня ждут мама (ей уже за восемьдесят) с последним своим мужем (давно покойным); оказывается, привезли мне материалы для ремонта квартиры (в давние времена такое случалось, ибо мужчина почти до последнего своего дня трудился каким-то строительным начальником и что-либо подтянуть из вверенных стройматериалов считал делом абсолютно естественным), но поговорить уже не получается, слишком долго я в подъезде с девками проторчал; и я оправдываюсь, вру, мол, классная наша два месяца в больнице лежала, классом никто не занимался, теперь выписалась и сразу изнурительное собрание учинила; а мама с мужем — дескать, ну, ладно, однако времени у нас больше нет; уходят, я провожаю, спрашиваю: “На чем вы?”, а уж сам вижу — иномарка какая-то у подъезда… И при всем том я на протяжении всего этого сна поминутно помню, что мне 55 лет…
Да, уже не первую свою историю начинаю рассказывать со сна. И это не только банальный производственный прием, но совершенно естественное лично для меня дело. Потому что с давних пор образ жизни веду по преимуществу лежачий, грубо говоря, дрыхну много, хотя предпочитаю называть это дело “подспудным творческим процессом”, и оно действительно так — никогда не сплю крепко, и порой совершенно невозможно отделить довольно здравое размышление от бессознательного образа. Конечно, все эти беллетризованные сновидения, как совершенно верно подметил беспощадный к нашим заблуждениям Фрейд, есть продукт “вторичной обработки”. И дотошного читателя не проведешь.
Однако некая легкая и совершенно, так сказать, невинная игривость сновидения точно имела место. И что поразило более всего прочего — а давненько же мое “нутряное видео” подобного не выдавало, видать, оно еще теплится, несчастное либидо мое, всю жизнь беспощадно подавляемое сколь замшелой, столь же и неистребимой моралью!..
Да что он прицепился ко мне сегодня, этот Зигмунд, — я ж далеко не поклонник психоанализа; положим, гениальную игру ума признаю, однако выводы этого господина — извините. Хотя бы потому, что, к примеру, литературный критик — тот же психоаналитик — исследует писательские комплексы и доводит результаты исследования до публики, а также и до самих писателей, но никто ж, по крайней мере нынче, творчество критика не воспринимает как истину в последней инстанции, тем более как приговор.
Но от Фрейда с легкостью не отмахнешься, не тот предмет, однако. И он возвращает-таки меня к мыслям, которые я с некоторых пор от себя трусливо, хотя, разумеется, безуспешно, гоню: “Так что же мне с собой делать-то, в конце концов?”
Суть же в том, что с некоторых пор вдруг обострилась моя давнишняя проблема, не проблема даже, а, в общем, сущая ерунда, игнорируя которую, поскольку от нее не умирают, я рассчитывал дожить отпущенный мне век как-нибудь так. Но, похоже, не получится. Потому что упомянутая “сущая ерунда” вдруг начала ощутимо сказываться на, как теперь говорят, качестве жизни. И, похоже, не избегнуть мне еще, как минимум, одного грубого вторжения в самые сокровенные недра моей трепетной, хотя и потрепанной да зажиревшей, плоти.
2.
А началось все впрямь давным-давно, мне тогда только-только тридцать один стукнуло; как позже осознал, только-только взрослости какой-никакой достиг, потому что чувство ответственности за себя и за вверенные мне Господом живые души обрел-осознал наконец, благодаря чему набрался мужества — поехал к наркологу, и тот меня непринужденно пролечил от родового нашего недуга. Причем на редкость качественно, ибо целая трезвая жизнь с той поры, что ни говори, состоялась. Хотя отродясь я не был склонен к столь долговременному планированию, тем более что железной силой воли отнюдь не располагал — от сырости, что ли, ей взяться.
То есть прошел я краткий душеспасительный курс в полном соответствии с нынешней назойливой рекламой антиалкогольных пилюль; тотчас не тотчас, однако через какое-то время наладилась семейная жизнь, но как-то утром, нежась последние минуты в постели, опустил я руку вниз, дабы, согласно некоему древнему инстинкту, неосознанно убедиться в неизменно исправном состоянии того, что раньше иносказательно именовалось “хозяйством”, а теперь еще более иносказательно зовется “достоинством”. (Существует, конечно, довольно значительное количество и других обозначений, но мы самых употребимых из них, по принципиальным соображениям, касаться избегнем.) Или, может, просто почесаться потребность была…
И получилось, как в той прибаутке: “Вышел Санька на крыльцо почесать своё яйцо, сунул руку — нет яйца! Так и грохнулся с крыльца…”
Похолодел я мгновенно весь. И прямо с утра, ничего даже жене не говоря, — да мы с ней всю жизнь, как ни глупо на чей-нибудь взгляд, друг дружки стесняемся — кинулся в больницу. В нашу, захолустную, естественно, хотя нынче и муниципальную.
А там у нас в ту пору самородок один трудился хирургом-универсалом, большим уважением в народе пользовался, ибо недавно в наших “полевых”, по сути, условиях девчонку, прямо в сердце подколотую, с того света успешно вытащил. И он, окрыленный успехом, пластал страждущих напропалую.
— Похоже, грыжа у меня, — отвечаю застенчиво на немой вопрос кудесника скальпеля и шелковой нитки.
— Показывай!
— Прям щас? — оглядываюсь на даму, беседующую о чем-то с медсестрой.
— А чего, ей же не видно…
— Ну, вот… — обреченно расстегиваю ширинку, достаю…
Доктор совершенно непринужденно щупает. Профессионал, сразу видно. Я бы ни за что так не смог. Во всяком случае, без чрезвычайного морально-нравственного усилия.
— Это не грыжа, — с абсолютной уверенностью заключает универсал, — это водянка. Завтра с утра — на операцию. Согласен?
И всем своим видом дает понять: во-первых, что права отказаться от операции или хотя бы ее отсрочить он мне не предоставляет; а во-вторых, что ему совершенно недосуг пускаться в какие-либо объяснения по поводу неотвратимого хирургического таинства. Впрочем, после некоторой паузы — снизошел, пожалел ошарашенного пациента:
— Да ничего страшного, не вздрагивай! Дело в том, что яички наши тоже оболочку имеют. Жаль, что не скорлупу, да? И бывает, под оболочкой жидкость скапливается. Всего-то — надо ее выпустить. Понял?
— Понял… А от чего эта беда — простуда, травма?
— Да никто толком не знает. Считай — судьба твоя такая, да и всё.
— Н-ну… Ладно… Что ж… Раз судьба.
— Молодец! Значит — к девяти нуль-нуль. Вечером и утром не кушать. Сможешь? А не то клизму придется…
— Спасибо, что предупредили. Раз клизму — точно смогу. Только клизмы мне для полноты ощущений не хватает.
— Ну, это только в первый раз страшно. А потом многим начинает нравиться.
— Мало ли что всяким извращенцам однажды начинает нравиться!
— Ага! Некоторые всерьез “голубеют”… Ну — до завтра!
— До завтра…
Нет, ей-богу, мне тогда и в голову не пришло попросить отсрочки, чтобы хоть как-то подготовиться; тем паче, я даже не помыслил вообще отказаться от предложенной медицинской услуги. Более того, я тогда снисходительно осуждал за слабодушие моего бедного тестя, четыре года назад принявшего мученическую смерть от саркомы, а несколько раньше решительно отринувшего помощь хирургов. Я непоколебимо полагал, что мой верный собутыльник и надежный товарищ по грибной охоте просто обязан был испробовать все в священной борьбе за жизнь; ничуть не сомневался, что уж я-то на его месте нашел бы в себе необходимое мужество и преодолел животный ужас перед спасительным, хотя и устрашающим, конечно же, ланцетом.
Прошли годы, и я теперь считаю, что мой геройский тесть-фронтовик поступил абсолютно правильно. Во-первых, слишком маловероятным был успех предлагавшегося ему хирургического предприятия; во-вторых, бесполезная операция дополнительно усугубила бы последние, и без того мучительные, дни человека; а в-третьих, я давно уже не думаю, что во всех без исключения случаях нужно сколько есть мочи цепляться за жизнь. Ибо жизнь в своем течении имеет обыкновение постепенно, однако неуклонно утрачивать сперва большие смыслы, а потом и самые малые.
Хотя, конечно, весьма многие сапиенсы даже в самом, по идее, ответственном возрасте замечательно обходятся вообще без каких-либо вразумительных смыслов, но к этой счастливой породе нам не дано принадлежать. Слава Богу…
3.
И на следующий день с утречка, дав мне щедрую дозу общего наркоза и не особо мудрствуя, распластал меня наш славный Николай Еремеевич, а потом, соответственно, зашил и заклеил получившееся произведение своего искусства стерильной салфеткой да пластырем. И спустя положенное время вернул меня к посильной дальнейшей жизни зверский молодой аппетит, а также довольно ощутимая боль в паху. Разумеется, я сразу же попытался, немало волнуясь, заглянуть, чего у меня там, на “самом интересном месте”, образовалось после малохудожественных кройки и шитья. Ведь в ту пору мой “главный фрикцион” — как весьма, по-моему, удачно выразился сосед по палате, в прошлом зампотех танковой роты — представлял для меня, да и не только для меня, куда более существенную ценность, нежели теперь. Я, помнится, еще подумал, что главным фрикционом у танка называется та штука, которая впереди торчит и стреляет, но оказалось, что совсем наоборот — она к задней части мотора привинчена. Вот ведь до чего иной раз бывают сомнительными аналогии.
Однако перевязочный материал да известная укромность “самого интересного места” (ну, если так говорится, то, наверное, не без оснований) позволили понять лишь одно: как не обещали мне полной ампутации дефектного органа ни в котором случае, так ее и не произвели; там, несомненно, что-то убыло, но, кажется, несущественно; по крайней мере, главное осталось. Словом, все, по-видимому, прошло штатно.
После чего, почти совершенно успокоившись, я приступил к удовлетворению другого моего растревоженного органа. Внутреннего. Благо предусмотрительно захватил из дома термос с кофе и пожеваться маленько. И вскоре дефицитный по той поре натуральный напиток да домашние котлетки, которых было, что запомнилось почему-то со всей отчетливостью, штучек восемь, да полбуханки хлеба сообщили всему совокупному организму некое подобие счастья. Для окончательной подлинности которого требовалось еще малую нужду справить и сигаретку скурить.
То и другое в первый момент показалось неосуществимым, по крайней мере, незамедлительно и без проблем, но уже во второй момент сам собой в голове вопрос встал: “А почему, собственно? Ни о каких послеоперационных ограничениях речи ведь пока не шло!”
Конечно, это было ничем не оправданное ухарство, от которого, замечу, во всей долгой дальнейшей жизни избавиться не удалось и, следовательно, впредь тоже не удастся. Однако я со всей осторожностью с постели привстал — ноги после наркоза еще были несколько слабоваты — и утвердился в вертикальном положении; держась за спинку койки, натянул трусы, которые перед операцией даже не заставили снять, а лишь великодушно спустить до колен попросили. И так побрел в отхожее место — больница же, да и трусы ненадёванные…
Там все необходимое и проделал. Не только покурил с чувством человека, счастливо вернувшегося, по сути, из небытия, но и более подробно разглядел работу специалиста. Собственно, несмотря на тесноту кабинки, обнаружил под кровавой марлевой салфеткой четыре грубых, но благодаря чему и не дающих повода усомниться в их надежности шва; убедился, что кровь больше совсем не идет, а самое главное, сразу и без всякой, между прочим, спецподготовки сообразил, что никакая мышечная ткань скальпелем не задета, следовательно, мой отчаянный поход в туалет никакими опасными последствиями не грозит…
Однако несколько дней мне кололи легендарный промедол. Чтобы, значит, пациент не слишком страдал от боли. Ведь боль, которую специалисты глубокомысленно именуют “тянущей”, действительно имела место быть. И она не только после отмены наркотика не отстала совсем, но даже и тогда, когда в моем “бюллетене” появилась жизнеутверждающая строка: “Приступить к работе”. А зато все заросло, как на собаке. Неделя — и короста на фиг отлетела.
Между прочим, помню действие промедола до сих пор. Оно тогда, после уже нескольких месяцев полной трезвости, показалось весьма занятным. Главное, похоже на опьянение, а ужаснуться нарушению режима повода нет. Так что с наркотой я лично знаком. Для слабых душ и впрямь неотразимый предмет…
А еще забавное воспоминание: перед выпиской попросил Еремеича написать в “больничном” какой-нибудь более нейтральный, что ли, диагноз. Да хотя б ту же грыжу. И он твердо обещал. Но когда старшая медсестра выдала документ, как говорится, на руки, то там черным по голубому была очень разборчиво обнажена моя, лишенная даже намека на стыдливость, интимная правда. Так что стоило мне нарисоваться на работе, как девки ехидно полюбопытствовали: “Саш, а чо у тебя было?” Я, понимая, что изворачиваться, как и на допросе в легендарном НКВД, бессмысленно, со всей бесшабашностью предельно внятно и громко выдал, будто какой-нибудь Аурелиано Второй: “Водянка правого яичка, девушки! Желающие лично убедиться в моем полном и бесповоротном выздоровлении могут подавать письменные заявки. Все исполнить по естественным причинам не обещаю, но рассмотреть обязуюсь каждую!”
Примерно через месяц я встретил нашего “народного умельца” в общественной бане.
— Как самочувствие? — тотчас заботливо осведомился он.
— Да, в общем, нормально. Только…
— Что “только”?
— Только, по-моему, Еремеич, ты мне кого-то не того нашил.
— В смысле?
— В смысле — вообще…
— Ну-ка…
Он невозмутимо и деловито сполоснул волосатую, как и положено хирургу, руку в тазике, пощупал мое причинное место (вот, пожалуйста, — еще один занятный, но достаточно приличный эвфемизм из несметного богатства родного языка).
— Слушай, тебе, что ли, танцором работать?
— А ты не мог мне до операции это сказать?
— Сам — такой недогадливый?
— Дак ведь мы привыкли вашему брату доверять. Небось, о клятве Гиппократа все наслышаны.
— А разве я тебе навредил? Нет, не навредил. Совсем наоборот. Прогрессировать дальше заболевание не будет. Благодаря операции.
— Уверен, что не будет и что “благодаря”?
— На сто процентов!
— Ну-ну…
И тогда же я твердо решил, что с этим я больше в больницу — ни ногой. Раз на качестве жизни не сказывается, раз тем более самой жизни угрозы нет. И прошла с тех пор, можно сказать, целая жизнь…
4.
И, как в прошлый раз, я принимаю мое ответственное решение с раннего утра. То есть в момент, когда таймер, используемый в качестве будильника, телевизор еще не включил, но валяться в постели уже совершенно невмоготу. Со мной это почти каждое утро случается и притом давно. Видимо, что-то психическое, поскольку через какой-нибудь час я, приняв утреннюю дозу “паленого”, по всей вероятности, “Нескафе”, непременно, чтоб с мыслями, так сказать, собраться, еще соснул чуток, прежде чем засесть за компьютер. Но мы ж не американцы, чтобы со всякой ерундой к персональному психоаналитику бегать, да и понимают о себе (в смысле, о нас) эти психоаналитики больно много.
— Надо в больницу, — сообщаю жене о своем решении унылым, должно быть, тоном, ибо ничего фальшивого, в том числе и бравады, промеж нас отродясь не бывало.
Я так даже с давних пор полюбил вслух собственную грядущую кончину во всех мыслимых подробностях планировать. Считаю такое планирование абсолютно необходимым, чтобы, значит, когда до дела дойдет, покинуть этот мир, по возможности, достойно. Чтобы люди уважительно констатировали: “Как жил мужик, так и умер”.
Может, скажете, в этом-де и состоит моя бравада? А вот уж нет! Потому как очень глупым считаю по примеру большинства соблюдать негласное табу на слово “смерть”, ибо это есть не что иное, как проявление застарелого детского инфантилизма. А смерть — дело слишком ответственное, чтобы позволить ему застать нас врасплох.
— К хирургу?
— К нему, родимому.
— Давно пора. А что рассчитываешь узнать?
— В нашей поликлинике — ничего. Что знает наш хирург, то знаю и я. Ну, во всяком случае, в интересующей меня области. Просто направление в город возьму.
— И поедешь?
— Придется.
— Правильно. Лучше поздно, чем никогда.
— Я же говорил, что в моем случае никогда не поздно.
— Да кто его знает, Саш…
— Так оно, конечно…
И ведь, между прочим, ни на что я жене никогда не жаловался, лишь скупо обмолвился как-то, что, кажется, моя давняя фигня в последнее время удручающе прогрессирует. Так она это, вероятно, и сама подмечала. Молча. Потому что, в отличие опять же от большинства, мы всю жизнь упорно деликатничаем друг с дружкой.
И ни слова, разумеется, про то, что года два назад, провалявшись с гипертоническим кризом полмесяца в нашей больничке, я при свидетелях зарекался еще когда-либо от чего-либо лечиться. Только если нестерпимая боль вынудит.
Жена лишь сочла возможным уточнить:
— А что, сильно болит?
— Да не болит! Однако — мешает. Как говаривал, правда по иному поводу, Вова Шапиро, помнишь, давний мой приятель по рыбалке: “Что за х… — в штаны не лезет!” А насчет того, что я зарекался лечиться, то это остается в силе. Потому как тут, если дело до операции все же дойдет — ой, пронеси, Господи — дело чисто техническое. Я же в основном от изнурительных и неоднозначных медикаментозных курсов зарекался. Но больше мечтаю услышать от узкого специалиста, что и без операции свой век спокойно доживу, а к неудобствам и притерплюсь и привыкну достаточно скоро.
— Однако на всякий случай готовься, что специалист скажет другое.
— Конечно. И если что, если не очень дорого, соглашусь, ага?
— Пусть даже и дорого. У нас же есть на черный день…
— Ну! Типун тебе…
— Конечно-конечно, а все ж…
— Да и не должно быть дорого…
Кстати говоря, долгие праздные размышления по поводу доступной, в том числе и мне, медицины, основанные на всевозможных открытых источниках информации и просто здравом смысле, давным-давно избавили меня от каких-либо иллюзий. Слишком сложное устройство — организм, а психика и того сложнее, чтобы современное знание и умение человека могли сколь-нибудь существенно, и притом не нанося еще большего вреда, влиять на происходящие там процессы. В связи с чем очень трудно заставить меня проглотить лишнюю таблетку. Не говоря уж об остальном. “Само пройдет, — заученно отвечаю, — а если не пройдет само, то и таблетки ваши…”
Конечно, тут имеет место быть банальное упрямство и замшелый консерватизм на грани, пожалуй, мракобесия. Но так много у меня родственников, к счастью, не самых близких, которые святой верой в таблетку довели собственные органоны до того, что на следующие одна за другой “химические атаки” эти несчастные органоны уже реагируют крайне возмущенно, а следовательно, и совершенно непредсказуемо: то рожа вдруг распухнет, как после месячного запоя, то печень сделает “выброс”, то давление прыгнет, которое никогда прежде этого не делало, то, наоборот, упадет почти до нуля. Зато если я отваживаюсь-таки, предварительно изучив хорошенько инструкцию, принять малюсенькую и самую слабенькую пилюльку от того же давления — а единственным признаваемым мною стимулом для этого является только конкретное ощущение (боль, чаще всего), — то уж она действует подобающе и почти моментально…
И покатил я с утречка в нашу новую поликлинику, обещанную народу еще во времена знаменитой некогда и единственной в своем роде “семилетки”, но начатую строителями лишь в нынешнюю эпоху, вообще-то абсолютно к народу равнодушную, но вот поди ж ты… Собственно, пока построена лишь так называемая первая очередь и никаким оборудованием не оснащена, но там уже вовсю ведут прием наши специалисты, тогда как стационар и немудрящая медтехника пока в старом здании ютятся, и не похоже, что окончательное завершение строительства случится скоро. Тем более что символическую ленточку губернатор при большом стечении всякого именитого народа в свое время уже торжественно разрезал.
Но, между прочим, в прежние времена у нас в старой больнице даже операции не шибко сложные делали, о чем нынче и не мечтаем, а также все мои дети там родились. Теперь же — вековая и уже, видимо, невытравимая антисанитария. Хотя замечу, возможно, не к месту, если бы не антисанитария, жизнь на планете вообще не могла б зародиться…
Приехал я и на прием к хирургу безо всякой очереди, как ни поразительно, тотчас попал, что расценил как добрый знак и дополнительно морально укрепился.
— Здорово, писатель, неужто не все прекрасно?
— Все прекрасно, если помнишь, только у поросенка на откорме. А человеку, в маразм покуда не впавшему, прекрасно не может быть никогда.
— Да ну?
— Конечно. Ледники тают, террористы оружие не сложили. И прочее.
— Но ты ко мне, полагаю, не из-за этого.
— Не из-за этого.
— Тогда — колись. Федоровна, найди-ка карточку нашего непревзойденного…
— Уже нашла, Виталий Александрович.
— Нуте-с, батенька… — Под земского доктора Булгакова косит, что не удивительно, ибо доподлинно знаю: хирург наш (не сделавший в своей жизни ни одной операции, если не считать не учтенного никем множества вскрытых чирьев да любовно зашитых резано-рубленых производственно-бытовых травм на почве пьянства и разгильдяйства народного, но ничуть из-за этого не комплексующий) на старости лет в краеведение впал, кажись, даже чего-то пописывает.
— Да водянка уже достала, Виталий Саныч. Покойный Еремеич некогда меня от нее спасал, да, видимо, неудачно. Думал, обойдусь как-нибудь, однако не выходит. Была когда-то лишь справа, теперь уже и слева обозначилась со всей отчетливостью — мешает… А между тем я, похоже, лет двадцать еще буду небо коптить — ума не приложу, на что такую уйму времени убью — порой скука заедает, спасу нет — но эта ж падла прибавляется! В общем, в областную давай направление, к настоящим урологам поеду, мать их за ногу.
— Неудачно? Еремеич? Странно. Он же как раз в те времена именно в областной урологии специализацию проходил…
— А чо, может, он именно этот урок и прогулял? — встряла со здравым, на мой взгляд, предположением медсестра.
