Роман
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2006
Продолжение. Начало в № 2 за 2006 год.
Столбец 6
Плохо старому Пируа. От пищи он отказывается. Ничего ему не надо — ни того, ни этого. Даже конные народы большого поля, призванные мир сокрушить, ему не интересны. Он капризничает. Жену он ругает. Шакал Шивини порвал ему рубаху. От шакала Шивини бежал он, некогда грозный. То ли старик, то ли младенец теперь он, Пируа. Взялся поднимать он большой камень бугр, который больше его сил, но который он раньше поднимал. Натужился он вырвать большое дерево черз, которое обхватить никогда не мог даже двумя руками, но которое раньше вырывал. Камень бугр до сего лежит не поднятый. Дерево черз само упало, состарившись. Махнул рукой Пируа. Лег он на скамью из ясеня. От мира он к стене отвернулся. Зябко ему — не внимет, дерюги на плечи натянуть не хочет.
Молча ходит по дому жена его Ниниа. Своего старика ей жалко. Не найдет он таблички обожженной глины, знающего путь в землю бога Белбы букейского. Сама она не раз и не два тщательно дом осмотрела. Сама все сущее в доме перебрала. Столбцы клиновидных знаков, тайну обо всем — и о том и об этом — хранящие, она прочитала. Нету того, который бы о букейцах поведал. Села прясть остаток пряжи Ниниа. Прялку взяла пахучего кедра. Веретено взяла из легкой липы. Прядет она остаток шерсти. Пух козий в нее она впрядает. Видится ей картина мира. Козы бывали у края мира. Козы бывали в его середине. Картину мира козы ей вещают. Тихонько от мужа месит она глину. На нее переносит она реченное козами знание. Кладет она глину в огонь. На огонь для отвода глаз мужниных ставит она чечевицу. Угаснет огонь, остынет глина, и Пируа остынет. Она, жена, ему да скажет.
— В дальнем углу разве не смотрел ты, старый? — мужу своему она скажет.
В дальнем углу от ветхости доски не держат. Полки там рухнули. Таблички там упали кучей. Таблички в дальнем углу от падения сломались.
Недовольный пойдет туда старый Пируа — вернется окрыленным. Козы были у края мира. Козы были в его середине. Знание о мире козы в свой пух впитали, на рогах его принесли. Козы все знают. О козьем знании знает Ниниа. Но молчит, не говорит старику своему Пируа. Сам он в дальнем углу найдет, сам вещаемое постигнет. Есть это хитростью Нинии.
Вот суть знаний о букейцах, козами сказанная.
Букейская, названная так, есть страна сопредельная ныне с землей народа субар, шибир или сибир и сопредельная с землей народа кудалхи, возможно, куделхи или куделки, о которой повествуют черные тесаные скалы царей и о которой иногда говорят как о земле народа асбист. Об этом можно прочитать у Геродота, живущего от описываемых событий во временном и пространственном измерении несколько отдаленно, однако же изысканиями своими всем последующим внушающего уважение. Сказанные сведения в равной степени относимы как к этой земле букейской, так и к той. О двух приходится говорить, ибо история знает и ту и эту. И та и эта равно поселены между одними и теми же народами, хотя одна находится у края мира, другая — в его середине. Сие удалось букейцам непостижимым образом, как непостижимым образом о них вообще знают. Известно, что вместе с кудалхами, именуемыми еще асбист, они, букейцы, из всего прочего ими содеянного предприняли еще вот что. По подобию некоторых народов, вознамерившихся устроить башню высотой до тверди небесной, но не исполнивших намерения, ибо Ткмирия, узнав, опечалился и печалию сей сотворися замятня великая, башню сию во прах низринувшая, букейцы и асбисты подобную же башню взялись строить, но с той лишь разницей, что строительство повели не вверх, а вниз и в том против тех преуспели, и Ткмирия не смог помешать, ибо в первой башне было все прибавляемо, а в этой — все вычитаемо. Ведь известно, что по божию обычаю, от прибавления создается теснота, сама себя уничтожаемая. От вычитания же получается лишь ничто, никем не видимое и не осязаемое, а потому вечное. Говорят, только Мхека мог подобное нечто видеть и осязать, что, однако, тоже не смогло отвратить его от судьбы. И есть сия башня, еще именуемая ямой, там по сию пору. И сведущие люди говорят, будто она не горит. Впрочем, еще утверждают, будто в земле той букейской круглый год идет снег. По их же мнению, якобы букейцы в зиму укладываются спать на теплые камни и так спят, облизывая вместо питания лапу, то есть ладони — отсюда происходит известное и распространенное среди них выражение “дать на лапу”. По иным сведениям, они питаются горящей водой. Но еще можно поверить в то, что башня их, возникшая посредством вычитания, не горит, ибо ничто, пустое и вечное, гореть не может. Однако же верить в горящую воду, вместо пищи употребляемую, следует с осторожностью и потому лишь, что у букейцев происходят вещи большей частью именно подобного, непостижимого, свойства. Еще есть сведения, что они спят на теплых камнях и пробуждаются весной от комаров. По этой причине они, букейцы, всегда хмуры. Они возделывают пашни, впрочем, пашни малоплодородные, так как места их при всей их высоте низки и скудны. Противоречия между этими сведениями очевидны. Ведь если круглый год в их земле идет снег, то каким же образом наступает весна и просыпаются комары? Хотя возможен в их земле вместе с горящей водой и снег горячий.
Эти рассказы мы слышали от обитателей самых дальних берегов Понта и Гирканского моря, и так рассказывать у них есть причина. Некогда они, эти обитатели и букейцы, были соседями, ибо знаем, что кудалхи были соседями не только букейцам, но и диауэхам, и кулхам, а эти последние, то есть диауэхи и кулхи, живут в тех местах по сю пору. Дионисий в труде “История земли заселенной” поминает, что по берегам Гирканского моря обитали гирканцы, камариты и лены, что народ иберы с первыми были в ожесточенной вражде, но со вторыми и третьими жили в мире, и, мало того, по Дионисию же, камариты и лены выходили столь мирными народами, что у них пребывал некоторое время и водил хороводы сам Вакх. И не правы ли были ромеи, именовавшие землю берегов Гирканского моря Албанией, то есть Светлой, Белой страной? Хотя в пору их владычества о пребывании там камаритов и ленов говорить уже не приходится — но все-таки. Дружба же иберов с камаритами и ленами сказалась обоюдно таким образом, что у иберов в особенном почитании с той поры пребывает культ виноградной лозы, а у камаритов и ленов, ныне букейцев, более есть наблюдаемы в празднествах вакхические проявления.
Не следует оставлять без внимания догадку и такого свойства. Камариты и лены — это не два народа, а один, но только мужчины и женщины, так как у букейцев много жещин носят имя Лены и много мужчин, которые суть Макары. О том свидетельствует и букейская поговорка: “Куда Макар телят не гонял”. Выходит, комары здесь ни при чем, тем более что у разных народов комары именуются разными названиями: кого, сиврисинек, мюкке, чурк. А если и имеют к букейцам что-нибудь созвучное, так только имя древней богини Камар, о которой знает Гильгамеш и которую с незапамятных времен знают те же иберы. “За морем тебе деву укажу по имени Камар, семь солнечных дней надо шить ее платье…” — так читается строчка из древнего эпоса иберов. И из этого видно: некогда они были соседями — иберы и камариты, как, впрочем, соседями были все, ибо народов было столько, что им земли хватало друг подле друга у теплых морей, хотя и обитали некоторые от берегов в отдалении, как, например, асбисты. Есть также мнение, что теплых морей раньше было больше, нежели теперь, и располагались они в иных местах, например, в тех, где нынче властвует вечный белый мрак.
Об асбистах же Геродот пишет: “Область их не доходит до моря, так как побережьем владеют киренцы”. Удивительно, но такое положение сохраняется и в этой земле букейской. Асбисты живут по берегам малой речки, несущей вымытый со дна торф и цвет коричневый имеющей, что временами напоминает асбистам прежние их реки, тоже пусть не от торфа, но хотя бы от ила мутные. Асбисты общими с букейцами усилиями соорудили на речке своей море, но также оказались оттеснены от берегов его киренцами, именуемыми так, потому что у них богом есть вечно курящиеся большие трубы, которым в неимоверно больших количествах необходимы земные окаменелости, так что киренцы большую часть своей деятельности посвящают изысканию и привозу этих окаменелостей. Впрочем, говорят, что они также занимаются разведением птиц. Якобы еще имя им дано от букейского слова “киряти” — то есть употреблять горящую воду. Но первое нам кажется верным, а второе нет, потому что употребляют горящую воду и в самой земле букейской, однако же сами букейцы так не именуются.
До Киренского моря асбисты и букейцы соорудили море на реке букейцев и много преуспели в этом, запрудив свою реку у первой скалы из двух, в их земле имеющихся. Была еще одна скала в их земле, именуемая Белой. Однако по неизвестной причине букейцы ее скопали и место то засыпали мусором.
Некие загры, или заугры, или еще заугоры, местность у первой скалы и море хитростью захватили и город свой и крепость там воздвигли, и хитростью же многих букейцев к себе перетянули, остальных же наградили презре…
На сем Ниниа прервала вещаемое козами. Знает она, Ниниа, старика своего Пируа. Знает его сомнение. Многому и полно сказанному о прежних делах мира он не поверит. Прежнее и давнее подлежит изъяну. Нет силы у прежнего и давнего знания нести свою полноту. Отломила Ниниа кусок таблички обожженной, бросила в другой угол, а иные, замазав сажей, подложила под котелок с чечевицей. Хитрости ее старый Пируа да не заметит. Хитрость ее он примет за подлинное. Ругать он будет жену свою, видя ее неряшливость и небрежение знанием, но не видя ее хитрости. Измазанным сажей и побитым табличкам он поверит. Прочитав их, он успокоится.
Вспоминая былое, с тоской смотрит она, Ниниа, на горы верхние, некогда заселенные людьми и народами. Тоска наполняет глаза ее влагой. Подлинного она не видит. Козами вещаемое она принимает за подлинное, совсем не ведая, что козы вещали ей прошлое и будущее вперемешку, ибо Геродот и Дионисий, как и многие народы и страны, ими описываемые, суть пребываемы в будущем.
От тоски Ниниа берет клюку и намеревается пойти на базар в Ниневию. Близ городской стены живущих там Ухию и Кекию спросить она хочет, не букейцы ли. С ними былое вспомнить она хочет. Старика Пируа она тревожит.
— Чечевицу я тебе в плошнице сварила. Сама же пойду навещу подружек, — лукаво старику Пируа она вещает, чтобы он, старый, сослепу не прошел мимо ее табличек.
Хитрость женщин от первых времен известна. Пируа хитрость видит, но пререкаться ему неохота. Видит он прошлое, старый Пируа. Силу свою прошлую он видит. Его могуществом жила страна гор, страна железа. Его мощностью была хранима страна долин, страна вина и жита. Знал он огонь восхода и воду запада. Отец завещал ему хранить людей и народы. С отцом он ходил от белого мрака к черному свету. С матерью ходил он в синие тени их границы. Отец держал мир и время. Мать ведала их серединой. Слепой Элу еще не родился. Отец брал сокола, лису и волка, шел к белому мраку. Быка, шакала и оленя посылал он к черному свету. Мать брала маленького Пируа, шла к синей тени середины. Солнцем руки своей середину она освещала — становилось все зеленым. И от белого мрака оглянувшись, отец улыбался. Бык, олень и шакал от черного света к ней тянулись. Опускала мать солнце руки своей на землю равнины. Круглые следы на ней оставались. Знаки эти мужу ее, отцу Пируа, дорогу домой да покажут. Усталый, в пути на них он обопрется. Знаки эти Пируа старый помнит. Но застит ему горечь вторых воспоминаний. Он — бог могучий, бог времен и мира. Отцовские сокол, лиса и волк ему у белого мрака служат. Отцовские олень и шакал ему у черного света служат. Мудростью матери учит он быка в зеленой середине созидать красную ниву. Он, сын отца и матери, глаза их радует. Он, их сын, теперь есть бог могучий, бог времен и мира. Порядок всюду он созидает. Сокол, лиса и волк его приемлют. Они ему преданно служат. Олень и шакал у черного света служить устали. Быку в зеленой середине они завидуют. Молодого рвения Пируа они не приемлют. Не видят они белого мрака. Черного света они не хотят видеть. Зеленая середина их прельщает. Шерсть на загривке шакала вырастает лесом. Рога оленя встают горами. Молодой Пируа их намерения за преградой не видит. Умысел они имеют. Он не видит. Быка ярму он учит. С быком яремным он созидает красную ниву, ибо приходит пора человеков. Первую ниву он пашет. Шакал и олень на него нападают сзади. Страшную рану они ему наносят. Быка они рассекают надвое. Не оправиться Пируа от этой раны. Чреслами он слабеет, упал духом. В солнечный круг, его матерью сотворенный, он падает. Бык рассеченный падает рядом. Одна половина его падает в сторону белого мрака, другая — в сторону черного света. Бык, издыхая, охраняет Пируа. Шакал и олень из красной нивы спешно лепят своих людей и народов. Вместо пота его, Пируа, льют они в месиво нивы мочу. И тех и этих людей лепят они. Тем и этим миром править имеют они умыслом. Лишь капли пота Пируа, в ниву упавшие и оставшиеся незамеченными, оставляют надежду на человеков.
Лежит Пируа — никто не поможет. Рана его жестока. Бык его рассечен надвое. Одна половина лежит с той стороны, другая — с этой. И от белого мрака, и от черного света, издыхая и никому не веря, бык его охраняет. Белое и черное, мрак и свет, день и ночь, сэри и хурри — и иными языками: мэра и нихта, бон и ахсав, де и буйса, жи и е, букиа и эйиа — он охраняет.
Малые боги привязывают немощного Пируа к своей колеснице. Малые боги везут его восвояси. Быка рассеченного и издыхающего челядь вослед гонит, окрикая сери и хурри, что значит день и ночь. Мириан же пахарь даст имена быкам Цикара и Никора.
В местности малых богов узрить немощного Пируа есть всем потехой. Шакалу и оленю они воздают должное. Могучие олень и шакал должное их принимают. В Пируа все кидают объедками. Видя его, поверженного, главный из малых богов, бог грозы, остальным вещает:
— Сим я увековечил отношения, которые установили шакал и олень могучие. Я перегнул мир посредине, края приблизил. Я уменьшил его и на уменьшенный, как шапку, нахлобучил небо. Теперь здесь и там есть граница мира.
Одна из двух служанок главной богини видит поверженного Пируа. Тайком она к нему приходит. Собак от него, поверженного, она отгоняет, убирает объедки. Рану его она очищает.
— Кто ты, подобная руке моей матери? — своим языком Пируа ее спрашивает.
— Ниниа имя мне. Я служанка главной богини, богини солнца! — своим языком она отвечает.
— Только матерь моя владела солнцем, получив его в подарок от отца моего. Теперь разве наделен им всякий? — удивленно он ее спрашивает.
— Теперь много людей и народов и много солнцу названий. Все люди и народы взяли правом считать солнце своим! — слышит он, Пируа, ответом.
— Горе мне, пленнику убогому! — он восклицает.
Непереносимы старому Пируа вторые воспоминания. Они его возмущают. Встает он от скамьи. Главного из тех малых богов, едва ли ныне сущих, он передразнивает.
— Сям я увековечил отношения!.. — задом вертит и в сердцах плюет Пируа.
Берет он плошницу с чечевицей и табличку черную от сажи видит. Полагая, что жена его Ниниа положила табличку под плошницу по недосмотру, кричит он в гневе. Хитрости Нинии он не видит.
— Карга старая! — грозит он Нинии.
Берет он табличку, от сажи ее отирает. Вещает ему табличка. Вещаемое он читает. Приходит ему вещаемое. Табличка ему вещает. Шевелит он губами и голосом вторит табличке.
— Самым достоверным объяснением имени букейцев нам кажется с языка восточного народа киданей, — вторит он табличке и скребет в затылке.
Табличка знание коз ему вещает.
…Самым достоверным объяснением имени букейцев нам кажется с языка восточного народа киданей, — так табличка знание коз старому Пируа вещает. — Ведь в их языке и в языке букейцев столько много созвучий, что иной порой приходят люди в неподдельное изумление. Если букейское слово “женщина” у иных народов произносится: кали, рефика, фрау, зуда, ус, — то кидани называют ее “фужень”, то есть человек так себе, фу, что совершенно совпадает с букейским мнением, выраженным присловием: “Курица не птица, баба не человек!” “Пиво” в том же порядке иные народы называют: луди, бира, бир, йий, баганы. Кидани же говорят его “пицзю”. Угнетение они называют “босяо” — и разве это не есть букейское слово “босяк”! Вместо слова “умирать” кидани говорят слово “сыван”, то есть саван. А уж число в десять тысяч они прямо называют “Иван”, что есть явным влиянием букейцев, у которых до сих пор Иванов куда больше означенного числа. И многие слова у киданей суть одинаковые с букейскими, но их тут не можем привести по их неприличному звучанию. И хотя букейцы и кидани обитают друг от друга на расстоянии, внушаемом великое почтение, хотя в облике их и обычаях едва ли можно найти одно и то же, но только кидани своим языком дали букейцам имя, звучащее у них как “баге и цы” и понимаемое ими как “восемь крылатых всадников”.
Суть такого утверждения вот в чем. Некто из народов, а именно хунну, длительные столетия столь тесно пребывающие подле киданей, что почли за удобство изъясняться их языком, были однажды преследуемы неким другим народом, именно народом сибир. Преследование было весьма ожесточенным, и хунну вынудились покинуть родные края на берегах своей реки и в три года достичь пределов Гирканского моря. Дружелюбие хунну той поры было у окрестных народов едва ли не поговоркой. И, естественно, дружелюбие камаритов и ленов не могло пройти мимо них. К тому же вакхические постулаты их равно же являются едва ли не поговоркой во всем известном мире, потому и следует предположить, что отпущенные Ткмирией семь размеров пития были при встрече хунну с камаритами и ленами превзойдены, в связи с чем те неискушенные хунну пребываху в таких неземных состояниях, что иным они о том рассказывая, глаголаху, будто все это они испытаху у народа “и цы”, у народа крылатых всадников, число постулатов пития которых равно “баге”, то есть восьми. И именно потому всадников, а не пахарей, что никто в заселенном мире, кроме хунну, не считает состояние всадника высшею и естественнейшею долею. О том может сказать Марцеллин, утверждающий, что хунну на коне не только сражается, но и ест, и спит, и справляет нужду, и совокупляется. О крылатости же говорит и букейская поговорка “слетать мухой”, когда дело касается пития. Возможно, поговорка родилась в ту пору дружбы камаритов, ленов и хунну, а возможно, была раньше и хунну к ней только прибавили свое “баге”, то есть восемь, но заменили неблагозвучную муху на более выспренных крылатых всадников. Они, думается, не отличились бы столь известным дружелюбием, если бы могли пустить по миру славу о камаритах и ленах, как о восьми мухах или как о восьми человеках под мухой.
Каковы вакханалии букейцев были прежде, мы не знаем. А нынешние заключаются в обильном возлиянии самых скверных напитков с кричанием самых скверных речей, в драках и упадениях и лежаниях там, где придется, хотя бы и в навозной канаве, пока не войдут в память. Это может быть только пятым питием по заповеди и никаким иным, и прежние букейцы, по всему, не заостряли на нем своего внимания, стремясь к последующим. Нынешние же букейцы, войдя в память, встают и ищут пития, и ища, рассказывают всем о сотворенном. И все таких приветствуют, в одобрении слушают, если только из зависти не молчат. Подлинного вина нынешние букейцы не приемлют. А делают напитки сами, притом делают их невозможно скверными, употребляя в них яды самой невероятной силы. Бывает, испив, некоторые заживо сгорают. И о них говорят так же, как говорят о героях, положивших жизнь на алтарь отечества. Геродот сообщает про некоих лотофагов, изготовляющих вино из лотоса. Если это действительно так, то лотофаги тому научились у букейцев, ибо есть очевидцы, дающие достоверные сведения о том, как букейцы в напитки употребляют порошок, предназначенный для стирки одежд, именуемый лотосом. Делается это самым простым способом. Пенный напиток неизвестного происхождения, но именуемый пивом продавцы для большего количества разбавляют водой, а отсутствие пены возмещают добавлением того порошка. И все букейцы о сем знают, но берут, и употребляют, и всегда дотошно стараются установить, сколько именно в напитке подлинного пива, сколько воды, а сколько всего остального, то есть порошка для стирки одежд. И при этом случаются потасовки с изрядным сквернословием, так что люди одной компании, только-только мирно и радостно спешащие испить взятого напитка, становятся друг другу неприятны и бьют друг друга, каждый отстаивая свое. И никогда не случилось так, чтобы, испив испорченного, они взялись проучить действительно виноватого. Впрочем, последнее присуще всем народам и людям, и у всех более всего страдают те, кто ни в чем не виноват, подлинно же достойный наказания благоденствует…
Прочел сие старый Пируа. Вещаемое табличкой прочел он. Далее читать есть ему желанием. За иным обломком он наклоняется. Иную табличку берет он. Суть знаний о букейцах, сказанную козами, он читает. Голос вещаемого он наконец хорошо слышит. То, что вещаемое принадлежит козам, он наконец понимает. Берет он длинную хворостину, идет к козьему загону. Несет он козам благодарность. Придет с ниневийского базара Ниниа — и ей в руке его найдется лестное.
Высока гора Пируа. Верхние горы — его горе подножием. Воздух его горы чист и прозрачен. Видит он с горы все стороны мира. Приходит он на восходный склон горы. Видит он всю восходную сторону мира. Сто девяносто четыре с четвертью страны, не считая людей и народов, числится за этой стороной на его табличках. Любит он эту сторону. Любит ее даже в ненастную пору. Свет и тьма здесь уравновешены. Холод и жар здесь уравнены. Глупое и мудрое скованы друг с другом накрепко. Бедный здесь мечтает о богатстве, богатый же алкает от него избавиться. Любит приходить сюда на склон Пируа. Белые его камни меж зеленой травы любит он. Зеленую траву вкруг белых камней любит он. Катятся здесь молодые и старые облаки перламутровые. На любом, усевшись удобно, плывет он. Нет ему предела. Козий загон он здесь на восходном склоне поставил.
Сейчас подошел к склону он. Прихмуренный и ветреный день внизу увидел он. Бегут тени по странам и народам, мелкими пятнами света перемежаясь. Здесь бликом свет отразится, там откликнется.
Сто девяносто четыре с четвертью страны Пируа сейчас смотреть не хочет. Козам воздать пришел он. Козы это знают. Дерзкие из них грозят рогами. Недерзкие ждут прощения. Старый вожак их козел ваци, прозванный кукаву, вывернул губы, грызет осину. До свершаемого ему нет дела. Он знает все тропы и дороги от мрака до света. Все тропы и дороги середины знает он. Дружен он был с соколом, лисой и волком. Их знаниями он преполнен. Стоял он против оленя и шакала. Их уловками полон он. Страну букейскую и ту и эту знает он. В лесу их был он съедаем комарами, тонул в болоте. От комаров он отбивался рогами, копытами мостил дорогу. Корм добывал он из-под снега. С букейцами пил он горящую воду и пиво-лотос. Сим утомленный, спал он в храме их с иными вповалку. Все он видел, все знает. У народов луллибу был он священником и совершал соитие с нареченной тому девой. Гиксосов вел он в Египет и не попал в папирусы лишь по причине переедания кипрских лавров. Черно-красные хазарейцы гнали его в пески Карамы, забыв в усердии свой язык. Жарили его, козла ваци, прозванного кукаву, на вертеле конные народы большого поля. Теперь он вынужден выгрызать из осины заднюю ногу. Все видел он, все знает. Он — кукаву. Но никто о знаемом вещать его не просит. Никто не стрижет его шерсти, не чешет пуха. Дерзкие козы не дают ему покрытия. Недерзкие его не волнуют. От тех и этих отвернулся он в презрении. Запахом отгородился он от мира. Его запах всем сеет ужас. Ему одному его запах сладок.
