Роман
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2006
Арсен Борисович Титов — родился в 1948 г. Окончил исторический факультет УрГУ. Председатель правления Екатеринбургского отделения Союза российских писателей. Автор четырех книг прозы. Лауреат нескольких литературных премий.
Достоверные сведения о букейцах от людей и народов есть следующие. Равно же здесь есть сведения о тех из людей и народов, кто о букейцах что-либо знает.
Столбец 1
В начале первых времен люди и народы жили на верхних горах. Близость к небу была более неудобной, нежели удобной. Но память о потопе и льдах, имевших место быть еще до времен, держала наверху. Солнце и луна катались прямо по улицам, заставляя обходить их стороной. Еще не родился отец Амирана, а хазарейцы знали свой язык. Долины были полны тьмой, и жизнь долин пугала. Якобы людское соседство было неудобно и небожителям, главным из которых был Ткмирия. Они жаловались Ткмирии. И тот однажды пересчитал землю наново, выводя, что легче совершить подвиг земельного передела, нежели терпеть от небожителей. О мере справедливости вывода, как и мере обоснованности жалоб, нам судить не дано. Ткмирия разделил землю так, что каждому досталась своя. Якобы на это понадобился весь день, который, как и ночь, появился в связи с тем, что солнцу и луне он определил порядок. День у иных народов именуется: дге, мэра, бон, де, жи. Ночь же — гаме, нихта, ахсав, буйса, е. Каждый народ назвал их по-своему. День наступает тогда, когда свет побеждает тьму, и всякий видит друг друга. Ночь есть победа тьмы, человек перестает видеть человека, а народ — народ. Ткмирия исполнил задуманное, то есть разделил всем к наступлению вечера, ибо иного быть не могло, ибо нет худшего, чем дневное исполнять ночью.
Он разделил и отправился восвояси, как вдруг при дороге под зеленым раскидистым деревом узрел некую компанию, беспечно среди воловьих мехов восседавшую, праздно к небу, волнуя небожителей, турьи рога вздымавшую, говоря: “Слава!”
Семьсот семьдесят семь долей тверди отдал бог семиста семидесяти семи народам, и быть не могло так, чтобы был семьсот семьдесят восьмой народ, от его длани не получивший. Тотчас же Ткмирия по своим расчетам намерился проверить сделанное, но один от компании обратился к нему с сомнением, следует ли, ибо был вечер, то есть часть времени, когда свет борется с тьмою и неизвестно, кто победит, ибо солнце еще не накатало своего пути, а луна своего и часто они сворачивали в сторону, отчего часто вместо вечера выходило утро. К тому же проверка могла внушить иным желание во тьме ночи пересмотреть данное, заронить иным сомнение в свершенном.
— Не присядешь ли, уважаемый, с нами и не разделишь ли хлеб наш, и вино наше, и славу нашу — иными словами, доброе сердце свое не разделишь ли с нами? — так сказал один от компании.
— Да будет отныне утро мудренее вечера! — сказал Ткмирия.
Другой же от компании сказал:
— Не присядешь ли с нами, уважаемый, и, деля хлеб, вино и славу нашу, иными словами, деля с нами свое доброе сердце, — не возьмешься ли быть судьей нам в нашем, ибо не встанем с места и утопим вином друг друга и смерти себя предадим, если не выясним, кто из нас в сем деле достойный.
Третий же от компании сказал:
— Присядь, добрый человек, и возьми рог турий, скажи славословие, раздели сердце. А землю нам отдай хоть у края тьмы, хоть в самой тьме долины.
О сказанном таким образом сообщает Орбелиан.
Ткмирия на то ответил:
— Есть первое питие вам мудростью и веселием, яко бы то была весела и мудра птаха кроткая. Есть второе питие вам словом похвалебным, яко бы то пребыл меж вами петух. Третье питие есть вам речами льстивыми, хитрыми, о которых вспоминать придется, краснея, яко бы то была лисица на заходящем солнце. Четвертое питие станет вам преддверием мрака, и дела его будут злы, подобно делам химеры. Пятое же обратится вам повержением, и вид свиньи в середине грязной лужи окажется предпочтительней. Помнил бы это всякий!