— Ох, и стерва ж ты, Федоровна, однако!
— Так ведь все бабы стервы, потому что вы, мужики…
— Прекратите нарушать корпоративную этику, сестра!
— Молчу, молчу…
— Так водянка, говоришь? Показывай!
— Да на фига тебе?
— Положено.
— “Положено”, видите ли… При даме заголяться не буду. Этого удовольствия, полагаю, мне еще в областной навалом предстоит. Ладно, было б еще чем хвастаться…
— Ну, в перевязочную айда, раз такой стеснительный. Посекретничаем.
Проследовали за дверь. Заголился я. Раз “положено”.
— Тэк-с, тэк-с… — Двумя пальчиками в перчатке. — Да тут, батенька, еще и грыжу я б не исключал.
— Тебе видней, конечно. Но уж — до кучи. Хотя я пока еще свои физические нагрузки не ограничивал. До сих пор сколько надо поднять, столько и поднимаю. И никаких особых ощущений в паху. Силы-то пока вроде бы не убыли, чего не скажешь о выносливости.
— И тем не менее, попросишь там у них на УЗИ, чтоб присмотрелись. Впрочем, и так присмотрятся…
Вернулись в кабинет. Медсестра Федоровна что-то сосредоточенно пишет. Видимо, у нас в срочных перевязках редко кто нужду испытывает. Хотя, наверное, работы обычно все-таки хватает, ведь не только от оперативных вмешательств народ страдает, а куда больше от прочей, полной опасностей жизни. Однако ничего тошнотворного вроде окровавленных бинтов, использованных гипсовых лангетов и тому подобного не попалось на глаза и в перевязочной.
— Выпишите господину направление в Первую, Екатерина Федоровна. Диагноз: “Водянка справа и слева, а также паховая грыжа”. Грыжа — под вопросом.
Минутное дело.
— Давай, езжай, Николаич. Ни пуха тебе.
— К черту.
— Да гляди, не сдрейфь, не передумай! Операция, поверь моему опыту, действительно необходима. Не завтра даже, а вчера. Запустил ты себя — дальше некуда. Почему?
— Так говорил же — Еремеичу благодаря! Во-первых, узнал, что это — не рак; во-вторых, что с этим можно жить и даже дожить; в-третьих, я и сейчас не верю, что от операции будет намного больше проку, чем в тот раз. Все ж таки у нашего Еремеича была какая-никакая искра, мне кажется… Однако можешь не сомневаться, не передумаю. Раз уж решился. Потому что, не хвастая скажу, еще не было во всей моей жизни случая, чтобы я начатое не довел до конца. Ей-богу. Даже если оказывалось в итоге, что лучше бы не доводил.
— Федоровна, слыхала? Свидетелем будешь!
— Слыхала. Буду.
— Ну, теперь мне уж точно не отвертеться. Спасибо, доктор, спасибо, сестра. Во всяком случае, морально вы меня еще больше укрепили. Ждите: вернусь из областной, приду к вам швы снимать, или, может, только больничный закрыть вам доверят, и доложу по всей форме: “Пацан сказал — пацан сделал!” И даже, возможно, на радостях — предъявлю, ведь, небось, после всего того, что со мной там наделают, моя кержацкая стыдливость на какое-то время ослабнет…
С тем и вышел вон. А в коридоре — смиренная очередь человек в пять. Надо же, и впрямь повезло. И впрямь — знак.
5.
С третьего этажа катился по ступенькам, как молодой. Будто наш “краевед” с дипломом доктора уже мануально и метафизически существенно убавил мое избыточное. Хотя, когда и убавят — так не до степени же левитации. А, ништяк, прорвемся! (Говорили же когда-то: “Ништо!”, и это не считалось неприличным словом, а, наоборот, народным. Правда, означало оно — поделом, если Далю верить…)
По длиннющему больничному коридору тоже шагал бодро, вертя башкой по сторонам, — да ничего больничка со временем будет, как взаправдошная! Напичкают ее современным оборудованием, сманят хороших докторов из окрестных деревень, для которых в моей трехэтажке бывшую молочную кухню спешно в жилье переделывают, и даже нам, тут сорок лет беспросветно прозябающим, сулят заодно ржавые трубы сменить, поскольку, если приваривать к ним новые, то лишь очередной конфуз можно заполучить.
А между тем глядь — по коридору впереди меня, как по подиуму, шествуют две возбуждающие воображение “штучки”, которых, идя на несколько шагов позади, даже нам, затраханным жизнью “папикам”, разглядывать не возбраняется, ведь не зажмуривать же глаза, в самом-то деле, оступишься еще. Впрочем, вся, как сказали бы сами “штучки”, их “фишка” ограничивается чудом держащимися на бедрах штанами, под которыми возбужденное воображение с наибольшей долей вероятности распознаёт две тощие да кривоватые, согласно нынешнему стандарту, ноги, а “фронтальная проекция”, будь она видимой, тоже вряд ли вдохновила бы поэта на мадригал (наши местные девки почему-то всегда “насколь моднячие, настоль и страшные”). Однако “фишка”, надо честно признать, цели-таки достигает, и ты, поначалу внутренне напрягшись и где-то даже чисто платонически предвкусив: “Ой, сейчас свалятся!”, тут же осознаёшь оплошность: “Купился, старый, купился, обманули дурака на четыре кулака ! ”, потому что все рассчитано до миллиметра, то же самое бывает, между прочим, и в случае рискованно глубокого декольте — вот бабы, ай да бабы — вечно они придумают, как бы им еще по-новому заголиться! Или это им мужики кутюрье (до чего двусмысленно звучит это словцо по-русски!) разрабатывают неутомимо, зная мужицкую психологию, так сказать, изнутри?
Но как все-таки резко изменились стандарты женской красоты! Тогда, в последней трети прошлого века, да и раньше всем девочки с формами шибко глянулись, а их росту устанавливался лишь верхний предел. (Теперь, пожалуй, подружки наши скромницы, которые нам зачастую ой как недешево доставались, успехом бы особым не пользовались и вели себя соответственно проще.) Пройтись на виду у честного народа с дылдой под два метра да еще и “плоскодонкой” — немыслимым моветоном считалось, поэтому нынешней королеве мирового подиума тогда бы подобрать для себя соответствующего жениха — как “Волгу” в денежно-вещевую лотерею выиграть. Зато теперь ее, не торгуясь, покупает какой-нибудь богатый да брюхатый шибздик за бешеные деньги и гордо выводит на погляд публике, как породистую скаковую…
А на выходе из больницы мне попадается на глаза молодой таджик (или киргиз, или узбек — они все нынче тут, но сперва были только таджики, так что и остальным теперь приходится на “таджика” откликаться), он вышел покурить, а заодно банку “Бочкарева” в ларьке взял, прихлебывает да покуривает, щурясь на летнее солнышко, должно быть, почти такое, как на родине, и сам черт ему не брат.
— Не пей, джигит, Иванушкой станешь, а там и до козленочка недалеко! — не могу воздержаться от предостережения магометанину, на что он реагирует обезоруживающей улыбкой и несколько заискивающим, но зато годным на любые случаи жизни “Здрасьте!” — все они поначалу ведут себя примерно так, но потом как-то пугающе быстро осваиваются в наших широтах-долготах.
Конечно, куда ему понять утонченный, как ни говори, юмор, да еще и основанный на русском фольклоре. Что же касается “козленочка”, так тоже, видимо, никто не объяснил пока, насколько это по нынешним временам страшное, опять же русское, оскорбление. Поосторожней бы мне на язык, а то даже и не таджик из глухого горного аула, но самый что ни на есть соплеменник мой может посчитать утонченный юмор смертельной обидой, которую только писательской кровью и можно смыть.
Кстати, доводилось видеть даже двух молодых мамок отчетливо азиатской наружности и с детскими колясками, прихлебывающих на ходу пиво из жестянок. Хотя курящих — нет, не доводилось пока. Если не считать цыганок, приохотившихся к этому пороку даже раньше наших; правда, у них этот порок безудержным, как у нас, блудом почему-то не сопровождается. Почему-то…
Сажусь в машину, давлю на стартер, а он — ж-ж-жи-и-и! Ах, ты, мать-перемать, опять “бендикс” крякнул, второй раз кряду! Это мне наказание за скупердяйство. Пожалел денег на дорогую запчасть — купил дешевую. И — пожалуйста. Хотя если б купил дорогую, так тоже — бог весть. Ибо такие времена и таков, увы, извечный менталитет нашего работяги, на которого, при частом повторении подобных досадных случаев, уже, честное слово, никакого патриотизма не хватает.
Так что из больницы — прямо в автомагазин, не глуша двигатель, быстро купить нужную железку и — к знакомому автоэлектрику. Поскольку без машины — зарез. Тем более теперь, когда в город надо будет не один раз.
И как не бывало давешнего душевного подъема, который, вообще-то, на пустом месте возник; враз взамен него, в полном соответствии с законами сохранения всего на свете, — очередной приступ депрессии, не такой маниакальной, какая великого Гоголя будто бы прикончила, но тоже ничего хорошего. Боже, до чего не хочется — под нож. И знаю, что операция пустяковая, и не боюсь вовсе, а просто — тошно подумать и представить. И всё.
Да еще — через минуту: “Взять ножичек, которым некогда поросят жизни лишал, и отмахнуть к чертям все это “хозяйство”! Ведь, если здраво рассудить, долг свой человеческий по сохранению вида я давно и не хуже большинства выполнил, из постельных утех никогда, если не считать первого подросткового восторга, культа не делал, а чаще, наоборот, откровенно ленился, так что вполне обойдусь теперь уже и совсем без этой, в сущности, банальной механики; руки на себя, во всяком случае, если что, точно не наложу…”
Хотя, конечно, это явный перебор. Собственноручно оскопиться бывшему советскому писателю и бывшему члену КПСС — наверное, оно могло бы иметь, как некогда говорили, “большой общественный резонанс”. Сам шизанутый Ван Гог отдыхал бы со своим ухом. Однако — уж очень экстравагантно. Сильно эпатажно. Каким-то запредельным постмодернизмом явственно шибает. А этот стиль категорически не наш. При нашей-то природной стеснительности и даже застенчивости. Кто бы что ни подумал, читая вот это все…
Приехал-таки домой своим ходом. Наблюдая за черным котенком в ошейнике, самозабвенно игравшим под моим окном прошлогодними, похожими на порхающих птичек листьями, взбодрился кофием со свежей да густо умасленной булкой. И “маятник” качнулся в противоположную сторону. Ничего. Все ж до сих пор я умел решать касающиеся лично меня проблемы. В частности, медицинские. Умел, когда требовалось, ставить перед самим собой вопросы ребром и честно на них отвечать. Один алкоголизм чего стоил, а и то. Причем даже без особых усилий. Сумею и теперь. Не оттягивая. Потому что как ни оттягивай, а покоя не будет, пока дело не сделается. Стало быть, завтра же…
Глядь, а за окном какой-то ханыга того самого котенка уже гладит, на корточки присев. Ханыга, надо заметить, непременный элемент пейзажа за моим окном, потому что, помимо прочего, догадал меня Господь доживать век через стенку от круглосуточного магазина, где, как и везде, втихаря контрафактной водкой подторговывают.
Котенок разнежился, развалился, раскинув лапки и подставив человечьим нежностям пузцо, но как-то уж больно энергично мужик с ним обращается, как-то странно надавливает, а потом и вовсе поднимает кошачьего ребенка за голову, снова кладет, начинает зачем-то ошейник расстегивать…
Е-мое, да он же, алкаш чертов, удавил беднягу! Ради какого-то паршивого ошейника! Видать, совсем башню гидролизными парами снесло!
И я, себя не помня, окно — настежь:
— Ты что же, сучара, наделал?!
А мужик, растерянно разводя руками:
— Вот. Машина сбила. Хотел откачать — никак… Ошейник хозяевам отдать… Не знаешь, чей был котенок?
— Ах, ты!.. Нет, не знаю. Наверное, не из нашего дома. Да плюнь, кому теперь нужен этот ошейник!
А сам скорей окно закрывать. Похоже, мужик меня не расслышал. Машины же — туда-сюда. И слава Богу. Стыдоба-то какая! Что подумал про человека. Хотя от ихнего брата, конечно, всякое можно ожидать, но надо ж было сперва разобраться. Тем более что сам когда-то не намного лучше был…
Нет, завтра же — сдаваться. А то, неровен час, совсем озверею. Завтра же…
6.
Впрочем, до завтра еще предстояло дожить, то временами укрепляясь в решимости радикально покончить с нажитым неудобством в промежности, чего бы это ни стоило, то вновь и вновь воображая предстоящий разговор с узким, но подобающе остепененным специалистом, который вот возьмет да и скажет, скрупулезно обследовав предложенный предмет: “Да плюнь, Саня, не морочь голову ни мне, ни себе, ведь не танцором же, в самом деле, работать?” А я ему отвечу столь же бесшабашно: “Уже плюнул. Мне только того и надо было. Просто захотелось раз в жизни живого профессора урологии повидать да себя ему показать. Мало ли. Надо ж было развеять опасения. Стало быть, так домаюсь уже? Стало быть, нет смысла старую шкурку портить?” И он: “Ни малейшего. Скоро опять привыкнешь, как раньше привык, замечать перестанешь. А в плавках на пляж выйдешь — всех баб и девок насмерть заинтригуешь. Мол, мужичок уже, конечно, изрядно траченный, но агрегат-то — мамочки! Пристанут, а ты им: “Нет-нет, девочки, вы не в моей импотенции!” Впрочем, что я тебе говорю — ты наверняка такое повышенное внимание давно подмечал!”
И, довольные знакомством, мы бы с ним расстались, чтоб никогда в жизни больше не встречаться. Только вот насчет “танцора” я уже слышал, и больше оно не греет как-то…
Вечером, по обыкновению доставляя жену с работы, я ей в машине все и обсказал.
— Так, что ли, с утра деньги тебе снять? С деньгами сразу и поедешь? — только и спросила деловито.
— Ну! Зачем уж так-то. Небось, сразу они не делают. Даже в нашей больничке в прошлом веке на другой день делали. Небось, какой-нибудь подготовительный период обязательно бывает.
— Да я вовсе и не думаю, что — сразу. Совсем уж дура, что ли. А деньги вполне могут вперед попросить. Времена-то…
— Не. Вряд ли… Да еще не сторгуемся, может. А сторгуемся, так куда я денусь-то.
— Ты, конечно, — никуда. А жуликов каких только не бывает. Если уж, как говорится, подметки на ходу режут, так запросто могут и после успешного медобслуживания через окно палаты сигануть.
— Да брось ты, не выдумывай.
— Ладно, однако я деньги-таки сниму. Не с утра, так вечером. К послезавтрему будут точно. Раньше, чем послезавтра, действительно не обделают тебя.
И больше мы на эту тему не говорили. Меня, признаться, постоянно подмывало то одно пришедшее на ум соображение вслух сформулировать, то другое, но я каждый раз героически прикусывал себе язык, что, вообще-то, мне совсем не свойственно. И женщина моя б, конечно, поддержала разговор, ибо собственные соображения на любой предмет у нее всегда имеются. Но по собственной инициативе да на интимную, как ни говори, тему она — нет. Хотя, уверен, я ей ещё достаточно дорог. Только невозможно с определенностью сказать — чем.
Еще вечером дочь, как обычно, младшую внучку подкинула “на часок”, а вышло, как обычно, часа на три. И также по традиции общаться с ребенком пришлось по большей части мне, поскольку на бабушкино кухонное священнодействие ребенка, едва он начал мало-мальски соображать, твердо отучили покушаться. И хотя в этот вечер мне было не до внучки, но я мужественно и эту вахту отстоял. Впрочем, давно уж все заметили, что я, вообще-то склонный иногда раздражаться даже по пустякам, от внуков никогда не раздражаюсь. Совсем. Самому удивительно. Тем более от внучки — которая тем превосходит всех прочих детей да и взрослых мира, что любое, абсолютно любое свое лакомство обязательно и весьма настойчиво предлагает попробовать.
Более того, я позволил себе проинформировать дитё трехлетнее, что скоро дядя-хирург маленьким острым ножичком разрежет дедушку, потом достанет и выкинет на помойку кое-что лишнее, а потом обратно дедушку зашьет. И дедушка опять станет как новый. И даже краше прежнего.
— Ну, что ты несешь, что ты несешь, дедка! — не выдержала бабушка, удивительным образом подслушавшая разговор, несмотря на шум воды в мойке и бульканье кастрюли на плите.
И внучке:
— Не слушай, Дашенька, дедушку, дедушка у нас хороший, но маленько с прибабахом, шутит он, разве можно живых людей ножиком резать, они ж не курочки рефтинские!
И мне:
— Лучше б пластилин взял, слепил бы ребенку грибочек.
— Попробую. Но, боюсь, как бы не вышел иной предмет, на гриб только отдаленно похожий…
— А ты его, главное, правильно назови, и ребенок, глядишь, разницы не заметит…
Скоро уж вырастут внуки. И вернется тоска, которая была, пока их в природе не было. И это уже будет смертная тоска, ей-богу…
Потом до самой ночи мы смотрели по ящику очередной американский фильм-катастрофу. Про астероид. Что могут, сволочи, то могут. Не отнимешь. Хотя главное, конечно, деньги. С ихними-то деньгами… Впрочем, все равно уметь надо.
Фильм захватил, что бывает исключительно редко. Даже позволил отвлечься от нескончаемых и неотвязных тревог да сомнений — вконец, видать, нейроны истрепались на старости лет, всякая ерунда из колеи выбивает напрочь, зато — еще один аргумент в пользу срочного оперативного вмешательства, чтобы тревоги и сомнения заодно, фигурально говоря, ампутировать. Пусть на время.
И вот чем голливудское зрелище более всего на размышление навело: будущие спасители человечества, прежде чем отправиться “делать” героический подвиг, азартно торгуются со своим американским начальством насчет аванса и всяких разных преференций на весь остаток жизни. Вот оно — принципиальное отличие нас от них! “Совок” ни за что бы так не ударил в грязь лицом. (По своим “совковым” меркам, разумеется.) Наши бы, решившись на подвиг, ни за что торговаться не стали. Потому что им было бы “западло”. Хотя, весьма вероятно, потом пожалели б. Вот вам и “общечеловеческие ценности”. Да нет таких!
А тот же, кто их выдумал и присвоил себе право говорить от имени человечества, между прочим, спит и видит, как бы всех, не относящихся к социально близкому лично ему “миллиарду”, максимально гигиенично и, главное, предельно политкорректно истребить. Потому что умилительных зверушек на планете и без того достаточно, а ресурсы, к сожалению, весьма ограничены, особенно в свете продолжающих триумфально развиваться потребностей.
Конечно, захотелось немедленно поделиться свежим гуманитарным открытием. Конечно, жена выслушала, тщательно имитируя интерес. А потом неопределенно хмыкнула и удалилась в свою кухню. И так, между прочим, проходит вся наша поразительно долгая совместная жизнь…
Но, к счастью, у меня в голове по мотивам только что просмотренной кинокартины еще одна глубокая мысль образовалась. Которой я, во избежание вторичной досады за один вечер, делиться воздержался. А суть в том, что когда-то я имел твердое убеждение: как бы там ни было, но у человечества есть одна Генеральная Мечта — Звезды. В чем Божественный Замысел всего скорее и состоит.
Я тогда читал и писал фантастику. Но потом мы, заручившись деятельной поддержкой “прогрессивного человечества”, сообща прикончили наш, увы, далекий от совершенства коммунизм, а эта политическая победа одновременно оказалось всемирно-исторической победой пошлости! А еще чуть позже стало ясно, что без коммунизма или чего-то похожего на коммунизм совершенно недостижима и Генеральная Мечта, которая, как ни крути, требует предельно согласованных усилий всего человечества. Но какие согласованные усилия могут быть в условиях торжества махрового эгоизма и потребительской, ничем не лимитированной одичалости, которые пострашней светового барьера, пожалуй?! Вот Генеральная Мечта и захирела в последние лет двадцать. И я больше не читаю фантастику, поскольку одичала и она. Тем более не пишу.
С чем я и отправился спать.
7.
Только поспать нормально не удалось. С этим и всегда-то проблема — без конца какие-нибудь мысли да одолевают — а тут с вечера правая нога мозжила, и сразу: “Наверное, тромбофлебит, ногу отрежут, ногу, конечно, жалко, но, если уж на то пошло, фиг с ней, пенсию дадут, машину переделаю на ручное управление, а за компьютером некоторые не то что без ног, а и без рук замечательно трудятся…” А давеча, наоборот, левая нога как вся враз заболела, да причем сильно, и тоже — “тромбофлебит”. Никак не меньше.
Но если кто-то уже подумал, что подобным образом у меня только чрезмерно трепетное отношение к себе любимому проявляется, то — нет. Этот максимализм у меня смолоду и на моих близких распространяется, в чем мы абсолютно схожи с женой. Так, когда дети наши, войдя в самый рискованный возраст, порой с дискотеки вдруг вовремя не возвращались, то жена, поскольку ей было жутко в одиночестве это терпеть, меня непременно будила — а я всегда раньше ложусь, как и встаю, — и уведомляла чуть дрожащим голосом: “Таньки (позже Галки) все еще нет”. И этого оказывалось достаточным, чтобы сон мой моментально слетал, после чего мы, случалось, до самого утра молча просиживали у окна — каждый у своего, — временами выскакивая на улицу и делая по ближайшим окрестностям круг трусцой, как в лихорадочном бреду пребывая: “Изнасиловали, убили, с моста в Исеть сбросили…”
Само собой, размышляя о пока еще довольно отдаленной и, так сказать, гипотетической судьбе моих ног, я ни на минуту не забывал о куда более близкой и куда более реальной судьбе того, что в страхе перед неотвратимым скукожилось между ними.
Ну, ладно, предположим, я все перетерплю и переживу с гордо поднятой головой. И даже результат выйдет изумительный. Так что? Вот если бы я был сейчас новеньким, весь, если можно так выразиться, с иголочки, но имел лишь один малюсенький брачок. И только его требовалось исправить, чтобы после — прямиком в космонавты. Или, по крайней мере, в водолазы. Тогда — конечно! Прочь всякую недостойную космонавта и постыдную для водолаза рефлексию!