Он, Пируа, идет с хворостиной. Он, старый козел ваци, не защитит стадо.
— Странно нам! — дерзкие козы старому Пируа вещают. — Малая Курша по странам верхних гор Забахае и Тарала ищет неведомое. Молочноногая жена Мириана-пахаря, злым словом убитого, в дорогу огня его без валхи отправила. Неведомые верхним горам конные народы большого поля прошли их деревней. Сто девяносто четыре страны востока возмутились. Закро Полуторному небо черным приснилось. Наша сестра, ему прислуживающая, утешить его не может. Смолк осел Данте. А великий Пируа, некогда и сам пленником пребывающий, ничего этого не видит. Великий Пируа творит справедливость — он несчастнейших из несчастных угнетает! Мы на этот счет имеем особое мнение!
Знающие да скажут незнающим — кто козе даст правило, кто пристыдит бесстыжую? Ибо о ней сказано: дух ее тесен. Козы все знают о мире и времени от края до края. По белым верхним горам, синей середине и черным долинам они ходят. От белого мрака до черного света и по синей середине они ходят. И когда великая мать Пируа солнцем своей руки ставит мужу путевые знаки, козы при сем ходят. В терновнике и в ухоженном саду они ходят. В хижине-кохмахи и во дворце-дарбазе они ходят. Лишь кто отвернется — они того долю съедают. Платье они жуют и папирусы, пергамент съедают. Фронтон храма в Муцациру они постигли, с него вниз сыпали сотворяемыми орехами и мочились. Реченное и изображенное они не приемлют. Через пух свой, в нить шерсти вплетенный, они вещают знание. Ниниа старому Пируа их знание поведала. Лечат они молоком больного, если имеют желание. В рогах их играет ветер. И если они, смирные, тянутся к дарующим ладоням, знающий знает — походя они отблагодарят рогом.
Старый Пируа, жизнь проживший, козьи уловки видит. Не раз помогал он в поисках козы Закро Полуторному. Без него Закро Полуторный против своей козы был бы младенцем, беспомощным дет на глиняном ног. Знает все Пируа. Ослу Данте он оповещает время для крика. Все Пируа ведает. Уловки козьи он видит.
— Имеем особое мнение, а благоуханный кукаву тому порукой! — козы дерзко старому Пируа вещают.
Он вступает с ними в пререкание.
— Не козсовет ли имеете умыслом? — ехидно Пируа коз спрашивает. — И не сжевали ли вы четверть страны восхода, как подол Нинии, ибо стран определили вы числом в сто девяносто четыре!
Обидой есть ему, старому Пируа, напоминание о плене. Шакал и олень, слуги отца его, коварством нанесли ему рану, быка рассекли надвое. Малые боги, бывшие его челядью, привязали его, Пируа, к своей колеснице, привезли в узилище. Шакалу и оленю воздали почести. Шакал и олень красотой и статью были равны друг другу. Шакала и оленя отец Пируа за красоту и стать выделил из всех прочих. Шакалу и оленю предел у черного света поручил он. Козы к ним приходили и, бывало, видели едущего на черном коне или идущего в кожаных лаптях к трудам Мхеку. Коварством шакал и олень нанесли Пируа жестокую рану, быка рассекли надвое. В него, Пируа, бога времен и мира, коварством поверженного, его же челядь бросала объедки. Умолила Ниниа, служанка, госпожу свою, крылатую богиню солнца, поднять Пируа из грязи, залечить рану, отдать ей мужем, быка выходить. Взяла себе платой крылатая госпожа ее шакала, статью богоравного, оленя отдала мужу. Страны черного света потерял Пируа, обрел жену Ниниу. Саднит сердце ему до сих пор. И четверти страны, козами не упомянутой, простить он им не может. Они это знают. Лукавством хотят они отвратить его в пререканья. Возмущенный Пируа их лукавства не видит. Вступает он в пререканья.
— Где четверть страны моей, заселенной, в восходной части мира? — желчь волнуя, Пируа коз спрашивает. Козам рука его известна. Хворостину его они знают. Получить заслуженного от его руки они не стремятся. Награду его они отвергают, считая ее наказаньем. Достойными наказания себя они не считают. Истиной отвечать старику Пируа им нету. Ищут они лукавое и находят. На козла ваци, на вожака, прозванного кукаву, они ссылаются.
— Разве не ведомо тебе, старому и почтенному, о переделе мира под зеленым деревом при единственной дороге? Разве не ведомо тебе, что принято страны восхода считать без четверти? Тому свидетелем сиятельный кукаву! — дерзко козы старику Пируа вещают.
Козел ваци, прозванный кукаву, коз слышит, но понять не может, ибо есть множество языков — есть высокий язык и низкий, мужской и женский, есть язык царей, воинов, тряпичников, есть язык жены, а есть язык мужа. Козы своим языком старому Пируа вещают. Козел ваци, кукаву, мир от белого мрака до черного света постигший, язык коз не знает.
Старый Пируа слышит козьи слова в смущении. Он знает о переделе мира первых времен — иного не знает. С жестокой раной лежал он во время передела, Ниниа его лечила. В начале первых времен люди и народы жили на верхних горах. Близость к небу была более неудобной, нежели удобной. Солнце и луна катались прямо по улицам. Порядка солнце и луна не знали. В один из дней солнце зацепилось за вершину Арджевани, и день превратился в век. О том сказано: “Был первый век день бесконечный, нощию не межаемый!” Отец разделил землю так, что каждому досталась своя. Солнцу и луне он определил порядок. День он назвал народам их именем: дге, мэра, бон, де, жи. Ночь он назвал народам: гаме, нихта, ахсав, буйса, е. День наступает тогда, когда свет побеждает тьму, и всякий видит друг друга. Ночь наступает тогда, когда побеждает тьма, человек перестает видеть человека, а народ — народ. Отец исполнил это. Он разделил всем к наступлению вечера, ибо иного быть не могло, ибо нет худшего, чем дневное исполнить ночью. Солнце он отцепил от Арджевани, и посланный туда Изан должен был вернуться восвояси.
Все это старый Пируа знает. Дела отца своего он помнит. Помнит он зеленое дерево на краю дня и ночи, рядом с мглой долины. Никакой четверти страны восхода отец не упразднял. Никто не взял ему не принадлежащего. Ночь провел отец с компанией под зеленым деревом и утром был хмур, как зимняя заря. Но всех он наделил. Все своим владеют. Только Джеиал, именуемый так в некоторых источниках по незнанию подлинного его имени, с крепости смотрел на чужое. Нету у Джеиала даже меча собственного, нету двора — и как бы он смог утаить четверть страны восхода?
Старый Пируа уловки коз знает. Но спрашивает он козла ваци, кукаву. Оставляет козел ваци свою осину. Он, ваци, и он, Пируа, садятся друг подле друга. События и пространства мира они вспоминают. Перебрав в тщании то и это, приходят они к догадке:
— Не шакал ли и олень тому виной, в злобе породившие элуев?
Козы от их догадки ликуют. Дерзкие недерзких тотчас заставляют лепить элуев — какие получатся. Сами же собирают заседания козсовета и ставят знаемый от букейцев вопрос текущего момента.
Козел ваци и старик Пируа, во второй раз обсудив времена и пространства, свою догадку подтверждают:
— Да, мир изменился и вполне мог разродиться элуями. И Слепой Элу тоже теперь возможен.
Дерзкие козы из козсовета указывают недерзким прибавить к списку сотворяемых Слепого Элу — какого, и сами не знают, но был бы он всех хуже! Недерзких коз задание смущает. Чтобы не плодить зла, сговариваются они бодать старого Пируа сзади. Бодаемый, схватится он за хворостину, козсовет разгонит. Послушные из недерзких намерение подруг не одобряют. Тайком выдают они подруг козсовету. Месть козсовета ужасна. В стороне от глаз Пируа собирают они знаемый от букейцев ревтрибунал и выносят решение: послушные недерзкие да сбросят непослушных вон с горы Пируа. Непослушные недерзкие на это согласны — упав, да не будут творить злого! Их намерение козсовет видит. Вынесенное поспешное решение ревтрибунала он отменяет. Он постановляет преобразование. Он постановляет перевести непослушных недерзких коз в элуев, дабы наплодили они тех во множестве.
— Это да будет! А потом разберемся! — сказали они себе, но в решение для потомков записали: “Неустанно о благе пещасись…”
Старик Пируа и козел ваци вспоминают прошлое. Виденное и изведанное повествуют они друг другу. Беседой они увлеклись. Творящегося за спиной они не видят.
— Знал ли ты страну букейцев, страну у края света и вечного мрака? — старый Пируа спрашивает козла ваци.
— Путь в нее далек и необычен. Путь в нее может быть огнем и водою! — старому Пируа отвечает козел ваци.
Уважение питают они друг к другу, старик Пируа и козел ваци. За их спиной дерзкие козы творят беззаконие, объявив его благом. Недерзких коз — послушных и непослушных — превращают они в элуев. Из одной они хотят сделать слепого Элу. Старая Ниниа из хижины Ухии и Кекии у стены ниневийской это видит. Клюкой грозит она дерзким козам. Клюкой грозит она старику своему Пируа. Он да не видит. Козы же старание свое умножают. В единицу времени делают они то, что в ином случае сделали бы в десять. Видя это, поспешить к себе на гору Ниниа хочет. Гостеприимные Ухия и Кекия ее не отпускают. Злые дела на горе Пируа им не ведомы. Стремления Нинии уйти они не одобряют. Меда они ставят ей и орехов, с хлебцем черным перемежаемыми — пища времен жизни их на верхних горах. Пенистый квас из растения ривену, охлажденный, они перед ней ставят и пирог из красных и истомленных в глиняном сосуде ягод каниле они ей ставят — пища времен их жизни в стране Шубарту. Уважая закон, с благодарностью принимает Ниниа и то и это. Квас растения ривену, охлажденный, голову ей кружит. Смелеет старая Ниниа — Ухию и Кекию про путь в страну букейскую она спрашивает.
Память Кекии не обширна. Малые дела по хозяйству более ее занимают. Хождение за хворостом в дождь более она помнит. Двух пропойц-мужиков, близ леса стоящих, она помнит. Сказанное ею: “Вон Армаз с Мирианом пьют, бесстыжие!” — она помнит. Окрик мужу своему Ухии она помнит. Хотел Ухия с ними, в дождь пьющими, остановиться и переброситься словом. Хотел с ними глотком вина, с дождем смешанного, промочить горло. Окрик свой ему она помнит. Уважает она Мириана-пахаря, чтит мужа и благоговеет перед Армазом. Но нет ей обычая дать мужу волю. Нет ей обычая не присматривать за мужем. Нет такого обычая у букейцев. Есть ей законом бдить за ним денно и нощно, не давая покоя. Есть ей законом гнать мужа отсюда туда и обратно, быть всегда им недовольным. Ибо таков закон букейцев. И, забыв все, это помнить она будет. Мудрости полна душа Кекии. Ее мудростью хижина их у стены ниневийской держится. Букейцы ушли в страну Шубирту. Ушли букейцы в поисках неведомого, и царь Хаммурапи, царь славный, сказал в недоумении: “Холмы их далеки, а речи странны!” Кекия царя Хаммурапи уважает. Внушает ей царь Хаммурапи уважение. Ибо отцом ее, Кекии, сказано, старым ратником и ратаем Русой, еще иным именем Зосой, сказано: “Чти, дщерь, огонь в очаге, семью в муже, царя в законе!” Чтит Кекия отца своего, преклоняет колена. Есть сведение — был он богом земли, но состарился и не ушел с народом. Дал он мудрость дочери своей Кекии. Мудростью и радением держится хижина их с Ухией, и раз в год посещает их ради уважения царь. Но не обширна память Кекии. Дороги в страну букейцев — ни в ту, ни в эту — она не помнит.
Память Ухии велика. Точна его память. Обладает Ухия полным знанием. Хранилище табличек глины обожженной у него помещается в малом чулане. Хранилищем знания Ухии — его память. Ищет Ухия знание повсюду. Все ушедшее Ухия знает. Отец его есть бывший бог ветра Овлита, приносящий дождь и ведро. Дед его Мхека. Не ушел Ухия с народом, остался. Армаз с почтением приходит к Ухии и его слушает. Вино его красной ягоды страны Шубирту пьет он, Ухию слушает. Сам приносит Ухии многие знания. Дважды в год царь призывает Ухию к себе для беседы и отпускает с большим подношением.
Доволен Ухия своей Кекией — она не видит. Есть ей законом быть им недовольной. Ушли букейцы — эти двое остались. Морковная каша с маслом и пирог каниле для пропитания им достаточны. Ни на что они не ропщут.
У старой Нинии голова квасом ривену пенным вскружилась. Осмелела Ниниа и дорогу в страну букейскую спросила прямо. Сказал бы Ухия, ибо дорогу в страну букейскую знает. Но, опережая его, чтя закон свой, Кекия ему повелевает.
— Скажи-ка, мужиче, доброй женщине, что знаешь! — Кекия ему повелевает.
Глаза Ухии зелены и кротки. Смотрит он на Нинию смущенно. Сказать он был готов, но по повелению говорить ему тяготно. Каждое слово обретает меру веса. Каждое слово становится в локоть шириной. Стеснен он душой от повеления. И легче ему сокрыть знание. Кротко и печально смотрит он в глаза Нинии. Старую Ниниу ему жалко. Но стеснен он душой от повеления, и слово в меру весом, в локоть шириной из уст его не выйдет.
— Что ж молчишь ты, мужиче? — в недовольстве по обычаю Кекия его спрашивает.
— Не знаю! — рождает ответ Ухия и тихо уходит.
Уходит он, Ухия. И не сделанное доброе дело дни его сокращает.
Кекия подружке своей Нинии жалуется.
— Завещал мне отец мой чтить семью в муже, — подруге Нинии она жалуется. — Однако же как мне это с Ухией моим упрямым сделать?
Старая Ниниа подругу свою Кекию чтит и уважает. Но видит старая Ниниа ее обычай и не радуется. Не внять старой Нинии странному обычаю. Взяв клюку, спешит она к старому своему Пируа. Легкий хмель кваса ривену из нее выходит. Вновь видит она за спиной старика своего Пируа неладное. Видит она дерзкими козами творимое беззаконие, объявляемое неизбежным благом. Непослушных недерзких коз необычайными превращениями обратили дерзкие козы в элуев, не зная, кто они, и взялись за последнюю, имея умыслом сделать ее Слепым Элу. Старый Пируа и козел ваци, кукаву, деяниям их не внемлют. Старый Пируа слушает, а козел ваци вещает ему знание. Козел ваци вещает старику Пируа о букейцах.
— Мир принадлежит им. Сего они не знают. Творят они никем более не исполнимое и сего не знают, — с горечью козел ваци старому Пируа вещает. — Соль им сладка, мед им солон. Безмерное им привычно, середины они не знают. Огонь им — богом, и богом им — вода. Загоревшись, они копают яму, закопать которую потом не хватает не только всей земли их, но и вообще всей земли созданной. Остынув, они без меры же пьют горящую воду, ибо она им двуединый бог и они ей поклоняются, видя в ней сочетание первоначал мира. Частью они красивы, частью безобразны. В ярости, в войне и в тяготах они тверды, в повседневной жизни ленивы и беспомощны. Они приветливы и гостеприимны, но, радуясь и принимая, они принимаемого ругают. Душа их полна ветром, раздувающим в них огонь и заливающим его водой. Когда преобладает огонь, они жаждут и ищут и покоряют безмерные пространства, ибо испаряют воду. Преполняясь водой, они сеют смуту. Но столь же часто все бывает наоборот. Их знания о небесах точнее египетских, и, обойдя мир заселенный, равно как и неведомый, они возвращаются к месту исхода. Женщины их красивы, вольны и деятельны. Но последствий деяний не видят. Любое из деяний, за которое они возьмутся, будь оно самого скверного свойства, они почитают за благо. Обычаем их есть не почитать семьи и отлучать мужей под любым предлогом, едва те принесут им младенца. Сыновья их почитают матерей, но, не зная отцов, полны неизъяснимой тоски, отчего срок их краток.
Слова козла ваци приводят старика Пируа в неведомый ему ранее трепет. Что-то чрезвычайно далекое они ему напоминают. Старый Пируа начинает думать, не был ли он у букейцев. Взяв матерь свою за руку, не ходил ли он, младенец, к букейцам в гости. Не они ли просили ее объяснить знаки луны и солнца. Не по этим ли знакам, повторяя путь отца Пируа, букейцы, уйдя, находят исходную землю.
В волнении встает старый Пируа и смотрит в страны восхода. В подернутые мглистой дымкой облаков дали восхода смотрит он. Ему кажется, он видит страну букейцев. Дорогу туда водой и огнем он видит. Ликует душой Пируа.
Старая Ниниа, торопясь прекратить беззаконие, объявленное неизбежным благом, грозно с клюкой поднимается в гору. Поднявшись, грозно спешит она на восточный склон. Дерзкие козы, столкнув с горы недерзких, принимают вид послушных.
— Слава тебе, Солнцеликая! — дерзкие козы в виде недерзких ей вещают. — Ты идешь нам спасением. Молоко наше плывет облаками над землей восхода. Сами себя доить мы не можем. Ты идешь нам спасеньем!
Ниниа умысел дерзких коз видит. Воздает она каждой за содеянное. В помощь зовет мужа своего Пируа. Он и козел ваци оплошность свою видят. Воздают они должное дерзким козам за содеянное. Но недерзких коз, сброшенных, никто уже спасти не может. Краток путь вниз от Пируа. Вверх к Пируа путь бесконечен. Злом преисполнены, растворяются они, бывшие недерзкие козы, превращенные в элуев, среди людей и народов. Зло, покамест им неведомое, их прельщает. Вкус зла спешат они отведать.
Младенцу Солнцеликой при их приближении не спится. В тревожном воздухе запада и гуле конных народов слышит младенец Солнцеликой их приближение, кличет Куршу. Она его не слышит. По верхним горам бежит Курша. Сладким воспоминанием о прошлом житье есть ей запах верхних гор. Белый мрак их — Курше в награду. Бежит она малой нивой заброшенной. Бежит она горным лугом. Велика страна верхних гор. Всем места в ней, великой, хватало. Здесь был двор и дом Мириана, здесь был дом и двор Закро Полуторного, а здесь — Букии и Эйии, пришедших. Всем места хватало. Осел Данте, привязанный, близ луга пасся. Осел Данте оповещал верхние горы о пробуждении. И если солнце зацеплялось за Арджевани, Тедо отправлял туда Изана.
Меж тем козел ваци, кукаву, в лежбище своем на северном склоне горы Пируа, с отстегнутой для изголовья осиновой ногой, ворочается. Нет сна ему, козлу ваци, кукаву. Мир прошел он в свое время. И знался он с людьми и народом, колесницей неукротимой прошедшими мир туда и обратно. Шел он с ними долгим путем огня, и хотел он пройти с ними путем воды. Знание их о пути Мхеки, вечно трудившемся, и об элуях он постиг. Хотел он пройти с этими людьми и народом путем воды. Но во хмелю будучи, спал он, и сжег он ногу. Из прочной осины, воды не боящейся, сделал он себе ноги подобие, и так шагаючи, от народа в неукротимой колеснице он отстал, не ступил на путь воды, знание перенес на бересту.
Встает козел ваци, кукаву, от лежбища, лезет в торбу. Есть ему желанием знание это извлечь, дать Нинии. И так он роется в торбе, и этак. Из нее он все вытрясает. Бересты нету. Есть в торбе козий кал засохший. Бересты нету. Есть только огрызок, строчку знания несущий: “Оттуда он смотрел землю, смотрел небо, освещенные луной и затемненные солнцем. Он их видел и с той стороны, и с этой. В местности, где творилось все враз, он видел…” Только этот огрызок, засохшим козьим калом облепленный, есть ему в торбе.
Видит козел ваци, кукаву, чьей глумливой воли есть это дело. Впадает он в неистовство, встает на все три свои ноги, копытом землю роет, потрясает рогами, бородой полощет. От сотрясения рогов поднимается в мире ветер. От бороды сбираются тучи цвета кремня, огнь и скрежет высекающие. Неприютно становится в северной стороне мира. Люди и народ ее покидают.
Козел ваци, кукаву, на козий загон устремляется. В неистовстве он все ломает, коз прочь гонит.
— А вот сверзю я вас, снизрину в бездну! — в неистовстве он им вещает.
Они же, коварные, предвидя свою гибель, идут на хитрость. Самую крепкую и дебелую они выбирают и ведут козлу ваци, кукаву — пресытившись, да обессилеет. Она, судьбе покорная, лишь просит завязать ей ноздри.
Столбец 7
Известным далее о Закро Полуторном и тех, кто что-либо знает о букейцах, есть следующее.
В грохоте и мраке северной стороны неслышные бегут по земле элуи.
Младенцу Солнцеликой, Пиркушу, при их приближении не спится. В тревожном воздухе запада и гуле конных народов, в грохоте и мраке, в смятении северной стороны слышит младенец Солнцеликой, Пиркуш, их приближение, кличет Куршу. Она его не слышит. По верхним горам бежит Курша. Сладким воспоминанием о прошлом житье есть ей запах верхних гор. Белый мрак их — Курше в награду. Бежит она малой нивой заброшенной. Бежит горным лугом. Велика страна верхних гор. Всем места в ней, великой, хватало. Здесь был двор и дом Мириана, здесь был двор и дом Закро Полуторного, а здесь — Букии и Эйии, пришедших. Всем места хватало. Осел Данте, привязанный, близ луга пасся. Осел Данте оповещал верхние горы о поре пробуждения. И если солнце зацеплялось за вершину Арджевани, Тедо посылал Изана непредусмотренное исправить.
Бегут козы, превращенные в элуев. Во все четыре стороны бегут они. Одна из них, ставшая неведомым доселе Слепым Элу, бежать не стремится. Она, уже именем нареченная, притаилась у подножия горы Пируа. Она мир повернуть имеет умыслом. Ей нужны знания Пируа. От него до поры она убежать не стремится. Остальные же ищут себе злого дела. Громко они о том перекликаются. Из всех людей и народов только Пиркуш их слышит — только ему есть знанием о злых их умыслах.
Суть их слов доступна младенцу Солнцеликой, Пиркушу. Беду видит он. Но как отвести ее, он не знает. Нет ему отца Мириана-пахаря и Мириана-воина. Отцовского знания нет ему. Нет ему Армаза, его знания нету. Никому нет Армаза. Лежит он в урочищах Белбы с раной жестокой. Не поможет он народу, не даст знания Пиркушу. Одна надежда остается ему, Пиркушу, — хоть что-то да знает Солнцеликая. Разрывает он теплые пелены, в которые заботливо укутан. Встает он. Босыми пятками звонко шлепает он по теплым ореховым половицам. Солнцеликая, сладко сердцем дрогнув, его шаги слышит. Встает она от ложа вдовьего, остывающего. Младенца своего знает она единственной радостью. Жизнь свою посвятить ему она готова. Мириану в том дает она клятву. От его ложа встает она и спешит младенцу навстречу.
— Что тревожит тебя, чадо? Что не дает смежить вежды? — младенца своего она спрашивает.
— Матерь, слышу я разговор элуев! — младенец Пиркуш ей отвечает.
Солнцеликой слова его тревожны. Видит она судьбу младенца своего злосчастную. Она в тревоге младенцу своему отвечает.