Так сказал Ткмирия, присаживаясь к компании.
— Как же, уважаемый, быть с питием шестым и седьмым? — спросил один от компании.
На то будто бы последовало ответом, что шестое питие случится лишь после ночи и равно будет пробуждению зимней зари, малосветлой и краткий день предвещающей. Седьмое же явится исцелением.
— Но, — сказал Ткмирия, — впредь всегда будут люди как бы с питием первым, сколько бы ни пили. И всегда будут люди как бы с питием вторым, сколько бы ни пили. И всегда будут люди как бы с питием третьим, равно как и с питием четвертым и пятым, сколько бы они ни испили — хоть мехи воловьи, хоть толику маковую.
Так глаголил Ткмирия и дал народам обычаи всякие иные. Утром же стал хмур, как заря зимняя, и удалился. Один от компании увязался за ним, имея целью хитрое — а именно выследить место его и занять. Якобы ему пришлось забрести в самые дальние окраины, вечно сопредельные с неиссякаемым мраком, о которых говорил один от компании и о которых сообщает Макробий. Там он потерял Ткмирию. Те, кто это утверждают, утверждают также, что именем тому было Буркули.
Были первые времена мира. Не было стариков и юношей, как и юных дев. Все были одинакового возраста… Первые младенцы изумляли. Имя “мать” еще не прижилось, и женщины пренебрегали родами. Реки несли воды, полные глины, и женщины предпочитали лепить детей, нежели рожать. Не было родины, и люди шли куда вздумается, невзирая на отведенное. Олени и телята тянулись к женским сосцам, и первые цари вещали клинописцам первые указы. Солнце еще не устоялось, часто восходя вечером. Чтобы сохранить авторитет Ткмирии, напряженно трудились первые жрецы. Ткмирии было много имен. Одни поклонялись этому имени, другие — этому. Имя шло на имя. Побежденный обнимал ноги победителя, ниц повергался. Победитель тесал скалы и рубил на них строки: “Выступил и я. И я в бою завоевал город царский страны его. Народ его я сжег. Народ его, какой там был, я умертвил. Железную печать я приготовил. Надпись я установил”. Имена Ткмирии были малые и большие. И народы были большие и малые. Одному народу досталась эта земля, а другому — эта.
В один из дней первых времен, когда солнце зацепилось за вершину Арджевани и день превратился в век, некто чужой коварством пришел. О солнечной смуте сказано так: “Был первый век-день бесконечный, нощию не межаемый и не мерчая”.
А о коварством пришедшем принято считать как якобы о Слепом Элу, прозванном слепым за беспощадность. Он не щадил ни человека, ни народ, ни гор, ни рек, ни самого солнца и полыхал огнем так, будто подлинно не имел глаз. Не щадил никого, но полыхал огнем и покрывал мраком. Трудно сказать, пришел бы он или нет, если бы солнце проследовало своей дорогой. Вероятно, пришел бы все равно — ведь он был слепым и для него солнца как бы не существовало, то есть солнца, выступающего в роли светила и поводыря. Совпало же так, что был век-день, и он пришел коварством, взялся за край земли. Здесь тоже есть мнение, что он взялся за тот край, который охраняла крепость царская Арадети, возведенная там. Другое же мнение отрицает арадетский край, но настаивает на авневском, то есть том, который охраняла крепость царская Авневи. Странным здесь кажется то, что нет мнения о западной царской крепости Али, крепости мощной, как нет его и о крепости восточной и царской же Гори, прозванной так за высоту свою поднебесную и запирающую две северные реки и одну южную, впадающие в ту, которая называлась бы Лунной, если бы не имела в названии лишней буквицы. Крепость сия равно запирала доступ в ущелье Тана, подход к пещерному городу Уплоса и еще много другого — хотя бы путь от Мцхетоса к кулхам и к царю Утупуршину, царю диауэхов. Об Али и Гори люди и народ не говорили. Причины умолчания не объясняли. Но спорили об Арадети и Авневи, как спорили поначалу, еще до прихода слепого Элу, коварного и за край земли взявшегося, до его прихода пришли люди и народ на верхнее поле, глядели и спорили, именно ли за Арджевани зацепилось солнце.