Однако я далеко уже не новенький. И состою, в сущности, из сплошных дефектов. Раскидай меня, к примеру, на запчасти по обитому алюминиевым листом прилавку, надень белый запон и взывай: “А кому не до конца выработавшие ресурс внутренние органы подержанного русского мужчины, имевшего вредные привычки и по преимуществу лежачий образ жизни?! Налетай, сезонная распродажа, смешные цены!” Так вряд ли кто даром возьмет. Даже и на супчик. Разве что какой-нибудь бичара. (Впрочем, бичары, судя по многим наблюдениям, своей пропащей жизнью дорожат куда больше многих благополучных с виду людей. По крайней мере, накладывают на себя руки, согласно мнению специалистов, исключительно редко.) Да ведь я бы и сам, при всей моей кулацкой бережливости, переходящей иногда в лишенное здравой логики скупердяйство, такие запчасти ни за что не взял. Потому что они только скомплектованные друг с дружкой могут еще какое-то время функционировать, а по раздельности — ни боже мой.
То есть, предположим, наведут мне образцовый порядок в “причинном месте”, а через год — пожалуйте снова. Потому что там же, в ближайших окрестностях, об этом и рекламщики сомнительных пилюль, втираний да припарок все уши прожужжали, произрастает ужасная, как сам кариес, аденома предстательной железы, полную драматизма встречу с которой почти никому из мужчин почтенных лет не удается отвратить. А еще ведь у меня уже вполне готовая гипертония, да сердце отнюдь не богатырское, да изжога почти постоянная, да плешь во всю голову, да брюхо, да… Да что там говорить — букет, икебана, как говорят японцы, которые тоже, по примеру российских народов, даже выпивая в русской компании, бакланят промеж себя по-своему, а матерятся, гады, по-нашему.
И совсем даже не исключено, что сделают мне там всё на уровне лучших кутюрье мира, а я возьми и через месяц помри. Либо хуже того — рассудка да вдобавок способности самостоятельно посещать туалет — лишусь. И хоть локти кусай, хоть лбом о стену бейся — никто денег, выброшенных за операцию, не вернет, тем более не возместит потерянное время и не компенсирует моральный урон, обусловленный болью, тоской и унижением, которые почти всегда сопутствуют даже самой квалифицированной и щадящей медицинской помощи…
А только часа в три удалось уснуть, так разгалделась прямо под окнами местная шпана, малолетки безнадзорные, детишки моих беспутных сверстников. Они частенько приходят вечером на смену тихим и мирным в основном ханурикам, которые боятся их как огня и носа из своих нор после наступления сумерек не высовывают. Потому что уже немало было случаев, когда малолетки всерьез калечили, а то и насмерть забивали вконец опустившихся дяденек и тетенек, оскорбляющих, так сказать, своим видом их нравственное чувство, хотя сами в большинстве скоро станут точно такими ж. Впрочем, об этом уже писано- переписано…
То есть, в отсутствие привычной добычи, подростки промеж себя из-за чего-то повздорили. И я сперва надеялся, что дело вот-вот до нормальной драки дойдет, а нормальная драка — вещь чаще всего скоротечная, не то что перепалка. И воцарится под моими окнами желанный ночной покой. Но не тут-то было. Видать, у всех была кишка тонка, чтобы начать первым. Так что даже женщина моя, обычно спящая как убитая, заворочалась. Пришлось одеться и выйти. Детишки-то по большей части знакомые. И меня прекрасно знают. И знают, что пользуюсь среди их родителей определенным уважением.
Ну, вышел, ну, понаблюдал минуту-другую. А уж потом голос подал:
— Эй!… Да, ты, именно ты, к тебе обращаюсь, чо блажишь среди ночи, чо не разберешься, как реальный пацан, верещишь, будто сикуха в подвале?!
— Я не “ты”! У меня имя есть!
Остальные, слава Богу, примолкли. Стало быть, есть у меня шанс быть расслышанным и правильно понятым.
— Откуда? Право на имя еще надо заслужить, а у тебя пока только бирка на ноге, которую в роддоме привязали, чтоб не перепутать. К тому же знать и помнить твое имя мне совсем ни к чему. Но если вы сейчас не исчезнете отсюда, то фамилию твою вынужден буду припомнить, чтобы дяденькам-ментам сообщить.
И повернувшись спиной, с невозмутимым видом пошел обратно домой. Будто был стопроцентно уверен, что все будет так, как я велел. Не бог весть какая тактическая хитрость, но для неграмотных недорослей может и сойти.
Пошел, а сам думаю: если сейчас грохнут, то и вопрос с операцией сам собой отпадет. Деньги же, по-любому, лучше на шикарные поминки пустить. Но уютней под ненавидяще-презрительными взглядами мне от этого соображения, конечно, не стало.
И, конечно, моя “просьба” не была исполнена незамедлительно. Но постепенно все же — была. Стекла остались целыми, и под окнами смолкло. Аж часа на два. Только раз-другой вздыбили тишину полоумные ночные байкеры — современные мюнхгаузены, а по жизни весьма противная шпана на отечественных раздолбанных драндулетах заместо пушечного ядра да врущая уныло-однообразно и совершенно бездарно, ибо — узкая специализация, в отличие от легендарного благороднейшего барона. А там и первые утренние машины загромыхали по разбитой улице.
8.
В общем, встал я утром с гудящей, как и следовало ожидать, головой; жена же, как всегда, выспалась отменно, хотя легла существенно позже меня, и безо всяких ночных впечатлений.
Так бы утром нам поговорить было совсем не о чем — все уже на сто раз переговорено — однако нашлась-таки тема даже не для разговора, но для полновесной дискуссии: во что мне одеться. Жена, по обыкновению, полагала, что я должен предстать перед доктором при полном, насколько это возможно, параде, то есть надлежит мне выглядеть так, как до сей поры представляет обыватель писателя. Я же, всерьез озабоченный моим гардеробом на протяжении очень непродолжительного периода и притом в далекой молодости, намеревался посетить главное в области медицинское учреждение в своем повседневном одеянии. То есть в пластмассовых шароварах с белым кантом на штанинах, удобной рубахе с двумя нагрудными карманами и в сланцах на босу ногу, что привело женщину в наибольшее негодование.
Она мне втолковывала, что “по одежке встречают”, а я, по обыкновению, развил целую теорию: “Костюм и галстук — вожделенное (притом вполне доступное) одеяние плебея, подражающего начальнику, который тоже плебей по самой глубинной сути. А истинно свободный человек, имеющий в руках дело и глубоко презирающий карьеру, облачается в костюм лишь в крайнем случае, при этом ощущает себя не в своей тарелке и возвращается в привычную вольготную одежду при первой же возможности, будто с опостылевшей чужбины на Родину возвращается”. Не точно, конечно, но как-то так приблизительно выразился.
Сошлись, в конце концов, на компромиссном варианте. Собственно, от повседневного прикида одна рубаха осталась, а место шаровар и сланцев заняли почти не надеванные брюки, залежавшиеся в гардеробе со времен советских еще, да новые черные полуботинки, выданные мне в нашем ЧОПе в качестве элемента обмундирования, но с виду вполне партикулярные, хотя, разумеется, бесконечно далеко отстоящие от современных модных тенденций. Да еще тапочки домашние прихватил, чтоб не тратиться на синие полиэтиленовые бахилы. Тем более что придется не один раз ездить. И покатили мы на пару. Жена — до своего банка, я — существенно дальше, бросив очередную повесть недописанной. Чтобы дописать потом. Хоть и прекрасно знаю: прерывать творческий акт почти столь же нежелательно, как и половой. Потом либо вообще ничего не выйдет, либо выйдет, но совсем не то…
Вот об этом, а также о природе некоторых других абстрактных, может быть, вещей я и размышлял, рассекая по “росселевской” трассе, как обычно, с превышением дозволенной скорости. Да там все так ездят. Размышлял о том, что когда творческий акт вытесняет половой, то, если верить опять же Фрейду, это для здоровья не опасно, психической аномалией не является и называется сублимацией. Из физики-то я этот термин с детства знал, но в данном качестве он встретился мне существенно позже. Хотя тоже давненько уж.
А зачем, удивится кто-нибудь, позволять творческому акту вытеснять половой, если его продукт не только рыночной стоимости не имеет, но даже и наслаждение не гарантирует, тогда как тот, вытесненный, по меньшей мере, доставлял удовольствие моментально и неукоснительно? Да затем, во-первых, что творческое бессилие наступает позже, если только оно не врожденное, а во-вторых… Во-вторых, этот и подобные ему вопросы лучше всего самому себе никогда не задавать. По мере возможности. Ибо слишком часто вразумительных ответов, если вы искренни наедине с собой, не находится. Не считая, разумеется, ответов, ничего не проясняющих, вроде: “Незачем”, “Ни почему”, “Потому что в потому — окончание на у”, “Отвали” и т. п.
Однако возможности наши в части регулирования собственных мыслительных процессов и придания им правильного направления, увы, весьма ограничены. Либо они даже вовсе нулевые. И самые неприятные вопросы, а также еще более неприятные воспоминания, как невидимые террористы, то и дело берут нас в заложники, требуя в качестве выкупа наши немногочисленные уже нервные клетки и получая его, но, в нарушение джентльменских договоренностей, на волю нас не отпуская, а выставляя в ответ новые, абсолютно невыполнимые условия.
Спасибо, что до настоящего кровопролития дело в основном не доходит, и однажды, когда эта морока самим “террористам” надоедает, мы обретаем-таки свободу, но, разумеется, лишь относительную. До следующего раза.
И тем не менее, есть возможность установления более-менее конструктивных взаимоотношений со своим внутренним “Я” — додумывать все, как говорится, до упора. Причем, ввиду чрезвычайной запутанности большинства вопросов внеутилитарного свойства, в письменной форме. Не повредит, наверное, и посильное иллюстрирование, ибо в наш век глянцевых журналов и комиксов наблюдается повсеместная утрата воображения теми, кто, в принципе, “грамоте знает”, но целиком предложение — особливо сложносочиненное да сложноподчиненное — без доходчивой картинки воспринять не способен.
Можно ли обойтись одним иллюстрированием? Да, видимо, можно. Правда, есть подозрение, что для этого понадобится существенно больше таланта, нежели при изложении мысли посредством слова; однако не исключено, что с данным предположением категорически не согласится некто, владеющий даром рисования лучше, нежели даром сочинителя. Ну, тогда, стало быть, — каждому свое…
Вот зачем, в основном, я это делаю. То есть, предав бумаге за тридцать с чем-то лет чертову уйму праздных (по-видимому) соображений на всевозможные, иногда довольно экзотические, иногда отчетливо абсурдные темы да для блезира обозначив это “стихами”, “рассказами”, “повестями” и даже “романами”, продолжаю в том же духе по сей день, рассчитывая не останавливаться еще лет двадцать. До последней возможности, в общем.
А додумывая все до упора, я получаю-таки окончательный ответ на сакраментальный вопрос: “Зачем я до сих пор с неослабевающим упорством делаю это? ”
Ну, менее всего — ради заработка. В писательский заработок теперь, пожалуй, начинающий графоман и то не верит. Докричаться до гипотетического читателя, разумеется, хотелось бы, но — абсолютно нереально.
И остается одно — болезненная, хроническая страсть. По сути, ничем не отличающаяся от неизведанной лично наркомании и весьма схожая с преодоленным лично алкоголизмом. Замещающая такая страсть.
Может даже, специалисты уже со всей определенностью давно установили, какое конкретное “веселенькое” вещество вырабатывается в мозгу в процессе творчества, дефицит которого вызывает у хронического больного самую настоящую ломку. Сказали бы хоть нам…
И получается, что ощущаю я себя полноценно живущим (с известной долей условности, разумеется) лишь тогда, когда сижу за компьютером и набираю некий текст. Ну, в частности, данный. И не так мне противно глядеть на несовершенный этот мир еще аж двадцать вышеупомянутых лет.
Компьютер же, появившийся в моей жизни сравнительно недавно, надо заметить, только усугубил эту… сублимацию. Хотя поначалу, когда он в доме появился отнюдь не по моей доброй воле, а потому что обстоятельства в угол загнали — машинопись окончательно ушла из редакционно-издательского дела, и плата за компьютерный набор сравнялась с теми гонорарами, которые еще изредка удается получать. Поначалу “мой компьютер” никак не хотел признавать меня за своего, и недели две я, пребывая в состоянии перманентного отчаяния и беспрестанно ужасаясь своей тупости, совершал столь героические усилия по активизации моих несчастных мозгов, какие, может, никогда в прежней жизни не совершал. Да точно не было еще такой науки, которая далась мне так же тяжело! А как я должен был относиться к тому, что он, паршивец, против слова “Бунин”, к примеру, сразу возражений не имел, а слово “Чуманов” долго и упорно полагал грамматическим недоразумением?!..
Однако через две недели я сел, и набрал, и выправил до последней точечки целое письмо одной моей доброй знакомой. И отпечатал его на принтере. Все — сам. И держа письмо перед собой на вытянутых руках, как верительную какую-нибудь грамоту, я благоговейно произнес:
— Господи, до чего ж хорошо! И как я без этого жил… Честное слово, я б, наверное, не отказался вернуться в советское прошлое, где мне было существенно лучше, чем в нынешнем капитализме, но только при условии, что будет позволено прихватить с собой его …
— А что ты две недели назад пел? — съехидничала жена.
— Мало ли. Таким дремучим, как две недели назад, я уже никогда не буду. Потому что я — пре-о-до-лел !
Да, преодолел. И точно знаю, что многие вообще не преодолели, и сдались, и бросили всякие попытки, а многие растянули сомнительное удовольствие постижения азов компьютерной грамотности аж на годы — все еще плюхаются там, где я уже как рыба в воде. Выходит, есть еще порох в моих пороховницах. Е-есть!
И не исключено, что благодаря компьютеру набуровлю я в оставшееся время даже больше словесного продукта, нежели за весь предыдущий период, да, кроме того, продукт будет более высокого качества, ибо теперешняя возможность выбора из бесконечного множества слов наилучшего, которой мне, оказывается, всегда остро недоставало, не идет ни в какое сравнение с прежней.
Но, бывает, свалю с плеч очередной “кирпич” килобайт на шестьсот либо даже более, который до полного изнеможения доведет, и с недельку в сторону компьютера не гляжу, а потом начинаю чахнуть, умирать — кровожадная бессмыслица жизни загрызает насмерть. То есть начинается натуральный похмельный синдром, который, однако, со временем не проходит, а, наоборот, нарастает, обещая довести до полного умопомрачения.
И включаю опять компьютер, и вымучиваю из себя первые страницы, и понемногу вхожу в режим, а там — сплошной кайф! Ну, не сплошной, конечно, все ж таки — работа, однако время от времени — ей-богу…
А в качестве побочного эффекта — очередное маленькое открытие: “Господи, какая же глупость — вразумлять безнадежного графомана, чтобы он не ломал себе жизнь, когда в его мозгу “веселенькое” вещество вырабатывается, причем не в меньшем количестве, чем в мозгу гения!”
9.
А областной город меня словно бы даже не хотел. Через его утренние пробки пришлось пробираться добрых два часа, хотя обычно навещаю мои излюбленные “литературные точки” в середине дня, и мне хватает одного часа, притом на оба конца. Маршрут отработанный, и зажигаю я, несмотря на возраст, — вы б видели. И что забавно: когда на мне кепка, прочие участники движения вполне терпимо относятся к моим, не всегда согласующимся с правилами дорожного движения, выходкам, но стоит мне кинуть кепку на соседнее сиденье, так моя плешь для многих — будто красная тряпка для быка! И чтоб меня, не по летам шустрого, на место поставить, многие начинают вытворять еще хлеще. И даже раз-другой прямо на моих глазах ДТП совершалось именно по причине описанных обстоятельств. Честное слово. Ну — дурачье!..
Однако пробрался. Маршрут, несмотря на пробки, особо сложным не показался. В следующий раз уже намного легче будет. И припарковался удобно — под тополями, в тенечке, на вытоптанном колесами газоне. Другие тут стояли, и мне местечко нашлось. Причем сразу же и в обратную сторону развернулся.
Но, самое главное, опять в изнурительной очереди сидеть не пришлось. Почти не пришлось. Первей меня только баба какая-то из дальнего северного угла области прикатила, хотя она, конечно, прикатила еще вчера и где-то здесь поблизости переночевала. Между тем я, как-то прежде не задумываясь, наивно полагал, что урология — это только для собратьев по полу “предзакатного возраста”. Столько всего знаю, а тут… Бывает же.
Но виду не подал, и мы с ней, ожидая доктора, замечательно поговорили; женщина, несмотря на свою географическую удаленность от мировых культурных и научных центров, в медицине оказалась жутко сведущей. Она популярно просветила меня по широкому спектру урологических проблем, и, пожалуй, именно тогда во мне впервые робко затеплилась идея: жив останусь, а я, конечно же, останусь, хрен ли мне сделается, — введу урологию в литературный обиход! Раз доктор Чехов и доктор Булгаков посчитали зазорным либо просто не удосужились это сделать, так ей, что ли, веки вечные за обочиной искусства пребывать? (Кстати, если б не известная повесть последнего, может, эта “уропоэма” моя называлась определеннее…)
И пусть мой революционный поступок с непривычки покажется кому-то моветоном — с новаторами такое сплошь и рядом происходило (жутко представить — на кострах бедолаг жгли!), происходит и будет происходить, — но постепенно публика притерпится, привыкнет — еще не к такому притерпевалась и привыкала — и урологическая тематика займет достойное место в мировой литературе наряду с психиатрией, кардиологией, нейрохирургией и генной инженерией, а также с пионеркой этого дела — фтизиатрией, кажется. Ведь мне тоже прежде в голову не могло прийти, что с незнакомой тетенькой из Гаринского района буду совершенно непринужденно говорить о недочетах моего причинного места, а вот поди ж ты!
Ждать, однако, пришлось часа два. Очереди не было — так, “светило” задерживалось. Но за приятной, представляющей взаимный интерес беседой время пролетело незаметно. Удалось не только неисчерпаемой медицинской тематики коснуться, но и семейными проблемами основательно поделиться. Известное дело — с кем еще ими делиться, если не с человеком, которого больше не встретишь никогда в жизни. Была б жена рядом — от ужаса померла б. Она ж и так всю жизнь страдает из-за того, что я, по ее мнению, неисправимый болтун, находка для шпиона. А я — оттого, что она матерая тихушница, у нее сплошь секреты на пустом месте, но если есть уверенность, что все будет шито-крыто, то это — о-о-о! Вот так и меня, не целованного, можно сказать, комсомольца, когда-то в юности совратила, а теща до сих пор, небось, свято убеждена, будто, наоборот, я, шалопут и трепло, ее скромницу да недотрогу чуть не силком принудил к добрачной — по тем временам почти криминальной — связи. Да что говорить — я за всю долгую совместную жизнь не смог эту “скромницу и недотрогу” совратить в том смысле, чтобы, когда из крана горячая вода исправно течет, она грязную посуду сразу мыла, а не дожидалась, пока полная мойка накопится! И потому основной судомойщик в доме я, чего уже никто и никогда не изменит…
Наконец доктор явился и незамедлительно мою собеседницу с собой увел. А это, пора сказать, был именно доктор, то есть даже профессор, о чем я и мечтать не мог, пока меня очень вовремя не надоумили обратиться к одной знакомой почтенной женщине, некогда трудившейся редактором и знавшей меня еще начинающим сочинителем, у которой зять, по чудесному совпадению, соответствующим отделением как раз заведовал и многим нашим уже поспешествовать в части ихнего срама успел.
Я и обратился. Поскольку такой уж у нас капитализм образовался, что деньги заняли-таки подобающее им место и даже более того, но личные отношения, основанные на чисто коммунистических ценностях, также сохранились. Проще говоря, и за хорошие деньги у нас можно получить отвратительный товар, если к деньгам не присовокупить еще нечто, по меркам настоящего капитализма, эфемерное, именуемое мускулистым словом “блат”. Конечно, блат сильно сдал свои позиции за последнее пятнадцатилетие, но хоронить его пока не приходится.
Кстати говоря, вот парадокс: ни за какие деньги у нас теперь не купишь приличной вареной колбасы. И даже, наверное, не поможет никакой блат. А между тем именно дефицит упомянутой колбасы свалил казавшийся нерушимым политический режим. А прояви партийное начальство минимальную сообразительность, и колбасой нынешнего качества даже при ограниченных мясных ресурсах того времени можно было запросто до отвала накормить народ — и ничего бы со страной еще сто лет не случилось. Но, как видно, сообразительное начальство — это наш вечный, не зависящий от общественно-политической формации, дефицит. Вот и сейчас всем очевидно, насколько же наши нынешние правители опять глупей, бездарней и чисто по-человечески ничтожней тех же китайских. До власти дорвалась еще более отъявленная, но с хорошо развитыми инстинктами и рефлексами серость — алчная, бесстыжая, бессердечная. Высшая-то нервная деятельность, если только она действительно высшая, непременно порождает ум, великодушие, благородство, совесть и такт — совершенно противные инстинктам и рефлексам свойства.
Женщина просидела у доктора довольно долго и вышла оттуда с чрезвычайно озабоченным видом. Наверное, там ее не порадовали. И побрела прочь, целиком погруженная в свои нелегкие, вероятно, думы, даже не взглянув на меня напоследок. Впрочем, так часто расстаются случайные знакомые. И с участившимся моментально пульсом нырнул в кабинет я. Где только и разглядел моего будущего мучителя-спасителя, который оказался весьма внешне схожим со мной мужчиной примерно такого же возраста, роста, комплекции. Даже очертания отсутствующей прически у нас, по-моему, совпадали.
Но, как это часто бывает, что-то трудноуловимое нас друг от друга и радикально отличало. Порода, видимо, да еще некий жизненный вектор, что ли. Проще говоря, доктор, по всему было видать, имел твердую решимость еще долго, ни в коей мере не отказывая себе в больших и малых радостях, полноценно жить; а я уверенности в целесообразности обладания многими вещами и предметами уже гораздо меньше сохранил. И ни малейшего почему-то сомнения не возникло в том, что профессор, конечно же, просто обречен до сих пор нравиться многим женщинам. Притом разных возрастов. Несмотря на то, что — уролог. Или именно потому. Чего про меня уж точно не скажешь.