— Нет элуев, чадо мое! — она ему отвечает.
Младенец Пиркуш ложь матери видит. Хитрость он замышляет.
— Матерь, замеси теста. Матерь, испеки мне хлеба. Голоден я, и не спится мне среди ночи! — мать свою младенец Пиркуш просит.
Тесто она, Солнцеликая, замешивает. Памятно ей, как хлебы она пекла Мириану. Слезы ее капают в тесто.
— Не дала я мужу в последний путь неведомого здесь валхи. Так хоть сыну своему слезой о муже дам я нерастраченную силу! — шепчет она в горечи.
Тесто она, Солнцеликая, среди ночи замешивает, огонь раскладывает, готовит угли. Младенец ее Пиркуш сидит рядом, ждет хлеба. Сын ее Пиркуш сидит рядом, умысел он имеет. Знает он — не скажет ничего ему матерь об элуях. Сколько бы ни просил он — не скажет ему матерь, его пожалеет, от судьбы злосчастной пасть в бою с элуями отвратить она постарается. Сердцем он закипает, Пиркуш, рвется в бой жестокий. Но не скажет матерь ничего об элуях — сына пожалеет. Потому имеет он умыслом узнать об элуях силой.
Прилепляет Солнцеликая тесто на стенки печи раскаленной. Дышит печь хлебом. Дом и двор Мириана дыханием хлеба переполняется. Слышит это дыхание Закро Полуторный. В удивление ему ранние хлебы Солнцеликой. Лежит Закро Полуторный в своем доме. Подле него спит его женщина. Двор их полон младенцев. Много младенцев лепит из глины каждый день жена его Медноволосая. Полон ими двор. Занесены они снегом. Ни один не похож на младенца Мириана. Странно это Закро Полуторному. Тайну брата и жены его Солнцеликой знать он хочет. Тихо встает он от жены своей Медноволосой. Тихо выходит из дома он.
Тем временем хлебы Солнцеликой испеклись, и она их, горячие, из печи вынимает. Их, горячие, она подает сыну — преломит он, насытится и уснет спокойно. Младенец хлебы принимает и преломляет. Быстро их, преломленные и горячие, прижимает он к груди Солнцеликой. К дарующей ему жизнь, к кормящей его груди материнской прижимает он горячие хлебы.
— Скажи, моя матерь, кто такие элуи и есть ли на них сила? — Пиркуш мать свою вопрошает.
Солнцеликая все видит. Видит она судьбу сына, судьбу жестокую — пасть ему в борьбе с элуями. Сына ей жалко. Хочет она сказать неправду. Неправдой хочет она отвести от сына элуев.
— Отпусти хлебы, чадо! Ни Слепой Элу, ни элуи на земле да не родятся! — говорит она сыну.
Сильнее прижимает он горячие хлебы к груди ее, своей матери.
— Скажи, если беды мне не хочешь, кто такие элуи и есть ли на них сила? — он, жестокосердый, ее, Солнцеликую, спрашивает.
Видит она судьбу сына — пасть ему в борьбе с элуями. Но выхода у нее нету. Говорит она сыну об элуях, но не говорит правды. Неправдой хочет она отвести от сына элуев. Кто за такое матерь осудит? Говорит она сыну:
— Сражался с ними Амиран прикованный. Амиран элуев извел. Отчего ты о них вспомнил? Или страшное тебе приснилось?
Пиркуш топот элуев и голоса их слышит. От гула земли под их копытами поднялись в загоне белый Цикара и черный Никора. Пиркуш их слышит. Закро Полуторный поднялся от постели и пошел в сторону их дома, Закро Полуторный в первом снеге первых времен первую тропу топчет — Пиркуш его слышит. Хватает Пиркуш головню раскаленную, угрожает ею матери.
— Или скажут уста твои правду, женщина, или смажу я их головнею! — в гневе говорит он.
Мужа ее Мириана-пахаря убило худое слово. Сын Мириана-пахаря, младенец, матери головней угрожает. Она, Солнцеликая, судьбу сына видит. Пасть ему, младенцу, в бою жестоком. От сына судьбу отвести она имеет умыслом. Боль горячих хлебов ей не угроза. Головня горящая ей не страшна. Матерь, дитя защищающую, никто не сломит. Матерь, дитя защищающая, сильнее мира.
Вновь, в надежде отвести судьбу сына, говорит она неправду.
— Амиран прикованный элуев извел, чадо. Хлебами насытившись, ложись спать спокойно! — с улыбкой говорит она сыну.
Сын, Пиркуш, неправду матери видит. Тщету угроз и бессилие свое он видит. Горько ему, Пиркушу, бессильному. Горько ему, матери угрожающему. Хотел бы он иного. Матерь обнять хотел бы он. Первые ее морщины разгладить хотел бы он. Ладонью и сердцем от всех бед заслонить ее хотел бы он. Но гул по земле идет от копыт элуев — никто не слышит. Нет времени на ласки у Пиркуша — ликом он угрюм. Мать, Солнцеликая, это видит. Судьбу сына она видит. Никто из родни ее хеттской ни ей, ни ему не поможет. Ниц лежит страна хеттская — низвергнута народами моря. Пируа стар.
Зовет она в помощь Армаза. К местному Армазу, богу мужа своего, судьбы его не зная, она взывает.
— Увы мне, пленнице убогой, Армазе! Мириан-пахарь, воин и муж мой Мириан привел меня к себе — чужеземку убогую, беспомощную, глухую и немую. Ткуэ, уцхои, мцири да шеуцевнели, ухми да уситкве привел он меня от дома моего. Привел и оставил. Привел и ушел дорогой огня, не взяв моего, но неведомого здесь валхи. Не защитит он! — так она, Солнцеликая, судьбы Армаза не ведая, ему вещает.
Не помнит она своего худого слова, сказанного Мириану и богу его Армазу. В день вчерашний, когда принес Армаз мужа ее Мириана к дому, положил под орех раскидистый. Орлом кружил он — Закро Полуторный достал его стрелой. Сел он сорокой на застреху — Солнцеликая вышла и прогнала его с проклятьем. Трясогузкой стал он, бог Армаза, горевать о Мириане перед Цикарой и Никорой, но лишь прогнал из лужи. К бездыханному Мириану никого не смог он направить. Брата своего Уплоса, ради людей небо оставившего, упросил он внести Мириана в дом. Солнцеликая гневом глаза неотразимые наполнила. Уста гневом она открыла. Теперь она в горе о том не помнит. Теперь просит она Армаза. Не помнить женщине привычно.
Армаз с раной жестокой в урочище Белбы лежит в сне тревожном. Снится Армазу ночь черная, и дом Мириана снится ему ветхим и черным. Муравьи ползут по балке-матице его дома. Грязен пол его дома. Некто маленький и черный с козьей бородой открывает дверь его дома. Снится это Армазу. Рана его жестока.
Закро Полуторный во дворе брата своего вздыхает. В удивление ему младенец брата. Подобного он не видел.
Младенец же бессердечный мать свою пытает:
— Будет ли мне истиной слова твои, женщина? Или обрести мне знание ценой ран и жизни?
Нет ей, Солнцеликой, выхода. И, судьбу сына злую видя, она ему уступает. К Армазу, на мольбу ее промолчавшему, она таит обиду. Сыну она уступает. Велит она ему найти букейцев. Есть к ним дорога огня и дорога воды. И та, и эта дороги к ним бесконечны. И на которой они сейчас пребывают, она не знает. Но иного исхода нету. Взявшийся сражаться с элуями должен обладать их знанием.
Обувает Пиркуш отцовы каламани-лапти. Мечом его железным препоясывает он чресла. Щит его малый со стены он снимает. Шапкой его войлочной покрывает он темя. Хлебы горячие заворачивает в холстину.
Видит это мать и плачет.
— Твердосердый ты и угрюмоликий! — говорит она сыну.
— Пиркуш я, Пиркуш! Дед мой с твоей стороны есть твоему народу богом. Он смотрел за распорядком мира. От окраин он нисходил к середине. От середины поднимался к окраинам. Ждал службы его лев пустыни. Шакал и олень низвергли его коварством. Хромой, он не поспевает за ходом солнца. Бык его рассечен. Дети живут в смятении. Я, внук его, должен ведать порядком мира. Но нет у меня к тому стремления. Земное меня тянет, подобно Уплосу. Земным я поглощен и уступаю мир Армазу. Элуев я сокрушу. Возьму в дом женщину, тебе подобную. Мех кузнечный поставлю я на отшибе деревни. Огонь и железо меня к себе тянут! Я первый человек, родившийся не на верхних горах! — так говорит он матери.
Закро Полуторному слова его в удивление. Рядом с ним, с младенцем брата, встать он хочет. Снимает он щит малый со стены своего дома. Железом меча опоясывает он чресла. Бронзу кирки берет он в дорогу. Мех малый вина и круг сыра козьего берет он в дорогу. Племяннику он вещает:
— С тобой мы одной крови. Братом моим, твоим отцом, мы повязаны. Ты левая нога, я правая. Ты голова, я сердце. Ты огонь ярости, я вода терпения. Незнаемый и бесконечный путь к букейцам мы осилим!
Слова Закро Полуторного младенцу Пиркушу нравятся, а козе, все слышащей, нет.
— Имею особое мнение! — сердито она возвещает.
Не нравятся слова Закро Полуторного и жене его Медноволосой. Солнцеликой они тоже не нравятся. Слова Закро Полуторного — слова мужчины. Их язык женщинам непонятен. Они языку мужчин не внимут, считая его грубым, не способным отразить всего переживания.
Медноволосая жена Закро Полуторного пришла к Солнцеликой. Вместе сборы мужчин они наблюдают. Медноволосая жена Закро Полуторного на младенца Пиркуша не наглядится. Томление неведомое она в себе слышит. Груди ее вздымаются и набухают. Коза к грудям ее приникла и соски теребит. Медноволосая на Пиркуша смотрит, ей сладко, козы она не слышит.
— Отдала бы я свои медные волосы за одно теплое прикосновение твоего младенца. Отдала бы дом, и ниву, и козу, и виноградник плодоносящий — все бы отдала за его дыхание! — таким словами неведомое томление она Солнцеликой поверяет.
— Было бы на то желание твоего мужа Закро Полуторного, как было желание моего мужа Мириана, — младенец будет! Закро Полуторный пусть посеет взглядом тебе в чрево, а потом уходит. Младенца в хлеву из себя исторгнешь — мир иным тебе предстанет. Мир будет тебе дорог. Муж будет дороже мира. Младенец будет дороже мужа! — так Солнцеликая ей отвечает.
Медноволосая словам Солнцеликой внемлет. Муж Закро Полуторный ей дорог. Но есть ей желанием иметь младенца, подобного Пиркушу. Дерзкую козу она от себя отгоняет. Мужа, Закро Полуторного, хитростью в дом она возвращает. Закро Полуторный умом наделен к величине тела в обратной пропорции. Знающие люди Ниневии и Хаттусаса эту пропорцию определили — стала она законом. Закро Полуторный хитрости жены не видит. Пиркуша одну минуту подождать он просит. Величины минуты Пиркуш не знает. Мир ему покамест един и целен. Мир сотворен его дедом. Миру определены и край, и середина. Друг друга они перемежают. Предела перемежения нету. Подождать минуту Пиркуш соглашается.
Медноволосая в темноте дома к Закро Полуторному припадает. Просит она взгляда его твердого и решительного, взгляда мужчины. Закро Полуторный в удивлении на нее взирает. Слова жены ему не понятны. Жену во мраке ночи на языке мужчины он спрашивает:
— Скажи, женщина, чего ты хочешь? Дело у меня есть, дело немногих. В бой жестокий рвется мое сердце, горит моя печень.
Медноволосая кротко к нему припадает. Желание Медноволосой иметь младенца, подобного Пиркушу, растет безмерно. Живот ее уподобляется печи раскаленной. Ароматных хлебов печь жаждет.
— Хочу взгляда твоего решительного и твердого, взгляда мужчины, — в неведомом смущении мужу она на своем языке вещает.
Язык женский чужд Закро Полуторному. Суть языка женского ему непроницаема.
— Вздуй огонь, — дает совет он Медноволосой, — вздуй огонь, зажги светильницу — взгляд мой решительный и твердый увидишь. Враг от такого взгляда ниц повергается, превращается в пепел, луна шарахается в сторону, а солнце замирает на месте!
Так горделиво Закро Полуторный жене Медноволосой вещает.
— Поверни луну и солнце, врага испепели, продай меня с выгодой в рабство. Но проникни в меня взглядом решительным и твердым во тьме ночи! — в смущении Медноволосая его просит.
Просьба ее Закро Полуторному странна. Несет она в память слова, услышанные от гостя в компании под раскидистым ореховым деревом в день распределения мира. Выпив предложенного, он изрекал многое. Кроме питейных заповедей, сказал он многое иное. И о том говорил гость и об этом, остальные ему внимали. Три приметы женщины сказал он между прочим, припадая к чаше.
— Вот три ее приметы! — открывал он лишь ему знаемое. — Язык ее опережает речное журчание. Ум ее составляет лишь половину, и та половина соседствует с прихотью. Страсти ее вполне под силу перехлестнуть через край мира.
Это приходит на память Закро Полуторному при словах Медноволосой. Вскипеть готов он. Однако же, видя женщину покорной, помочь ей он хочет. В напряжении он на нее таращится — тщится сеять не сеемое.
— Проник ли? — он Медноволосую спрашивает.
— Если бы ты помнил изреченное гостем вашим под раскидистым ореховым деревом в распределительный день, — удивленная недогадливостью мужа Медноволосая ему отвечает, — то знал бы ты, что женщина в отличие от мужчины наделена тремя глазами. Два глаза ее сияют звездами, мерцающими и дальними. Это глаза окраин. Третий глаз слепит ярче солнца, глаз середины. Жаждой его опаленный, стремительно и твердо его да смотришь. Приблизься ко мне. Я приму твое дыхание. Дам я тебе наслаждение, дело женщин. Дашь ты мне младенца, дело мужчины.
Не помнит Закро Полуторный изреченное гостем под раскидистым ореховым деревом о трех глазах женщины. И нет, по его мнению, в словах Медноволосой истины. Языком женским, по его мнению, она перевела слова гостя.
— Какой такой наслаждений! — в удивлении путая языки, Закро Полуторный спрашивает. — Я в бою получаю этот ваш наслаждений. В доброй компании и лежа близ верхнего поля кверху брюхом, упершись глазами в середину неба, получаю я ваш наслаждений. Иного не знаю. Близится утро, и пора нам в дорогу! Неких элуев должны найти и сокрушить мы с сыном моего брата!
Солнцеликая глупости деверя своего, Закро Полуторного, перенести не может. Сердито кричит Солнцеликая Закро Полуторному.
— Дорога твоя лежит под снегом, воздух ее обнажен и бессилен! — кричит она Закро Полуторному. — Элуи им, бессильным, утомлены и спят! Полнится твоя дорога гулом невидимых конных народов. Нет тебе причины торопиться. В тьме ночи поверь женщине, дай ей сообразно ее желанию. Обуздай ее страсть. Ласковым и нежным взглядом обдай ее глаза-звезды, глаза окраин. Решительно и твердо бросай взгляд в ее глаз-солнце, глаз середины. Соединив то и это, получишь великое, имя которому — твое продолжение!
Закро Полуторный невестке, жене брата, не верит и в неверии чешет затылок. Великое, по его разумению, свершается мечом и плугом. Великое свершается в труде и сече. Он, Закро Полуторный, пришедший с верхних гор, жизни долины никак не постигнет. Обидно ему.
Обидно и младенцу Пиркушу. В неодобрении он на мать смотрит. Знание об элуях ей, оказывается, доступно. Она неодобрение сына видит и краснеет. Опускает она глаза перед сыном.
— Знаемое об элуях есть вот что! — Солнцеликая сыну признается. — Некогда народ Мхеки, ушедший, жил в стране Шубирту. Он первым подвергся нападению элуев. Нападение элуев необычно и потому неотразимо. Конные народы, незнаемые и оттого невидимые, однако несут приходом своим гул и предупреждают стрелами, намеренно посылаемыми рядом с целью. Народ Халди приходит зримо, и бдительный знает об этом заранее. Элуи же приходят исподволь. Они растворяются среди людей, они принимают облик народа, внешне становясь его сутью. Бороться с ними невозможно. В борьбе с ними гибнет всякий. Без борьбы с ними гибнет народ.
— Почему же мне среди ночи пришло знание об их приближении? Почему же я их почуял, если они приходят исподволь? — Пиркуш мать свою Солнцеликую вопрошает.
— Возможно, Мириан, отец твой, сверху увидя, знак дает тебе тревожный! — Солнцеликая предполагает. — Возможно, он знак дает тебе в предостережение, говорит тебе остаться. Судьба всякого, выступившего против элуев, незавидна. Даже боги встать против не могут, ибо прикосновение к ним тлетворно.
Пиркуш знанию матери внимает. Ее знанием вооруженный, решается он выступить. С дядюшкой своим Закро Полуторным он делится мыслью.
— Нет нам, дядюшка, ничьей защиты! — Закро Полуторному он вещает. — Армаз наш лежит с раной жестокой в урочище Белбы. Брат его Уплос, обожженный, лежит в восковом храме ущелья Тана. Мириан ушел дорогой безвозвратной. Что нам делать, как думаешь?
— Ты и я — одно целое. Ты мысль, я щит. Ты сердце, я меч. Судьбу твою я разделю с тобой! — Закро Полуторный племяннику вещает.
— Найдем букейцев, хотя бы пришлось нам одолеть обе дороги незнаемые и бесконечные, дороги огня и воды. Если рядом не встанут — хотя бы знаемое об элуях скажут. Найдем Армаза. Он рядом встанет. С ним сокрушим элуев! — есть им решением.
Вдвоем они идут первым снегом деревни. Вторую тропу они в первом снеге прокладывают. Скрип шагов их даже сквозь гул движения конных народов слышен. Горийцы из крепости своей, едва не поднебесной, их окликают:
— Эхей, люди! Одного знаем, другого не знаем — кто вы?
Сторожи города Уплоса в недоумении несут сказать о них старшему:
— Одного знаем, другого не знаем. Другой, не знаемый, нас тревожит!
Уплос в восковом храме ущелья Тана все слышит, помочь он хочет. Однако нет ему, человеку, знания об элуях. Скорбит он сердцем. День своего превращения из бога в человека он проклинает. Тщится он вспомнить отнятое знание. Его тщету Армаз чует. Шаги Пиркуша и Закро Полуторного он слышит. Лежит он в урочище Белбы, объят он сном тревожным. Но помочь он хочет.
— Век мой пусть сократится, и низвергнет пусть меня Ниниа раньше намеченного — только бы я смог помочь сыну и брату Мириана! — Армаз восклицает.
Солнцеликой слова Армаза приходят. Ей они странны, но несут приятное. Видит она будущее. Видит она ноги свои белые и легкие, возносящие ее на капище Армаза. Видит она идолов Армаза, попранных ее ногами, ниц низверженных.
— Я была убогой, беспомощной чужеземкой, а Армаз был здесь богом. Я была пленницей, а он здесь правил миром и вел порядок. Теперь все может измениться. Я обрету волю над миром. Я дам ему порядок. Солнце с луной будут у меня на службе. Я не допущу ошибок. Края мира я пригну к середине. И края, и середину я буду видеть. Я сделаю мир круглым и замкнутым. Слепому Элу не станет возможности за него взяться. Сын мой Пиркуш обретет судьбу иную. И муж Мириан вернется с дороги огня бесконечной, ибо в замкнутом мире бесконечность пройдет возле моего двора!
Так Солнцеликая, вняв словам Армаза, в сердце своем вещает. На условия Армаза она согласна.
— Я предложенное принимаю! — говорит она Армазу. — Передастся твое знание твоему брату, бывшему богу, а ныне человеку. От него передастся оно мне. Но дай мне клятву. Скажи заветное, от бога реченное. Скажи мне возвеличение!
Армаз ее во сне тревожном слышит. Видит он судьбу свою горькую, грядущую до срока. Но клятву дает он Солнцеликой. Солнцеликую он возвеличивает. Он ей вещает:
— Была ты убогая и беспомощная, была глухая, немая! — он ей вещает. — Отныне становишься ты моей госпожой, народу моему становишься матерью недосягаемою, знающею мое сокровенное. Отныне становишься! Ац гардаикцеви!
Реченное Армазом ласкает сердце Солнцеликой. Видит себя она владыкой людей и народов, владыкой заселенного мира. Не видит она того, что пред тем должна постигнуть. Не видит она малого — нет ей судьбой возможности постичь знаний об элуях.
Знание Армаза летит к его брату Уплосу. Нет сил Армазу сказать полное знание, нет сил ему сказать о дороге к букейцам — велико расстояние, и преодолеть голосом он его не может. Говорит он лишь посильное. Говорит он о своем местонахождении. Пришедшие и склонившиеся да услышат. Знание о местонахождении Армаза летит к Уплосу. Люди города Уплоса гул знания Армаза слышат. Знание Армаза своему господину они с радостью ожидают. Без Уплоса, господина, нет им в городе заветного, нет удачи. Посланный в деревню Мириана человек вернулся безмолвный, упал душой. Огня возжечь люди боятся, мерзнут под снегом. Без Уплоса нет никому заветного, нет удачи.
Люди крепости Горийской бдительны. Слышат гул люди крепости Горийской, но не им отнесенного они не постигнут. Люди крепости Горийской хотят достать его копьем. Смущенные гулом конных народов, невидимых, но сильных стрелами, они не верят гулу знания. Копьями путь они гулу преграждают. Между крепостью и небом зазор маленький. Здесь копья достаточно. Между крепостью и рекой с лишней буквицей в названии расстояние маленькое. Горийцы здесь, выйдя из крепости, орудуют мечами. Никто не может миновать горийцев. Только черная Курша за перепелами на Надарбазеви порой пробегать умудрялась. Ее пропускали из уважения к Мириану. И лишь встревоженные воздухом запада, однажды они предупредили ее стрелой.
Четным и нечетным плывет знание Армаза к Горийской крепости. Горийцы четное и нечетное достают копьями и мечами. Четное и нечетное, а также между ними умещенное они останавливают. Это останавливают, а гул пустой пропускают дальше. Утомившиеся, но довольные, они отдохнуть садятся.
— А иначе зачем крепость, если мимо нее можно ходить туда и сюда! — сами себе говорят горийцы.
Ацкурцы пустое слышат, слов разобрать не могут, горийцам сердито кричат:
— Эй, там!
— Вы-то хоть не встревайте! — горийцы ацкурцев попрекают. — Пойдет с вашей стороны четное и нечетное с небольшим зазором между, мы и усом не пошевелим, чтобы не мешать вам!
Ацкурцы в ответ у виска пальцем крутят. Покрутив, в горийскую сторону смотрят — не увидели бы там.
Достигает гул непонятный и Джеиала в ежевичных колючках.
— Гул пришел, а ничего не понять. Зачем такой гул народу и людям? — в тревоге он спрашивает.
— А вот забодать бы тех и этих заодно со всеми вместе! — в сердцах говорит коза Закро Полуторного.
Элуи, бывшие недерзкие козы, ее слышат.
— Еге! — они смекают. — Мы думали только про тех. А еще, оказывается, есть и эти!
— Не только эти, но и все вместе есть! — от горы Пируа Слепой Элу их поправляет.
— И что? — спрашивают бывшие недерзкие козы, ныне элуи.
— Оттуда гул идет и отсюда, справа идет и слева. Там Армаз брату вещает, причем не без помощи возомнившей о себе бабы. Здесь конные народы то ли в путь пустились, то ли на месте стоят, о выборе пути гыргочут. Смотрите, дождетесь букейцев! — от горы Пируа Слепой Элу дает элуям наметку.