До того солнце длительное время восходило на востоке, ибо именовалась та сторона восходом, агмосавлетом, лмархатехвой и у иных людей и народов по-своему, но столь же точно. А заходило солнце не где иначе, как на западе, ибо имело названием закат, дасавлет, даргкдаха и столь же точно у иных народов и людей. Длительную череду дней и лет оно поступало именно так, и люди привыкли. Бережливые из них научились считать его и в том преуспели. По ним состояние дня и ночи могли судить люди менее бережливые и даже совсем не бережливые, так что Закро Полуторный якобы успевал обернуться в поисках козы до народов, проживающих за страной кедровых лесов, чему если и следует верить, то лишь с долей снисходительности, ведь известно, сколько тягот перенес в тех лесах царь Гильгамеш. Впрочем, Закро Полуторный мог иметь в виду кедровые леса, произраставшие в стороне вечного мрака, о котором знает Макробий. В ту сторону Гильгамеш не ходил и тягот там не знал — это мы можем заключить из того, что причиной его похода не была коза, как у Закро Полуторного, а известно, что лишь это творение из всех других творений отличается способностью попадать в места совершенно немыслимые.
Самые бережливые научились считать время и вскоре получили хорошие от своих расчетов результаты, которыми не преминули воспользоваться многие другие — и не обязательно только друзья или соседи. В период, когда солнце еще не умело исполнить данный Ткмирией распорядок и восходило, и заходило, как получится, никто особо ничем созидательным не занимался, а если и занимался, то совершенно наугад, так что писец строчку царского вещания “Я построил…” и так далее при взошедшем с востока солнце начинал выбивать слева направо, на другой же день при солнце, взошедшем на западе, продолжал бить ее справа налево, уничтожая написанное накануне. А были такие люди и народы, которые один день при восходе, если он случался с востока, вставали от лежбищ своих и принимались за дела, на другой же день при солнце, встающем на западе, опять ложились спать, а если кто и начинал трудиться, то делал все наоборот и сначала кормил быков, потом распрягал их и уж только потом пытался пахать. И совсем было неудобно, когда солнце на небосвод совсем не выходило. В такие времена руководствовались только криком осла Данте. Разумеется, все люди и народы слышать его не могли. Многим приходилось присылать к Данте скороходов, которые спрашивали, кричал ли осел, и, получив утвердительный ответ, несли его в места свои, где и возвещали, и тогда люди выходили от лежбищ к делам. Не трудно догадаться о неудобстве жизни тех людей и особенно неудобстве жизни самого обладателя осла Данте, иначе зачем бы он предлагал Изану пойти и показать его Теброне? Тедо в таком случае говорил, что это действительно легче — показать осла Теброне, чем заставить его замолчать. Но ему так говорить было вольно, ибо он всегда просыпался в одно и то же время, и время это наступало раньше крика осла, так что он еще успевал сказать Изану: “Вставай. Сейчас закричит осел Данте”. В год, когда солнце особенно ленилось, Данте уже в начале зимы оставался без вина, ибо всякого скорохода, как гостя, приходилось угощать, зная, что гость от бога, то есть уазаг хуцауы уазаг, или, чтобы было понятней: стумари хватисао. Порой бывало, гости задерживались до следующего крика осла и в земле своей говорили о втором крике как о первом, так что путаница со временем и счетом дней была ощутимая. Некоторые бережливые посылали скороходов и к Данте и к Тедо, неся двойные расходы, но зато получая доподлинный результат, ведь как известно, что Тедо всегда знал, первым криком изошелся осел или вторым. Ему доверяли безусловно, ведь он был сыном Мириана, который, пока был жив, был главным пахарем и который, увлекшись как-то, однажды проложил борозду, ставшую руслом реки, той самой, внизу которой на краю земли сторожем есть царская крепость Арадети, а вверху сторожем — царская крепость Авневи, в среднем же течении ее Мириан поставил дом свой, и многие люди поставили рядом, устроив таким образом деревню. Вот так происходили дела в ту пору, когда солнце не особенно было пунктуальным. Несмотря на его капризы, история творилась своим чередом, и еще до того, как Слепой Элу взялся коварством за край земли, Мириан в последний раз сходил к свояку Утупуршину. Известно о нем еще то, что он не позволил женщине своей лепить младенцев из глины.