А вот принял он меня, мягко выражаясь, весьма сдержанно, во время летучего осмотра “моей проблемы”, занявшего не более минуты, ни единого слова не проронил. После чего имел у нас место разговор, в котором не прозвучало ни слова из того, что я дома нафантазировал.
— Егор Викторович, может, уже не стоит меня потрошить? Может, смысла нет?
— Вам решать.
— А оно непременно будет и дальше прогрессировать?
— Скорей всего.
— Но, может, Егор Викторович, оно будет не слишком быстро прогрессировать и я успею-таки более-менее прилично помереть, прежде чем мне от этой фигни сделается невмоготу?
— Этого никому не дано доподлинно знать.
— Ну, по крайней мере, может, с операцией допустимо повременить еще год-другой?
— Вам решать.
— Но как я могу решать, на основании чего, ежели я, как говорится, — ни ухом, ни рылом?!
— И тем не менее, решать вам…
Ну, понятно, что могла теща ему про меня из самых лучших побуждений сказать: “Замечательный писатель, но денег у него, разумеется, нет…”, тем самым, пожалуй, одно мое обстоятельство приятно преувеличив, а другое — обидно преуменьшив…
— Тогда, считайте, решил. Готов хоть сейчас отдаться. И будь что будет.
— Сейчас никак не получится. Койки в отделении дефицит.
— Да я так… И еще хочу добавить, а то, кажется, между нами некоторое недоразумение… Я ведь в состоянии оплатить эту, как я догадываюсь, не очень дорогую операцию. Я ведь не совсем нищ…
— Все мы в этой стране нищие! — сурово отрубил проф, но, как мне показалось, несколько смягчился. — Однако если решили, то не будем откладывать. Завтра приезжайте часиков в двенадцать ко мне в стационар. На УЗИ. Пусть мои ребята-ординаторы еще как следует посмотрят. Так сказать, объем работ уточнят. Потом уж на другие анализы дам направления. То есть после УЗИ — сразу ко мне. Там же меня найдете, в стационаре.
— Часиков в двенадцать? Прекрасно. В это время в городе как раз минимум пробок на перекрестках! — А про себя еще подумал: “После можно и в “литературные точки” заскочить, надо ж поделиться с соратниками…”
А в этот день домой поспешил, порадовать жену приемлемостью необходимой на ремонт моего “самого интересного места” суммы. Чтоб, значит, она лишнего из кубышки не брала, процент чтоб попусту не теряла. И, забегая вперед, добавлю, что в конечном итоге операция обошлась мне почти даром, потому что треть убытков возместил мой родной ЧОП, другую треть — словно они это дело согласовали, хотя, конечно, вряд ли — двоюродное, пожалуй, Министерство культуры, и лишь последнюю треть оторвал я от собственного сердца.
10.
На следующий день два парня интерна довольно долго и с явным интересом разглядывали посредством своего ультразвукового прибора мое многострадальное “хозяйство”. Я лежал, а они разглядывали. Разумеется, я тоже не прочь был поглядеть, может, какое-нибудь дополнительное впечатление для последующего литературного творчества из этого дела бы извлек, но едва завозился, кося на недосягаемый глазу экран, как меня немедленно приструнили:
— Мужчина, не двигайтесь, мешаете!
“Спасибо, конечно, ребята, за “мужчину”, а то я думал, что в этих стенах могу рассчитывать исключительно на “больного”, но, очевидно, от жизни отстал — “больным” меня и в дальнейшем не обзывали, наверное, некие ветры перемен совершили в нашей медицине, помимо значительных, и такую вот незначительную перемену. Правда, вот нюанс — “мужчиной ” зваться, я полагаю, ни в каком возрасте и ни при каком социальном статусе ничуть не зазорно, а вот про “женщину”, насколько могу догадываться, так однозначно не скажешь…”
Между тем по отдельным долетавшим до моего уха репликам я догадался, что предмет исследования несколько озадачивает моих специалистов. И осмелился, подав робкий, заискивающий голос, на маленькое пояснение:
— Там мне, парни, уже когда-то давно делали аналогичную операцию… — И примолк, испугавшись, что сейчас меня приструнят более сурово, чем давеча. Но нет, пояснение оказалось вполне уместным. Благодаря нему я даже стал как бы соучастником такого как бы консилиума. Во всяком случае, мне тоже сочли возможным кое-что пояснить. Причем пояснение даже внушило определенный оптимизм.
— А-а, тогда все понятно! Тут у вас, мужчина, сплошные спайки. А грыжи нет, радуйтесь.
— Радуюсь, спасибо…
После чего я отправился к Егору Викторовичу, который тоже принял с удовлетворением весть об отсутствии грыжи, а также выдал несколько направлений на другие анализы. Однако меня волновал еще один вопрос.
— Доктор, я, разумеется, ничего не смыслю, но мне кое-что покоя-таки не дает: ведь получается, нужно делать две операции? Поскольку два этих самых…
— Ну, можно и разделить, только — зачем? Впрочем, вам решать.
— В прошлый раз долго болело…
— Конечно, тяжеловато… Однако — не настолько.
— Тогда будем делать разом!
— Правильное решение! — Доктор впервые за время нашего знакомства изобразил некое подобие улыбки…
Но каждый день я ведь не мог в город гонять. Все же это приходилось делать без отрыва от охранной службы. Да и, признаться, решимость как можно скорее покончить с неприятным делом не всегда была устойчивой; днем, когда никаких неудобств в причинном месте не ощущается, решимость заметно слабела, а к утру, когда уже невозможно становилось находиться в постели, а время вставать еще не пришло, достигала максимума. И давно, между прочим, это у меня — хочу иной раз подольше поваляться утром, но не могу. Даже и тогда, когда нет никаких физических проблем. Наверное, психическое что-то. Как бы, вопреки всем тщательно разработанным планам достойного ухода, однажды рассудок враз не потерять, тогда полетят к чертям всякие планы… Чур, чур меня!..
Зато, пока не спеша анализы сдавал, глаза всем намозолил в “литературных точках”. Меня даже начали на такие мероприятия зазывать, на каковые, по причине моей хронической иногородности, прежде деликатно не звали. А тут, видимо, такое впечатление стало складываться, будто я на постоянное место жительство в город переехал.
— Ага, — отвечал, напуская на себя мрачную обреченность, — точно, скоро комнату сниму почти в центре. С домовладельцем уже в цене сошлись, со дня на день переберусь. И оттуда меня, на всякий случай готовьтесь, возможно, вперед ногами вынесут.
— Ну, это когда еще! — отвечали мне, сдержанно улыбаясь на банальную донельзя, не достойную писателя шутку.
— Если вынесут, то скоро. Там жилплощадь очень высоким спросом пользуется. Ни единого дня не пустует напрасно.
— Когда — скоро?
— Думаю, не позже, чем через неделю после того, как лягу. Но нельзя исключать, что и своими ногами уйду. В смысле, выпишусь. Однако тоже через неделю.
— Так ты в больницу собрался! А с чем, если не секрет?
— Какие могут быть секреты от соратников, так сказать. На операцию ложусь. Резать меня будут…
И не лень же мне было всякому, имеющему охоту слушать, рассказывать одно и то же сто раз. Впрочем, как не трудно догадаться, рассказ этот всякий раз был иным, более художественным и более, я бы сказал, панорамным, вплотную приближающимся к эпопее небольшого формата. То есть, конечно, это уже полным ходом шел творческий процесс, полноценный, а не какой-то там подспудный. И все, можно не сомневаться, это понимали, а кое-кто даже не скрывал доброй товарищеской зависти, потрясенный грандиозностью разворачивающегося перед ним замысла. И, само собой, мрачная моя идиома “вперед ногами” никакого впечатления не производила — это ж писатели да помимо того в большинстве своем дипломированные филологи, их не то что расхожей идиомой, но и самой звонкой метафорой не прошибешь, для них это просто — технология…
И вдруг — “пришла беда, откуда не ждали”, как говорится. Кровь и моча, как удалось догадаться при расшифровке фирменных медицинских каракулей, произвели на неведомого исследователя благоприятное впечатление; на кардиограмме, которая меня уже довольно давно удручает, было и вовсе разборчиво начертано: “Без патологий”. Всего-то два слова, но дух от них занимается — всем метафорам мира делать нечего! Хотя нельзя исключить, что опытный кардиолог, рассмотрев мои сердечные графики, просто утруждаться не стал. Поскольку уж если сердечникам сложнейшие операции вовсю делают, то нехитрую урологическую и такое сердце как-нибудь выдержит, нечего попусту писанину разводить.
Но вот на маленьком кусочке картона, какие почему-то лишь в кабинетах флюорографии дают и больше нигде, такого же точно заключения не было, хотя прежде всегда было именно оно, зато появилось аж два совершенно незнакомых пункта: “1. Пневмосклероз. 2. Эмфизема легких”. И сразу в мозгу заполошно метнулось: “Склероз, он склероз и есть, приятного мало, но, по-видимому, естественно. А вот — эмфизема?! Впрочем, тоже догадаться можно. Эмфизема, саркома — один хрен!” И сердце мое, что называется, захолонуло. И вся моя длительная подготовка к благородному финалу — псу под хвост…
Впрочем, нет. Примерно через полчаса, когда я уже отнес все бумажки в кабинет уролога и сидевшая там медсестра охотно разделила мои сомнения относительно необходимости операции в свете такого флюорографического сюрприза, я вдруг разом сделался спокойным, как удав. (“Удав” — это, конечно, штамп, но мне было тогда не до изысков.) Правда, кататься “по местам писательской славы” мне в этот день как-то не захотелось — говорить прощальные речи без предварительной подготовки — значит портить последние впечатления о себе, — так что поехал я домой. И чем далее от страшного места удалялся, тем спокойней становился.
“Ну вот, Саня, и пришел твой смертный час. По крайней мере, отчетливо на горизонте обозначился. Зато операция — отпадает. Наверняка. Машину тоже менять ни к чему. Лучше бросить работу всякую… Запировать напоследок! “После всех кошмарно трезвых лет!” — это цитата из моего стихотворения. Успел, пацан, кое-что в этой жизни, успел, мать вашу… Нет, не буду пировать. Это ведь — смазать все. К тому ж — запой, похмелье. Такое не забывается. А дополнительно мучиться раньше времени — вовсе никакого резона. Да ведь и не было даже краткой радости от кайфа в последнее время. Вместо эйфории — сразу тоска. Чего уж теперь-то…
А может — самое время? Помереть спокойно, пока у детей-внуков — более-менее нормально, вот только перспективы… Дело в том, что детишки в свое время умудрились получить “всё и сразу”. Относительно, разумеется, но, тем не менее, встали на ноги скорее, чем мы в свое время. Квартира там, машина у каждого взрослого и т.п. А теперь наблюдаю за ними и думаю: до чего иной раз опасно получить смолоду всё и сразу. Потому что остановиться на достигнутом невозможно, а перспектив дальнейшего роста нет. Но даже и на поддержание первоначального уровня уходит много сил, накапливается усталость, тогда как этот уровень тоже далеко не всегда удается долго сохранять. В итоге годам к сорока, а то и к тридцати — хроническая лень. Не распущенность — но серьезное психическое расстройство. А то и болезнь. И мало кто способен совершить над собой огромное усилие, чтобы преодолеть недуг. Поскольку очень многое в жизни и в собственной психологии нужно радикально изменить и попросту сломать.
То есть перспективы весьма туманны. И я не нахожу в себе мужества ждать, когда из этого тумана выплывет такое… И будешь маяться от бессилия помочь и проклинать себя за бездарно промотанную жизнь, в которой ничего реального не нажил. Хотя когда-то всерьез планировал обеспечить своими повестушками безбедное существование не только себе, но и потомкам, кретин…
На что же, однако, имеет смысл потратить оставшееся время и силы? На томик избранной прозы? А чего, в последние годы многие наиздавали, премий всевозможных за это дело наполучали, чем ты хуже… Ничем. Наоборот — лучше многих. Точно знаю. Но — на какие шиши? У богатеньких клянчить? Тошно — слов нет! Да и не дадут. Рылом не вышел…
Нет, даже избранного уже не хочу. Думал — обязательно буду хотеть, а вот — не хочу. Вообще ничего. Вплоть до полного собрания сочинений. Потому что — суета. Всегда верил — служение, а теперь точно знаю — суета… Господи, наконец-то у меня — никаких проблем!…”
Однако решил-таки еще заглянуть на всякий случай в медицинскую литературу. Заехал по дороге в наш муниципальный ДК, в библиотеку. А там как раз наши пенсионеры денежное довольствие получают. Очередь устроили, тоскливо им без нее. Впрочем, наш самодельный капитализм, вопреки ожиданию, очередь, как таковую, вовсе не упразднил, лишь стала она возникать все-таки не в пример реже.
И как раз “бьются за металл” сама библиотекарь да моя старая добрая знакомая — отставной терапевт Елена Моисеевна.
— Здрасьте! Пална, айда к фондам, очередь твоя еще долго не подойдет!
— Горит, что ли?
— Точно, горит. В медицинскую энциклопедию заглянуть надо.
— Так вот же — “энциклопедия”! Живая!
— Какие проблемы, Александр Николаевич?
— Да… В общем, у меня на флюорографии эмфизему нашли. И еще пневмосклероз.
— Ерунда. Возрастное. Результат многолетнего курения. Говоришь вам, говоришь…
— Нет, извините, не верю. Пока сам не прочитаю.
— Пална, веди мужчину в свое заведение. Скорее веди, а то не дай Бог… Мужики, в том числе писатели, — такие слабаки, чуть что — в истерику…
И вот мы спешим в библиотеку, хотя последние слова терапевта меня уже почти убедили. Но глянуть в первоисточник все равно надо. И вот он — первоисточник. Советских еще времен. И вот она — эмфизема в конце книги. А пневмосклероз — приблизительно в середке.
Действительно — возрастное. Пожалуй, можно сказать и так. Что ж, ладно. Боже упаси, чтоб я огорчился. Наоборот, обрадовался. И сильно. Гора, как говорится, — с плеч. Хотя, честное слово, и не без легкого разочарования, пришедшего взамен некоего трагично-возвышенно-романтичного чувства. Будто решился на геройский подвиг, а вдруг говорят: “Спасибо, не нужно. Как-нибудь в другой раз…”
Но хоть какая-то гарантия, что длительная подготовка к достойному финалу — не псу под хвост. Истерики-то, кто бы что ни подумал, и близко не было. Пусть — подобие гарантии, и то вперед, как говорится. Значит, буду продолжать жить. В том же духе. И томик избранного вдруг да вытанцуется сам собой…
11.
Однако на следующий день, прежде чем отправиться в урологию для получения наконец койко-места, заскочил ненадолго в наше писательское присутствие поделиться дополнительными соображениями, связанными с обнаружившимися во мне новыми дефектами, а больше затем, чтобы последний раз предстать перед коллегами в прежнем качестве. Почему-то преследовало неотвязное и ни на чем, в сущности, не основанное ощущение, что после операции буду я уже не таким, как до нее. Ну мало ли какие глупости всегда, но иногда в особенности, переполняют творческую голову наряду со здравыми, а то и гениальными изредка мыслями!
Получил последнюю дозу дежурного сочувствия, тогда же, кстати сказать, не надеясь на благоприятный результат, написал и прошение в инстанцию о матпомощи; а еще не уклонился от случившейся стихийной дискуссии на литературные темы, ибо без подобных дискуссий нам и жизнь не в жизнь. Мне уж — точно. Поскольку, вынь из меня творчество — одна дряблая неэстетичная оболочка останется. Хотя раньше, я это отчетливо помню, во мне, помимо творчества, было еще много чего. Однако оно в процессе безалаберной эксплуатации материальной моей части куда-то как-то почему-то рассосалось…
Да, может, я ради этих обменов мнениями с образованными людьми и предпринимаю столь частые и довольно дорогостоящие вояжи по “литературным точкам”!..
Не могу сказать, что попался мне в этот раз самый приятный собеседник. Зато — читающий и следящий. Мой некогда сурово-доброжелательный редактор, в отличие от большинства прочих бывших редакторов, сам пишущий изрядно. Отчего и не особо удручает то обстоятельство, что никогда он не употребляет в отношении моих сочинений слово “стиль”, а если изредка одобряет меня, так обязательно частично и с оговорками. Вот и в данном случае он явно не приветствовал моих последних критических да публицистических порывов, что-то впрямь участившихся с некоторых пор. Хотя ведь, перефразируя общеизвестное, “перу не прикажешь”, разве можно этого не понимать?
Однако я тоже, в сравнении со многими прочими, и читающий, и следящий. Конечно, не в такой степени, в какой надлежит, к примеру, филологу, но я и не филолог, а так. Слежу, словом, за тем, что мне доступно. И я первым завел речь о последней публикации моего визави, но, вероятно, как это нередко со мной бывает, что-то напутал в терминологии. Или задел за живое.
— Дрейфуем, дорогой П. В., туда, куда и все?
— Что вы имеете в виду, Саша?
— Справа налево. От либерализма к консерватизму то есть — уж простите, если что, дилетанта, ибо куда денешься — таковым и помру.
— Да уж, действительно… Однако все-таки хочу заметить: видимо, доступные вам источники информации трактуют “консерватизм” и “либерализм” в соответствии лишь со своими сиюминутными потребностями.
— Но ведь всегда и все — так!
— Не могу согласиться. Хотя…
(Будто я в чем-то постыдном пытаюсь уличить человека — ох уж эти высоколобые гуманитарии, предмет моей неутолимой зависти и, несмотря ни что, неизбывного преклонения! Особенно же благоговею я перед профессорами, которые, когда по молодости в политехе мучился, казались недосягаемыми небожителями — это последствия службы в стройбате, где “полкаш” имелся в единственном экземпляре и почтительно именовался “батей”.
У нас в писательской организации отставной полковник только один, зато — специалист по части чести. Может, самый крупный в мире специалист такого рода. Он даже некогда защитил по философии кандидатскую на тему “Искусство в системе формирования чести офицера российской армии”. То есть специалист не по части чести вообще, а по части офицерской чести. Которая, судя по некоторым признакам, существенно отличается от общечеловеческой. Впрочем, мы-то об этом знаем с пеленок.)
— …Я тоже читал вашу недавнюю заметку… — Это мой собеседник пытается перевести разговор на другое. — Любопытно, однако… Зря вы в это влезаете! У вас неплохая проза — всегда с интересом читаю, хотя обычно хочется подсократить, стихи иногда ничего… Вот и продолжали б…
— Насколько я понимаю, вы хотите, чтобы я не выпячивал лишний раз мое невежество. А вам не приходило в голову, что, может быть, мое невежество — это как раз и есть здравый смысл в чистом виде, сплошь и рядом утрачиваемый избыточно “вежественными” интеллектуалами, запутавшимися в своих бесконечных “с одной стороны, с другой стороны”? Что, насколько я соображаю, и не позволило вам без экивоков ответить на мой первый, как мне представляется, весьма простой вопрос. Хотя у нас с вами, что-то мне подсказывает, в конечном-то счете, душа об одном и том же болит. И меня, и вас, к примеру, ощутимо удручает, насколько значительна прослойка интеллектуалов — собственный список фамилий может любой привести — откровенно презирающих и ненавидящих Россию, жалящих и кусающих ее при всяком удобном случае. Которые, однако, из страны не уезжают и не уедут до самого конца. Что естественно: всякий тяжелобольной организм — лакомство для соответствующего вида паразитов. И глупо этих паразитов в чем-либо обвинять, они ж не виноваты, что такой у них от природы метаболизм. Или я категорически не прав?
— Видите ли, принципы политкорректности, о которых вы, уверен, также наслышаны …
— Вот-вот! Расхожие штампы либерального дебилизма, то есть как раз политкорректности. Мол, выражать презрение ко всяким имитаторам и прохиндеям — значит завидовать им, что абсолютно недопустимо для приличного человека (хотя зависть, заметим, она ж как любовь — сердцу не прикажешь); скептически отзываться о качествах молодого поколения — значит брюзжать, что тоже, в конечном счете, разновидность зависти; произносить вслух слово “справедливость” — жуткий моветон… Сколько можно!
— И, тем не менее, Саша, все гораздо сложнее…
Но, тем не менее, я этому человеку уже высказал то, что, честно признаться, давно для него заготовил. Хотя понимаю, конечно, — ему, так сказать, видному публицисту, неприятно, когда в это дело влезают всякие…
Само собой, расстались мы без какого-либо намека на обиды. Он понял, что я и впредь, если зуд пристигнет, буду влезать не в свои сани; я же просто хотел получить и получил заряд столь необходимой мне бодрости от общения с человеком, мнение которого — каким бы оно ни было — для меня имеет значение не меньшее, чем мнения именитых оракулов, печатающихся в столицах…
Да, чуть ведь я тогда, несколько избыточно взбодренный дискуссией, не позабыл оставить нашему предводителю накануне спешно сочиненный мною документ под названием “рекомендация”! Вот была б досада. Спасибо, предводитель, знающий свое дело, напомнил, что в обозримом будущем намечалось очередное собрание нашего “литературного кружка”, на котором как раз и планировалось принять в ряды Игоря Сахновского (кто ж его не знает) — весьма перспективного, по общему предварительному мнению, члена, и я, вопреки не известно кем и когда утвержденным канонам, ему такую рекомендацию сочинил…
Хотя поначалу, прослышав о полученной Игорем за книжку, которую он мне как раз подарил, премии с претенциозным названием “Русский декамерон”, несколько насторожился: Господи, неужто и тут буду постоянно спотыкаться о затасканные дебильные штампы типа “Он в нее вошел…” и бессильно психовать: “Какой такой “он”, в какую такую “нее”?!” И через силу — ведь против факта не попрешь — признавать, что у английского языка в этой части порядка-таки больше. It и he, it и she — различные даже по написанию местоимения, случайно не перепутаешь. Но, по счастью, оказалось, что зря настораживался. Ибо дали Игорю премию не за достижения в сугубо специфической области, а просто как блестящему писателю. Исключительный, полагаю, случай в текущей “премиальной практике”.