— То есть надо понимать суть момента? — вмешиваются в разговор дерзкие козы из козсовета.
— Надо уже действовать! Надо брать то и это! — сердится Слепой Элу.
— Нет, впрямь надо кого-то забодать! — бьет рогами в ворота коза Закро Полуторного.
Старик Пируа привстал с жесткой дерюги, слюду оконца отодвинул, прислушался. Встал воды испить. Туда-сюда походил, поскрипел половицами. Определенно ему не нравилась сегодня сторона востока.
Дерзкие козы, козсовет, его поведением возмутились.
— Вот неймется! — о старике Пируа они сказали и, подумав, вынесли резолюцию: — А эти наши недотроги тоже хороши! — и прибавили к вынесенной резолюции: — Мало мы в них вложили. Надо изыскать дополнительные возможности увеличения объема элуйства на душу!
— Капиталовложений? — спросила секретарь-коза.
— Нет. Именно так, как сказано! — твердо сказала коза-председатель.
Как и Слепой Элу, но только по другой причине стал сердиться Джеиал.
— В светлой темноте долины, которую я бдительно охраняю со стены Арадетской, не было никакого гула. Мирно пахал ниву Мириан-пахарь, охраняемый мной от всякой напасти! — сердито сказал Джеиал.
Закро Полуторный прислушался.
— Думаю, моя коза в ворота рогами стукнула! — сказал он.
— Все возможно, дядюшка! — уклончиво ответил Пиркуш.
— Жалко, если уйдет! — приостановился готовый на время вернуться Закро Полуторный.
— А жену Медноволосую не жалко? — спросил Пиркуш.
— Чего-то не пойму я в жизни долины! — признался Закро Полуторный.
— Слышали? — спросили одни горийцы других.
— И вправду, — сказали другие. — Для чего наша бдительность, если нет от нее пользы? Ничего не понимают люди при нашей бдительности!
— Польза-то есть! — возразили на поспешность вывода других горийцев первые. — Но всякий раз надо учитывать суть момента!
— Вот так мы постановим! — сказали те и эти. — Отпустим мы остановленное знание!
Достигло Уплоса оно, знание, реченное Армазом, но временно остановленное и теперь отпущенное горийцами. Воспрял Уплос в восковом храме Атенском.
— Вижу здесь я синее солнце! — услышал он знание Армаза и передал Пиркушу.
Пиркуш же услышал от него последнее слово с лишней буквицей. “Вижу я здесь синее солонце!” — услышал Пиркуш.
— Вперед, дядюшка! Мне ведомо местонахождение Армаза! — взывает Пиркуш.
— Почему мир тебе ведом, почему брат мой Мириан разговаривал с Армазом на равных, я же не могу различить не только смысла, но и слова? — досадливо племянника Закро Полуторный спрашивает.
— Главным пахарем был брат твой Мириан! — сердится и Пиркуш.
— Э! — вдруг приходит Закро Полуторному догадка.
Незнаемое ранее приходит к нему, Закро Полуторному. Знание жизни долины на миг постигает он. Суть просьбы жены своей Медноволосой он постигает. Она, суть, его не радует. Племянник его, младенец Пиркуш, посеянный в чрево Солнцеликой взглядом брата Мириана, вышел из чрева равным Мириану. Младенец его, Закро Полуторного, посеянный взглядом в чрево Медноволосой, выйдет из чрева ее равным ему, Закро Полуторному. Семя Пиркуша будет равным семени Мириана. Семя младенца его, Закро Полуторного, будет тому семени не равным. Продолжение его, Закро Полуторного, не будет равным продолжению брата его Мириана. Такого продолжения Закро Полуторный не хочет.
Неприязнь испытывает он к брату и сыну его. Неприязнь испытывает он к жене своей Медноволосой. Грозит он ей в темноте долины.
— Что же отстаешь ты, дядюшка? — морщит брови Пиркуш.
— Куда мне спешить за тобой, если мы между нами не равны! — смущенный новым знанием, садится на камень Закро Полуторный.
— Но ведь нам надо опередить элуев, встать им на дороге — ты сзади, я спереди! А до того нам надо спасти Армаза! Он видит синее солонце! Так называет он местность, в которой пребывает! — зовет Пиркуш.
— Тут не поспоришь! — соглашается Закро Полуторный. Хотя и уязвленный, но он с племянником соглашается.
— Да, а в чем все-таки смысл нами отпущенного? — спрашивают горийцы.
— Вот в чем! — крутят у виска ацкуры.
— Что они там? — спрашивают сами себя горийцы и себе же отвечают: — Не совсем видно!
Им на самом деле было видно не совсем. Но если бы, отвечая себе, горийцы солгали, то поступили бы не менее правильно, нежели говоря правду. Все-таки надо быть сдержанными. В этом сила, оказывается, дети мои, хотя мне самому обидно, горийцу.
Столбец 8
Сказанное Армазом и воспринятое Пиркушем как совершенно естественное знание для последующих великих не является вразумительным. Они хмурят лбы и предполагают, что эта фраза про синее солнце — в искаженном виде “солонце” — есть всего лишь часть подлинно сказанного Армазом, выводя свое умозаключение из того, что горийцы из бдительности, ставшей уже пресловутой, оставили что-то себе, а если не оставили и отдали все, то из той же пресловутой бдительности отдали в искаженном виде против даже знаемого нами искажения. Ведь считается, что горийцы приняли свои служебные обязанности в качестве образа жизни и тем немало в истории свершили такого, чего обычно не свершается. Уязвимость мнения очевидна, ибо история есть всегда свершенное и никогда — предполагаемое. А оттого горийцы, как, впрочем, и все иные, есть в равной степени субъект истории, свершающей то, что свершает. Однако же равно вся история состоит из предполагаемого, ибо свершается людьми и народами, воспринимающими одно и то же различно и сообразно своему понятию и характеру. Примером тому служит приход Мириана-пахаря на помощь свояку Утупуршину, приход вместо блага, как то было подлинно, воспринятый злом. Вот из такого предполагаемого, но не свершенного и оттого нами не знаемого, и из свершенного, но ранее не предполагаемого, тоже состоит история. Одновременно она может состоять еще из чего-нибудь.
Были среди последующих великих и такие, кто выводил сказанное Армазом знание предвосприятием собственной смерти, видя в словах его тот же смысл, что и в словах Гильгамеша: мати миту иммару шарур шамши, — может ли мертвый увидеть сияние солнца? Многие же прямо указывали на заимствование сказанного Армазом у Гильгамеша. Внимание к сему аспекту в данном случае увело бы в сторону, а потому оставляется ради еще одного толкования сказанного Армазом. Некто Хацицар, великий из отдаленной от рассматриваемых первых времен эпохи, нашел в сказанном Армазом знании следующий смысл: “Я вселил в себя дух всех известных мне народов и теперь могу пытаться освободить себя от путлищ добра и свободы зла!”
Данное толкование непосредственно приводит нас к определению истории как явления намеренно равнодушного, относящегося к нашим ценностным категориям добра и зла совершенно бесстрастно. Она не принимает мер к устранению того, что нами считается злом, и не принимает мер к установлению того, что нами считается добром. В ее понимании обе эти наши категории есть ничто. Такая ее позиция долгое время будет восприниматься людьми и народами за непостижимость ее замысла, восприниматься ложно, разумеется. Никакой непостижимости нет, а есть лишь ее равнодушие и, возможно, равнодушие заинтересованное, то есть уже в силу заинтересованности не равнодушие, но все-таки именно равнодушие, ибо заинтересованность исходит из намерения установления равнодушия и ведет к этому установлению.
Неприятие мер приводит к тому, что некоторые из людей и народов независимо от своих ценностных категорий оказываются и здесь и там — порой поочередно, а порой в одно и то же время. И это доказуемо примером с букейцами, знающими сие свойство истории, но отнюдь не берущими его на вооружение, считая, что, сим вооруженные, они перестанут быть таковыми. Перестать же быть самими собою они не могут, ибо, говорят они, для чего же история их создала?
Срединный постулат: “История есть наставница жизни” — родившийся после первых букейцев и до вторых, они, исходя из своего опыта, воспринимают так, что если она и наставница, то только рогов. Причем утверждают, что постулат этот — никакой не срединный, не появившийся в промежутке между первыми и вторыми букейцами, а извечный, и был он известен букейцам всегда. И они в конечном счете правы, так как первые букейцы были уже до мира и смыкаются со вторыми столько причудливо, что небукейцу постичь сего смыкания невозможно, отчего чаще всего они, небукейцы, награждают букейцев бессильным презрением. Достаточно сказать о презрении к ним заугоров, воспользовавшихся трудами и землей букейцев.
Зная многознаковость теперь уже ушедших языков, многознаковость, вызванную теснотой и близостью проживания людей и народов в первые времена, следует признать смысл толкования Хацицара равным подлинному — вернее, выведенным его из первого, ибо уже в описанной замятне у царя Утупуршина павшая ниц челядь и стоявший виночерпий равно были припадаемы головами к земле — тав да кира. Ключом послужит и знание о букейских странах, именуемых Шубирту и другими сходными названиями, но расположенных одна около того, другая же около этого краев мира, но причудливо соединенных.
Мнимо принимаемую за утаенную горийцами часть слов Армаза по открытии указанных свойств истории следует признать просто не существующей.
— Вот так мы постановим! — сказали они, горийцы, и отпустили остановленное знание.
Также несостоятельной является попытка представить все дело так, будто подлинно Армазом реченное если и было отпущено горийцами в полном объеме, то отпущено было в искажении уже по той причине, что всякое приостановленное есть отставшее, не первоначальное, от первоначального отличающееся.
Если это и так, то только в тех условиях, когда течение истории направлено в одну сторону — от начала к концу, когда предпоследний последнему есть уже первый, без учета того, что единственный есть уже никакой. Она же, история, знает жизненные потоки всякие, даже такие, где все свершается и не свершается одновременно. Известно ведь, что отец Овлиты бог Мхека в трудах своих свершенных достигал такого нечто, из чего выводил возможность и в некоторой степени постановил законом течение потоков истории не только отсюда туда, но и сюда оттуда и в любую сторону. Ведь само понятие начала и конца, первого и последнего — это есть приобретение времен первых и последующих, времен так называемого знания, установившего даже тому времени, которое не укладывалось в их знание, имени “до первых времен”. А ведь известно, что единственный — никакой. После сего замечания — вот дальнейшее изложение установленного знания о свершенном букейцами и тех, кто знал о них.
Столбец 9
Джеиал, в ежевике промерзший, в ней, заснеженной, сердцем мечется. Видит он незавидное свое положение в надвигающемся дне. Видит он, Джеиал. Видит он Белоногую жену Мириана-пахаря, на все его, Джеиала, притязания отвечающую презрением. Презрение Белоногой удвоено ее хеттско-царским происхождением. Удвоенное, оно утроено появлением на свет из ее лона необычного младенца, шевелящегося и говорящего. Утроенное, оно учетверено полученной от Армаза клятвой.
— Зачем гул? Зачем он теперь? — не справляясь с стылыми губами, одной тревогой сердца восклицает Джеиал.
Бывшие недерзкие козы, элуи, решают еще раз спросить, действовать или не действовать. Старик Пируа, прийдя к выводу, что ему все-таки сторона востока нынче не нравится, впрочем, как и не нравится сторона моря, лишь чешет репицу. Закро Полуторный спрашивает племянника, не вернется ли когда-нибудь жизнь верхних гор. Горийцы в пришедшем сомнении говорят:
— А что, если мы не правы оказались, пропустив? — и себе же отвечают: — Нет. Оказались правы, ибо надо учитывать суть момента!
— А мы, дураки, пальцем у виска крутили! — смущается кое-кто из ацкурцев. Другие им возражают: — Ничего подобного! Дураки только у букейцев!
— Выберусь из колючек — крепость Арадетскую присвою. Блеском меча моего заставлю Белоногую бабу войти в мою постель рабыней! — обещает самому себе Джеиал.
— Жизнь верхних гор вернется? Как думаешь? — спрашивает Закро Полуторный племянника.
— Вы ведь выпивали под раскидистым ореховым деревом и искали победителя, искали последнего, кто в вашем ристалище останется, превратившись в первого! — укоряет Пиркуш дядюшку. — Вы дали движение порядку оттуда сюда и отсюда еще далее. Вы установили себе начало и устремились к концу. Как же теперь ты вернешь жизнь верхних гор?
— А если будем чествовать первого свалившегося? — в надежде спрашивает племянника Закро Полуторный.
Угрюмо молчит в ответ Пиркуш. Идут, торят они вторую тропу в первом снеге первых времен.
Дерзкие козы на горе Пируа, собравшись козсоветом, ставят повестку. Повесткой они сокрытое в словах Армаза ищут.
— Сокрыто следующее! — после обширного доклада председателя и всесторонних прений они постановляют. — Этим нашим, — говорят они про бывших своих недерзких товарок. — Этих наших надо заставить внушить царям Ашшура и царям Халдиану выдвинуться в страну Армаза. Оставшись без бога и без пахаря, она не окажет сопротивления. К тому же там уже есть тайная смута — Джеиал нам поможет. Пришедшим в страну Армаза царям Ашшура и Халдиану в спину направим конные народы. Если не хватит, соблазним эфиопского Быра и народ серой керамики. На их пустые домы натравим ранний народ хечеча и поздний народ бутеря, а сзади на всех направим букейцев. Гирканцев научим плюнуть в спину букейцам. Рукой ушедших Пиркушки гунявого и дебильного Захарки подсыпем овса и песка красной пустыни на спины коней немытых хунну. Можем и еще что-нибудь постановить!
— Не может Армаз внушить против своей страны! — возражает нестерпевший козел-ваци, кукаву.
— Больно умный! — есть ему ответом.
— Сколько всего народов со стороны востока возмутить думаете? — спрашивает Слепой Элу.
— Без эфиопского Быра рассчитываем на сорок! — отвечают тайным наречием дерзкие козы, козсовет, и, приняв некоторое молчание его за недовольство, добавляют: — Для начала!
— А по времени? — спрашивает Слепой Элу.
— Судя по крайне заявленным народам, лет этак навсегда! — отвечают дерзкие козы и опять после некоторого молчания Слепого Элу прибавляют: — Для начала! И если не учитывать эфиопского Быра!
— Главное, не дать эфиопам с букейцами стакнуться! — советует Слепой Элу.
— Яйца курицу не учат! — спохватываются вдруг дерзкие козы, вспомнив, что он, Слепой Элу, сотворен их волей и их отходами на основе подслушанного знания старика Пируа и козла ваци, кукаву.
— Ну-ну! — хмычет Слепой Элу.
— Сколько надо времени, чтобы достичь Армаза, как думаешь? — спрашивает дядюшку Пиркуш.
— Да кабы я знал! — огрызается тот. — Вышли мы с тобой, а куда, я до сих пор не знаю. У меня коза вот-вот ворота с петель снимет, а я с тобой в неведомое иду. Между прочим, без того великого, имя которому продолжение!
— Ведет меня сердце, дядюшка! — признается Пиркуш.
Солнцеликая сердцем слышит слова сына. Во всем она обвиняет горийцев. В задержании знания Армаза она их обвиняет и высказывает им все, что о них думает. Горийцы, и без того своей беспорочной службой смущенные, по закромам и карманам шарят. В яму свою, крепостную и к дну расходящуюся, спускаются. Ее они обшаривают. Доподлинно убеждаются они в беспорочности своей службы. Убеждаются они в том, что отпустили остановленное знание в полном объеме. Солнцеликая им не верит. Про яму их крепостную она спрашивает.
— В яме смотрели? — она спрашивает.
— В нашей — да. В яме народа асбист, исполненной при помощи букейцев, — нет! — говорят горийцы.
— Ну, так разве мне смотреть, несчастной? — в прежнем негодовании Солнцеликая спрашивает.
— Нет, нам, конечно! — в смущении отвечают горийцы.
Джеиал в ежевике, слыша Солнцеликую, едва губами шевелит:
— Говори, говори, последним наслаждайся! Встану и блеском моего меча приведу тебя рабыней в мою крепость Арадетскую!
Козы из козсовета разговор Солнцеликой с горийцами слышат. Разговор их они воспринимают руководством. Есть им он руководящей линией. Найти знание в яме народа асбист они постановляют. Опередить горийцев есть им решением. С горы Пируа, из-за спины его, дают они элуям указание.
— Если ничего не найдете, так хоть напакостите. Но только вперед поспейте! — указуют они элуям.
Горийцы скорохода к народу асбист снаряжают. Дают горийцы скороходу мех вина воловий и меру чурчхел сладких. Каду медовую для народа асбист пекут горийцы. Принесет, к ногам все да положит. Вместе вспомнят былые хороводы. Вместе жили они некогда, иберы и букейцы, вселившие в себя народ асбист.
Собирают горийцы скорохода, нагружают дарами. И так поворачивают и этак, подпрыгнуть заставляют — слушают, не бренчит ли. Остаются довольны. Говорят:
— Догоняй Пиркуша и Закро Полуторного. С ними тебе сподручней будет. Но не ходи мимо ацкурцев, укороть дорогу ущельем Тана. А то опять ацкурцы вздумают над нами смеяться. И кто знает, хватит ли у нас терпения.
— Если враг меня перехватит? — спрашивает скороход.
— Разве тебе не примером поступок Курши по отношению к халдейскому Шивини? — горийцы скорохода спрашивают.
— Да. Но она собака. А мне разве пристало кусаться? — скороход замечает.
— Может быть, нам послать другого? — сомневаются горийцы.
— Нет. Я выполню задание, если даже врагов будет столько, сколько мух! — обещает скороход.
— В разных местах и в разное время мух бывает по-разному! — замечают горийцы.
Третью тропу в снеге топчет он, скороход горийский, ущельем Тана сокращая себе путь к Пиркушу и Закро Полуторному идущим. Джеиал его окликает, стараясь воинственно:
— Эхей, не скороход ли горийский там за хребтом? Ибо и птица в небе не пролетит!
Ацкурцы слышат его, скорохода горийского, и через хребет заглядывают. Ацкурцы встречают и провожают его внимательным взглядом. А некоторые любуются.
— При хороших возможностях стоит этот Гори, — говорят. — Есть там места разбежаться! — прибавляют. — Есть там места смотреть на все девять сторон! Есть места ловить четное и нечетное! — прибавляют к прибавленному.
В горах Тарала сходится тропа скорохода горийского с тропой Пиркуша и Закро Полуторного идущих. Видит он их, одиноких, в мраке снега, окликает. Догоняет он их, встает рядом в морозном мраке. В малый срок проходят они горы Тарала. Курша их не видит. Воздух верхних гор, запах прежнего двора Мириана ее прельщают.
Проходят горы Тарала они, пред другими горами предстают. Горы Тарала проходят они без роздыха, видят горы Цуда. Проходят горы Цуда, удаляются — отдыхать некогда.
Встает от постели в хижине близ стены Ниневийской Ухия. Не сказанное Ухией знание о букейцах, столь необходимое Нинии, жене старого Пируа, его волнует. Вспоминает он свою молодость. Юные годы он вспоминает. В те годы стало так, что на посев и на жатву приходили невиданные холода. Ячмень, овес и чечевица не могли набрать силы и падали незрелыми, прорастая. Земля дрожала, от ее дрожи рушились крепости. Были еще беды, и среди них была такая, когда все у всех отняли, а говорили: отнимаем у богатого, чтобы не было бедного. Тогда не стало ни купороса, ни серы, и болезни съели виноградники. Ухия и отец его Овлита, обладающие знанием, делали вино из растения ривену и красной смородины, бывшей в ту пору деревом. Пришедшие и все отнявшие, став властью и отняв, старые меры перевели в новые, для чего потребовались обширные таблицы, и Ухия с отцом Овлитой принуждены были эти таблицы считать, потому что все пришедшие и отнявшие были без знаний. Они знание объявили непригодным. Они заставили мерить землю и пахать, мерить и пахать, говоря: вот будет всего много!
Когда вспахали ранее не паханное и засеяли — выросшего не собрали. Из-за распаханного стало негде пасти скот. От скота остался каждый сотый, но и такого количества стало негде пасти. Там, где был лес, скот погнали в лес и побили лес. Там, где леса не было, скот не погнали никуда, а заставили вспаханное засеять еще раз, говоря: вот будут пастбища!
Но семян не было. Так вспаханные пастбища не стали нивами и не вернулись в пастбища, ибо вспаханное и не засеянное выдуло ветром и унесло дождями.
Ухия знанием был едва не равен высоте отца своего Овлиты. Поднимался он знанием до его высот. Поднявшись, видел он боль земли, видел соль ее усталых чресел. Понимал он ее дыхание. Он, сын бога ветра Овлиты и внук бога Мхеки, понимал дыхание земли и видел ее боль. Высота знаний его, Ухии, тем, кто пришел и отнял, была опасной. Те, кто пришел и отнял, ярмом надевали ему на шею каменную сажень и посылали измерять ими содеянное. В том числе заставляли они его измерять усталую землю. Измерял он усталую землю. Он видел следы трудов Мхеки. Он видел следы рук матери Пируа. По ним он точно отмерял расстояние. Он видел светила неба. По ним он точно отмерял время. Видел он ветер отца своего. По нему он точно отмерял погоду. Ни иные, землю с ним отмеряющие, ни те, кто их послал, ему не верили, и бывало так, что он не выходил, предупреждая, что будет снег, а другие смеялись и выходили — и средь благого летнего тепла случался снег. Знание Ухии ставилось ему в вину. Ему надевали ярмом две каменные сажени. И он мерил так. И у него было точно. Точности его никому не было нужно. И он сам не знал, зачем мерил точно. Но иного он не мог.
Никто не знал, откуда они пришли: те, кто сказал о себе, что отнимает, чтобы не было бедных. Отец Ухии говорил, что, вернее всего, они пришли изнутри. Если бы со стороны, был бы слышен гул их движения, тревожащий и давший бы времени для защиты. Они нашли себе бога, якобы вечно живого, некогда действительно живого, но все-таки умершего. Говорили: вот он, вечно живой! — и того, кто видел не так, как они говорили, а так, как было пред глазами их, того, кто видел не вечно живого, но мертвого их бога, они приносили в жертву ему, мертвому. Одновременно же приносили в жертву и того, кто говорил: вот бог вечно живой! — но чем-нибудь им не нравился. Этим они уничтожили множество людей даже среди своих, не говоря уж о тех, кого они объявили чужими.
Все принуждены были работать сверх сил, но результатов работы никто не знал, ибо работа большей частью, как с пастбищами и нивами, была безграмотной. Все они утверждают, будто жизнь такой была всегда и всегда пребудет. Помнящих прежнюю жизнь они тщательно ищут и убивают. В этом они добились своего — многие перешли к ним и служат, считая за благо угнетать своих же. Законы их построены так, что едва ли не все от народа были в наказании и изгонялись на длительное время в особые места, большей частью близ вечного белого мрака, ставшего холодным и непригодным для жизни. Те, кто отбывали наказание, нанесли на себя несмываемые знаки, как на душу, так и на тело.
Никто из народа не мог себя защитить сам даже против очевидного злодеяния. Он был обязан пойти к этим, кто объявил себя отнимающим у богатых, с особым сообщением. Если же он предпринимал самостоятельное действие против злодеяния, хотя бы и самого очевидного, наказывался в большей степени, чем злодей. Охранявшие закон большей частью были ленивы, неграмотны, лукавы, грубы, мздолюбивы и безнаказанны. По их охранению закона подверженным наказанию мог оказаться всякий, кто не имел защитников из них же. В тех особых местах властвовал образ жизни, отличающийся вообще от всякого. Отец, знающий весь созданный и населенный мир, утверждал, что такой жизни не знали другие народы. Жизнь же народа Ухии, объявленная свободной, была неизмеримо хуже жизни наказанного преступника этих других народов. Язык в подобных условиях не смог найти силы противостоять языку пришедших, равно же как не смог противостоять языку, созданному в тех особых местах. Он стал иным, и Ухия, захотев сейчас вернуться, его бы не понял. Если бы это было всегда, то мир бы не знал народа Ухии.