— Зачем мне этот дет на глиняном ног? — спросил он у своей женщины, именуемой Солнцеликой, про глиняных младенцев.
— Не дет, а дите. И не ног, а ноги, ибо две видишь! — поправляла Солнцеликая, и суть поправок заключалась в том, что она была чужеземной царевной, предположительно из древнего народа хеттов, и Мириан, жалея ее, одинокую, пытался говорить с ней на ее языке.
Мириан на поправки кривил щекой, а она заменила глину тестом, ибо была послушной, ибо была царского происхождения. Мириан наблюдал за ее усилиями и однажды, видя их пустую бесконечность, сказал, что не советует измышлять. Той же ночью Солнцеликая зачала от его взгляда ночного, решительного и твердого. А он, успокоенный событиями ночи, ночью же вышел на помощь за край земли в страну, принадлежащую царю Утупуршину, свояку, ибо жены их, Мириана и Утупуршина, были сестрами. Против Утупуршина халдейцы предприняли агрессию. “Бог Халди выступил. Своим оружием он поразил царя страны их вместе с народом, увел в плен, угнал”. Этак написал на скале по приказу халдейского царя халдейский писец. На самом же деле было немного не так.
Пристально поглядел на жену свою Мириан, и познала она зачатие. Встал от нее Мириан, в дорогу собрался. Девять чурчхел взял, и мех вина, и маленький хлебец. Меч взял Мириан железный и маленький щит кованый. Каламани обул воловьи, каламани-лапти. Через ворота дома своего шагнул. Никто шага его не услышал. Через деревню свою шагнул он, никто шага его не услышал. В речке он умылся. Никто плеска не услышал. Верхним полем он прошел и на деревню оглянулся. Во мраке ночи пребывала она, ибо солнце если и думало всходить, то еще не выбрало часа и места.
— Эту борозду я провел, и вода потекла, и речкою стала, и деревню водой напоила, — сказал во тьму Мириан. — В сладость была пахота мне, и не сдержал я руки. И быки мои, белый Цикара и черный Никора, были мне послушны.
Никто слов не услышал.
— Верхнее поле от края и до края я вспахал. В сладость была пахота мне, и быки мне были послушны, так что крепости царской Арадети и крепости царской Авневи едва место осталось.
Никто слов не услышал.
— Строго, но с необычным чувством поглядел я на жену свою, и познала она зачатие, через время разрешится младенцем. Деревня, пашня и младенец не осиротеют ли? — сказал Мириан.
Услышала его слова Курша, собачка — то ли черная, то ли белая, то ли маленькая, то ли большая. Вислоухая извечная Курша голосу его вняла и под ворота двора шмыгнула. Никто не услышал. Через деревню пробежала. Никто не услышал. Речку по камням перескочила, в одном месте сорвавшись, водой плеснула. Никто не услышал. На верхнее поле взобралась и Мириану в ноги ткнулась. Мириан ее услышал.
— Эх, собака, — сказал. — Эх, непутевая!
Сказал, отвернулся и пошел. А она постояла, на сказанное недоумевая, ветер предутренний понюхала и почуяла на озере Надарбазеви перепелов. Тьма их там была тьмущая, тьма-тьмущая во тьме. Помчалась туда Курша в надежде отхватить пару и к ногам Мириана бросить.
А Мириан затемно миновал Арадети, крепость у одного края земли, и пошел ущельем большой реки, которой было бы названьем Лунная, если бы Ткмирия в книге не допустил досадную приписку лишней буквицы. Что же — и с Ткмирией бывает, как бывало с Гомером. Сказано: “Аликандо ет дормитат Гомерус”. То есть: “Иногда спит и Гомер”.
Окликнули Мириана со стены Арадетской. Строжем Джеиал был. А про Джеиала всем известно как про человека довольно тихого, но который ведет себя так, будто все на свете принадлежит ему, и все это знают, но все равно стремятся увести, присвоить, растащить. Впрочем, имени его доподлинного не известно, а это, здесь употребляемое, взято из источников хотя и достоверных, как все используемые, но чужих, иным человеком иного народа сообщенных.