То есть самовыразился я в моей рекомендации по полной, как говорится, программе. Ибо, во-первых, очень уж соискатель писательского билета был не прост, отчего и я не счел возможным выглядеть в своей писульке совсем уж бездарью. Во-вторых, две другие рекомендации должны были дать наши профессора, а это я уже признался, — что для меня такое. И, в-третьих, настроение мое в связи с предстоящим заточением в больницу было каким-то особо элегическим, что ли. И вышла не рекомендация — песня! Не верится? Так вот же она!
РЕКОМЕНДАЦИЯ
Как-то лет пять тому назад (если не все десять) сижу в машине напротив “Сократа”, по обыкновению угрюмо размышляя о путях и судьбах издательского дела на Урале и в провинции вообще, глядь — Сахновский идет. Не в “Сократ” и не из него, а мимо, разумеется. “Игорь! — кричу, честное слово, радостно. — Сюда ходи!”
Посидели. Покурили. Поделились новостями и соображениями. Может, и посплетничали слегка, но, может, и нет. Дело давнее, разве упомнишь. Однако абсолютно отчетливо запомнилось-таки кое-что. “Как я хочу писать прозу!” — со всей искренностью и даже с несколько дамским придыханием (ну, если мне так показалось) поделился мечтой известный, мастеровитый и чрезвычайно талантливый поэт.
Возможно, это ж не нами заведено, я ответил ему какой-нибудь одобрительной банальщиной, возможно, ничего не ответил, чтобы не произносить банальщины, ибо каждый дурак знает: из хороших поэтов, твёрдо решивших взяться за прозу, всегда изрядные прозаики выходят, а наоборот — всегда графоманы почему-то.
И пожалуйста, вот они — “Счастливцы и безумцы”, книга прозы Игоря Сахновского, лауреата премии “Русский декамерон”, которую сам лауреат (а ему, разумеется, лучше знать) предпочитает называть “Гран-при” (что по мне так один хрен). И к этому, вообще-то, можно бы ничего не добавлять — Господи, ну какие вам еще рекомендации — однако это будет не по правилам, вот ведь издатель тоже счел для пущей убедительности на заду книги процитировать “Литературную газету”: “Похоже, что Сахновский родился с абсолютным зрением, слухом и тактом, а главное — с предощущением истины”. А также “Независимую газету”: “Блестящая, остроумная проза. Не рассказы даже, а новеллы, засасывает с первого предложения”. А также “Новый мир”: “Читая Сахновского, чувствуешь, что нет ничего страшнее, прекрасней и фантастичнее, чем так называемая реальная жизнь”. И хотя последняя анонимная цитата есть раскавыченный абзац из романа самого Сахновского, первая же — чистое самовыражение безымянного автора “ЛГ” (у меня почему-то от фраз наподобие “предощущение истины” начинает нестерпимо чесаться между лопаток, где рукой не достанешь, зато хорошо выручает, к примеру, ближайший дверной косяк, способный быть источником наслаждения, вполне сравнимого с оргазмом, тем более когда уже смутно помнишь, что это такое), однако подобные цитаты подбивают и даже в каком-то смысле обязывают тоже отчебучить покудрявей.
(Фу, какое длинное вышло предложение, тогда как рекомендуемый автор, на зависть рекомендующему, обходится поразительно короткими предложениями без какого-либо ущерба качеству письма, что, вне всякого сомнения, есть первейший признак большого мастерства.)
Отчебучить же под силу оказалось нижеследующее.
Поэт Игорь Сахновский вырабатывает очень веселую, занятную, забавную и, одновременно, высококультурную прозу. (Сказал бы, “элитарную”, однако не скажу, ибо данное слово ныне максимально приближено к матерному.) То есть она впрямь “засасывает”, хотя и это словцо я бы не посмел употреблять с легкостью “Независимой газеты”, но ежели кто ищет в литературе литературы, то и этого добра навалом на каждой странице: “Эта роза пахнет лимоном, Испанией и смертью…”; “Воздух был таким вкусным, что его хотелось есть кусками, но оставалась неясная необходимость оглядки… Возможно, этим раздвоением и было подсказано слово “свежесть”, недомашнее, пышное, которое Сидельников произнес голосом дважды, будто попробовал на вкус языком и губами светлую жесть водостока. На слово “свежесть” внятно откликалось другое, недавно прозвучавшее в комнате и словно бы желающее найти себе пару. Слезая на пол, он чуть не свалился с подоконника под грузом воспоминательных усилий. Но стоило ему снова сесть на табуретку, повернуться лицом к столу — и звук повторился сам: “Нежности, — сказал Иннокентий, — очень мало нежности…””; “Она, эта самая жизнь, пресловутая и сугубая, в сущности, прозябая в немоте и безвестности, хочет доверить себя словам. Слова же чаще всего озабочены тем, как они выглядят, и постоянно прихорашиваются…”; “Он ходил по городу воспаленный и гордый, со своей радостной тайной, которая плавилась и текла, как жидкое золото, по всему телу…” А кроме того: “Чистая длительность жизни…” (это уже вдруг платоновское, однако не в упрек подмечаю, а с одобрением, дескать, может, собака, и так, если сочтет нужным); “Руины будущего драмтеатра — летаргическая стройка”, — так я сам с удовольствием бы выразился.
Ей-богу, читать Сахновского — все равно что с неким близким человеком, если прическа вас еще не покинула, взаимно “в головах искаться”: “блошки” метафор и образов так, сволочи, и скачут, так и скачут; поймаешь одну, заскорузлым ногтем — чик ее, а тут — другая, третья, десятая! Приятна-а-а!..
И завершить рекомендацию хотелось бы так: поэт и прозаик И. Сахновский — писатель значительный и, в самом положительном смысле, отчетливо космополитичный. То есть он космополитичен как живописец, музыкант и даже в чем-то как скульптор. Оттого и высока его востребованность не столько на Родине, сколько в иных царствах-государствах. Но при этом чрезвычайно трогает душу рекомендателя, в последние годы явственно дрейфующего в сторону большего патриотизма, принципиальное отношение рекомендуемого, а также и заведомо либерального издателя (“Вагриус” же!) к родному алфавиту, что выражается в неукоснительном употреблении, где полагается, некогда пораженной в правах буквы Ё, что в эпоху компьютерного набора уже представляется неким даже как бы фундаментализмом.
Сахновский, позволю себе дерзость заострить, один из безусловно одаренных певцов “глобализации”. И, следовательно, он, как сама “глобализация”, неотвратим. Что мне остается лишь обреченно констатировать, ибо “глобализацию” я откровенно недолюбливаю, а Игоря — совсем наоборот. Причем уже лет двадцать. Долюбливаю и сердечно рекомендую в Союз российских писателей и, вообще, куда его душа желает.
Вот только предусмотрено ли включение в списки личного состава “золотого миллиарда” каких бы то ни было писателей? Впрочем, это к нашему скромному делу не относится.
P. S. Я пока, признаюсь, “Счастливцев и безумцев” до конца не прочитал. Но не потому, что слабо “засасывает”, а совсем наоборот. В наше время да в наших откровенно стесненных обстоятельствах такую прозу надо смаковать, чтоб надольше хватило. А касаемо морального права на рекомендацию, так оно, мы ж это все прекрасно понимаем, вполне обеспечивается даже одним, самым маленьким рассказиком, как в ином случае, напротив, не обеспечивается честным изучением целого романа.
Ну, не песня разве?.. Но, между прочим, меня потом многие совершенно искренне поздравляли с творческой удачей, а некоторые даже заявляли, что теперь тоже так делать будут. И мне было приятно, конечно, чего скрывать, но и одновременно немножко грустно: ибо это все означало, что даже в родном “литературном кружке” почти никто не читал моих довольно многочисленных журнальных публикаций, а то б знали, что я, вообще-то, всегда и все пишу так …
Таким образом, данная конкретная бумажка моя — вещь весьма формальная, конечно же, имела для меня значение куда большее, нежели для того, кто ее заказал. Он-то этого добра (имеется в виду, разумеется, не “качество письма”) при желании мог запросто хоть целый мешок собрать…
Словом, вручил я документ председателю правления и, совсем уж от всего, так сказать, земного свободный, покатил-таки в урологию. Где после сверхпланового визита к пульмонологу, потребовавшегося из-за недочетов флюорографии и оказавшегося, по счастью, не слишком затяжным, а то б еще день пропал, определен я был на койку с завтрашнего утра. Чтобы, стало быть, уже послезавтра ощутить давно забытую легкость. Не столько физическую, сколько моральную, обусловленную чрезмерным томлением дурного — если правде в глаза смотреть — творческого духа…
12.
А утречко-то на другой день выдалось поистине христово! Тихое, ясное, лишь невесомой белесой дымкой, как светофильтром, подернутое по всей окружности горизонта. Сразу картина Сурикова вспомнилась, на которой тоже — утро. Доченька милая старшенькая на своей “Окушке” к воротам больницы меня с запасом в четверть часа доставила, ручкой сделала и, ничуть не осознавая особенности момента, тотчас деловито ускакала. А ничего не скажешь — труженица, пчелка. Не до церемоний.
Но в ворота сразу не пошел — сперва провизии взять. Барахлишко-то из дома, а провианту и в городе навалом. Возле ларька, только сунул руку в карман, глядь — замурзанная лапка, подвид цыплячьей, чуть не перед носом. Пацаненок, совсем мелкий, кожа да кости, смуглый, как головешка, только что не негроид, и — ни слова. А поодаль на лавочке — женщинка похожая, ни в каком приближении не определяемого на глаз возраста. И тоже — глаза, одни глаза во все маленькое личико да замотанное к тому ж огромным нелепым платком в несколько слоев. Наверное, мать. То есть не старая быть должна, хотя кто их знает.
Господи, откуда ж их к нам-то занесло? Ведь не цыгане, не азиаты наши, бывшие советские, скорей всего — аж из дальнего зарубежья. По телевизору как-то говорили, да запамятовал я — то ли транзитные афганцы у нас побираются, чтоб еще дальше, в Европу, либо аж через океан в Америку за хорошей жизнью рвануть, то ли аж какие-то африканские арабы.
Ни секунды не колеблясь, выгреб я из нагрудного кармана мелочь, всю, какая была. Думал, что у меня — изрядно, однако, наверное, внук побывать успел, “беленькие” забрал, “желтенькие”, как обычно, оставил. Нет, не украл, Боже упаси, этого у нас пока не водилось, да и зачем, если отказа, по существу, нет. Вышло меди — рубль с чем-то. Маловато, конечно, самую немудрящую булочку не дадут, так, может, бумажку…
Был в моей жизни довольно продолжительный период, ну, может, полоса, начавшаяся с того, что совершенно случайно познакомился я сперва с двумя мальчишками, а вскоре еще и с четырьмя девчонками, у которых матери были непутевые. (Или все-таки — не случайно, а некая неявная потребность в подобных знакомствах возникла, когда родные детишки вдруг взрослыми сделались?..) Они ко мне стали захаживать когда по одному, а когда и всем шалманом враз, я их — подкармливать немножко, одаривать изредка какой-нибудь мелочью, чтобы годные к носке пожитки выросших детей на помойку не выбрасывать. Разумеется, жена моя во всем этом принимала самое активное участие. Ну, хотя бы потому, что всю жизнь старается от меня в любых положительных начинаниях не отставать. Именно не отставать, потому что затеваю-то все я.
И даже одна неглупая почтенная женщина сказала мне как-то:
— Ты очень добрый человек, Александр Николаевич. Таких теперь, при капитализме, не выпускают. И при казарменном социализме — тоже. Потому что и теперь, и тогда большая настоящая доброта — непозволительная роскошь. Таких, как вы, только во времена оттепели да застоя вырабатывали.
— То есть недолго и мелкосерийно? — помнится, отшутился я, поскольку на столь обязывающий комплимент чем еще можно ответить.
— Вот именно, — не приняла шутку она.
— Спасибо на добром слове, конечно, однако вы преувеличиваете. И не возражайте, потому что я знаю про себя много такого… В общем, разного…
А потом детишек забрали в детдом. И мы много лет туда периодически ездили: подарки опять же дарили, гостинцы, деньги. Всегда небольшие, но за годы вышло в совокупности, наверное, изрядно.
Потом дети стали вырастать, уходить во взрослую жизнь и… постепенно удаляться из нашей жизни. Потому что, во-первых, мы не могли удовлетворять их растущие претензии, а еще потому, что дети вырастали совсем не такими, как нам мечталось…
Позже я много размышлял: что это было? И, в частности, доразмышлялся до того, что делиться с ближним излишками, которые сам никогда не употребишь, значит откупаться от ближнего, а точнее — от собственной совести. А делать Добро — значит от себя отрывать, жертвовать чем-то насущным в пользу ближнего. То есть делать Добро гораздо трудней, чем тешить собственное самолюбие такой вот не особо обременительной добротой. Так что не заноситесь особо-то, делая что-то хорошее для кого-либо, ибо все на свете мы делаем для себя любимых, а то, что еще кому-то становится от этого легче, так это, как говорится, продукт побочный. И ничего плохого тут нет…
Между прочим, странно, что я до сих пор о превратностях отношений с ничейными детишками подробно ничего не написал, как известные всякому читающему Н. Горланова и В. Букур, которые, правда, дальше нас с женой в этом направлении зашли, и получилось у них совсем уж печально. Но, может, напишу еще когда-нибудь — производство наше, чай, безотходное…
А ладошка-то хватская, что твой капкан, захлопнулась — и только пятки, ослепительно белые на фоне остального черного, включая асфальт, сверкнули. И перед носом — уже от другого человечка лапка. Точно такая же.
— Нет, малыш, больше нету, отвали.
И его мгновенно не стало. На меня даже не взглянул, я для него — такой причудливый карман с мелочью. Неодушевленный, как саксаул. Впрочем, может, на их родине даже саксаул не растет…
Господи, какое же фантастическое мужество надо иметь, какое энергичное отчаяние, чтобы с детьми на руках, не умея даже толком побираться, пуститься в путешествие через целый безжалостный мир, размеров которого несчастные наверняка даже не представляют! Пожалуй, еще подобным образом совершают сезонные миграции только косяки отважных лососей, где тоже отдельная конкретная особь не способна сколь-нибудь отчетливо сознавать смысл и конечную цель грандиозного движения…
Приятно удивило, что в приемном покое меня совсем не долго маяли. При таком, как показалось с непривычки, непомерном наплыве страждущих этот отлаженный конвейер нас всех за какой-нибудь час по принадлежности рассортировал.
И вот оно, мое отделение, одно из четырех аналогичных, тогда как все прочие — в единственном экземпляре. Кто б раньше сказал — ни за что б не поверил, что именно данная область является важнейшей для нас из всех медицинских искусств. И я стою сиротой казанской, инстинктивно прикрыв объемистым пластиковым пакетом с пожитками то самое место, терпеливо и безропотно жду, когда старшая медсестра — голосистая такая тетенька, но, кажется, не шибко злая, сделав со мной то, что по здешним порядкам надлежит, хотя, быть может, ничего такого не сделав, поведет меня наконец за собой, окончательно лишив всякой надежды передумать или попросту, никому ничего не говоря, ускользнуть от самого порога этого чистилища и растаять в пространстве.
А старшая медсестра, покончив с моим предшественником, едва-едва переступающим дедушкой (может, тоже скоро буду таким, если не повезет раньше избавиться от всех мыслимых болезней) — вполне приветливо и даже, как помстилось, участливо взяла мой полис, а мне просто вручила ключ, при виде которого я, признаюсь, ощутимо опешил. Оказалось — от палаты. Оказалось, что в наших больницах бывают такие палаты, которые постоялец не только сам отпирает, когда возвращается с каких-нибудь процедур, но и при желании, если он, предположим, не в настроении и не хочет видеть эти рожи, запирает изнутри. После чего в полном одиночестве занимается всем, чем ему заблагорассудится. Это для меня, добравшегося до середины шестого десятка, было сущим откровением.
Мне самому никогда б в голову не пришло претендовать на что-либо этакое. Я ж в СП СССР еще весьма молодым и абсолютно здоровым поступил, в силу чего прелестей тогдашней “спецбольницы”, в отличие от моих рекомендателей, не захватил…
Вот так я обосновался — помирать буду, вспомню с блаженной улыбкой — в двухместном больничном “полулюксе” с телевизором, холодильником, чайником “Тефаль” и уютным совмещенным (у меня дома тоже совмещенный) санузлом (унитаз да душевая). В этой палате я и обретался почти все дни в блаженном одиночестве. Только под конец мальчика-студента подселили, так мне уже все было нипочем.
Как я несколько позже узнал, была там и покруче моей палата. Полный “люкс”. Где в суровом одиночестве среди мягкой мебели пребывал вовсе не “бандюган — пальцы веером”, как можно было ожидать, а невысокого роста мужичок, судя по повадкам, из “красных директоров” еще, но, видать, впрямь стоивший кое-чего и потому счастливо проскочивший суровый капиталистический отбор. Впрочем, об этом “менеджере”, как и о мальчике-студенте, несколько позже …
Я возлег, оценивая качество одра. Качество — удовлетворяло. Матрас был поновей моего домашнего, помягче, две подушки тоже моим родным не уступали. Бельишко постельное, кажись, только что в употребление поступило. И даже явного больничного запаха в палате, сколько я ни принюхивался, ощутить не удалось. Ну, надо же!
Курить захотелось. Проконсультировавшись у медсестры, отправился я в дорогу: сперва — по лестнице наверх, потом — по коридору чуть не через все здание, потом — по другой лестнице почти на самый низ. Где на лестничной площадке предавались непреодолимому и зачастую ненавистному пороку табакуры со всех отделений.
Однако я, много наслышанный о строгостях нынешних лечебных учреждений, ничуть такой удаленностью злачного места не был удивлен. Тем более возмущен. Я же себя готовил к тому, что, быть может, нашего брата вообще на улицу гонять будут.
А в курилке-то… В общем, как бы картина, случайно не написанная Иеронимом Босхом! Мои задумчиво-сосредоточенные собратья по урологии с привязанными к ноге бутылочками, частично наполненными характерно бурой либо янтарной жидкостью, поступающей по шлангу, восходящему к святая святых. Блаженно улыбающиеся, как всякий вернувшийся с того света, обитатели кардиохирургии с распиленными, но потом аккуратно сшитыми грудинами. Но самое сильное впечатление производили, конечно, чем-то напоминающие терминаторов суровые мужики из отделений челюстно-лицевой, а более того, нейрохирургии. Судя по причудливому шитью, украшавшему их рожи и бритые черепа, они уже никогда не должны были умереть. Какая может быть смерть, если хирурги наши вот так непринужденно слесарят и плотничают в недрах самого божественного компьютера! И устыдился я моих сопливых рефлексий, подымил скоренько и, не встревая, против обыкновения, в разговор, серой мышкой подался к себе.
И больше я в ту курилку не ходил. Потому что вскоре приметил, как некоторые, в том числе и медсестры с докторами, нарушая режим, потихоньку смолят на большом балконе, что в торце отделения. И руководство отделения сквозь пальцы на это смотрит, лишь изредка пугая главврачом, который, если что, незамедлительно нарушителей выписывает. Но, очевидно, один лишь главврач, которого узнать лично как-то не довелось, за порядком и следит. А так бы нас всех повыгоняли.
После операции же я (не терпится поделиться секретом), вконец обнаглев, стал даже лениться на балкон выходить — смолил прямо в палате. Как в гостинице когда-то. Только не хватало хрустальной пепельницы. А чего — окно открывается, в туалете вытяжка, как в химической лаборатории, аж свистит. Другое дело, что в палате словом перекинуться не с кем, если телевизор не считать, тогда как на балконе — общение.
Но я вперед сильно забежал, потому что операция моя, вопреки обещанию, на следующий день не состоялась. Мой профессор замотался и забыл включить меня в список. Не состоялась она еще через день, потому что один чудик, как полагается, опорожненный посредством клизмы, утром, глядя на других и от зависти больше, чем от голода, изнемогая, маленько тайком покушал. Точней, пожрал, скотина. И обделался в операционной, чем затормозил весь производственный процесс.
Зато я, наконец, в полной мере осознал непреходящее значение древнего клистира в современной медицине, прекратил свои хиханьки-хаханьки по данному поводу и стал в адрес клизмы высказываться с той беспредельной серьезностью и тем глубокомыслием, какие подобают самым опытным, ответственным пациентам. Однако уже невмоготу было мне, в сравнении с прочими ничем не страдающему, попусту казенную кашу поедать. Послеоперационный период, это само собой, это святое. Потому что всякий день, что б там ни было, приближает к освобождению. А до операции — какой смысл?
И ведь, главное, говорилось: “Ни одного лишнего дня!” Но словно бы дают возможность в полной мере оценить комфорт и теплоту приема — сестрички, опять же, какие все обходительные…
— Егор Викторович, ну когда же наконец меня-то?!
— Да куда вам торопиться, живете, как на курорте, набирайтесь впечатлений. Может, потом про урологию эпическое полотно создадите.
— Не исключено. Однако впечатлений на полотно уже в достатке. Чего не хватит — сам придумаю… Так — когда?
— Завтра. Всенепременно. Вы уже — в списке…
— Ой!
— И никаких “ой!”.
— Есть, мой доктор!
А ведь напишу! Гад буду, напишу. Прочитает — не обрадуется. Потому что никто еще не обрадовался тому, как я его отобразил. Только б все скорее началось, да кончилось, да благополучно зажило к осени хотя б, потому что осенью я всегда жить начинаю. И живу до весны, не выключая компьютер иногда часов по шестнадцать кряду. Весной же и летом просто прозябаю, набираясь сил и, одновременно, изнемогая, как уже говорилось, от бессмысленности существования. Хотя, конечно, — и лес, и озера, и прочее. Но без всего этого я уже не пропаду. Пропаду без того, от чего и сдохну. И никакого тут парадокса…
13.
И вот я ощутил-таки на практике то, о чем столько размышлял теоретически да на основе рассказов оставшихся в живых.