Старый Пируа ходит по своей хижине, скрипит половицами. Негодует он, старый Пируа. Не по нраву ему сотворяемое. Вспоминает он былое время, отца вспоминает и вспоминает соседа Мхеку, вечно трудившегося. Воспоминание ведет его к Ухии. Видит Пируа мерцание в окошке хижины близ стены Ниневийской, берет клюку и идет к Ухии. Садятся они рядом на скамью под умолкшим на ночь деревом каниле, смотрящим в небо. Рядом сидят они, Ухия и Пируа, говорят сердцем, уста не размыкают. Хорошо им вдвоем. Но оба знают — с уходом Мхеки времена не восстановимы. Первыми почуяли это шакал и олень, уходившие к черному свету. Они первыми решились на измену. Им первым захотелось познать сладость перемен. Они коварством сокрушили Пируа и быка его. Хотели они править миром. Хохочет теперь горько шакал в тьме ночной пустыни. Олень робко ушами прядает в чаще лесной.
Сидят на скамейке в ночной час близ стены ниневийской они, Ухия и Пируа, сердцем беседуют, уста не размыкают. Один сердцем пребывает в своей земле. Другой сердцем туда дорогу ищет. Совсем немного они друг друга не понимают. От этой малости им кажется, что ее, малости, нету.
В урочище Белбы спит Армаз сном тревожным. Рана его жестока. Белба волхвов ищет, ищет он шаманов и врачевателей. Воззвать к богам — к тем и этим — он не решается. Они, боги, в час сечи рядом с Армазом не встали. Некоторые из них ждали его низвержения, остальные же наслаждались зрелищем. Белба ищет волхвов, шаманов и врачевателей. Ищет Белба знания. С тревогой он землю свою близ белого мрака обходит. С тревогой он смотрит в ночь запада. Путь туда и обратно пройден его народом — многие на пути остались. С ними осталось знание.
Ухии, живущему близ стены ниневийской, все о прежних временах ведомо. Познания его обширны.
Сидит старый Пируа рядом с Ухией, ищет он дорогу в страну букейцев. Перед собой он видит только безмолвное дерево каниле, в небо смотрящее. Видит он мир и покой ночи ниневийской. Слышит он дыхание стены и камней ее, обреченных. Ночь покамест есть ниневийцам ночью, день — днем. Поток времени, текущий с поры, как ушел Мхека, только в одну сторону, несет им, ниневийцам, обратное. Несет он им днем ночь, и будущего дня не захотят они.
Видит это старый Пируа. Жалко ему, старому, перемену мира, жалко ему Ухию и Кекию.
Горы Цуда прошли без отдыха Пиркуш, Закро Полуторный и скороход горийский. И девятнадцать последующих стран и народов прошли. Была страна народа, некогда знавшего красное и черное, народа крепкобокого, знаемого Закро Полуторным как марилкура, соленоухие, ибо за спиной их располагается непроходимая страна Кеверда, состоящая из соли, которую в искажении знания принял целью своих поисков. Красное он, народ марилкура, утратил, отчего черное в их стране перешло в серое, потом исчезло. Красное ведь есть составная часть черного. В некие годы народ этой страны посредством восстановления красного усилился, распространив свое влияние на соседей. Был человек по имени Пируз, что бесспорно считается их именем, но у них самих не употребляется, а более — у народа Мириана. Пируз был в стране букейской, но отдельно от Изана, и о нем мало что известно. Однако известно, что отец его в одной из войн попал в страну марилкура и встретил людей своего языка, только языка старого, на каком сам отец Пируза уже не говорил. Те люди открыли, что были уведены из своих мест народом марилкура, усилившимся.
Воины бога Халди, халдейцы, народ этот в свое время потеснили. Пришли именем и величием бога Халди, город их Хушанаини сожгли, бога их и людей их ниц повергли. Воины бога Халди, согласно обычаю, его, Халди, возвеличили. Бог Халди своим народом доволен. Жертвами и дарами от города Хушанаини вспрял Тейшеба рассеченный. Свирепый Тейшеба встал, прах с одежд отряхнул, вкусив аромат горящего народа.
День мерцанием приступил к соперничеству со спелой хурмой. Тени цвета густого вина, синего, свернутые в тугие кольца, с облегчением развернулись от ущелий и впадин гор. Свет ночи придвинулся. Пиркуш, Закро Полуторный и скороход горийский этой ночью города Хушанаини достигли, зарю красную увидели, схватившую низ неба, вздрогнули.
— Не поспеваем, дядюшка. Солнце уже восходит! — в тревоге Пиркуш дядюшке Закро Полуторному вещает.
Дядюшка Закро Полуторный — воин. Многое видел он. Зарю восхода и зарю пожара он различает. Гибель народа Хушанаини он сердцем видит. Есть ему жаждой прийти на помощь. О жажде своей он Пиркушу и скороходу горийскому вещает. Железо мечей в ярости оба, услыша вещаемое, сжимают. На зарю пожара спешно идут все трое.
День мерцанием приступил к соперничеству с хурмой спелой. Тени густого вина синего от тугих колец ущелий и впадин гор с облегчением развернулись. Свет ночи придвинулся. Встал Тейшеба, вкусив аромат горящего, посмотрел.
— Признается ли моим господином равенство сего мира? — спросила она, наложница.
— В свете дня — нет. В свете ночи — да! — ответил.
— Общепризнанно, — с легкой укоризной на отсутствие мудрого заметила.
В ответ пожал плечами и легким недовольным движением коснулся кольчатой бороды.
— Я воин, — сказал, и сказанное должно было служить оправданием.
— Видел ли господин гибель городов? — спросила.
В ответ с усмешкой посмотрел, растянул кольца бороды и отпустил.
Черный базальт бороды был напоминанием о базальте скал вещающих.
Поняла и спросила другое:
— Может ли господин представить смущение того из пришедших после нас, кто обратит внимание на вещаемое скалами, но ему недоступное?
— Это и будет ответом на равенство сего мира. В свете дня — одно. В свете ночи — другое. Ныне говорящее, оставшись самим собой впредь и продолжая говорить, замолчит.
Согласилась. Он снова усмехнулся. Сказал:
— Есть знание — комары ниц повергли державу народа харрапу, могучую. Но ничего не могут комары поделать с букейцами. Козы, в элуев козами превращенные, ниц повергнут половину мира — от нас оставшуюся.
Не стерпела и возразила.
— В господине говорит придвинувшийся свет ночи! — сказала.
Распрямился, встал, с усмешкой сильными и чуткими перстами кольца бороды растянул, отпустил, легким повелительным движением пригласил взойти на крышу. Меч пояса своего левой рукой придержал. Увидел кривую, слепящую синим луну, одним вершком уже подвинувшуюся от зенита. Она же, наложница, его спросила:
— Видит ли господин гибель мира? — спросила.
На луну сощурился. Неприязнь кольнула. Отвернулся и показал в восходную сторону, черную. Горой Пируа пренебрег. Теплом воспоминания о родном доме не смягчился. В восходной черной мгле вдруг ожила мерцающая точка, родившая зарю. К ней жадным взором и чуткими ноздрями приник, указал, правую руку вперед выбросив.
— Моим величием сотворено! — сказал. Не сдержавшись, прибавил: — И я рек истину проще и яснее, нежели сказано!
Смолчала, потому что догадалась — лишь огонь Хушанаини отдаленного мог пробиться. Уличить хотела — ведь не город враждебного Ашшуру, но невинный и далекий Хушанаини мерцал. Однако, будучи наложницей, смолчала, сказала другое.
— Миру погибнувшему дано возродиться? — спросила.
Усмехнулся своему, не слыша вопроса. Жестокий шрам меча раскалился. Кажется, даже треснула обугленная кожа. Запах горелого мяса струйкой потянулся. Ноздри встрепетали. Взмутились темной кровью глаза. Лиловые, они на миг отсветили искрой рыжего. Она, наложница, увидела в нем коня боевой колесницы, тяжелого, сокрушающего. Потом поправилась, более сравнив с быком крылатым, мертвое сеящим. Озябла и вновь в сравнении вернулась к коню. Давние и дальние, едва всхолмленные равнины ее народа более знали коня, ибо там был неудержим. Взяв бег, тараном достигал моря за кедровыми лесами, проходил дорогой воды и огня, дорогой базальта и железа.
Людям Хушанаини ночь была днем, а наступающий день стал ночью. Людям Хушанаини Тейшеба оставил лишь ночь. Дня наступающего люди Хушанаини не хотели. Небо к ним пришло — сдавило. Пространство земного их сдавило. Слепыми от мрака и света они стали. Мрак и свет объединились, их ослепили. Мрак и свет слепоту высекли, слепоту сияющую. Блеск рыжей бронзы был синим. Там, где он себя являл, никто не хотел дня. Только спасительная синяя ночь его укрощала. Людям же Хушанаини не оставил Тейшеба ночи. Его величием ночь была днем рыжим. Такая ночь не спасала. Такая ночь несла синее от бронзы. Рыжим мраком она слепила. Он, Тейшеба, синим блеском бронзы опрокинул стены, посеял огонь, храмы и домы свалил в единую кучу, лестницы тесаного камня обрушил, людей и скот перемешал, ниц бросил. Падали слепые люди и скот на слепых людей и скот. На них, на слепых людей и скот, падали сверху стены и лестницы. Никому не было спасенья. Быки ревущие, коней опережая, стрижами и ласточками от огня устремлялись на крыши. Кошки и собаки искали спасенья в пустых винных посудах. Мыши искали спасенья под брюхами кошек. Кольчатая борода Тейшебы накрыла город.
Трое сказали:
— Есть нам миг. Вынесем для спасенья чашу города, объединяющую нас с небом, нашу богиню! Вынесем, спасем священное!
Пробиваясь к храму, друг друга щитами они от слепых людей и скота обороняли. От быков и коров, от множества коней и людей, от собак они друг друга охраняли. От камней и балок, от горящих бревен, рушащихся, берегли они друг друга. Пришли. Чаша города, богиня, одинокая и взъяренная, им навстречу сказала проклятье. Огнем и чадом горящих припасов окутанная, она не сдержалась, сказала проклятье.
— Я погибаю, ну так — и вы! — сказала.
Чад и гарь, городом приносимые и ей сжигаемые, она воспринимала должным. Возносимое от сгоревшего принесенного и ей посвященного она своим считала и снисходительно берегла город. Поставленная на почетное место, преполнялась она преклонением. От преполненности и сытости смежила она вежды. Нежданный гнев Тейшебы она не увидела.
— Моим величием! — Тейшеба сказал близ стены и ворот открытых ее города.
Лишь при этих словах она спохватилась. Гнев Тейшебы ей, преполненной от воздаяний, стал неожиданным. Распахнула вежды — увидела огонь злобы всепожирающего Тейшебы, пришедшего в ее город царствовать. Огнем и чадом горящих домов, быков, людей, кунжута, хлебов окутанная, она в презрении сказала проклятье.
— Я погибаю, ну так — и вы! — стало ее словами.
Трое самоотвержением пришли в храм. Первый из шедших взять ее не отважился, не собрался с сердцем. Второй взял. Сквозь бронзу перчатки почувствовал он ее ярость. Стерпел. Прочь они ступили. Третий стал первым, второй — вторым. Первый, ставший третьим, велел спешить.
— Есть нам всего миг! — сказал.
— Нет вам мига! — всхохотнул Тейшеба.
Она, наложница, отняла взор от мерцания, принесшего ей виденье давних и дальних, едва всхолмленных и сочных от зелени равнин ее народа, знающих впряженного коня неудержимого. Отняла она взор, пошла с крыши в домы. Лиловые, с искрой рыжего, взмученные темью крови глаза господина твердью уперлись ей в спину. Ноздри господина встрепетали. Твердью налились его чресла, жестокий шрам меча брата Армаза не стал препятствием. Огнем своим он, шрам, принес память о брате — взмутил. Он протянул руку, за плечо взял цепко, остановил. Оглянулась ему, еще не понимая и спрашивая, что — он? Увидела глаза его и поняла, отказала. До сего покорная и умеющая, все терпящая, ныне от дальней своей равнины, от горящего своего города и бессчетной грозной вереницы коней, в колесницы впряженных, она воспротивилась. Отказом возбудила в нем ярость. Схватил и бросил поперек ложа, разорвал платье. Попыталась встать. Ноги ей силой раздвинул, сокровенное увидел. Быком крылатым всесокрушающим, как в чужой храм, ворвался. Едва сдерживаемый стон отверз ей уста, принес виденьем раннее росистое утро давней детской поры. Он, Тейшеба, неистовствовал в ее сокровенном, как в чужом храме, побежденном. Она, сомкнув уста, видела раннее росистое утро давней детской поры, восходящее благое светило, целующее далекое и близкое, начищая бесчисленными благими перстами медь сбруи коней и шлемов, железо мечей и колесничьих ободов. Два близких холма — две груди матери-округи — и десять далеких островерхих холмов — пальцы защищающей округу-матерь длани — загодя приготовились к разлуке и долгому забвению. Выросшие ее дети собрались в дорогу огня. Круглый, в три кольца построенный город — пуповина, питающая детей округи ее благами, — прибран и ждет слепящей синевы ножа, который отъединит созревшее дитя от матери. Народ прибрал город, прибрал все три кольца его, приторочил скарб к обозным колесницам, пастухами окружил приготовленное к дороге стадо, выстроил боевые колесницы и верховых воинов в походный порядок. Ласковый ветерок, благой в летнюю пору Овлита, шевельнул листы кудрявой белоствольной рощицы, обещая ведреный день. Город готов к дороге огня. Народ к ней готов.
Тейшеба неистовствует. Не отстегнув меча своего пояса, больно бьющего ее рукоятью, он, Тейшеба, ворвался в ее храм, в ее город. Наружное кольцо, и внутреннее, и самое глубинное, сокровенное, он пронзил и рвет на части, выжигает огнем и заливает кровью. Свою кровь распаленную ее беззащитной кровью утолить он хочет. Хушанаини он поверг. Ее он поверг. Нет от него защиты. Горит ее сокровенное. Горит Хушанаини. Взявший священную чашу города сквозь бронзу рукавицы почувствовал ее ярость. Запоздалой и бессильной оказывалась ярость городской чаши, богини.
— Я погибаю, ну так и вы! — сказала.
Взявший ее стерпел. Прочь ступили. Третий стал первым и мечом дорогу среди ослепших проложить изготовился. Второй остался вторым, с чашей. Первый, ставший третьим и спину второму, идущему с чашей, закрыв, попросил поспешить. Однако опередило их зло городской чаши, богини. Ее проклятьем усиленное, пламя обгрызло балки. Ее проклятьем утяжеленное, скотье стадо продавило крышу, рухнуло. Первый из шедших упал на свой неловкий меч. Второй и третий чашу собой прикрыли. Всех их раздавили горящие и ревущие быки, посыпавшиеся с неба. Смерч взметнулся к небу, еще черному, но уже ожидающему день. Дня наступающего люди Хушанаини уже не увидели. Чаша городская, богиня, телами верных воинов сокрытая, дня не увидела. Оскалился Тейшеба, смерчем охваченный, огласился рыком и извергся семенем, уже не несущим жизнь.
Она же видела не Хушанаини. Она видела свой город, построенный в три кольца, народом прибранный и оставленный, понесшийся к небу огневым смерчем, пошедший в небо дорогой огня. Ласковый летний Овлита распахнулся, руки раскинул, вскружился в своей безотцовской печали. Народ, город построивший, народ, в нем проживший два времени в сто лет каждый, отдохнувший, окрепший, вновь выступил в незнаемую дорогу к отцу своему Мхеке.
Это видела она в миг, когда оскаленный Тейшеба лил в нее семя, не несущее жизнь.
В остаток ночи омылась она, перепеленала одежды, перенесла знаемое о своем народе на таблички сырой глины, вздыхая по привычной бересте и начиная знаками, несущими слова: “Второй дорогой выступили люди моего народа…” — высохшую глину обожгла. Принесенный временем осколок ею сказанного окажется лишь со словами: “Во второй… выступил… — уштабе уштуни…” — из всего — эти два слова.
Если бы Мхека завершил свой труд — его трудом укрепленное небо не дало бы трещину! Без Мхеки старое небо однажды прогнулось и треснуло. Прочным было старое небо, пока извечно заботился о нем Мхека. Без него небо быстро состарилось, прогнулось, треснуло. Камни того необъятного, которое умел проходить Мхека, стали падать на землю. Огонь и воды того места, где все свершалось одновременно, стали падать на землю и разделяться, так что огонь стал падать отдельно, а воды отдельно. И никто не мог сказать, успел ли их разделить Мхека, или же они разделились в момент падения. Солнце и луна потеряли путь, ибо им пришлось обходить трещину. Солнце и луна искали путь на верхних горах. Многие люди и народы без солнца и луны потеряли свою родину. Так было без Мхеки. Умер Мхека душой. Известно ведь, большие и могущественные душой кротки. Всемогущие же — и того более, всемогущие — кротче ягненка, ибо защитить их уже некому. Они защищают мир и народ, их самих защитить некому.
— Почему, сыне, мир без Мхеки стал таковым, что в нем за самое малое и невольное прегрешение воздается несоизмеримой потерей и болью? — спрашивает мать сына Овлиту.
Выросший в тоске по отцу, Овлита матери ответить не может.
Народ, из-под треснувшего неба ушедший, не знает покоя. К краю мира за кедровыми лесами подходил он и видел бездну. Самые зоркие видели далее бездны. Огражденное чужим знанием они видели. Но не нашли они силы огражденное преодолеть. Оставленные Мхекой, они ограждения и бездны не преодолели. Пошел народ вспять, на время остановившись и назвав остановку именем страны Шубирту. Приходили к нему многие и оставались, ибо видели его простым, легким и сильным. Многие брали себе от него в жены, ибо видели их красивыми и легкими. Пришел человек с верхних гор Мириан, ищущий Солнцеликую. Мириан прошел мимо.
— Кто он? — спросила она у вдовы Мхеки.
— Человек народа верхних гор, скоро да познает долину! — было ответом вдовы.
— Да возьмет он меня, и буду ему вечно! — сказала она.
— Могу вдвое наделить тебя изяществом и знанием. Но где же я возьму тебе счастья? — с болью по Мхеке спросила вдова.
— Мир краткий рядом с Мирианом мне счастьем! — сказала. — Буду ему пленницей, его сокровенное и его мимолетное угадывающей, желания его утоляющей и новые ему дарящей! Если же ему будет надо — стану пленницей его убогой, немой, чужой. Научи сказать это на его языке, языке верхних гор. Ведь мир краткий рядом с ним будет мне счастьем!
— Могу втрое наделить тебя изяществом и знанием. Но где же я найду силу хоть на миг краткий повернуть к тебе Мириана, иную услышавшего? — спросила вдова.
Сказала ей, вдове, в сердцах она:
— Разве мы виноваты в том, что остались без Мхеки?
Отвернулась вдова. Она же, сердитая, спину уходящего Мириана глазами целуя, вложила свою руку в протянутую руку Тейшебы. И тот, зная, был с ней свирепым.
Слепота мира без Мхеки удивительна и достойна сожаления. Уже при Мхеке случилось посеяться смуте в сердце женщины от мужчины. Что же говорить о временах без Мхеки!
Ушедшего далее народа боль велика и потеря невосполнима. Боли той и потери той народ перенести не может. Народ рушится. Жены исторгают из лона семьи мужей за малое и мнимое прегрешение, ибо видят мир не благим. В слепоте сердца, в ограничении зрения видят они мир. Благой, он им видится в искажении. Этим искажением они измеряют все окружающее. Этому искажению они безоглядно верят, ибо, не веря, им пришлось бы стать мудрыми. Труд и боль, приносимые мудростью, иным людям и народам не желаемы. Им они не внемлют. Иные же, внемля, приять не могут. Иные же, будучи от создания мудрыми, себе не верят. Почти всякий поступки иного видит от своего зрения и своей слепоты. Иные, будучи зрячи, себе не верят. Этим сеют люди боль и утрату в свое семя, и семя прорастает, и дает плоды, множа в них вложенное. Боль и утрата множатся. Сын и дочь, выросшие от посеянного, еще более теряют в зрении. Мудрость им становится недоступной. Мир им становится злым. В зле, в боли и утрате вместо мудрости обретают они слепоту сердца. Это Овлита видит. Овлита видит время, когда даже старики перестали быть мудрыми.
Ей, сердцу изменившей и вложившей свою руку в руку Тейшебы, за это малое и невольное прегрешение ей воздалось сторицей. Остались лишь два чужих слова: “…уштабе уштуни…” — говорящие о неизвестном, выступившем во второй раз.
Пиркуш, Закро Полуторный и скороход горийский с помощью не успевают. От увиденного Хушанаини лики они отверзают, не осиливают дыхания смерти, мечи опускают.
Пиркуш, Закро Полуторный и скороход горийский смрада павшего Хушанаини, дыхания его смерти не осилили, лики отверзли, стопы отвернули. Дымящейся бесформенной горой был им павший Хушанаини. Смрад упавшего и сгоревшего столбом достал неба. Тейшеба алчно трепетал ноздрями. В пресыщении он являл великодушие. Сытый и утомленный, он ленился. Пиркуша, Закро Полуторного и скорохода горийского он не тронул, дал им зрить сотворенное — увидев и сердцем дрогнув, дрожь сердца и страх взора принесут в свои пределы. Во всех пределах утвердится он своим величием. Не станет ему предела.
— К Армазу идут, между прочим! — Шивини напомнил Тейшебе.
Сытым и утоленным отрыгнул Тейшеба, кольчатую бороду пригладил и отпустил. Жестокого шрама коснулся, сказал в снисхождении:
— Вижу гибель городов Ашшуру. Армаза поверженного вижу. Увиденное взор мой ласкает. Сотворенное будет мне величием!
— Дело твое! — пожал плечами Шивини.
Известно — мига одного все трое не простояли бы под ударом меча Тейшебы. Удача и везение, стечение обстоятельств суть такое же оружие воина, как и владение мечом своего пояса, как твердое, но чуткое сердце.
Пожал плечами Шивини, улегся на дерюгу, в меланхолии отщипывая от чада Хушанаини, на его долю приходящегося. Улегся, уснул. Конные народы беспрепятственно притекли к городам Ашшуру. Элуи, утром поднявшись, смогли себе занести это зачетом. Слепой Элу в значении усмехнулся. Известный лишь ему, Слепому Элу, знак на камне горы Пируа нацарапал он.
Пиркуш, Закро Полуторный и скороход горийский стояли, усталости ног не чуя и отвернув лики. С восходом солнца проснулась соль Кеверды. Тонкий ветерок потянул ее на павший город, посыпал забвением. К ним, к троим, подошел воин народа Халди.
— Странны ваши одеяния. Вы не наши и не народа города Хушанаини! — сказал.
Соль же Кеверды, соль забвения след его, подошедшего воина халдейца, затянула. По щиколоть Закро Полуторному за период его стояния она присыпалась. Ему — по щиколоть, Пиркушу и скороходу горийскому — по колено.
— Так что скажете, люди? — спросил воин халдеец.
Закро Полуторный от раздумья вышел, переступил ногами, соль Кеверды притоптал.
— Сотворенного тебе не достаточно? — спросил.
Халдеец на своих оглянулся, на тех, к которым Кеверда тонкими струйками след солью засыпала.
— Не обижайтесь! — сказал и после сказанного, глаза опустив, прибавил: — Нет ли у вас хотя бы лепешки ячменной?
— Взятого от сего разве тебе мало? — показал на дымящийся холм Хушанаини Закро Полуторный.
Халдеец смутился и прочь пошел — пошел торить в принесенной соли Кеверды новый след.
— Эй, человече! — Пиркуш его окликнул.
Халдеец нерешительно оглянулся.
— Хлеба пшеничного, чурчхелы и толики вина моего меха малого тебе хватит? — спросил Пиркуш.
— Уже слов участия хватит! — устало и виновато улыбнулся халдеец.
— Помни, кто убил отца твоего! — предупредил племянника Закро Полуторный.
— Разве он? — спросил Пиркуш дядюшку.
— Не имеет значения. Он видит глазами своего народа! — возразил Закро Полуторный.
— Хлеб у каждого народа именуется по-разному, но все равно остается хлебом. Его хотят все одинаково! — возразил на возражение Пиркуш.
— Да ладно, спасибо, я пойду! — вдвое против прежнего смутился халдеец.
— Не совсем понятно, зачем же просил? — буркнул Закро Полуторный.
— Возьми, человече! — остановил халдейца Пиркуш.
Хлеб и чурчхелу, мех вина малый взял он, халдеец, робко, с почтением присел на камень.
— Зачем война? Зачем я здесь? — сказал он со вздохом.
Хлеб он съел и чурчхелу. И от меха вина отпил. Улыбнулся.
— Зачем война? — повторил. — Я не убил ни одного из этих несчастных, — показал он на редеющий от сытости огонь Хушанаини. — Ни одного не убил и ничего не взял я. Зачем война? Эх, спасибо, люди. Теперь сил до дома хватит!
Встал. Тотчас бронза стрелы вошла ему в шею, вышла из горла. Бледно-зеленой входила — вышла ярко-красной.
Удивился воин халдеец, удивился быстрой перемене мира. Удивился он быстроте побежавшего от него мира. В удивлении поглядел он вслед ему, побежавшему от него миру. Руки вслед ему, побежавшему, протянул. Все побежало мимо него — луна, и солнце, и небо в целом. Земля побежала мимо. Ушедшие и предстоящие годы побежали мимо. Все его одного оставили. Один он остался. В одиночестве не смог он догнать их. Краткая и ненужная дорога пустой вечности ему предстала.
Скороход горийский будто ресницами взмахнул — столь быстро ответил он стрелой на стрелу, ответил и в точности явил тому его дорогу одинокого.
— Хлеба в дорогу поел! — сказал Закро Полуторный о халдейце.
Глаза закрыли они ему, халдейцу, одинокому. Дальше пошли молча они неведомой солью Кеверды.
Столбец 10
Катится в тревожном воздухе запада гул конных народов, оставивших большое поле. Знаемые Тейшебой, проходят они его землю сквозь отворенные ворота ущелий, стремятся к Ашшуру. Начертанное их богом устремление обретает плоть. Есть их богу стремление выйти к черному свету, ступить конским копытом и босой ногой, от сапога освобожденной, в темные и теплые воды края земли, бескрайние и бездонные, равные небу. Малость земли Утупуршина разоренной бога конных народов не прельщает. Великость земли халдейцев богу конных народов является не достойной внимания. Есть ему от Мхеки, вечно трудившегося, знание о крае земли, сочетавшемся с бездонностью неба и родившем темные бескрайние воды. Это знание его смущает, ибо есть им понимаемо так, что ступивший в них стопой или копытом коня будет пятой попирать глубины вод. Ступивший в них стопой или копытом коня будет шапкой попирать глубины неба. Малым подобием тому есть местность близ крепости Горийской, где расстояние между крепостью и небом равно зазору между четным и нечетным. Если бы бог конных народов был ближе к Мхеке, знал бы — такое состояние мира им, Мхекой, сотворено во все стороны, и о том знают букейцы. Его, бога конных народов, незнанием дни Ашшуру сочтены, ибо лежит Ашшуру на пути конных народов к желаемому.
Удаляются, идут солью Кеверды Пиркуш, Закро Полуторный и скороход горийский. Бескрайнюю Кеверду, страну соли, проходят они день и другой. И два, и три дня они ее проходят — никого не видят. Спросить о правильности избранного пути им не представляется возможным. Единственной приметой им, не мелькнет ли “солонце” синим. Бескрайняя Кеверда, страна соли, мертвая, не несет в себе ни орла, ни сойки, ни шакала, ни мухи, ни тарантула. Вечная смерть с поры, как умер Мхека, встает миражами и слепыми от пустоты видениями, прельщая всякого мнимой благостью вод и мнимой прохладой зелени, мнимым многолюдием городов. Встают они и справа, и слева. Встают они над головой и за спиной. Соблазнившийся будет ходить по кругу, пока не упадет, ибо круг есть смерть.
И первый день, и второй день встает солнце прямо перед ними. Огнем багровым и колеблющимся стремительно встает оно и летит от соли Кеверды к благим водам неба, к пути, проложенному Мхекой. Окрашивает оно соль Кеверды и в те цвета и в эти. Нет среди них синего. Тщетно искать в огне его хотя бы намек на синее. И первый день, и второй день встает солнце прямо перед ними из соли Кеверды огнем багровым, темной кровью плещущейся и пузырящейся. Встает оно, охватив сто девяносто четыре с четвертью страны востока. Окрашивает оно страны востока, к середине близкие, цветом огня и крови. Отдаленные же к краю ласкает оно цветом василька и можжевельника. Встает оно и летит от соли Кеверды к пути, проложенному Мхекой. В соли Кеверды никто этого пути не видит.
И первый день, и второй день идут Пиркуш, Закро Полуторный и скороход горийский от виденья к виденью, принимают их за подлинное. Два дня идут они. Дыханием, шагом упругим преодолевают соль Кеверды. Одежды их, волосы, оружие пропитываются солью. Глаза их пропитываются солью. Умаляя боль, моют они их вином. Так они преодолевают Кеверды четыре дня. В середине пятого Закро Полуторный останавливается, падает душой.
— А ведь и моя коза сюда не ходила! — говорит он, вещает.
Подле останавливается скороход горийский, падает душой.
— Боюсь, кабы не принес в дары уксус соленый вместо вина благоуханного. То-то получу почет и уважение! — говорит он, вещает.
Пошедший вперед Пиркуш оглядывается.
— Остановившись, разве преодолеем? — спрашивает.
— Остановка — часть преодоления! — замечает слышанным от Мириана во время охоты на верхних горах знанием Закро Полуторный.
— Не остановившись, не узнаешь, преодолел ли! — прибавляет ранее пойманным знанием скороход горийский.
— Ладно! — Пиркуш соглашается.
Соглашается Пиркуш. К ним, душой упавшим, он присоединяется — ибо как поднимешь, если не встанешь рядом. Ступает Пиркуш назад, встает рядом.
Оглядывают они округу, явившуюся им видимой, но не досягаемой, отнимающей силу и дыхание. Видят соляную гору малую, продолговатую они и решают спиной прислониться — тем ограничить видимое, но недосягаемое хотя бы со спины.
— Спину обеспечим, а там подумаем, как быть дальше! — говорят.
— По крайней мере, можно будет пытаться поймать видимое, но недосягаемое! — особенно не настаивая на сказанном, еще говорят.
И себе в согласии кивают:
— Да!
— Главное, хотя бы метку поставим, чтобы потом знать, было или не было. А то порой случается, что нам в Гори одно и то же по два раза предлагают! — прибавляет скороход горийский.
— Да! — говорит Закро Полуторный. — Одно мы пометим красным камнем из пращи, другое синим. Не спутаем!
Прислоняются они к горе соляной малой и продолговатой, вынимают хлеб и чурчхелы, мех вина малый открывают. Сидят они и пьют, солью хрустят и отплевываются. Нет им удовольствия от вкушаемого. Тревожит их мысль о судьбе оставленных домов. О судьбе Армаза все они тревожатся. Есть им желанием скорее преодолеть соль Кеверды.
Закро Полуторный первым встает от хлеба и чурчхел.
— Эх, — бьет ладонью в сердцах по крутому боку соляной горы Закро Полуторный. — Эх, соль ты, всепроникающая!
От твердой и шершавой, как молотильная доска, его ладони слетает с горы соль верхняя. Внутренняя соль дает оттенок золотой и теплый. Словно на утреннюю зарю верхних гор, здесь неожиданную, смотрит на пробившееся золото и тепло соли внутренней Закро Полуторный. Изумляется он, проводит по горе ладонью еще раз. А потом еще.
Удивляются Закро Полуторному спутники его Пиркуш и скороход горийский. В тревоге спрашивают они его.
— Что? — спрашивают они его.
— Покамест не знаю! — отвечает и под их тревожным взглядом в сосредоточии и упорстве очищает он гору малую от соли, являет нечто теплое и золотое.
Очищает, являет, останавливается, ладони отряхает, отходит, осматривает, приближается, пальцем трогает, запах в себя втягивает.
— Что? — вновь спрашивают его Пиркуш и скороход горийский.
Спрашивают и на всякий случай бдительно оглядывают округу.
— Вот! — не веря себе, говорит Закро Полуторный. — Вот, зерно пшеничное!
Втроем единым махом они явленное оглядывают, в сказанном убеждаются. Зерно пшеничное, единственное зернышко, для горы малое, а для зерна великое есть им. Оглядывают они, вокруг обходят, пальцем трогают, в себя запах его втягивают, силы собрав, и так и этак поворачивают — дополнительно убеждаются в своем. Бок его, зерна пшеничного, мечом ковыряют, в ладони растирают. Мукой растертое им оборачивается.
— В деревню принести — без полей верхних жить будет можно! — говорит Закро Полуторный.
— Кто бы мог его здесь оставить? — спрашивает Пиркуш.
— Плохо без знания! — в смущении качает головой скороход горийский.
— Свое создадим знание! — говорит Пиркуш.
Есть ему мыслью, Пиркушу, осмотреть округу, нет ли рядом подобного, не проходила ли в прежние времена здесь дорога. И не вышли ли бы они этой дорогой из соли Кеверды.
Закро Полуторный, воин, слушает племянника, со вздохом возражает.
— Да, — возражает Закро Полуторный. — Но учел ли ты, что зерно такой величины могли возить по дороге и соответствующей величины люди. И не муравьями ли показались бы мы им, и не наступили бы они на нас ненароком?
— Верно, дядюшка! — соглашается Пиркуш.
— Плохо без знания! — еще в большем смущении качает головой скороход горийский.
Закро Полуторный, воин, вдруг взором светлеет.
— Хо! — говорит он, светлый. — А не Мхека ли букейский уронил его, Мхека, вечно трудившийся!
— А если Мхека, то что? — Пиркуш спрашивает.
— Значит, идти нам вперед, по направлению зерна, не отвлекаясь на остальное видимое, но не досягаемое! Пойдем вперед и выйдем! — находит знание скороход горийский.
— А для верности вот что сделаем! — говорит Закро Полуторный, светлый, и мечет пращой по камню в обе стороны: в правое недосягаемое виденье мечет красным камнем, в левое мечет синим. — Когда собьемся с прямого пути, этими камнями определим степень заблужденья! — поясняет.
— Да! — говорят все.
И, сожалея в душе об оставляемом, решительно ступают они в путь между правым камнем и левым, красным и синим. Один знают они солнцем, другой — солонцем.
Знания об этом зерне у букейцев не сохранилось. Некто из людей державы харрапу, исчезнувшей, сказал это знание Ухии. Оно, знание человека харрапу, отличается от предположенного Закро Полуторным, хотя — говорит Ухия — несет в себе именно букейское заимствование.
До первых времен характеризовались времена совсем иными качествами, так что даже солнце всходило под тупым углом к нынешнему. В первые времена в связи с изменением счета на тот, при котором предпоследний стал последнему первым, а при половине полного оборота последний становился первым — при таком счете солнце с луной долго не могли найти себе необходимое и даже порой вперемешку между собой, как две собачонки, катались по улицам, заставляя обходить их стороной. В один из дней первых времен солнце зацепилось за Арджевани и день превратился в век. Для того, чтобы отцепить его, был послан Изани, считающийся луной и вернувшийся, согласно хронике, ни с чем.
До первых времен все было по-другому. Мхека проходил мир и оказывался в еще большем. Путь его, Мхеки, умеющего навести порядок и черед в местности, ни тем, ни этим не располагающей, проходил через мир к иному, еще более великому, за которым, внимательно вглядываясь, Мхека находил нечто едва различимое малое, которое, однако, содержало в себе все только что пройденное и, вмещая его, оставляло много места для всего прочего.
Букейцы ныне ничего из этого не помнят. Но в чувствах и мировоззрении их некоторым образом это отражается так, что они становятся иным непонятными. Они могут в нищете стенать о нищете, но ничего не делать для ее преодоления даже в том случае, если предмет преодоления, то есть то, что улучшило бы их жизнь, находится при них же. Подспудно чувствуя, что за великим лежит еще более великое, которое может уничтожить их великое, но спокойно может вместиться в следующее самое малое, они нисколько не заботятся приложить силы к тому, что улучшило бы их жизнь.
Мхека был дружен с двумя братьями из тех, кто жил до первых времен. Причем так было, что один был женат, а второй одиночествовал. Однако они вели общее хозяйство и были меж собой столь дружны, что никак не могли поделить плодов труда своего.
— Возьми себе больше, ведь ты с женой! — говорил одинокий брат.
— Нет, ты возьми себе больше, ведь тебе труднее, ибо себе мы можем скрасить утехами! — говорил женатый брат.
Никто не отступал от своего, и таким образом плоды их пропадали, хотя от трудов их были великими и о величине их можно судить как раз по единственному зернышку, лежащему в соли Кеверды. Таковы были плоды трудов их, но братья, не умея разделить их, голодали и жили тем, что мог дать Мхека. Своей рукой он преломлял им и преломлением не вызывал споров по поводу доли.
Со смертью же Мхеки, горечью сердца изошедшего, ибо он всех охранял, а его охранить оказалось некому, — с его смертью братья, много трудясь и много обретая, столько охудали, что на два дома осталась у них одна щепоть соли, которую во избежание дальнейшего жена одного из братьев украдкой выбросила, в украдке не заметив пшеничного зернышка, каким-то неведомым образом попавшим в соль.
К слову сказать, Мхека погиб по следующей причине, и о том несет знание табличка из чулана Ухии, поселившегося в хижине близ стены ниневийской. Табличку составил Овлита, отец Ухии, бог ветра, приносящего живое дыхание и ведреную погоду. Мхека, отец его, покидая небо и землю, уходил в местность, где творилось все враз. Оттуда он смотрел и видел солнце и луну со всех сторон. Его жена — хранительница свежести и изящества Аллам, имя которой из всех иных языков наиболее внятно исходит из эллинского, носила в чреве младенца. Она ведала в своем чреве от Мхеки. Младенец стучал толстенькими пяточками. Аллам надувала губки. Счастьем были ей шалости младенца. Смотрела она срок его прихода. Ждала она возвращения мужа. Счастьем ей было ожидание его прихода. Сребророгую олениху доила Аллам, улыбаясь шалостям младенца в своем чреве. Младенец Сребророгой оленихи пугливо и с любопытством таращился на мир.
— Обе мы имеем детей! Обе мы ждем мужей своих! — говорила оленихе Аллам.
— Мой муж олень служит в стороне черного света. Твой муж Мхека ушел работать в место, где следует установить отсутствующие черед и время. Придут усталые. Принесем им младенцев. Отдохнут радостью отцовства. Отдохнут радостью нашего обладания! — говорила ей олениха.
Прошел мимо с дубовой ветвью и букетом фиалок Иацамух. Любовно посмотрел он на Аллам.
— Ты хранишь свежесть и изящество! — стал говорить он Аллам. — Кто оценит тебя, кто найдет меру твоей цены! Щедро от меня был бы он награжден, тот, кто тебя по достоинству оценил бы!
— Муж мой Мхека есть мне оценщиком! — смущенная и взволнованная, она ему ответила.
Так ответила Аллам Иацамуху. Олениха же, в беспокойстве приклонив к земле голову, переступила ногами.
— Прекрасен твой муж, Аллам. Но ликом он угрюм и озабочен. Целыми днями напролет работает он в местности, где нет череда и времени. К тебе он не приходит. Младенец твой его к себе не тянет. Тебя, изящнейшую, он не окутывает любовным взглядом. Щедро бы я наградил того, кто бы это сделал — нашел тебе меру оценки! — сказал Иацамух. Так он сказал Аллам.
Аллам сердцем вздрогнула, ликом смутилась. На миг она забыла о шалостях младенца во чреве. Приятны ей стали слова Иацамуха. Олениха в тревоге копытом ударила оземь. Задела она копытом наполненную молоком чашу, опрокинула.
В гневе прогнала Аллам олениху и горько над участью своей расплакалась. Себя, не оцененную по достоинству, она пожалела. Сладко было Иацамуху видеть ее смятение. Сладко было ему мечтать об ее обладании. Стал он ей подносить букет фиалок. Ветвью дубовой он над ней стал махать. Близки были сердцу Аллам фиалки. На миг близки стали ее сердцу слова Иацамуха. На миг стало ей себя жалко, неоцененную. Но не дала она Иацамуху своего дыхания. Нашла она силы не дать ему своего дыхания. Ушла она в хижину над участью своей плакать. Опрокинутую чашу она оставила. Фиалки она оставила. Чаша осталась лежать посреди двора. Фиалки остались лежать на скамье Мхеки под цветущей липой. Мхека усталый любил сидеть на этой скамье. Ноги омыв в ледяном ручье, любил он слушать усталое их гуденье, любил слушать приход новых сил, сбирающихся для Мира и для Аллам. Дождались фиалки Мхеку. Увидел он их на своей скамье, увидел Аллам, на миг от него отвернувшуюся. Горечью изошло его сердце. Тихо вышел он задними воротами двора — ушел в неведомое.
Многие времена сын Мхеки бог ветров Овлита говорил выросшему своему сыну Ухии о тоске по отцу. Он ждал и знал — придет. Мхека не пришел. Аллам, мать Овлиты, ждала и знала о муже — придет. Мхека не пришел. Народам она несла изящество и язык. Но в тоске забот не осилила — не смогла внушить всем единого. Изящества никто не захотел, кроме редких людей. Язык же эти слышали так, а те — этак. Свое услышанное нравилось, а чужое — нет. Народ шел на народ, язык — на язык, имя — на имя. Она видела и более тосковала. Она ждала Мхеку. Она знала — придет и, пришедший, улыбнется, улыбкой одной даст ей прежние благо и силу.
Мхека не пришел. Превратил себя Мхека в неведомое дерево, сломать которое никому не было под силу и которое по этой причине было чужо всем. Превратил, но не вынес боли знания о тоске сына, превратился в дерево клен, чтобы быть ему ближе, и об этот клен терлась сребророгая олениха, проходя с дитем мимо.
Искал его Иацамух. Приставлял он сухую ветвь к каждому из дерев, ожидая, при котором зазеленеет. Так хотел он найти Мхеку. Возможно, нашел бы. Но выросший Овлита, готовя себя к трудам, ходил могучей молодой бурей и, не ведая, сломил клен. Отца Мхеку сломил он, Овлита. В горе не смог осилить он забот бога, согласился на перемер земли теми, кто пришел якобы отобрать у богатых и наделить неимущих. Аллам, мать его, ходила к сломленному клену, сидела, обняв и поверяя раз за разом любовь и тоску свою ему, великому, но ушедшему.
Мы об этом можем говорить с достоверностью на том основании, что знание о Мхеке сохранено Ухией. А знание Ухии полно и точно, и без него не могут обойтись ни Хаммурапи, ни Урукагина, ни Пируа, ни Марут, ни Переплут, ни Аравар, ни эфиопский Быр, ни Серри, ни Хурру, ни даже те, кто отрицает знание, объявив себя благом.
Это мы знаем о Мхеке.
Пиркуш, Закро Полуторный и скороход горийский снова день за днем и ночь за ночью идут солью Кеверды между правым и левым камнями пращи Закро Полуторного. Между красным и синим камнями идут они. Во все дни и все ночи стают им снова лишь соль Кеверды и недосягаемые виденья. Нет нигде более малой продолговатой горы, нигде нет зерна пшеничного.
Снова они готовы упасть душой, Закро Полуторный и скороход горийский. Остановиться они готовы. Но на рассвете следующего дня в разливающейся и пузырящейся крови восхода видит в блике соли Закро Полуторный красную песчинку, которых к полудню стает столько, что сама соль становится бурой, словно бы смешанной с перцем, как старым обычаем делает Ухия, чем немало вызывает недовольство жены своей Кекии, считавшей подобное вредным. К вечеру соль исчезает совсем, и они видят первую чахлую зелень в виде изогнутого ствола некоего деревца с листвой размером и цветом чешуи рыбы окунь, то есть более серой, нежели зеленой, но все-таки зеленой.
Выходят они из соли Кеверды к вечеру, оглядываются назад.
— А жалко, что не поймали видимого, но не досягаемоего! — говорит Закро Полуторный.
— Да. Интересно было бы принести его в Гори! — скороход горийский с ним соглашается.
Говорят, друг с другом словом незначащим перекидываются и видят среди чахлых деревец ветхий шатер и хмурого человека.
— Тары-бары-тары-бары! — приветствует его Закро Полуторный на первом пришедшем ему языке и вдруг вспоминает Куршу, вислоухую собачку брата своего Мириана. Вспоминает он, что вечно вертелась она во дворе, а в ночь первого снега первых времен, в ночь ухода их куда-то исчезла. Вспоминает он, и воспоминание приносит ему тепло дома. Не дожидаясь ответа хмурого человека, садится он устало на нагретый песок и разувает каламани, соль вытряхивает, в наслаждении растопыривает пальцы.
— Гыг-гыр-гыр! — говорит он хмурому человеку другим языком.
И третьим языком говорит, и четвертым. Говорит языком путника проходящего и языком гостя, языком мужчины и языком пастуха, языком лесоруба, воина, челяди, жреца, охотника. Малым языком и высоким говорит он, языком халдейцев и языком эфиопов, языком хеттов ушедших, языком ашшуру, хурритов и харрапу.
Хмурый человек молча выслушивает Закро Полуторного. Молча уходит он в шатер, молча выносит черствую лепешку, протягивает.
— Ен ономати ту патрос! — говорит он на своем языке.
Пиркуш от его слов напрягается, меч своего пояса было хватает, но останавливается в облегчении.
— Что? — спрашивает Закро Полуторный.
— Может быть, стареешь, дядюшка, — скороговоркой отвечает ему Пиркуш и одновременно хмурому человеку учтиво улыбается. — Может быть, стареешь, дядюшка. Но разве не законом верхних гор тебе было сказанное: “Оставишь хлеб-соль позади, будешь впереди”?
— Где эти наши верхние горы! Где жизнь былая на них! — с досадой Закро Полуторный племянника спрашивает.
— Я родился уже в долине — и не с меня спрашивать о жизни на верхних горах! — Пиркуш дядюшке отвечает и переводит слова хмурого человека, означающие: “Во имя отца!”
Переводит и растолковывает, что несут они в данном случае Закро Полуторному ничего, кроме мира.
— Мир они тебе несут, варвару, разувшему на его земле свои каламани без его разрешения! — с улыбкой говорит он дядюшке.
— А вот Куршу вспомнил и расслабился! — виновато и поспешно передвигает Закро Полуторный каламани за спину, тем их как бы приближая к соли Кеверды и отдаляя от хмурого человека.
Он же, хмурый, толику времени в своей хмурости пребыв, но в эту же толику времени явно с волнением слушая неведомых ему людей, вдруг взглядом меняется. Лепешка, протянутая для угощения, в его руках вздрагивает.