— Александр Николаевич, на клизмочку пожалуйте! — пропела толстенькая и слегка косоглазенькая, но самая тут обожаемая Лия. — Только дверь в палату не закрывайте. Это важно!
— Как? Уже? Меня?
Только рассмеялась.
И я пошел. С повышенным вниманием осматривая и оценивая путь скорого и стремительного — для моего же блага — отступления. Конечно, по этому коридору хожено мною перехожено, но надо же ни за что не запнуться впопыхах, никакой казенный предмет на пол не смести. Однако унижение в этот вечер предстояло не единственное.
— Но прежде мне нужно вас побрить, — абсолютно невозмутимо сообщила девушка. — Да-да, в том самом месте. У меня и станки, правда не новые, имеются. Хотя не буду возражать, если вы — сами. Или жену вызовете…
— Жену? Никогда! Впрочем, я — уже. Дома. Не забыл с прошлого раза…
— Молодец, прекрасно! Но тогда я должна посмотреть — достаточно ли чисто вы это проделали. А то, если что, хирург заругается.
— То есть предъявить?
— Можно сказать и так.
— О, Господи, грехи наши тяжкие… Любуйся уж, несносная!
— Поразительно, столько лет на свете живете, а краснеть не разучились. Наверное, можно даже позавидовать… Та-а-к… Прекрасно, однако, как обычно, остались огрехи. Вот тут, — она пальчиком дотронулась, чтоб я, стало быть, точно не промахнулся, — тут и тут. Устраните, а я завтра еще проверю. Своей бритой управитесь?
— Разумеется.
— Располагайтесь тогда…
И прилег я бочком на предложенный мне древний дерматиновый диванчик — такие, наверное, лишь в подобных спецпомещениях и остались, чтоб, значит, не жалко в случае чего — штаны спустил, зажмурился…
— Ой! (“Есть!”) Ой! (“Да куда ж еще?!”)
— Все-все, мужчина, процесс пошел!
“И она такая же, как все медики. Цинична и насмешлива, хотя еще молода. Интересно, она со своим парнем или, как его… бойфрендом, про любовь говорит? А когда “любовью занимаются”, небось, обсуждают это дело в медицинских терминах… Жуть”.
— …Ну, вот, а вы боялись. Свободны на сегодня!
— Как, уже? А мне говорили…
— Говорили, что надо бежать, сколько есть мочи, а вы нормально себя ощущаете, так?
— Примерно…
— Вот и хорошо. Однако смысл поспешить-таки есть.
— Тогда я пошел.
— Приятных ощущений и спокойной ночи. А завтра утречком — снова. И не забудьте добрить, где я показала!
— Понял. Напоминать не придется. Все исполню.
И пошел я восвояси, стараясь не только степенности не терять, но и бдительности, ибо прения сразу нескольких голосов в кишках уже явно переходили границы корректности…
А ничего страшного — благополучно дошел, замок за собой защелкнул, закурил, чтоб любимой привычке даже в этой ситуации не изменять, примостился и тогда уж…
Нет, правда ничего страшного. Но и увлекательного тоже как будто ничего. Может, если б я страдал какое-то время от невозможности свершить вожделенное — а я ж не страдал. Одно только изумило — как же много в человеке помещается такого, без чего можно свободно обойтись.
Потом за бритву взялся. Места, которые указала эта милая бестия, до сих пор помнили прикосновения. Вот гадство… Конечно, снова изрезался весь — ни черта ж не видно, очки плюсовые на таком расстоянии не помогают, а только хуже. Вдобавок — брюхо еще… Господи, что наделала со мной жизнь!
Потом я лег спать. Не хватало, пожалуй, только плотных портьер — свет бесстыжей луны, а также звезд долго мешал забыться. И так промаявшись какое-то время, нашел я на ощупь уютно ложащийся в ладонь пластмассовый прямоугольник с кнопками, телевизор включил. Конечно, лучше б Сахновского почитать, но я его к тому моменту уже прикончил.
Наверное, на каком-нибудь одном из шестнадцати каналов меня бы что-нибудь да заинтересовало. Но слабая комнатная антенна сужала выбор до четырёх.
Пробежался я по телеканалам, снова вернулся на исходный, но там, само собой, очередной рекламный блок только-только в силу входил, и переждать его было за пределом моих ограниченных, что ни говори, психических возможностей. И я, не испытывая ни малейшего сожаления по поводу упускаемых зрелищ, решительно даванул зеленую кнопку. Положил на тумбочку согретый рукой пульт, принял излюбленную домашнюю, отработанную за много лет позицию — повернулся на правый бок, голову положил на одну подушку, а другую приобнял. Когда-то в пожарке — а мне в пожарке несколько лет когда-то ночевать довелось — друзья надо мной прикалывались: “Это у тебя мама Люда, да?”
И старательно зажмурился. Но сон все равно еще долго-долго не шел. И тем не менее телевизор я больше не включал. В сущности-то мне с моим “серым веществом” скучно не бывает. Раньше даже думал, что — не дай, конечно, Бог — если б угораздило в неволе очутиться, я бы, в отличие от большинства, предпочел одиночку. Лишь когда Солженицына почитал — усомнился.
Последняя запечатлевшаяся мысль в эту ночь была такая: “Серое вещество — а как способно искриться и лучиться! Иногда. У некоторых. У меня…”
14.
Утром я проснулся бодрым и жизнерадостным. Насколько вообще еще способен радоваться жизни. Конечно, хотелось кофейку. Для меня ведь уже много-много лет, с тех пор как от алкоголизма спасся, завтрак — чуть ли не самое святое дело. Но мужественно преодолел соблазн — не такое преодолевали — и поспешил туда, в дальний неприметный закуток отделения. Повторить вечернее таинство. Не дожидаясь специального приглашения. Как обещал. Пацан сказал… Ну, и так далее.
Поспешил, однако дверь открытой на сей раз оставлять не стал, ибо от вчерашнего ужаса не осталось и следа, а, представив в деталях, что сейчас будут делать со мной и что после этого буду делать я сам, неожиданно для себя вдруг развеселился даже.
Последняя процедура прошла без каких-либо эксцессов. Теперь уже ничто не остановит ни их, ни меня. И скорей бы уж. Однако непосредственно перед вторжением в мое сокровенное зачем-то они еще пришли. Всей толпой. Ни разу так представительно не навещали. Наверное, что-то вроде ритуала. Не иначе. Чтоб я до конца прочувствовал. “Да не тяните волынку, мужики, давайте уже приступать, что ли!” — хотелось мне крикнуть. Но не крикнул, разумеется.
Только после этого появились две — не то сестры, не то нянечки. Прикатили жуткую металлоконструкцию на колесиках. Приказали снять то последнее, что еще оставалось, и лечь. Повиновался уже почти равнодушно, тем более безропотно, выставив все хозяйство на обзор. Как легко, в сущности, уходит стыдливость, ведь давно ли перед мужиком спускал штаны, испытывая муку застенчивости, а теперь… Верно говорится: слой человеческого на нас — один миллиметр. За тысячелетия — лишь один миллиметр! (Ну, на мне, положим, — два, да только меня в человечестве так до обидного мало!)
Ладно, хоть простынкой прикрыли, однако — ничего, напоминающего подушку. Которая (почему-то навязчиво кажется) существенно прибавила бы уверенности. И повезли. Вперед головой. Тут с этим строго. И обратно так же поеду. Но все равно — ощущение глупейшее: лежишь дурак дураком, а тебя катят по коридору. И прохожие расступаются, глядят на тебя сверху вниз, в глазах у них чувства разнообразные, ты им улыбаешься, хочешь выглядеть преисполненным достоинства и невозмутимости, ну, во всяком случае, не скорби, но явственно ощущаешь, что улыбка выходит беспомощной, жалкой, заискивающей и даже как бы взывающей к состраданию.
Между тем въехали в кабинку грузового лифта, ухнули вниз, однако не глубоко, этажа на два, снова по коридору покатились. В нем уже праздношатающиеся пациенты реже попадались, а если попадался кто — так в основном медперсонал, взирающий на нашего брата, как на неодушевленный предмет, или даже сквозь, что в данной ситуации гораздо лучше болезненного любопытства.
И наконец распахнутые настежь двустворчатые двери. Операционная. И ты — неисправный предмет на верстаке, который требуется исправить. И очкастая голова в белом, как и всё вокруг, колпаке слегка склоняется над тобой. Такую голову видеть сегодня уже доводилось. Во время последнего предоперационного ритуального обхода. Значит, оперировать будет не сам. Этого следовало ожидать. У них, небось, моя водянка по степени сложности где-то на уровне чирья.
— С приездом!
— Ага.
— Готовы?
— Видимо.
— Общий наркоз решили вам не давать. Поскольку — гипертония. Замечательно обойдемся местным. Вы — как?
— Я б, конечно, предпочел общий. Знакомое дело. Но раз вы решили, то какое значение имеет мое мнение?
— Верно. Сразу видно умного человека. А теперь давайте еще снимем ваши часы, ни к чему они вам тут… И повернитесь-ка на бочок, поставим вам в поясницу укольчик, и через пару минут ничего не будете чувствовать.
— А что там, в шприце? Вдруг потом пригодится для… гуманитарных целей.
— Да-да, мы знаем, кто вы по основному занятию. Поэтому правду скажем, хотя другому бы соврали, на всякий случай. Новокаин — там.
— Всего лишь?
— Всего лишь. Банальный, миллионы раз проверенный новокаинчик. Пять миллиграммов… Приготовились?
— Кажись… М-м-м!
— Да вот уже и всё… А вы, стало быть, поэт и писатель?
— Охранник я. Караульщик. Но можно назвать и так, как вы назвали. Не обижусь.
— Понятно. Все понятно. Наш социальный статус тоже ведь нынче ниже плинтуса.
— Не до такой степени. Не прибедняйтесь.
— Ну, почти что. А скажите, правда, что все рифмы давным-давно закончились и то, чем до сих пор занимаются наши поэты, на фоне современной мировой поэзии…
— Наглое вранье. Еще великая Марина Цветаева в эмиграции этим сильно возмущалась. И доказывала в своих статьях…
— Да-да, я Цветаеву читал. Очень умная женщина. Очень. И писала сложно. Метафорично…
“Кажется, графоман меня сейчас будет оперировать. Ох, и расплодилось их. Повылезали как тараканы из щелей, устроили толкучку. Да еще часы с меня снял. Это-то зачем? Впрочем, может, он и настоящий поэт, которого я по чистой случайности не знаю. У врачей это чаще получается, чем, к примеру, у ментов… Да пусть графоман, лишь бы основную свою работу знал!”
— …А кто из наших местных поэтов на ваш взгляд…
— Знаете, док, что-то мне сейчас не до поэзии. Давайте лучше о моих яйцах поговорим .
— Да что в них интересного!
— Ну, не скажите…
— Хорошо, извольте. Как раз уже и наркоз… Как себя ощущаете?
— Будто меня в буквальном смысле надули.
— Все правильно. Так и должно быть. Можно начинать…
И простынку с меня — долой. Может, когда на небо попаду, примерно так все и будет. И уже начинаю, кажется, привыкать… А что, не я один представляю это дело чем-то вроде призывной комиссии райвоенкомата либо операционной, где человек так беззащитен, как только может быть беззащитен явившийся без конвоя человек.
— Ой, мужчина, это кто у вас тут так нарукодельничал?!
— Да наш один умелец. За все брался. Довольно часто удачно выходило. Может, мне одному только не повезло. Нормальный, в общем, был мужик, царствие ему небесное, — от пьянства погиб, а то б по сей день пользовал страждущих, ибо теперь у нас — вовсе некому. А что сильно нарукодельничал?
— Подходяще: спайки, рубцы. Придется повозиться. Зато слева управимся в момент.
И он приступил, продолжая как бы непринужденно болтать о разной фигне. Профессионал, ничего не скажешь. Пожалуй, стоит потом подарить ему книжонку. Чтоб знал, с кем дело имел. Но, вообще-то, раздаривать свое кровное людям, чье отношение к странному занятию поэзией тебе заранее не известно, стараюсь воздерживаться. Пускай даже это кровное загромождает квартиру и мешается, как бельмо в глазу. Но тут все же случай другой…
А наркоз-таки силен. Хоть и местный. Чего-то там шерудят, но боли — нет как нет… Но потом же все равно будет! Тем более что — рубцы, спайки. Которые, насколько знаю, надлежит вырезать. Иссекать, в смысле. Ах ты, Еремеич, Еремеич, мать твою и земля тебе пухом…
То есть размышлять на любые темы не получается. Только — на одну. И потому очень уж медленно да тягостно ползут минуты. В чем главный недостаток местного наркоза в сравнении с общим.
— Да, док, а мне потом промедол колоть будут?
— Промедол? Эк вас растащило! Вряд ли.
— А в тот раз кололи.
— Когда ж это было! Теперь — другие времена. Теперь, чтоб наркотик использовать, надо такие веские причины — не дай вам Бог! Пустую ампулу списать — целую комиссию создаем. А уж водянка ваша…
— В тот раз долго больно было. Вы же мне сейчас там, представляю… — Хотя, конечно, как я мог представлять. — А если орать от непереносимой боли начну?
— Орать начнете — тогда, конечно, придумаем что-нибудь. Хотя — маловероятно. Такого на моей памяти ни разу не было. Я ведь не тот ваш умелец-любитель, я, изволите знать, профессионал…
— Конечно-конечно! Ваши бы слова, как говорится, да Богу в уши…
— Ну, вот и все. Как себя чувствуете?
— А знаете — сносно! Я б даже рискнул сказать — хорошо. Но вы же огорчитесь, если я тут у вас в операционной трижды плюну через левое плечо.
— “Огорчусь” — не то слово. Босс с меня голову снимет. Так что лучше сказать “Нормально” и не плеваться.
— Тогда: “Нормально”.
— Тогда возвращаю ваши часы, и — счастливого пути!
— Уже?
— Чего ж рассусоливать? У нас, как вы уже от босса наверняка слышали, — конвейер.
— Что ж, успехов вам в труде и большого личного счастья, док. Забегайте как-нибудь.
— Всенепременно, можете не сомневаться.
— И не подумаю… — это я, собственно, из коридора уже, слегка форсируя голос, говорю, потому что еду восвояси, и тележка все убыстряет ход.
15.
Привезли, свалили, как бревно, на койку; я, конечно, в ответ на приказ двух довольно субтильных созданий “Помогать!” старался изо всех сил, но мало чем способен был им помочь. Но ничего — справились, не впервой. Опять прикрыли меня простынкой и укатили проворно порожняком. Теперь точно все. Теперь уже, наверное, пришло время сказать: “Пошел на поправку”. А куда еще можно податься человеку после успешно проведенной операции. И в этом главное преимущество хирурга перед терапевтом, ибо у терапевта момент поворота пациента в сторону выздоровления редко бывает столь определенным. Но зато у терапевта работа чище…
А бельишко-то постельное, гляжу, подо мной уже совсем не то! Цветастого нового как не бывало, взамен него теперь, ничего не скажу, чистое, но б/у, стираное, значит, и белое. Понятно. Хозяйский подход. Похвально даже. Если каждый будет кровищей своей поганить новые простыни, дак не напасешься. Небось, даже в американских клиниках — так же. Хотя, конечно, смотря в каких. Как и у нас теперь. Небось, теперь и у них, и у нас для чьих-то любимых собачек да кошечек условия не хуже бывают…
Лежу, осторожно ощупываю свою парализованную новокаином нижнюю часть, изучаю. Ляжки все еще как компрессором раздутые, ногтем поскреб правую — вроде что-то чувствуется, но до привычной нормы пока далеко. С замиранием сердца сдвигаю ладони к промежности — та же дикая, что и в прошлый раз, мысль: “А вдруг там ничего нет!”, несмотря на всю свою дикость, разумеется, сразу тут как тут.
Явственно ощущаю мокрую — от крови, должно быть, — ткань, нечто вроде лейкопластыря, впрочем, конечно, лейкопластырь и есть, что больше-то, а под всем этим — еще какая-то тряпочка, хотя, мама родная, оно ж как раз и есть…
Боже, ну почему при таком большом, как ни говори, уме глупостям там всегда находится место? Стоит какой-нибудь лишь замаячить в окрестностях, так сразу — милости просим, мы вам неизменно рады!
Конечно, там еще осталось немало. Меньше, чем было, но ради этого и страдаем. В общем, пока ситуацию можно оценить как удовлетворительную. Но когда же отойдет этот чертов наркоз?!
Давеча, помнится, меня доставили из операционной на выходе из этого интересного состояния. А теперь уже добрых полчаса, как я в палате, а все еще — ни ногой. Как ни тужусь — ни малейшего шевеления конечности. Вдруг таким на всю дальнейшую жизнь останусь?!… (А ведь пока в это положение не попал, часто при случае хорохорился, мол, если останется чем нажимать на клавиши компьютера, — сам черт мне не брат!)
Тут, к счастью, пришла медсестра, не Лия — другая, Леночка, кажется. Спугнула очередную забредшую в мозги дурь.
— Здрасьте! — И давай монтировать надо мной капельницу.
— Леночка, а чего наркоз так долго?
— Нормально. Сейчас мы будем вам физраствор вливать, чтоб новокаин вымыть. Глядишь, через час-другой на ноги встать сможете. Вам доктор-то разрешил вставать сразу или только завтра?
— Он ничего не сказал. Но в прошлый раз… Как вы сказали — час-другой?
— Может, и немного дольше. А чего вам — лежите.
— Сам не знаю. Однако такое неприятное ощущение… Знать хоть буду, каково начинающим паралитикам…
За какой-нибудь час медсестра влила в мою кровь почти полтора литра “промывочной жидкости”. Только успевала пластиковые пакеты менять. Само собой, жидкость очень скоро стала проситься прочь из организма. Если б в желудке была — потерпела бы, но так ее мигом вынесло в последнюю накопительную емкость.
Однако положение мое было таким, что приходилось крепиться изо всех сил и пытаться отвлечься чем-нибудь. А чем особо отвлечешься — занялся изучением динамики выхода из наркоза конкретного человеческого организма. Собственные ощущения да часы на руке — не так мало для пытливого исследователя. И где-то через час с небольшим после доставки в палату ноги наконец начали шевелиться. Сперва левая почему-то, потом уж правая. Причем на команду пошевелиться туда-сюда чуть-чуть ноги реагировали неадекватно — резко дергались, а тихонько двигаться у них пока не выходило. Что в практическом смысле означало — нечего пока и думать использовать органы движения по назначению. Следовало терпеть еще невесть сколько. И это было противней всего предыдущего, а также, как показало время, и последующего…
Тут опять пришла Леночка. Вытаскивать наконец из моей вены иглу. Видимо, это надо было понимать так, что ужасного новокаина во мне больше нет. Точнее, он пока еще есть, но находится, как говорится, на выходе и не влияет на мои бесценные функции. То есть мне пора бы и пробовать подняться. Сама мысль, что, быть может, придется находиться в постели аж до утра, была даже отвратительней мысли о немедленной смерти именно сейчас, после успешно проведенной операции. Однако необходимых сил я в себе не ощущал. Решимость, вроде, уже была, а сил — нет.
— Ой! — Я вдруг обнаружил, что на прикрывавшей меня простыни образовалось огромное мокрое пятно. Не кровавое — просто мокрое. Не снизу — сверху! — Лен, что это со мной? Неужто я, от наркоза не оклемавшись, даже не почувствовал, как нечаянно…
— Нет, — с полной уверенностью отозвалась девушка, — этого не может быть.
При этом, однако, было ясно, что с ходу объяснить причину случившегося она не может. И тут я догадался сам: “Тьфу ты, мне ж водянку убирали!”
— А-а-а, понятно. Видимо, у меня “воды отошли”, — это я сказал вслух.
Благодаря чему имел у моей единственной зрительницы-слушательницы оглушительный успех. А отхохотав во всю мощь не сильно пока испорченных куревом легких, девушка сказала серьезно:
— Ну, если вы начали уже так клево прикалываться, значит, все хорошо.
На что я ещё более серьезно ответствовал:
— Не обязательно. Потому как я всерьез и давно готовлюсь к тому, чтобы приколоться в самый последний миг моей жизни. Конечно, не могу быть уверенным, что получится, но так хотелось бы — ты не представляешь. Пусть бы даже — сквозь слезы. И чувствую — должно получиться! Если только не… Гипертония ведь у меня, она может здорово подгадить… Однако вернемся к нашим… Пусть будут бараны. Словом, терпение мое исчерпано. Я ссать хочу, как из брандспойта. Но встать пока — увы…
— Судно? — сообразила мигом. Хотя — чего тут соображать. К тому ж — диплом и какой-никакой производственный опыт.
— Тащи, куда ж деваться. Только не уверен, что — получится. До сих пор еще не пробовал.
И точно — не получилось. Ни лежа на боку, ни после того, как еле-еле сел на постели. Девушка все это время стояла неподалеку, деликатно отвернувшись. Хотя обычно они не деликатничают. Даже иногда ржут, если их просят отвернуться. И не отворачиваются.
Тогда я решил встать и пойти. До отхожего места — всего-то, в конце концов, два метра. “Нет таких крепостей…”, впрочем, это у меня уже где-то, кажется, было… Чуть не обрушился всей тушей мимо кровати. Уронил бы штатив с капельницей… В общем, было бы делов.
— Лен, дай-ка мне табуретку. Попробую вспомнить ползунковую юность. Не гадить же в постель.
— Может, позвать кого?
— Позовешь, если и это не выйдет… Давай же!
И я, не позабыв, между прочим, кое-как обмотаться простынею, толкая впереди довольно хлипкую табуретку, начал со всей возможной предосторожностью перемещаться в нужном направлении. И вот уже поймался одной рукой за дверь, другой — за косяк, распрямился — из этой-то позиции меня ничто не свалит — и, не позабыв опять же притворить дверь, ощутил редчайшее в жизни блаженство. Без преувеличения — большое человеческое счастье.