— Ен ономати ту патрос каи ту виу, каи ту хагиу пневматос! — говорит он, хмурый.
— Что это с ним? — опять Закро Полуторный спрашивает.
— Говорит: “Во имя отца и сына и Святого Духа!” — вновь Пиркуш поясняет.
— Это как? — ничего понять не может Закро Полуторный.
— Пока не знаю! — Пиркуш отвечает.
— Откуда же язык знаешь? — в ехидстве Закро Полуторный глаз щурит.
— Того, о чем он говорит, еще не было, дядюшка, и никто из живущих того еще не исповедал. Потому я не знаю. Язык же его уже есть. Это язык эллинов. Потому я его знаю! — Пиркуш отвечает.
— Не ходила моя коза в эллинскую сторону, однако. Странная коза! — в удивление говорит Закро Полуторный и настораживается: — Говорит сей хмурый непонятно. Случайно не элуй?
— Первоначально было слово! — вдруг языком их, Пиркуша, Закро Полуторного и скорохода горийского, твердо явит знание хмурый человек.
Не успевает в удивлении раскрыть рот скороход горийский, и Закро Полуторный не успевает вскочить с мечом обнаженным, ибо воин всякую неожиданность встречает его блеском, но уже Пиркуш, подобно хмурому, нахмурясь, решается на прекословие.
— Коли не наступили твои времена, — говорит он хмурому, — значит, не вначале было слово, а вначале будет слово, уважаемый!
— К своим пришел, и свои не приняли его! — в мимолетной горечи говорит хмурый, вещает.
— Кто к кому пришел? Кто кого не принял? Что он несет? — яро, как восход солнца среди соли Кеверды, наливается кровью Закро Полуторный, и пальцы его, взявшие рукоять меча, подобно соли Кеверды, белеют.
Пиркуш властным и покамест не присущим ему жестом дядюшку останавливает, хмурому хмуро в глаза смотрит. Закро Полуторный, воин, племянника слушать не думает. Печень его, Закро Полуторного, воина, взмущается, огонь прорывается из глаз его и ноздрей. Есть ему, Закро Полуторному, воину, подозрением, не элуй ли пресловутый, неведомый и коварный, подобно соли Кеверды, предстает им — ибо вещает языком его, Закро Полуторного, но вещаемого он, Закро Полуторный, не постигает. Есть ему, Закро Полуторному, воину, вместе с подозрением об элуе еще и прежняя горечь догадки о племяннике — он, племянник, будет равен отцу своему Мириану, будет доступен дружбы с Армазом, их богом, а он, сын Закро Полуторного, будет равен Закро Полуторному, знающему бога Армаза не другом, но только богом.
В неприязни глядит он, Закро Полуторный, на сына брата своего Мириана. Недобро глядит он на племянника, зная судьбу своего сына, покамест не сущего, но идущего, ибо есть теперь ему, Закро Полуторному, желанием сделать вместе с Медноволосой великое дело, свое продолжение. Видит он, Закро Полуторный, жену свою Медноволосую иным зрением. Видит он ее зрением сердца, зрением плоти. Видит он неведомое им обоим доселе томление. Видит он, как груди ее набухают и вздымаются — даже коза к грудям ее подходит, к соскам приникает. Видит он — есть ей, жене его Медноволосой, желанием принять взор мужа своего Закро Полуторного решительный и твердый. И видит он себя, умом наделенного к величине тела своего в обратной пропорции. Видит себя он, стоящего перед женой и ей не внемлющего.
— Хочу взгляда твоего решительного и твердого, взгляда мужчины! — в неведомом дотоле смущении Медноволосая ему вещает.
Сути языка ее Закро Полуторный не постигнет. Ей он вещает.
— Вздуй огонь, зажги светильник — взгляд мой решительный и твердый, взгляд воина, увидишь. Враг от такого взгляда ниц повергается, луна шарахается в сторону, а солнце замирает на месте! — так горделиво Закро Полуторный жене вещает.
— Поверни луну и солнце, испепели врага, меня продай любому из покупающих, но проникни в меня взглядом решительным и твердым, посей мне свое продолжение, дело мужчины! — так ему Медноволосая вещает.
Видит сейчас Закро Полуторный то, как он, глядя, ничего не видел, как внемля словам, ничего не постиг.
Сейчас же при мнении, не элуй ли се им явлен, их языком вещающий, но сути вещаемого не несущий, — в этот миг видит он, Закро Полуторный, воин, неравенство мира, но более видит жену свою Медноволосую иным зрением, слова ее слышит иным слухом.
— Хе, — говорит он себе в смущении. — Се элуй или не элуй, но он прав, ведь сначала было слово, сначала было слово, реченное Медноволосой! — и еще говорит себе он. — Что же это? — говорит он в растерянности и удивлении от своей находки. — Что же это! Взором решительным и твердым посею я великое, именуемое продолжением. Я и оно, мое продолжение, будем равными. Сын будет равен отцу, а отец — сыну. Да! Принимаю я и отца, и сына, и покамест неведомого мне Духа Святого, при котором свершается мной постигнутое!
— Что же! — говорит он хмурому решительно и твердо. — Аз есмь Отец и сын и Дух Святой! Да славятся имена их! Дали они мне знание. Взором решительным и твердым посею я в чрево жене своей великое, именуемое продолжением. Я и оно, мое продолжение, будем равными! Это принимаю. Отца принимаю. Сына принимаю. Покамест мне неведомого, но именуемого Духом Святым, принимаю!
Так говорит Закро Полуторный, вещает.
Пиркуш от сказанного хмурым, подобно Закро Полуторному, душой смущается. Вспоминает он последнюю дорогу отца своего Мириана, дорогу огня, уведшую его в незнаемое. Вспоминает он причину, заставившую отца его Мириана ступить на дорогу огня, уведшую его в незнаемое. Убивает худое слово, дети мои! Вспоминает он непостижимое слово “валхи”, обозначающее то, без чего ступил отец его Мириан на незнаемую дорогу огня и, вероятно, теперь на ней пребывающий в нужде, вероятно, теперь на дороге той незнаемой пребывающий ниже всех остальных, рядом с ним сущих и имеющих то самое “валхи”. Истинно выходит — допреж всего было слово. Но не было слова отцу его Мириану. И нет теперь отца его Мириана. Без него как бы нет его самого, сына, — ибо не скажет же не существующий отец: “Сын мой!” И нет нигде того, кого хмурый именует Духом Святым.
Скороход горийский снимает с плеч поклажу свою, дарами людям и народу асбист предназначенную и до сего не снимаемую. Освобождается от поклажи, стает доступен новому знанию. Он, скороход горийский, много видел. Отсюда туда и обратно прошедший, он и тех и этих людей видел. Большинство народов он видел. Сейчас, от поклажи свободный, он памятью перебирает ранее виденное, однако извлекает из всего лишь то, что народы и люди знаемых ему земель почитали отца и матерь, растили сына и дочь, молились и жертвовали богам. Было это везде от начала мира. Из пойманного за многие годы бдения извлекает знания скороход горийский. И те и эти знания, четным и нечетным приходящие, и в зазор между ними приходящие, извлекает он. И они говорят тоже — у всех народов и людей было обычаем почитать отца и матерь, растить детей, молиться и жертвовать богам. Было это и есть везде и от начала мира. Странным кажется скороходу горийскому желание хмурого человека напомнить им об этом.
В смущении поднимает он поклажу на плечи.
Из трех двум есть непонятным реченное знание. Но одному есть оно необходимым, хотя и своеобразно воспринятым. Двум тьмой или пустотой оно выходит. Одному есть оно светом, если, конечно, в определении отойти от принятого и знающего мрак белым, а свет черным. Двум тьмой выходит.
Столбец 11
Солнцеликая сердцем чувствует затруднения сына. Местонахождения его она не знает. Соль Кеверды, просыпанная, и здесь и там находится. Перемежает она мир заселенный и так и этак, подобно элуям, сотворенным, но не распознаваемым. Соль Кеверды, подобно элуям, отнимает силы, убивает род. Она являет видимое, но не досягаемое. Вошедший в нее теряет следы и выходит где угодно, лишь не выходит в необходимом, будь это необходимое даже местом вхождения. Ходившие солью Кеверды люди и народ Мхеки туда прошли — обратно путь потеряли и вышли там, что взглянувший им вслед Хаммурапи сказал: “Холмы их далеки, а язык их странен!” Вошедшие в нее Пиркуш, Закро Полуторный и скороход горийский следы потеряли. Сердцем чует это Солнцеликая. Есть ей желанием помочь сыну. Есть ей желанием оставить деревню. Есть ей желанием увидеть старую Ниниу, жену Пируа. Она, Ниниа, поможет ей знанием, ибо ее муж Пируа ходил с матерью к краю и к середине мира. Муж ее Пируа знал Мхеку. Солнечные знаки руки матери его, Пируа, на земле остались.
Встает она, Солнцеликая, от огня, встает от цепи очажной, встает от печи, дающей хлеб. Прялку и веретено отодвигает она в сторону. На исходе ночи встает она.
На исходе ночи некто подходит к Джеиалу, в ежевике лежащему, протягивает руку.
— Победу тебе, Джеиал воелюбивый! — говорит некто.
— Ибо птица не пролетит! — не размыкая век, холодом слепленных, говорит Джеиал.
— Я твой свет с правого плеча и тебя оберегающий! Вставай и иди к Белоногой! — говорит некто.
— Рабыней постели моей приведу, заставлю дать наслаждение! — не шелохнувшись, говорит Джеиал.
— Встань и иди! — требует некто.
— Подними и веди, коли ты свет с моего правого плеча! — вскидывается Джеиал.
— Эх! — качает некто головой, вынимая Джеиала из ежевики.
Поднимает некто Джеиала из ежевики, очищает от снега, растирает ему плечи и ноги. Несет он Джеиала в крепость Арадетскую, открытую, вздувает огонь, ищет хлебов, ищет вина бодрящего. Не найдя, ведет его на верхнюю башню. С верхней башни он, некто и якобы свет правого плеча Джеиала, показывает ему, Джеиалу, четыре стороны света: гляди и говори!
Смотрит он, Джеиал четыре стороны — кругом видит он снег верхних гор, снег долины. Нет ему иного зрения.
Солнцеликая выходит из дома, ступает во двор, кормит быков и коров, кормит волов Цикару и Никору, кормит теленка красного с большими белыми ресницами, “Мммуриан!” говорящего. Кормит она весь скот. И Курше несет она кусок лакомый. Зовет она Куршу и ищет. Нигде она ее не находит. В темноте раннего утра зовет она Куршу. Есть ей мыслью взять Куршу с собой в дорогу. В теплом хлеве доит она коров. Теплое молоко, преисполненное светом, льется из вымени в сосуд медный, отражается на его меди, отражается на лице и коленах Солнцеликой. Смирные коровы, знающие ласку Мириана, о нем вздыхают. Несет Солнцеликая, оправив подол, молоко в дом, сквозь сито его цедит, делит на части. Из этой будет ей мацони, из этой — сыр, а из этой — масло. В плошницу остаток она выливает, снова зовет Куршу.
Медноволосая слышит Солнцеликую. Встает она от холодного ложа. Волосы медные она причесывает, перекидывает их с груди на спину и обратно. Теплой водой себя она умывает. Холстом себя она отирает. Себя она трогает. Плечи свои она трогает. Шею она трогает. Трогает она свои руки — одна другую. Груди свои она трогает и соски трогает. Лоно и бедра она трогает. Ищет она утоления. Ищет она тепло мужа. Нет ей утоления, нет тепла его. О горькой своей судьбе она плачет. Горько она плачет. Коза ее не кормлена. Ложится она на холодное ложе, с мужем не разделенное. Медными волосами она ложе устилает. Всю себя она гладит. Шею и плечи она гладит. Руки — одна другую — она гладит. Грудь гладит и соски перстами сжимает. Живот и лоно она гладит, бедра гладит. Ищет она утоления. Бедра она раздвигает и сдвигает, напрягает живот и ягодицы. Есть ей жаждой явить младенца живого и вещающего. Но нет в ней следа мужа. Нет в ней его взгляда твердого и решительного, несущего в себе великое, именуемого продолжением. О горькой своей судьбе она плачет. Горько она плачет.
Солнцеликая ее слышит. Идет Солнцеликая ее утешить. Сердцем она чует затруднение сына. Стремится она оставить дом и ступить на дорогу к горе Пируа. Но Медноволосую ей жалко. На краткий миг думает она зайти к Медноволосой, ее утешить. Ее козе дает она кусок лакомый. В дом Медноволосой она входит. Видит она Медноволосую, на ложе распростертую. Видит ее в тщете раскинутые бедра, видит в тщете напрягшиеся живот и ягодицы. Видит персты ее, в тщете терзающие груди. Взгляд ее в тщете устремленный внутрь себя, потемневший и чужой, она видит. Медные волосы, постланные на ложе, она видит. Ее, Медноволосую, она жалеет. Ей, Медноволосой, она говорит:
— Судьба нам с тобой одинакова. Тебе нет младенца, и мне. Твой младенец не родился, мой ушел в неведомое. Мужья наши ушли в неведомое. Боги наши ушли в неведомое. Остались мы без них убогие и немые!
Так Солнцеликая говорит Медноволосой. Свой взор невидящий Медноволосая к ней обращает. Говорит ей Медноволосая:
— Ты, от бога Армаза благодать получившая. Ты, от отца царское величие получившая и получившая силу прежних своих богов, получившая возможность ходить к горе Пируа. Найди в себе силу дать мне утешение. Найди в себе силу, способную утешить меня. Ибо сгораю!
Так Медноволосая говорит Солнцеликой.
Солнцеликая, как ей ответить, не знает.
— Жди! — говорит она Медноволосой. — Жди, ибо тебе есть ожидание, мне же — нет!
Такого ответа Медноволосой не надо. Солнцеликую в страсти своей она упрекает. Говорит она Солнцеликой:
— Мириан твердо и решительно на тебя смотрел, он наградил тебя благодатью, дал великое, именуемое продолжением! Армаз дал тебе благодать, заповедав быть матерью нашей недосягаемой. Благодать на благодать, мадлис мадлиса цил! Дай мне от нее маленькую толику, дай утешение!
Солнцеликая помнит о том, что ничего не дала мужу, помнит, как погнала его, потемневшего, в землю мужа сестры своей, помнит, как взяла младенца и с проклятьем ступила за дверь дома мужа. Свои прегрешения Солнцеликая помнит. И видит она — ушедшего дорогой огня любить легче, всю себя отдать служению памяти мертвого легче. Труднее, оказывается, хоть чуть-чуть дать живому.
От легкого слабеют — это да знали бы.
Солнцеликая распахивает одежды, идет к ложу Медноволосой. На нее она ложится. Бедрами прижимается к бедрам, животом к животу, грудями к грудям, лоном к лону. Волосами своими закрывает ее волосы. Дает ей свое вдовье дыхание.
С горечью и болью по мужу с сыном глядит она в глаза Медноволосой, глаза окраин. С жалостью и желанием помочь глядит она в глаза Медноволосой, глаза окраин. Нет ей решительным и твердым взором глядеть в глаз середины. Есть ей лишь вдовьим и материнским взором глядеть в глаза Медноволосой, глаза окраин.
Некто, сказавшийся светом с правого плеча Джеиала, его обороняющим, с верхней башни крепости Арадетской ему, Джеиалу, показывает четыре стороны света.
— Гляди и говори, что видишь! — требует некто.
Смотрит он, Джеиал, но кругом видит только снег, первый снег первых времен. Не нравится его взгляд тому некто, кто объявил себя его, Джеиала, светом оберегающим. Говорит он Джеиалу идти за ним и ведет в деревню Мириана тропой, оставленной Пиркушем и Закро Полуторным. Приходят они в деревню Мириана, приходят к воротам его дома. Опасаясь Курши, робко открывают они ворота — лая не слышат. Входят они в дом Мириана, видят очаг его тлеющий, теплую цепь очажную, утварь помытую, железное оружие. Не видят они Солнцеликой. Садятся они к очагу, вздувают огонь, тянут к нему ладони, греются, берут хлеб теплый, берут снедь теплую, насыщаются.
Курша на верхних горах их чует. Закипает ее сердце, мутнеет печень. Спешно покидает она верхние горы, во двор к себе стремится.
— Вот! — говорит некто Джеиалу. — Смело бери и ешь хлеб, насыщайся снедью Мириана, смело пей его вино, смело распоряжайся его скотом и домом, смело бери жену его Белоногую, дели с ней ее ложе! И тебе все да будет!
— Если прогонит? — опасливо спрашивает Джеиал.
Некто в возмущении лишь ладонью о ладонь бьет.
— Может быть, в крепость к себе увести ее? — предлагает Джеиал.
— Чем в крепости кормить будешь? — некто встречно спрашивает.
— Отсюда все заберем и дом сожжем, чтобы назад дороги не было! — предлагает Джеиал.
— Закро Полуторный вернется — как выстоишь, когда от его ярости однажды луна скособочилась и небо на один бок присело? — некто спрашивает.
— Про небо не говорили. Говорили: солнце остановилось! — поправляет Джеиал.
— Не важно! — говорит некто.
— Так что? — спрашивает Джеиал.
— Говорю тебе: оставайся! Возьми Белоногую силой, посей ей в чрево. Закро Полуторный вернется — свояка как тронет? — советует, но уже и сердится некто.
— Не даст посеять! — Джеиал о Солнцеликой говорит.
— Ох голова твоя, прообраз тыквы! — вздыхает некто и злится: — А хитрость, а коварство на что! Объяви ее своей царицей, объяви владычицей мира, несправедливо мира лишенной, объяви самой красивой, да называй не Белоногая, а называй Тою, Кто Затмевает Солнце! Мнимо крепость Арадетскую отдай, отдай заодно и Горийскую! Скажи, что готов защитить сестру ее и царство ее мужа! Скажи, что готов выступить на помощь сыну ее Пиркушу и лично содвигнешь с капищ Армаза! Но все время говори о несравненной ее красоте и мудрости!
— Э! — смекает Джеиал.
Курша поспешно покидает верхние горы, домой стремится. Чует Курша дома неладное. Солнцеликая и Медноволосая сидят в рубищах близ огня затухающего, распустив волосы, холода не чуют, плачут. Судьбу свою они оплакивают. Нет им мужей, нет детей — нет благодати. Коза, неслышно войдя, их за подолы теребит. Некий знакомый запах она в доме Солнцеликой чует. Ей тревожно. Солнцеликую, кусок лакомый ей давшую, она поторопить к горе Пируа хочет.
Учтиво улыбается Закро Полуторный хмурому, учтиво берет его черствую лепешку, дает ему своего хлеба, своих чурчхел и вина мех малый.
— Мир тебе и победу! Принимаю твое слово, принимаю отца и сына, принимаю Духа Святого! — говорит он хмурому.
Странным образом черствая лепешка ему, Закро Полуторному, мягкой показалась. Светом она ему показалась. Удивился тому он, Закро Полуторный, воин, украдкой посмотрел он на спутников, украдкой на хмурого посмотрел, но не сказал ничего. Смолчал он, бесхитростный человек, воин Закро Полуторный. Смолчал, и причиной тому стало нечто, которого он дотоле в себе не видел. “Свет светлый, а тьма темная или все-таки свет темный, а тьма светлая?” — себя он спросил, дотоле совсем сего не касаясь. Спросил он и спрошенного испугался. И этого доселе не было с ним. Не мог он постичь собой спрошенного. Но ведь не было на нем вины!
Повернулся он к спутникам, к племяннику Пиркушу и к скороходу горийскому. Обликом был он подобен быку крылатому, смерть сеящему, колесничному коню всесокрушающему, проходящему мир сотворенный от края и до края. Но что-то воловье скользнуло в помутневших его глазах. И стал он обликом подобен Цикаре и Никоре, пригнувшим выи для ярма, пашущим верхнее поле. Но что-то звериное, что-то рвущее его к сече жестокой скользнуло в его глазах просветленных.
Свет черствой лепешки к лицу и рукам его прикоснулся.
— Что же, дядюшка, разве не идешь ты дальше, разве не идешь к Армазу нашему? — спросил Пиркуш.
Молчание стало ответом.
Сквозь рощу кривую и чахлую пошли Пиркуш и скороход горийский. Он им посмотрел. Поодаль стоял хмурый. Пошли они два, а оба оставшиеся им смотрели. Каждый из них не знал, правильно ли поступает.
Столбец 12
Учтиво улыбается Закро Полуторный хмурому, берет его черствую лепешку, делит с ним свой хлеб, чурчхелы и вина мех малый. Садятся они друг против друга, вкушают, ведут беседу. Молится своему, кладет крест на себя и поклоны кладет, лбом земли касается хмурый. Смотрит ему Закро Полуторный, спрашивает.
— Это ли есть отец с сыном и святым дыханием? — хмурого Закро Полуторный спрашивает.
И о другом он его спрашивает. Спрашивает он хмурого о происхождении, спрашивает о том, каким образом сподоблен он, хмурый, знать речь народа Армаза, их, Пиркуша, Закро Полуторного, скорохода горийского, речь. И, зная речь их, речь народа Армаза, каким же образом он, хмурый, не знает самого Армаза. Об этом спрашивает Закро Полуторный.
Слова его хмурому удивительны. Не поймет он, хмурый, слов своего собеседника.
— Знаю я, — говорит он после молитвы, после креста и поклонов. — Знаю я, — говорит он, — народ языка твоего и твоих ушедших спутников. Я, грешный, происхожу из этого народа. Но знаю я — не исповедует наш народ ни незнаемого Армаза, ни иного. Он исповедует Всеблагого и Триединого Бога нашего, Бога-отца, Бога-сына, Бога-духа святого, из которых Бог-сын, агнец Божий, взял на себя все грехи мира.
Закро Полуторный слушает внимательно, но ничего не понимает. Много знает он о тех богах и этих. О своих богах и чужих знает он, Закро Полуторный, воин. Туда и сюда прошел он не однажды мир заселенный, был у края его и был в середине. Даже соль Кеверды прошел он. С верхних гор видел он то, чего нельзя стало видеть из долины. В долине постиг он то, о чем не догадывался на верхних горах. И хотя наделен он умом к величине своего тела в обратной пропорции, но и он знает многое.
— Аа! — говорит он, будто догадывается, хотя на самом деле ничуть себе не верит. — Аа, понимаю! Агнец Божий — это Армаз наш!
Не совсем нравится хмурому подобное предположение — и это видно. Еще раз берется объяснить он Закро Полуторному о Всеблагом и Триедином. Закро Полуторный еще раз внимательно слушает хмурого. Выслушав, снова об агнце спрашивает.
— Где же агнец сей, покажи мне его, уважаемый! — спрашивает Закро Полуторный.
Хмурый еще больше хмурится, кладет крест, отвечает:
— Он взял на себя грехи мира, Он пострадал и умер, и воскрес, и приидет!
Так он отвечает. Слушает его Закро Полуторный, что-то сам себе решает, потом говорит хмурому.
— Что такое “воскрес”, уважаемый? — говорит Закро Полуторный хмурому.
— В сиянии своего величия взошел на небо! — хмурый отвечает Закро Полуторному.
Радость познания приходит к Закро Полуторному. Ее теплом он светится. Светлым стает он. То звериное, что рвало его к сече жестокой, исчезло. Остались лишь Цикара с Никорой, готовые вспахать не только верхнее поле, но и небо, верхнее поле прикрывающее. Бык крылатый, смерть сеящий, исчез. Конь колесничный всесокрушающий, проходящий мир от края и до края, исчез. Поднимается Закро Полуторный в радости, поднимает мех вина малый, поднимает лепешку черствую, но отныне кажущуюся ему мягкой.
— Слава тебе! — гремит он, Закро Полуторный. — Слава вину и хлебу — что-то я теперь понимаю! Слава тебе, добрый человек, — что-то я теперь понимаю! Бога твоего я теперь понимаю! Мир, в котором сначала было слово, я понимаю. Слава вам, отец, и сын, и Дух Святой, то есть жена моя Медноволосая! От нее сначала было слово. И если бы я это слово исполнил, был бы я отцом и имел бы продолжением сына! Все я теперь понимаю! Я — отец! У меня — сын! Жена моя — дух святой! Мы с женой сольемся взглядами — дадим жизнь сыну. Мы будем триедины!
Слушает и взирает хмурый. Его, поднявшегося и светлого, видит он несущим тьму. Это он видит и сам поднимается. На треть меньше величиной Закро Полуторного он оказывается. Но почему-то Закро Полуторный глядит на него снизу. И темечко его, хмурого, он видит, но все равно, оказывается, глядит на него снизу. Радостный он стоял, Закро Полуторный. Светлый он стоял, расправив могучее свое тело. И был он выше всего, что пребывало в округе. Если бы не соль Кеверды, он, может быть, с высоты своей увидел бы свою деревню. Он, может быть, увидел бы мир заселенный от того края и до этого. Вот какой был Закро Полуторный. Но поднялся хмурый, оказавшийся на треть его меньше, поднялся хмурый — и смотрит на него Закро Полуторный снизу.
Ну не может же быть такого, чтобы люди наделялись к величине своего тела в обратной пропорции не только умом, но и духом!
Встал хмурый и сказал.
— Ме вихиле, — сказал, — цидан мтредивит гардмомавали сули да даивана масзе!
Языком Закро Полуторного он сказал. Но не понял его Закро Полуторный. Слова понял. Слова несли знание. Они несли: “И я увидел Духа, сходящего, как голубь, с неба, и Он пребывал на нем!” — и их понял Закро Полуторный. Он не понял другого. Он не понял, о чем они.
Было сереющее, словно к непогоде, небо. Был серый, словно зола прошедшего пожара, песок. Были чахлые деревца с серой, как чешуя рыбы окунь, зеленью. Не было — и не могло быть в такой местности — ни одной птицы. Чем-то должна была обладать такая местность еще, чтоб хотя бы издали увидеть рыжеватую искру вяхиря, дикого голубя.
Огляделся Закро Полуторный. Улыбнулся он сердцем, сказал:
— Армаз орлом был над домом моим — я его отогнал стрелой. Армаз сорокой был во дворе Солнцеликой — она охульным словом прогнала его. Пусть будет кротким голубем Армаз наш. И это я принимаю. Отец, и сын, и дух святой, то есть Армаз, да здравствуют!
Сказал это Закро Полуторный, вздохнул, о триединстве от жены в пользу Армаза тайно сожалея, оглядел округу, мир оглядел.
Сжался хмурый. Еще больше он нахмурился, посерел.
— Господи! — сказал он в смятении. — Прости его, Господи, варвара, ибо не ведает, что творит, ибо нет на нем креста Твоего, нет на нем Духа Святого!
Закро Полуторный это слышит. Ему услышанное стает обидным. Взгляд хмурого, направленный снизу вверх, но как-то так снизу вверх, будто совсем не снизу вверх, а наоборот, сверху вниз, направленный, — такой взгляд стает Закро Полуторному обидным. Меч пояса своего берет он в руки. Хмурого берет он в руки. Хмурого над собой он поднимает. На треть выше него, Закро Полуторного, стает он, хмурый. И глядит он, Закро Полуторный, на хмурого снизу вверх. Но глядит он на хмурого взглядом быка крылатого, смерть сеющего. Глядит взглядом коня колесничного, всесокрушающего, прошедшего мир от края и до края, прошедшего по середине. Говорит он.
— Никто не смотрел на меня сверху вниз, ибо такой взгляд всегда тому был последним, ибо являл он блеск моего меча, блеск железа, блеск смерти!
Сказал это Закро Полуторный ему, хмурому. Поставил он его, хмурого, наземь, на серый песок, отвернулся и пошел восвояси. Смута была в его душе. Хмурый спину его крестом, будто тавром, отметил.
Была первая соль первых времен.
Этой порой в бору сосновом красном сидели двое друзей, вечно держащихся друг друга и вечно ссорящихся. Было им непреодолимым желанием прийти в мир. Один должен был прийти после другого через шесть веков. Каждому была уготована вечность. И если бы эти шесть веков были уже прожиты, они бы казались малостью. Предстоящие, они не охватывались ни взором, ни мыслью. Они тревожили и казались необъятными даже перед вечностью. После шестивековой разлуки они встретятся бесчисленное количество раз и будут кроваво держаться друг друга. Они встретятся и в день двадцать восьмого мая одна тысяча четыреста пятьдесят третьего года, если считать от дня прихода первого из них. Они встретятся у одра умирающего великого. Один из них, победитель на этот день, будет великодушно читать Йа син, то, что его народами будет читаться на смерть, и великодушно же будет называть умирающего именем Хазрати, то есть центром всего, то есть святым. Второй, побежденный на этот день, найдет силу сказать, что Йа син — не к месту, ибо Йа син читают умирающему, а великий не умирает.
— Умирает всякий! — возразит второй.
Они будут разными, два человека, вставшие перед великим. Бурая, подвязанная вервью ряса одного будет считать великого бессмертным, а великолепный бурнус и белоснежная чалма другого будут полагать уместным читать отходную молитву. Шестьсот двадцать два года, лежащие между ними, будут делать одного мудрым, а другого — сильным, будто на самом деле это не одно и то же. Мудрости останется бессмертие. Силе останется жизнь, будто и это суть разные вещи. Имя великому будет Византия, ее последний осколок Константинополь. Последующие за смертью великого шестьсот двадцать два года потребуются им, кроваво держащимся друг друга, для того, чтобы об единстве жизни и силы, мудрости и бессмертия догадаться. Покамест же в лихорадке ожидания один с согласия другого явил себя в образе хмурого и, явив, в юношеском закрепощении не смог внушить своего никому из встреченных.
Тот, кто пришел после Мхеки и Пируа, то есть Ткмирия, зная и омрачась, воскликнул:
— Сколь непросто будет этим юношам — да знают!
И это могло иметь смыслом только следующее.
После Мхеки прогнулось и треснуло старое небо, явило иное. Явленное постоянно норовило выплеснуться из русла, ибо всяк из сущего в сем новом мире являл прежде всего своенравие и горделивость, всяк видел себя рожденным к жизни уже только потому, что был рожден, а другого видел рожденным к смерти или рабству уж только потому, что он родился другим. Потому, сколько бы кто ни завоевывал, сколько бы ни объединялся, сколько бы один ни искал в другом — все однако оставались одинокими. Их, одиноких, пересчитать не представлялось возможным. Им, одиноким, их одиночеством воздавалось. Было бы справедливым, если бы воздавалось по содеянному — малым за малое, большим за большое. Воздавалось же единой мерой, ибо одиночество само есть мера.
В одиночестве Уплос. В одиночестве Курша. В одиночестве козел-ваци, кукаву. Одиноко чужой дорогой бредет Мириан. Брат его Закро Полуторный бредет одиноко. Одиноко, опустив руки, сидит вдовая Аллам. Вон Ассархаддон, велев прибавить огня, пытается избежать одиночества. Пишет он царю конных народов: “Я, царь Ашшуру, даю тебе теперь же царевну моего гарема. Я спрашиваю, вступишь ли ты честно со мной в союз”. Тоскливо Ассархаддону. И не дает покоя Аменхотепу египетскому дальняя, у белого мрака, страна Бугаа. Одиноки без Мириана, хотя и вместе, люди его деревни. Гул безмолвия им тревожен. Одинок царь диауэхов Утупуршин. Царь Хаммурапи встает от ложа. Есть ему намерением пойти к Ухии, его знанием хоть на миг утишить одиноко бьющееся сердце. Деревья одиноки. Крепости одиноки. Одинока без ушедшего солнца луна. Одиноко само солнце и ведет себя сторожко даже в те дни, когда луна к нему возвращается. Одиноки змея и рыба. Одинока моя обувь. Меч мой одинок, хотя и объят ножнами. Мертвые одиноки. Одиноки букейцы. Более того, почти никто не знает, где они. И никто не знает подлинной судьбы Мхеки.
Всем дано одной мерой. В постижении сего своенравный и горделивый говорит:
— За многое и за малое воздается равным. Свирепому Тейшебе, сжегшему Хушанаини, и кроткому воину, не взявшему от Хушанаини ни крошки, воздается равным. Есть ли смысл в воздержании!
Потому-то так сказал о двух юношах Ткмирия.
Одиноко самому Ткмирии. Он бы хотел продолжить дело Мхеки. Но ведь нового неба Мхека не успел, а старое прогнулось и треснуло. Людям и народу пришлось оставить верхние горы. Некоторым, как букейцам, пришлось оставить родное и пройти от середины мира к окраинам и от окраин к середине. Подлинные сведения о них скудны. Ухия владеет ими. Прежде букейцев знали непобедимыми. Иные непобедимость их приписывали недоступности занимаемой им земли. Однако непобедимость их крылась в отсутствии всего того, что могло бы их сделать рабами. Из личного они имели только жену и оружие. Остальным же владели сообща, не имея понятия о торговле. Элуи не могли ступить к ним.
Царь Хаммурапи встал от ложа в страдании сердца. Он оделся в одежды мушкену, свободного простолюдина, воина. Он взял с собой невидного верного слугу, взял огонь и пошел к стене ниневийской. Близ нее в хижине живет Ухия. Первый огонь приходящего дня вдувает в печи Кекия. Отблеском ложится огонь печи на дереве каниле, уходит в небо, рождает утреннюю зарю. Ухия перед начищенной бронзой бреет бороду, ровняет усы, стрижет волосы в ушах, идет умываться. Плещет он водой умывальника перед тазом, фыркает. Приятно ему наступление дня. Кекия это видит. Но ворчит она на Ухию, негодует. Есть ей обычаем быть мужем недовольной.
— Вот не сказал ты вчера знания жене старого Пируа, досточтимой Нинии. Экий бирюк ты, экий волк одинокий! Не было никогда у тебя друзей. Люди наши вставали всегда по четыре в неудержимую колесницу. Ты всегда садился на спину коня, словно хотел сломать ему холку. Ржание коня было тебе слаще берестяного рожка и свирели! — говорит мужу Кекия, вещает.
Молча Ухия берет лопату, выходит к грядкам. Здесь, в темноте уходящей ночи, находит его царь Хаммурапи. Приветствуют они друг друга, садятся на скамейку под озаренным деревом каниле, молчат, сердцем разговаривают. Их видит Кекия. Сердечно и с подобающим величию царя приветствует она Хаммурапи. Против мужа сердце ее закипает — не может он, мужчина, воздать гостю должного, не может принять его сообразно величию.
— Бестолковый ты мужичина! Царь тебе не царь и гость тебе не гость! Никого ты, кроме себя, не видишь! Дождешься ты времени, когда тебя все покинут, дождешься одиночества! — кричит она мужу.
Царь Хаммурапи ее успокаивает. Ей он говорит.
— Мушкену я, простолюдин, воин! — говорит он. — Честью мне сидеть рядом с досточтимым Ухией, моим давним другом. Заботы мои велики и обширны. Они меня подвигают встать от ложа среди ночи. Заботы же Ухии неисчислимы и необъятны. Они ему не дают заснуть во все время дня и ночи, во все время его жизни. Не пророчь ему одиночества. Он уже одинок в своем сердце, ибо пережил народ, оставшись хранителем его души и знаний. И к нему, одинокому, всякий тянется! Я перед ним подлинный простолюдин, воин, мушкену!
Приятны Кекии слова царя. Горда она Ухией. Но нет ей обычая быть мужем довольной.
— Хотя бы от пирога ягод каниле и от напитка ривену подал гостю! — говорит Кекия мужу.
Это-то, конечно, он мог бы сделать, но не догадался, встретил гостя взором сердца — тем, что имел, кроме железа меча и самой Кекии, разумеется.
В минуту кончины, случившейся за год до прихода на Ниневию песков и соли Кеверды, он, Ухия, подлинно остался одиноким. На рассвете двадцать восьмого дня месяца махвила, глубокой синевой неба несущего надежды, одновременно при определенном взгляде отливающего синевой меча беспощадного, он, Ухия, почувствовал свой предел и сказал Кекии:
— Уйди!
Необычно прозвучало слово для Кекии. Она ворошила дрова в печи, разбивала головни, ожидая ровных углей и ровного благого жара. Лежащий в такой час Ухия ее возмутил. Сказала она ему свое возмущение. Ответное слово “Уйди!” заставило ее вздрогнуть. В гневе пришедшем вздрогнула она, клюку переломила. В гневе пришла она к Ухии, в едином порыве прилетела. От гнева родила она лишь одно слово.
— Чтооо? — исторгла она медью гудящее слово.
— Уйди! — отразил гул меди блеском железа Ухия.
Она, умеющая от своего народа быть воином, в удивлении увидела медь свою рассеченной, в удивлении она на шаг отступила, в удивлении взглянула на мужа — Ухия ли?
Он же отвернулся лицом к стене. Удивилась Кекия. Ничего она не поняла. Гнев все, кроме удивления, съел. Удивилась Кекия, обиделась, отступила к печи, взялась отломленную половину клюки вытаскивать.
— Когда и где я упустила? Когда и как осмелел мой Ухия? — в обиде спросила она.
Вытащила она клюку, сунула в лохань с водой, остудила и так и этак поприставляла друг к другу обломки.
— Был бы Ухия хозяином, склепал бы оба, и служила бы клюка еще долго. Но всю жизнь я сама хозяином в доме. И в мире сем, и в доме Ухия есть гостем! — сказала.
Еще она потопталась на кухне, прибрала угли ближе к печному зеву, в загнет, горшки с морковью и кашей поставила, вымыла и отерла руки, передник расправила, перевязала платок, поджала губы и ступила к мужу:
— Ухия!
Не отвернулся он от своей стены, не вздрогнул. Мимо пропустил он ее оклик.
— Экое тебе, мужичине, пришло упрямство! — в новом осердии она вскричала, ступила, толкнула в спину: — Вставай, не гневи бога!
Еще последних слов договорить не успела, а душой вдруг почуяла — новым предстал ей Ухия, таким ей предстал, какого она еще не видела. Сильным и смелым предстал он ей, беспощадным предстал он ей, оставившим ее и ушедшим искать Мхеку. Ушел он, ее оставил. Одиноким ушел. Одинока была его любовь к Кекии. Не разделенная, любовь его одиночество еще более усугубила. Видно, о нем некогда Илия скажет: “В стены того храма дальнего он себя вмуровал, пустынник. Ради того мира этот мир он оставил”.
Так стало.
Столбец 13
Отверз, распахнул приосанившийся Джеиал постель Солнцеликой. Лежит он. Запах ее в подушке ищет он, ищет его в одеяле. Ноздри его трепещут. Пальцы его в нетерпении бегут по складкам. Ищет он сокровенное. Ищет он то, чего никогда не ведал, но что его всегда волновало, лишь упирался он взглядом со стены Арадетской во двор Мириана, лишь видел он там Белоногую. Ищет он ее запах вожделенный. В поиске своем забывает он ранее знаемое. Знание верхних гор он забывает. В беспамятстве тщетно он ищет то, чего нету. Ибо ищет он женское, но находит вдовье. Вепри и коровы, собаки, рыси робкие, конь всесокрушающий — каждый знает язык запахов. Всякий из людей верхних гор этот язык знает. Женщины этот язык знают и мужей определяют без ошибки — пришли ли они с сумеречью в душе или светом, пришли ли усталые или готовые к ристалищу. И как нет следа змеи на камне, так нет запаха женщины в постели вдовьей.
От тщеты Джеиал с горечью глядит на некто. Тот безнадежно рукой машет, вздыхает — довелось же ему быть светом правого плеча не кого-то другого, а именно Джеиала. Сетует он на свою судьбу. Есть ему желанием встать и выйти. Но, уже пришедший, он уйти может только насовсем. Ибо вода течет туда и обратно — огонь же обратной дорогой идти не может.
Некто, считаясь огнем правого плеча Джеиала, сурово смотрит на него. Не сдержавшись, хватает он его и толкает в дом Закро Полуторного.
— Там Солнцеликая! Припади к ногам ее, назови госпожой своей, а не ползай тут ужом, дубина! — сквозь зубы говорит он.
— Однако я ей господином! — пытается возразить Джеиал, но, сильным тычком направленный, летит он в дом Закро Полуторного.
Летит он и падает пред Солнцеликой, обнимает ее колени, припадает к ним губами, алчет их запах, стенает.
— Господином я тебе, Белоногая, ты мне рабою! Участь твоя сладка! — стенает он в вожделении.
Солнцеликая отмахивает его от колен, встает, через него к огню переступает. Есть ей желанием ударить наглого по лицу головней горящей. Через Джеиала она переступает. На миг видит он слепящую белизну ног ее. Сладок ему этот миг. Иного он не хочет. В гневе хватает из очага Солнцеликая головню горящую, бьет Джеиала по лицу.
— Смел ты, козлище бездомный, войти в дом мой! Смей же принять в нем смерть! — кричит она в гневе.
Бездыханным падает Джеиал. Огонь его правого плеча гаснет.
Гневная Солнцеликая хватает Джеиала за ноги и волочит из дома вон, бросает за ворота, предполагает, не был ли он в ее доме. В тревоге идет она в свой дом, видит загаженный очаг и постель распахнутую — видит она себя опозоренной.
— Вот что допускаешь ты в доме друга своего! — кричит она Армазу. — Отныне я становлюсь матерью сему народу. Нет отныне у него отца. Я становлюсь ему защитником и наставником. Ац гардавикцеви! Оставил ты людей и народ — и сын мой оказался вынужден пойти искать тебя, сын мой оказался вынужденным пойти в неведомое. Нет никому защиты! Отныне я становлюсь отцом и матерью! Ац гардавикцеви!
Берет она меч железный, рубит она в заснеженном винограднике спящую лозу, берет на гумне не обмолоченный колос, говорит:
— Это да будет отныне символом моей власти!
Ставит она кресло Мириана резного дуба близ очага, садится в него. Она объявляет себя владычицей. Ждет она преклонения Армаза.
Коза Закро Полуторного следом за Солнцеликой идет. Чует она знакомый козий запах, раздувает ноздри, оглядывается. Кругом нет коз.
— Странно мне! — громко она вещает.
Ее слова Слепого Элу настораживают. Тревожится он, как бы коза Закро Полуторного не разрушила весь его замысел.
— Ну работнички! Лень было учесть все стороны момента! Лень было качественно учесть все поголовье! — в злобе сжимает он зубы и ищет, каким бы образом ликвидировать или изолировать козу Закро Полуторного.
Слепыми глазами он чувствует первые тени нарождающейся зари. Близится день, он будет началом исполнения замышляемого.
— Ранее получалось, теперь тоже получится. Теперь, во второй раз, мы пришли во всеоружии опыта! — думает Слепой Элу.
Он вспоминает первый свой приход — особо удачный тем, что удалось войти к непобедимым, внушить некоторым кроме меча и жены иметь своею хотя бы чашу. Эти себе стали делать из дерева, эти — из глины, те стали ковать из меди, а те — из золота. На этот раз пришел он, Слепой Элу тоже с неожиданной стороны — кто же заподозрит козу, дающую людям и народу питание, одежду и лекарство! Доволен Слепой Элу. Чувствует он слепыми глазами тени надвигающегося дня. День будет началом исполнения замышляемого.
— Старое небо сносится. Нового Мхека не успел сделать. Под сношенным небом люди и народы не смогут жить долго. Одних да направляем на других, а третьих разделяем и направляем тем в спину — никогда не соединятся, как соединялись при Мхеке. Тот доволен чашей деревянной, а этому подавай золотую. Третий же зорко следит за тем, чтобы обладатель деревянной чаши не терпел обладателя золотой — ненависть должна быть между ними! — так думает Слепой Элу, и это видит он только началом.
Этакое начало вполне было бы достаточным при прежней жизни. В прежней жизни на верхних горах всем всего хватало. Всяк на верхних горах исполнял свое желание. Страждущий на верхних горах сеять — сеял, а страждущий лежать близ поля в безделии — лежал. Никто ни к кому не испытывал зависти. Всяк собой и соседом был доволен. Мириану-пахарю хотелось иметь и жито, и сыр, и вино, и мед, и орехи — он работал. Брату его Закро Полуторному вполне хватало чашки молока козьего с просяной лепешкой — он обошел мир заселенный. Всегда они были рады друг другу. Букейцы при Мхеке получали зерно величиной с малую гору — всяк другому уступить стремился. День, ночию не межаемый, длился век. И длилось бы подобное дальше — кабы не он, Слепой Элу, сумевший внушить малую малость — Мириану внушил услышать голос Солнцеликой и спуститься в долину. Букейцам он внушил иметь каждому еще и чашу.
Этакое начало было бы достаточным для сокрушения мира. Но Мириан-пахарь взглядом твердым и решительным посеял Солнцеликой во чрево великое, именуемое продолжением. Букейцы, забыв о ненависти обладателя деревянной чаши к обладателю золотой, пошли искать Мхеку и всесокрушающей колесницей прошли мир от середины к окраинам и обратно, посеяв свое знаемое.
Не стало достаточно этакого начала. Стали необходимыми нововведения, медленно, но неумолимо подталкивающие людей и народы к забвению всего, что было, и всего, что должно предстать — отец забудет об отце, сын о сыне. Из установленного Мхекой: предпоследний последнему есть первый, а один есть никакой, — будет возвеличен лишь один, и вместо “никакой” станет он “самым”. Он, самый, в тщете из деревянной чаши сделать золотую, а из золотой — небесную, вспорет чрево матери-земли, вспорет чрево отца-неба. Он выпьет их жизнь, высмердит их дыхание, он сожжет воду и высушит огонь. Он останется один, самый, и, вкусив пепла дел своих, упадет.
— Если не упадет, я, взявшийся за край мира, встряхну и скомкаю, разорву и разбросаю — в ничто превращу! — говорит Слепой Элу.
Он знает — это ему под силу. В пренебрежении смотрит он вдогонку элуям.
— Ну работнички! — говорит он.
И никак он не смотрит на людей и народы.
— Нет их для меня! — говорит он.
Медноволосая следом за Солнцеликой выходит, видит бездыханное тело Джеиала. Видит она его, одиноко в снегу брошенного. Видит она свою судьбу одинокую. Становится ей Джеиала жалко. Вносит она его в дом, кладет близ очага, над ним плачет, собирает его в безвозвратную дорогу. И туда и сюда ходит она по дому, мечется. И то и это хватает она в руки и вновь обратно ставит. Не знает она, что же необходимо ему, Джеиалу угасшему. Маленький уголек стрельнувшего полена незаметно для Медноволосой прилипает к правому плечу бездыханного Джеиала. Прилипает он и мерцает. Трудно ему одинокому. Разгореться ему или погаснуть определено судьбой — он не знает. Некто бывший светом правого плеча Джеиала, угасший, от тепла его мерцания возвращается с безвозвратной дороги. Есть, оказывается, порой такое. Один раз вздохнул некто и еще раз вздохнул. Тепло уголька мерцающего он почуял. Дыханием он дает угольку свое тепло — вдвоем усиливаются. Рады они друг другу. Джеиал их радостью оживает. Дыхание к нему возвращается. В боли возвращения Джеиал стонет. Медноволосая обращает на него свой взгляд. Глазами окраин она внимательно смотрит на Джеиала.
— Человек все-таки! — говорит она.
В доме своем она его оставляет. Она за ним ухаживает, возвращает к жизни.
Окончание следует