Хотя тоже не сразу. Надо же было еще отыскать среди ленточек пластыря и окровавленной марли то, от недавно пережитого ужаса, как от мороза, скукожившееся до предела, из чего я некогда писал да ведь и не только… Нет-нет, писал я, пишу и, надеюсь, еще буду довольно долго писать совсем другим местом…
— Пацан сказал — пацан сделал! — Не удержался поделиться радостью победы с моей юной болельщицей, которая, если только мне не померещилось на радостях, глядела на происходящее с явным уважением.
А потом я таким же манером, но уже гораздо быстрее и смелее вернулся на место, только ложиться не стал, а обратился к медсестре заговорщицки:
— Теперь моя самая большая мечта — надеть трусы. Не представляешь, как я по ним стосковался.
— Так надевайте.
— Но ты сперва сделай мне новую повязку или как оно называется.
— Пожалуйста.
И Леночка быстренько все проделала. После чего опять зачем-то отвернулась. И я, надев трусы да заодно рубаху, враз опять почувствовал себя мужчиной. Да, ребята, бывают, оказывается, ситуации, когда ощущаешь себя мужчиной в цветастых семейных трусах, а без них — жалким дрожащим бесполым существом.
— Спасибо, дочка. Но еще чуть-чуть уважь — может, это не твоя обязанность, да я не знаю, к кому обратиться — простыни перемени. Ведь большой крови уже не будет, верно? И я, слово джентльмена, больше до самой выписки тебя ничем не обременю.
— Пожалуйста…
16.
А потом я остался один. И, обнаружив вдруг, что обе мои нижние конечности незаметно почти нормальную работоспособность обрели, чтоб лишний раз потом с постели не вставать, решил уж взбодриться по полной — кофейку заварганить да бутерброд с колбасой, чтоб, как я люблю, едва в рот влезал, соорудить. Сказано — сделано. Попил-поел — покурить. Святое дело. Хотел было тут же в палате, но душа общения потребовала. Надо ж было показать слабакам, какой я есть герой. Тем более что мне никто не воспрещал гулять сразу после операции. Конечно, весьма вероятно, никому просто в голову не пришло, что я вдруг на такое отважусь. А я и рад, будто у меня все там казенное. Но уж — так устроен.
И, что-то себе под нос напевая — вовсе не ради пущей бравады, а просто потому, что всегда при хорошем настроении какую-нибудь привязчивую глупость пою — пошел я на балкон в торце нашего урологического отделения.
— Привет, простатики, вот и я, вы обо мне, надеюсь, не сильно соскучились?
— Ого, кто — к нам!
— Во дает мужик!
— Уже, что ли? Везет же некоторым…
— Ага, слава Богу! Курить хочу — умираю… Да не, я — свои…
— И все же вы, — это подал вдруг голос господин из “люкса”, обычно ни с кем в контакт не вступавший, видимо, озабоченный сохранением пресловутой “дистанции”, интересно, он и на том свете будет ее соблюдать, — все же вы, по-моему, поступаете опрометчиво, сразу после операции — вот так нарезаете по больнице…
— Весьма возможно. Однако я не смог улежать. Просто, знаете ли, свербит…
— Тем не менее поберегитесь. А то, в случае чего, — локти кусать…
— Разумеется. Сейчас покурю и — на лежбище. Хотя, конечно, как уж получится.
И я впрямь, покурив, вернулся на “лежбище”, но, полежав сколько-то минут, вновь ощутил зуд в том же самом, известном всем месте. А тут как раз вспомнилось, что ведь именно сегодня, даже, возможно, в этот самый момент, писатели наши на собрании голосуют. Может, меня вспоминают. Может, добрым словом даже. Да точно вспоминают, ведь рекомендация моя там, согласно нашим правилам, должна быть кем-то зачитана!
И я, уже надев пластиковые шаровары — в других отделениях носить навыпуск бутылочки с мочой моды нет, так что человека в трусах могут неправильно понять — стриганул на пятый этаж, к телефону. Мобильник-то мне, чтобы в детсад за внуками дедушку гонять, только через пару месяцев дочери на день рожденья подарили. И — звоню.
— Меня уже спасли! — говорю.
— Да?! Вот здорово, поздравляю от имени всей организации! — Узнаю рокочущий, закаленный куревом, алкоголем и бессчетными выступлениями перед публикой нашего самого популярного и всеми любимого Германа Дробиза. — Чего звонишь-то, болезный? Да еще, небось, — прямо с операционного стола?
— Позвонил бы и с операционного — возможности не представилось. С лестничной площадки нейрохирургического — я. Тревожусь, однако, как вы там за моего рекомендуемого проголосовали? И пламенный урологический привет, само собой, — всем!
— Привет всем от нашего уже вовсю выздоравливающего! — передает он. А потом мне: — Твою рекомендацию я только что по поручению коллектива с выражением зачитал. Имели мы с тобой успех оба. Было даже предложение в Союз писателей тебя по этому произведению принять, да вспомнили, что ты — уже.
— Спасибо, Гера, никто лучше тебя не продекламировал бы, спасибо.
— И Сахновского, можешь не сомневаться, мы примем.
— Да я и не сомневаюсь.
— А раз так, то хватит болтать. Иди, соблюдай режим. Не то — отрежут. Что ты тогда за писатель?
— Ладно, пойду. Передай людям, что сердцем я — с вами.
— А мы — с тобой. Отбой.
— Отбой…
Вечером, перед тем как смениться, опять заглянула медсестра Леночка. Последнюю обязанность исполнить. Градусник принесла, а также шприц с анальгином.
Но, прислушавшись к своему организму, я отказался и от того, и от другого. Боли, на удивление, ни малейшей не ощущалось — какой там промедол, даже и анальгин ни к чему! Повышенной температуры — тоже. А девушка и не настаивала. Напоследок, однако, спросил:
— А как зовут мужика, который так замечательно меня прооперировал?
— Ну, вы даете! Егор Владимирович его зовут.
— И он — Егор?
— И он. Только завотделением Викторович, а ваш, наоборот, Владимирович.
— Ну, надо же… Как бы не перепутать. И, небось, — тоже профессор, доктор наук?
— Нет. Доцент и кандидат.
— Все равно здорово. В нашем городишке даже кандидата никогда не водилось…
Пожелав спокойной ночи, Леночка поспешила прочь — сдавать дела сменщице, а я уже без нее додумал насчет моего Егора: “Хороший доктор, жалко — если графоман… Впрочем, если настоящий поэт — еще жальчей… Да с чего я, собственно, взял, что он имеет какое-то отношение к нашему тухлому делу?!”
17.
А наутро я с немалым огорчением обнаружил, что злосчастное мое “хозяйство” существенно увеличилось. Вот уж действительно “в штаны не лезет”. Там стало даже больше, чем было до операции. Нет, ничего напоминающего панику — только огорчение. Потому что я прекрасно — благодаря большому детскому опыту серьезных ранений, которые приходилось зашивать, — знал, что, как и отчего бывает.
То есть к утру — этого следовало ожидать — получился довольно большой отек. Как следствие всех “ушиваний” да “иссечений”, а также моей вчерашней излишней резвости, обусловленной хронической неразвитостью пресловутого “терпежа”. Просто отек — проблема двух-трех дней, если ничего непредвиденного не случится. А там само помаленьку пройдет. Огорчало же, в сущности, только то, что “как на собаке” теперь не заживает, а когда-то заживало. Иммунная система, выходит, уже не та, и у нее, выходит, ограниченный срок годности. Так что, весьма вероятно, неудобство может затянуться на месяц или даже больше…
Примерно это же услышал я и на обходе. Про то, что много гуляю, никто слова не сказал, но “семейные” мои сам профессор со всей решительностью забраковал.
— Вы что! — Ему даже обычная индифферентность несколько изменила. — Плавки, немедленно плавки! И не какие найдутся, а лучше всего специальные купить, максимально тугие. А то, я это серьезно говорю, вся наша работа — насмарку…
Вообще-то, насчет плавок я с прошлого раза отчетливо помнил. Покойный Еремеич тоже наставлял. Более того, данный предмет я на всякий случай из дому прихватил. Но до последнего момента надеялся — обойдётся. И уже казалось — обошлось. Еще бедного Еремеича за пережитые некогда мучения лишний раз мысленно матюгнул. А оно — пожалуйста.
Покупать, разумеется, такого рода спецодежду я не стал. Но в имеющееся в наличии тесное пластмассовое исподнее покорно облачился. Надо же, в конце концов, хоть какие-то трудности, связанные с лечебным процессом, начать преодолевать. А то уж больно все легко и просто. Не сглазить бы.
Облачился и на утренний моцион отправился. Кофе попить, покурить два раза я уж до обхода успел. Гулял, звонил по телефону кой-кому из приятелей-писателей, некоторых из теплой постельки своим звонком вынул, но извиняться даже не подумал — “кто рано встает, тому Бог дает”. А нам в нынешнем и грядущем нашем состоянии — только на Него и уповать.
Впрочем, столько, сколько я, из наших “членов” почти никто за компьютером не горбатит. Может, в отличие от меня, более трезво оценивают люди свои таланты и превратностями текущего литературного процесса менее меня удручены. Может, им, помимо литературы, есть куда себя девать. А мне — некуда. И напахал я на этой “ниве” столько, что жуть иногда берет. Ей-богу, даже не помню точного количества повестей, мною наделанных, уж о рассказах и рассказиках не говоря.
Но главное, должен заметить, лично я далеко не всех наших “членов” писателями полагаю. Ибо с присущей мне скромностью рассуждаю так: “Писатель — это от моего уровня и выше. А ниже уровнем — дописатели, недописатели, просто неписатели”. И, стало быть, за недостаточное прилежание никого не стоит судить. Все бы столько вырабатывали — где б печататься? И так-то выбор невелик.
Однако, чтобы не подумали обо мне хуже, чем я на самом деле есть, должен еще добавить: если кого-то писателем не считаю, то из этого практически ничего не проистекает. Ибо сказано же: “Поэтом можешь ты не быть…” Только я бы “гражданина” — поскольку с “гражданином” нынче наблюдаются некоторые, если позволительно так выразиться, растерянность и смущение, обещающие, судя по всему, продлиться долго, — заменил на просто доброго, приличного человека. То есть, если человек таков да, к тому ж любит и понимает литературу, мне в высшей степени наплевать, что и как он пишет либо не пишет ничего. Мне тогда еще была ненавистна формула: “Хороший человек — не профессия”, когда ее только-только придумали. И тогда я парировал, ни мгновенья не колеблясь: “Хороший человек — это выше всякого профессионализма, потому что великих профессионалов навалом, а хороших человеков — жуткий дефицит!” А теперь под этим тем более кровью подпишусь.
Погуляв по больнице с полчасика — уже одно то, что она большая и есть где гулять, переоценить невозможно — закончил моцион все в той же несанкционированной “курилке”. На балконе то есть. Ибо — туда все дороги, а эмфизема с пневмосклерозом вкупе на потреблении зелья никак не отразились. Что естественно, поскольку бросал я когда-то курево, четыре года продержался, а вознагражден за мужество и силу воли был двумя полновесными пневмониями с интервалом в два года. Оказалось — многие этого до сих пор не знают — не только курить, но и покончить с этим делом безнаказанно не выходит. Вот какая привередливая “матчасть” досталась нам от природы.
— Здравствуйте, Александр Николаевич! — искренне обрадовался мне затворник из “люкса”, который меня явно из прочего контингента выделял. Потому, наверное, что я тоже один, как барин, в палате обитаю, хотя мне приятней было думать, что — за умные “с грустинкой” (это я, поясняю на всякий случай, прикалываюсь) глаза, а также за еще более умные, во всяком случае, складные речи. — Каковы ощущения после операции? Все хорошо?
— Здравствуйте, Виктор Николаевич. Не вполне. Может, заметили — нараскоряку хожу. Разбарабанило, едрит твою!.. Да плевать. Думаю, этого было не избежать. Все ж таки доктор своим ножичком поорудовал… А вы?
— Хреново. Выписывают. На месяц домой — таблетки глотать, может, каменюка мой немного размягчится, а после снова — сюда, дробить его ультразвуком.
— Вот оно как решили, значит… Значит, оперировать-таки опасаются… Ну, что ж, нам лишь остается доверять их интуиции, знаниям и опыту. Как ни банально звучит…
Конечно, сколь бы он ни важничал, а тоже человек — потребность поделиться тоской своей с понимающим, сочувствующим и малознакомым собеседником, небось, у любого иногда возникает. Если он человек — общественное, по Энгельсу, животное. И долгую предысторию излагать нужды нет, потому что мы уже не первый раз общаемся, не задевая, кстати сказать, личной жизни, — это он такое ограничение всем своим поведением установил, а я ж не буду ломиться, как пьяный мужик, перепутавший двери.
Предыстория мне известна. Привилегированный пациент уже полмесяца в стационар заключен, но неким неизвестным мне производственно-финансовым процессом посредством мобильного телефона упорно руководит. Или пытается. И навещают его разные “типичные представители”.
Но главным образом бедняга озабочен девятимиллиметровым камнем, образовавшимся в почке (аккурат — пуля от “макарова”), который ультразвук никак не берет. И накануне, когда меня оперировали, должен был как раз консилиум собираться — что делать с этим злосчастным камнем: либо продолжать безуспешные попытки, либо — радикально…
Я, надо сказать, за время пребывания в больнице, а больше — перекуров на балконе значительное медицинское образование получил. В сущности, об урологии только из осточертевшей рекламы простатита и аденомы предстательной железы раньше знал. Зато на балконе — понаслушался.
Думал прежде, что любые камни в ливере по нынешним временам — тьфу! Все без малейшего членовредительства удаляют. Но если уж — никак, то и ножичком выковырять не велика трудность. А тут увидел, что как раз тем, у кого камни — тяжелей всего. Ножичком же выковыривать — вообще, не приведи Бог. Только в самом безвыходном случае. Потому что прорезать в человеке дыру почему-то надо очень большую, и немало народу после такой хирургии вообще не оклемалось. А еще увидел, что аденому удаляют куда успешней, оперируют даже совсем ветхих, лет под девяносто, пацанов, и вскоре их родственники увозят домой долечиваться. В основном, конечно, вместе с трубкой, а некоторых и — без. Долечившимся, правда, ни одного такого не видал, но более сведущие пациенты утверждали: вполне даже случается. Потому что отверстие в человеке изготавливается совсем маленькое — лишь бы трубку вставить — так чего бы и не зарасти ему обратно еще при жизни своего обладателя.
Побеседовав с “аденомщиками” да поглядев на них, я духом-то несколько воспрянул: “Конечно, это мне обязательно и скоро тоже предстоит, но не так все ужасно, как можно понять из сволочной нашей рекламы, которой лишь бы — впарить!” А, соответственно, повращавшись среди обладателей каменьев несамоцветных, ужаснулся: “Господи, с простатой как-нибудь, пожалуй, с помощью здешних искусных докторов разберусь, а от камней, если можешь, избавь, ради Себя же самого!”
Что же до иных, более редких (вроде моего) заболеваний, то от них в нашем отделении, разумеется, пользовали тоже. Но об этом мои знания остались почти столь же скромными, какими и были. Потому что, если еще их в голову брать, голова лопнет. И так-то…
Перефразируя, однако, незабвенного Михайлу Ломоносова, отдавшего, кстати говоря, Богу душу примерно в том возрасте, в каком ныне пребываю я, скажу, возвращаясь к мужику из “люкса”, так: “Далеко простирает урология руки свои в дела человеческие, однако еще немало бывает случаев, когда никакие бабки не позволяют безболезненно, или хотя б не рискуя жизнью и трудоспособностью, избавиться от паршивого камня в почке!” Что, наверное, обладателю бабок представляется гнусной нелепостью в устройстве божественного миропорядка, а испытывающему привычный хронический дефицит — самым верным признаком ежеминутного и неустанного труда Создателя по устранению допущенных некогда в спешке огрехов да недоделок, характерных для любой стройки, тем более, грандиозной такой.
Читатель, конечно, ехидно усмехнется и скажет: “Да уж — поразительно свежая мысль!” На что отвечаю, так сказать, превентивно: “Да уж — не первой свежести мыслишка! Но, убежден, если некая банальщина безотказно утешает и согревает подавляющее, как ни крути, большинство, а также озаряет светом путеводным его беспросветную, нелепую, бессмысленную жизнь, то вовсе не грех повторять ее при всяком удобном и не совсем удобном случае”. Вот, к слову, еще более банальное, поскольку не старое даже, а древнее: “Легче верблюду пройти через игольное ушко…” из того же ряда. И разные народы не устали на него то и дело уповать.
Хотя конкретному болящему все равно от души сочувствуешь, а как же иначе?…
18.
А к вечеру второго дня подскочила и температура. Что еще более меня огорчило. Поскольку накануне я уже вполне серьезно подумывал о совсем скорой выписке — чего тут торчать, оно же теперь и само прекрасно заживет, — а тут пришлось усомниться. Посетовал медсестре Лие, и опять в который раз услышал: “Лежите, чего вам, — как ведь на курорте!” Только в этот раз она еще прибавила, потому что свежие стерильные салфетки пластырем там мне приклеивала: “Лежите и не дергайтесь — с такой красотой мы вас ни за что не отпустим!”
К утру, разумеется, температура вернулась в норму, чего не скажешь про отек, который, пожалуй, еще добавил в “красоте”. “Ну и плевать!” — подумал я, ибо ничего другого не оставалось. И сел, согласно собственному незыблемому режиму, кофе распивать. Но только приступил — вдумчиво и сосредоточенно — а тут стук в дверь.
“Черт, кого там принесло!” Однако поспешил открыть. Все же — не гостиница.
А там — парень лет двадцати. Высокий, красивый, накачанный, как они говорят, улыбается. Вот уж “мачо” так “мачо”, без малейшей натяжки. Я тоже в молодости, между прочим, “был ничо”, но до этого — куда там…
— Меня сюда послали. Сказали — у вас тут коечка простаивает…
— Коечка? Да-да, простаивает, милости прошу! Хотя, признаться, кого-кого, а такого представительного молодого человека меньше всего рассчитывал в соседи получить. У нас тут стопроцентно — одни старпёры.
То есть я уже как бы с порога и любопытствую в завуалированной форме насчет диагноза — это ж самый что ни на есть первейший больничный вопрос — но парень как бы не понимает. Да и ладно. Действительно, можно ведь не понять, а и понял, так не обязан докладывать. Потому что мне, допустим, свой диагноз от кого-либо скрывать уже просто смешно, но это ж не всегда было. А кроме того, возможен, наверное, диагноз, который даже я стал бы скрывать. Впрочем, такой — явно не для этой больницы.
— Я к вам ненадолго, завтра мне… сделают, послезавтра — домой.
— Ну, это они всегда обещают… Хотя, что ж, дай Бог, хрен ли здесь интересного!
— Послезавтра мне — по-любому… Я предупредил — экзамен…
— Ну, если экзамен! Святое. Студент, что ли?
— Студент. Первый курс преодолеваю. В УПИ.
— “Преодолеваешь”? То-то я подумал — вроде всякие сессии уже позади. Либо впереди. Разгильдяй, стало быть?
— Можно, пожалуй, сказать и так.
— Ничего, я тоже в свое время в разгильдяях числился. И там же. В итоге вместо инженеров в писатели залетел. И то, и другое, по нынешним временам, дело тухлое. Хотя не бери в голову, пока кем-нибудь станешь, может, переменится жизнь… Как звать-то тебя, студент?
— Максим.
— Макс, значит. А меня, если понадобится и если не трудно, — дядя Саша. Я, скажу по секрету, тоже послезавтра надеюсь быть отсюда изгнанным. Хотя сильно сомневаюсь… Слава Богу, что тебя ко мне два дня назад не подселили. Было бы гораздо неуютней и тебе, и мне. Когда я был только — с операции. У меня, видишь ли, комплексы… А сейчас — нормально. Тебе от меня уже не будет никаких неудобств, а если мне — от тебя, то это пустяк, наоборот, с радостью помогу, чем смогу, так что не стесняйся… Итак, с чем ты к нам поступил, Максимушка? — это я не удержал-таки в рамках свое писательское (обывательское?) любопытство. Впрочем, почему обязательно “любопытство”, когда можно сказать “любознательность” и даже “пытливость”!
— Да-а-а!… “Мочеиспускание затруднено”, так они называют.
— Вот беда-то. Простудился, небось?
— Да нет. Девушки, знаете ли…
— Ах, вон что! — Я позволил себе лишь сдержанно улыбнуться, хотя, честно сказать, хотелось рассмеяться. — Ну, от этого тебя наверняка спасут. Правда, я думал, что подобные дела исключительно — по другому ведомству… Вот жизнь: сто лет уже без малого небо копчу, а продолжаю то и дело что-то совершенно новое узнавать. В том числе, между прочим, и про себя… Спасут, и будет, как в старину говорили, впредь наука. В частности: “За все надо платить…” Нет-нет, не думай, я тебя вовсе не осуждаю! Точнее, не слишком осуждаю. Времена такие, да и фактура у тебя — слава Богу. Небось, девки проходу не дают. Не робей, парень, это еще цветочки!…
А потом я решил устроить себе увольнение в город. Или самоволку, потому что даже не подумал у кого-либо отпрашиваться. Собственно, собираться-то — тапки на полуботинки сменил и — вперед.
Сел на трамвай (забытое ощущение), билет у кондуктора купил (еще более забытое), потому что когда общественным транспортом активно пользовался, кондукторы уже много лет считались пережитком капитализма и раннего социализма, проезд стоил — смех сказать, сколько. Проехал несколько остановок — сошел. И всего-то через два квартала — он, Дом писателя, родимый. И не устал ничуть, и бензину не спалил ни капли.
— О-о-о! Ты уже на ногах! И среди нас!
— Только смерть вырвет меня из рядов! Правда, я никогда не умру.
— А давно ль собирался — со дня на день?
— Заблуждения молодости… Галина Сергеевна, а угощать членов кофем здесь еще не прекратили?
— Нальем! И сахарку для всемирно известного сладкоежки не пожалеем!
— А новости расскажете?
— Расскажем. Правда, они в основном хреновые.
— Это уж как водится…
— Саш, а тебе ведь, наверное, сейчас надо беречься? Ничего тяжелого не поднимать и все такое?
— Эх, Юр, что б ты понимал! В урологии. Хотя оно и к лучшему… Все мне можно. Абсолютно все! Другое дело, что некоторые вещи временно удовольствия не доставят. Пока не зарастет. Так мне эти вещи…
После Дома писателя хотел еще кой-куда наведаться, но вдруг расхотел. Дотащился до трамвая, от трамвая до койки — вовсе кое-как. Гиподинамия-то довела до чего. Она, вероятней всего, и сгубит когда-то. Даже если что-то иное, то все равно — она. Где б взять силы воли, чтоб хоть иногда — без машины. Заодно и деньги бы экономились… Нет, пока эту силу взять неоткуда. Я ж ее и так ежедневно и ежеминутно вон сколько трачу. Я ж, черт возьми, всю жизнь в узде себя держу! Но даже родная жена лишь недавно с немалым изумлением это уразумела…
19.
А моего юного соседа как раз подружка навестила. Захожу — воркуют. Однако — сразу смолкли. Как тут — на лежбище? Никак нельзя.
— Я на минутку лишь, не беспокойтесь. Уже исчезаю. Переобуюсь только.
— Да нет, вы нам вовсе…
— Перестаньте, а то останусь… Шучу.
Я-то ожидал увидеть фотомодель! А она — замухрышка серенькая, крашеная. Скорее каштанка, нежели блондинка. Впрочем, это отнюдь не редко бывает. Хотя, с чего, собственно, я взял, будто она для него — как и он для нее? Он-то для нее — по глазам видно — прекрасный принц. А в его глазах — ничего похожего. Так что, скорей всего, — одна из многих. И “мачо” всего лишь старается быть джентльменом, что совсем даже не мало в наше время…
Слонялся по коридорам минут тридцать. Пару раз на балконе побывал. Покурить, а потом — просто так. С Виктором Николаевичем политическую новость обсудили — не важно, какую. Все они — дерьмо, как и политики сами.
Наконец терпение лопнуло. На лежбище потянуло с такой силой, что никак не устоять. И я со всей решительностью двинул в палату. Я ж, черт возьми, после операции. Моя палата, черт возьми, имею полное право!
Вошел, улыбнулся, как ни в чем не бывало.
— О, вы все еще тут… не закончили! А я-то думал — уж давно…
И лег демонстративно, и глаза закрыл. Они ж ведь, нынешние, великодушие да благородство считают предметами устаревшими и “совковыми”, которые надо использовать напропалую, как некие дары природы, пока они в полную негодность не пришли, пока встречаются еще по сущему недоразумению.
Ага, засобиралась коза! А так бы еще — неизвестно когда. Могла бы и заночевать, чего ей. Да, поди, пацан от нее свое “затрудненное мочеиспускание” и подхватил. А что — запросто.
Нет, вовсе дело не в солидарности по половому признаку, а в том, что — закон природы: у самца может и даже зачастую должен быть гарем, но у самки — ни в котором случае! Не мы таким образом устроили мир — не нам его и переустраивать. Мы только можем — “до основанья, а затем…”. И так далее. Что и происходит…
Она, именно она, девушка, должна была давно уже понять, что пора честь знать. Это ведь, как ни говори, — больница, а не ночной клуб. А парню — что? Да к тому же если джентльмена изображаешь… Не прогонять же. Небось, и ему пришлось терпение проявлять. И у него оказалось терпения больше, чем у меня. Естественно, молодой. Да и на своей, условно говоря, территории. Хоть посидеть, хоть полежать. А я, как бомж, скитайся…
Но, может, все-таки у них — любовь? Не та, которой “занимаются”, а в настоящем, нашем значении слова?..
Когда-то я отбросил бы такую мысль как совершенно абсурдную. Ибо когда-то уверен был, что социальные метаморфозы, именуемые абсолютно условным в наше время термином “либерализация”, — тогда как в подоплеке всего лишь элементарное одичание, какого, правда, история до сих пор, кажется, не знала, — камня на камне от большого человеческого чувства не оставили. Но потом, еще понаблюдав за стремительно меняющейся в означенном направлении реальностью, я это мнение переменил. Любовь как наивысший человеческий инстинкт (а разве это не так?) продолжает то и дело себя воспроизводить. Инстинкт любви человеческой, но не скотской, держится.
А то, что любовь — редкость, так оно и всегда было. И мои сверстники в основном знают о ней понаслышке. Знают, какая она по идее должна быть из книг да кино. То есть — чего надо хотеть, чем гордиться и к чему стремиться. И главная нынешняя беда, быть может, к тому и сводится, что правильные книги на современном языке и материале если и пишутся, то не издаются, а если издаются, то не читаются. С кино — аналогично обстоит…
Недавно, с чисто исследовательским интересом гуляя по большому и современному книжному магазину, вдруг ощутил в мозгу некую мысль, которую в магазинной толчее как-то оплошал сразу схватить за хвост, а она — была такова. Посокрушался, конечно, ан делать нечего. Одно лишь слабо утешало — все равно рано или поздно встретимся еще.
И вот она (мысль), совсем, может, даже некстати, только что опять мелькнула, но на сей раз уж я не оплошал. Вот она, пожалуй, не столько мысль, сколько неприкаянная крылатая фраза: “У студентов-гуманитариев трудовой семестр — артельно день и ночь кропают при посредстве компьютера попсовое серийное чтиво не существующего в природе, но жутко знаменитого автора. Либо — мыльный сценарий о буднях студенческой общаги. И при этом кто-то над этими “бойцами” умело командирствует, а кто-то еще более умело комиссарит. Рынок или сам князь тьмы?…”
А тут к нам — Лена. Мне — градусник, Максимке велит готовиться к клизме. И явное удовольствие производимым впечатлением испытывает.
— Что?! — студент аж подпрыгнул на койке от возмущения. — Мне?! Зачем, кто сказал?
— Да уж не сама придумала, чтоб на твои прелести полюбоваться! — девушка очень натурально изобразила мордочкой бесконечное презрение; у них, у девушек, наверное, еще в незапамятные времена такая защитная реакция выработалась, чтобы, значит, нипочем нельзя было разгадать их сокровенных намерений и вожделений. — Перед операцией всем клизма полагается, утром и вечером. Чтоб не получилось неприятных неожиданностей, хи-хи…
— Ни за что не дамся!
— Тогда тебя завтра утром домой выпишут. Всего и делов.
— Но существуют же специальные таблетки, я знаю! Слабительные…
— Они для нашего дела недостаточно эффективны.
— Макс, да не ерепенься ты! — не утерпел я. — Все через это проходят. Чем раньше полезный опыт приобретешь, тем в дальнейшей жизни легче…
— Да-да, молодой человек, — это она уже изображала настоящего доктора, — никто вам тут плохого не желает, и ничего страшного не случится. Не задерживайте, пожалуйста, ни меня, ни себя, тем более что вам еще бриться надо.
— Еще — бриться?! — парень опять подпрыгнул на койке, ясно — сразу столько тяжких испытаний в один день на его долю еще не выпадало. — Там, что ли?!
— Ну, ты даешь! — девчонка не удержалась и снова хихикнула, но вмиг снова сделалась серьезной и даже как бы злой. — Только в этом — просить станешь — помогать тебе не буду. Могу — лишь дедушкам.
— Ладно, — сказал Максимка голосом батыра, которого приглашают скорее пройти последнюю пустяковую формальность перед заступлением на престижную и хлебную должность евнуха в гареме восточного деспота, — сейчас приду, иди, готовь свой пыточный инвентарь…
Медсестра, довольная победой, сразу удалилась, а обреченный на чудовищное надругательство студент еще минут пять сидел на койке в прострации. И я не смел голоса подать — у самого почти такая же чувствительная натура, а в молодости, должно быть, вполне такая была — знаю, бывают моменты, когда человек должен решимости набраться, и Боже упаси его в такой момент подталкивать. Но вышло совсем не так, как я предполагал. Взрослый мужик не смог взять верх в детской, вибрирующей от ужаса душонке. И решение к парню пришло типично детское.
Через пять минут он пружинисто вскочил с койки и стал быстро переодеваться.
— Ты что задумал, Максик?
— Я, дядя Саша, совсем забыл, мне ж через час надо на консультации быть. Пропустить — невозможно. Знаешь ведь, как экзаменатор смотрит на студента, который перед экзаменом консультацию проигнорировал. — И ни в малейшей степени его не заботила правдоподобность вранья. “Поколение фэнтэзи”, ей-богу.
— Но сейчас уже время позднее. Больница закрыта, охранники тебя не выпустят. Им их инструкция, уверен, не велит.
— Выпустят, куда они денутся. Консультация же…
— Не знаю…
И он исчез. С одной стороны — хорошо, опять один ночевать буду, с другой — как-то… Но не ябедничать же.
Медсестра примчалась примерно через полчаса.
— Куда делся ваш сосед?
— Я думал, он у тебя задержался .
— Сбежал, подлый трус! Только что охрана звонила. Из окна выпрыгнул!
— Господи, с какого этажа?!
— Да с первого! — досадливо махнула ручкой, но видно было, что случившееся ее не столько возмущает, сколько забавляет.
Позабавило оно и меня.
— Дела-а-а… Как же теперь — операция?…
Леночка наконец вспомнила про мой градусник, который я давно уж на тумбочку положил — опять тридцать семь и пять. Хотел было его сам подать да смахнул с тумбочки. Как угораздило — ума не приложу. Руки от переживания за соседа точно не тряслись. Пришлось вдвое ползать по полу, собирать мелкие, верткие, блестящие шарики. Договорились еще, что ничего никому про эту мою неловкость не скажем, а то придется в палате нудную демеркуризацию делать, вдобавок наругают сильно и меня, и ее. Градусник же я дал слово завтра же купить в киоске…
А ничего страшного не случилось. Максим как ни в чем не бывало вернулся утром, заступившая на смену медсестра Наташа его обслужила по-быстрому, он за один раз, по-видимому, облегчился, как другие — за два, потом достал из пакета бритвенный станок и зажигалку, снова в туалет направился.
— Зажигалка-то зачем? — чисто механически полюбопытствовал я, зная, что “мачо” не курит, а что зажигалку можно использовать для нетрадиционной надобности, мне в голову как-то сразу не пришло — только через секунду, когда сосед почти закрыл за собой дверь. — Ты с ума сошел, Макся, ожог ведь будет!
— Да я попробую только. Если — плохо, не буду. А вдруг — ничего…
И щелкнул шпингалетом. А я повалился на коечку беззвучно, по возможности, хохотать. Чего только не насмотришься, не наслушаешься в больнице! Впрочем — хоть где.
Когда Максим вышел из туалета с виду вполне довольный собой и жизнью, разве что предстоящее, самое главное действо несколько удручало чело, я, разумеется, первым делом полюбопытствовал:
— Ну, как, пригодилась зажигалка?
— Еще бы! Кстати, можете ее себе забрать, она мне больше ни к чему.
— Обязательно заберу… Но ты, однако, новатор! Впору — запатентовать. Я, честно сказать, сомневался, выйдет ли из тебя инженер. Из меня в свое время — не вышел. Теперь — никаких сомнений. И экзамен ты обязательно сдашь. И хвостов, надеюсь, больше у тебя не будет. Глядишь, стипендию имени первого президента скоро добудешь…
Насчет стипендии я, конечно, загнул, но надо же подбодрить приготовившегося лечь под нож уролога молодого человека…
А нож-то, похоже, и не применялся вовсе! Из операционной блудливого студентика привезли, как полагается, под простыней, но он в тот момент аккурат из наркоза выходил (общего, кстати сказать) и довольно беспорядочно махал руками, а также не очень внятно и малоосмысленно матерился. Ни до, ни после он этого себе не позволял. Студент все же…
Привыкшие к транспортировке беспомощных человеческих туш женщины с каталки перекантовали его на постель, а он смахнул с себя простыню. Никакой повязки не было — только пригодные, видимо, для самых разнообразных здешних дел бутылек да прозрачная пластиковая трубочка, вставленная в… В другую трубочку. Совсем малого вроде бы сечения… “Канал”, как говорят медики. И хотя крови не наблюдалось совсем, я невольно поежился — до чего же это, должно быть, больно…
Так Максимка со шлангом и жил целые сутки. И, судя по его виду, ничуть не страдал при этом. Только, в отличие от меня, все эти сутки он прожил голым, почти не поднимаясь с постели. Хотя нужды подниматься даже ради малой нужды не было, а о большой нужде тем более не приходилось беспокоиться.
Я, само собой, вовсю прислуживал парню по мелочам — больничная взаимовыручка, святое дело, к тому же и скрашивает скуку, придает осмысленность существованию. Бывалые обитатели стационаров так вообще много разной полезной работы делают. И по сантехнике, и по электрике, и даже по электронике. Само собой — покойников в морг. За это строгие доктора, обычно рьяно следящие за соблюдением пациентами режима, даже наливают мензурку ректификата.
Вечером мы допоздна смотрели “юморные” телепрограммы, шедшие друг за дружкой по всем четырем доступным каналам. Так пожелал Максим, а мне пришлось молча терпеть, ибо казалось, что желание лежачего — закон. Столь же непреложный, как “лежачего не бьют”. Конечно, я не пялился безотрывно в экран, раз десять уходил в коридор, бесцельно и почему-то, вопреки обыкновению, почти бездумно прогуливался, курил в одиночестве, пристально, стараясь думать как можно благопристойней о Боге и ощущать нравственный закон у себя внутри, разглядывал звездное небо над головой.
А после опять возвращался к “юмору”, которого, вообще-то, сам в своем деле отнюдь не чураюсь, но этот нынешний, телевизионный… Макс, со шлангом в канале, почти непрерывно ржал во все безупречное горло. “Господи, — размышлял опять я, — как же мало им надо! При том, что они думают, будто, наоборот — нам… А им — все удовольствия мира. Вернее, то, что они считают удовольствиями. Причем наш “мачо” — как-никак студент. По определению, один из лучших представителей. Прочие же в таком случае… Раньше дураки стремились казаться умниками, а теперь не стремятся, потому что дуракам живется не в пример легче, что бывало и раньше, а также — сытнее, что раньше случалось сравнительно редко”.
20.
И вдруг, вопреки моим безрадостным прогнозам — отек, температура, не доведенный до конца курс антибиотика, назначенного только накануне, хотя я сразу стал о нем намекать, едва градус от нормы отклонился, — мне утром объявили о выписке. Максиму — тоже. Вот радость-то!
Правда, у меня этот процесс растянулся чуть не на весь день, а Максим, даже в двух словах не простившись, ускакал почти моментально, едва его освободили от постороннего предмета. Конечно, на экзамен человек спешил, а все ж неправильно это как-то, не по-мужицки, что ли…
Зато меня напоследок к профессору позвали. Он захотел на меня еще глянуть и напутствовать. Но прежде, едва я в кабинет слегка просунулся:
— Идите в перевязочную. Да сестру пригласите. Скажите, я — сейчас.
— Может, не надо, Егор Викторыч?
— Что — не надо?
— Вообще ничего. Все у меня замечательно. И тряпья никакого не надо, пластырей всяких. Так скорее заживает, я много раз в этом убеждался. Отпускайте на волю, воля зовет!
— Вот какой… Давайте я хоть здесь вас посмотрю… Давайте-давайте! Что такое, в конце концов, вы обязаны меня слушаться беспрекословно, а вы… Вот запишу нарушение режима!
— Да я слушаюсь, слушаюсь, доктор…
— Та-а-к… Плавки надели — хорошо. Только — ничего хорошего. Я ж говорил — не такие. Тем более — синтетика. Ладно, дома смените. Смените?
— Ага… Только… Доктор, когда же я смогу переселиться в мои любимые семейные?
— Чем дольше не переселитесь, тем лучше. А совсем было бы хорошо — привыкнуть навсегда к плотно облегающим трусам. Иначе я не гарантирую, что со временем… Уважающие себя мужчины, между прочим…
— Значит, я к таковым не отношусь. Хотя, ей-богу, не сказал бы. Впрочем, тут возможны разные подходы. А что случится со временем… Профессор, дорогой, огромное спасибо за все! Я почти что счастлив! И уверяю, я с этими яйцами уже точно доживу! Выписывайте!
— Но — отек…
— Фиг с ним, пройдет! Выписывайте, дома дети малые, голодные-холодные, ревут — папку надо!
— Хоть бы сказал — “внуки”.
— И внуки — тоже!
— Вот все вы такие! — Похоже, я профессора, что называется, достал. — И детей такими воспитываете! Ладно, на волю, так на волю. Плавки все же не снимайте пока. Хотя бы месяц-другой. Потому что операция-то была ведь сложная. Да, сложная.
— Не буду. Клянусь. До последней возможности.
— И антибиотики принимайте — пока отек.
— Это мне тоже по плечу.
— И приезжайте, если что. Сразу приезжайте.
— Уж это — непременно. Тем более что имею стойкое предчувствие: если не будет никаких осложнений после операции, а их, я уверен, не будет, то, боюсь, все равно надолго избавиться вам от меня не удастся. Так что, вы уж, ради Христа, примите меня потом без лишних… Ладно?
— О чем это вы?
— Так ведь — пообщался с населением отделения. Всякие полезные и бесполезные ископаемые в ливерах, это — тьфу, тьфу, тьфу — возможно, и пронесет. Но от аденомы, сердцем чую, никак не отвертеться.
— Типун вам! Только восемь процентов доводят себя до этого.
— Вот я в эти восемь процентов и попаду как пить дать.
— Но есть же средства! Травы, наконец, настойки, диета, режим…
— Зато нет на свете человека, который бы до такой степени озаботился моим здоровьем, чтобы, поминутно глядя на часы, вечно стоял над душой, заставляя меня глотать разные гадости и делать прочие неприятные вещи. А сам я…
Доктор только рукой махнул. Правда, руку мне на прощанье все равно пожал.
И я ушел, не посмев задав ему еще один, чисто технический, так сказать, вопрос, который через минуту, почти уже не комплексуя, задал медсестре Лие. Как человеку, наиболее почему-то располагающему к доверительности:
— Лий, а чо-то после твоей ужасной клизмы у меня до сих пор… не выходит. В пузе бурчит, бурчит, а — никак. Может, я еще не наполнился?
— Вообще-то должны уже. А бурчат — газы.
— Тьфу!…
— Но это обычное дело. После клизмы, после наркоза — не сразу нормализуется. Иногда долго не нормализуется.
— Только этого мне недоставало.
— А вы дома сразу примите слабительное!
— Да уж, наверное, придется… До свиданья, что ли?
— А градусник-то?
— Черт, склеротик долбаный! Сейчас же схожу и куплю. Вот и пожитки оставляю, чтоб нечаянно не сбежать…
Спустился, купил градусник, а еще услышал случайно, что в ближайший выходной — День медработника. Вот дубина, так бы и не знал! Разумеется, в соседнем ларьке прихватил еще, не придумав ничего оригинальнее, коробку конфет. Самую дорогую. Хотя, вообще-то, должен был это сделать и безо всякого особого повода. Эх, ну почему мне такие простые и нужные мысли так редко вовремя приходят в голову — ведь сейчас бы, ей-богу, свалил домой, как последний козел, а дома спохватился! Или уж впрямь взяться за себя капитально, начиная с сегодняшнего дня, ведь не такой же еще ветхий я старикашка?..
Думал, примут мой банальный гостинец с дежурной, ничего не значащей улыбкой. Поскольку наверняка их всех тошнит уже от шоколада. Тем более нынешнего, паршивого.
А ничего, приняли, кажись, благожелательно и поблагодарили вполне искренне. Значит, получается, не самый я тупорылый пациент. И прогонять из палаты не стали. И я, как человек, дождался, когда меня таки эвакуируют.
— Прощай, Лиечка, спасибо за все!
— До свиданья, Александр Николаевич.
— Прощайте доктор, прощайте Игорь Владимирович, постараюсь не забыть и при случае закинуть вам свою какую-нибудь книжонку! Вдруг да прочтете.
— С Богом, господин писатель, здоровье берегите.
— Прощайте и вы, импотенты, до встречи на том берегу !
— Хрен тебе под ребро, проваливай, глаза б на тебя не глядели… И — счастливо, конечно. Чтоб не попадать больше сюда…
И безотказный мой зять умчал меня домой.
Дома, перекинувшись с женой несколькими неизбежными фразами и поделившись озабоченностью насчет того, что, наверное, придется ей до аптеки прогуляться, купить необходимый медпрепарат, может, даст Бог, последний, я, уже загодя сосредоточившись, направился на “седало”. Но стоило угнездиться на родном сантехническом устройстве, как…
Жена, конечно, моментально догадалась, что произошло за тонкой дверью. И обрадовалась, наверное, что прогуливаться отпала надобность. Отчего, утратив обычную нашу с ней деликатность, весело крикнула:
— Теперь я понимаю, почему столько лет не могу тебя уговорить сменить наконец эту позорную рухлядь!
А я тем более за время пребывания в урологии донельзя распоясался:
— Действительно, только, гадство, коснулся… А может, все дело в том, что там, в больнице, лбом в дверь упирался, а здесь — нет…
— Наверное, имеет значение и это, но главное — твой родной унитаз!
— Пожалуй… Ну, дела, сказать кому… Конечно, он же помнит меня еще одиннадцатилетним пацаном, шутка ли! А сколько моих бессмертных произведений берут начало из, пардон…
Впрочем, на эту тему я, кажется, уже откровенничал где-то, захочу — через минуту найду в компьютере — но не стану. Пусть будет задачка для пытливого праздного ума, глядишь — мобилизует кого-нибудь еще в партизанский отряд моих читателей, весь личный состав которого я знаю, кажется, наперечет.
Что же касается данной моей “поэмы”, то вот она вся, как на духу. В ней — к чему я очень стремился — не только “мыслям просторно”, а и словам — лафа. Но ежели остались какие-то недомолвки да умолчания, то они обусловлены исключительно старым добрым принципом “Не плюй в колодец”.
Поживу еще, однако. Не исключено, что довольно долго. Хотя курево — если все спаленные мной до фильтра сигареты в одну линию сложить, как раз до нашего муниципального кладбища получится, — курево это мне даром вряд ли пройдет.