— Эхей, не Мириан ли? — спросил он со стены негромко, хотя превосходно знал, что именно Мириан, и к тому же спросил с таким выражением, будто Мириан идет никуда иначе, как лишь стибрить нечто Джеиалу принадлежащее, хотя ничего в крепости, за крепостью, перед крепостью — ни в той стороне, ни в этой ему не принадлежало и даже меч железный был дан ему лишь на службу.
— Эхей, не Мириан ли? — спросил Джеиал.
И Мириан вынужден был откликнуться.
— Да, — сказал, — да, я это, Мириан. А ты не Джеиал ли?
— Я! — ответил со стены Джеиал. — Я! Кому же быть, как не мне, ибо знаешь, что даже след птицы в небе я различу. Потому тебя легко узнаю по походке.
— Победу тебе, Джеиал, желаю! — усмехнулся Мириан, прибавив, что спокойно он может деревню оставить, и жену свою, и младенца, и дом, и скот, коли на стене сторожем есть такой человек.
— И тебе победу! — задумчиво ответил Джеиал.
Вообще они с Мирианом были участниками той самой компании, которая в день распределения земли сидела под раскидистым зеленым деревом в виду больших бычьих мехов и призвала Ткмирию разделить с ними хлеб-соль и быть заодно судьею им в их ристалище. Ибо, сказали, мы убьем друг друга и вином задушим каждый себя, но вызнаем, кто же из нас в сем первый. И хотя времена оставались быть первыми, Мириан же успел деревню построить, верхние поля вспахать, русло речке, пусть зазевавшись, проложить. Дополнительно к этому он сумел в жены взять такую женщину, на которую ему можно было смотреть взглядом, сеющим младенца. И быков имел Мириан своих, белого Цикару и черного Никору, и ярмо имел свое, и гумно свое. И меч железный был у него свой, и к нему щит маленький кованый был свой же.
Ничего подобного Джеиал за собой не знал. Он сторожем сидел на стене. И если сторожить выпадало на светлое время, то часто смотрел в сторону верхнего поля, где различал в теплом земном мареве Мириана с упрягою белого Цикоры и черного Никоры. Глядел вниз от верхних полей, в пену деревьев и садов деревенских, где в бликах речной ряби различал женщин, старательно лепящих младенцев. И смотрел во двор Мирианов и видел за прялкой или за стряпней Солнцеликую жену его, непутевую Куршу видел и ягнят белых и телят красных видел. Но более всего видел Солнцеликую. И чем больше видел, тем становился задумчивей, тем больше лицо его принимало выражение человека, у которого все хотят увести, присвоить, растащить.
— И тебе победу! — задумчиво сказал Джеиал со стены Мириану, а Мириан вторично усмехнулся и пошел себе далее, углубляясь в ущелье реки, которая из-за присутствия лишней буквицы в своем названии не могла считаться Лунной.
Далее за Арадети встречались крепости иные. Но Мириан шел мимо, и никто не слышал шага его. И он пожалел о том, что назвал собаку свою непутевой — сейчас бы веселей было идти. Он оглянулся позвать ее и позвал, но известно, что Курша в это время на озере Надарбазеви пыталась отхватить пару перепелов.
Совсем к утру выпала роса и изрядно Мириана промочила, а как взошло солнце, на этот раз не рискнувшее на обычные свои вольные трактования данного Ткмирией устава, сел Мириан передохнуть. Выбрал под орехом пригорок в виду крепости Ацкури, разул лапти свои каламани, разложил их в тени дерева, чтобы не ссохлись, рядом щит свой положил и мех — в тень же, а меча не распоясал. Траву из каламани, в пути ноги ласкающую и для того туда перед дорогой закладываемую, бережно на солнышке раструсил. Подсохнет — соберет он ее в каламани вновь. И чурчхелу достал он, и хлебец, и за мехом в тень орехового дерева обернулся, чтобы испить и закусить, да увидел в стороне некоего чужого обличьем человека, лук гнущего и стрелу на него возлагающего.
“Если в меня промахнется, — подумал Мириан, — то попадет стрелою в жену мою Солнцеликую с младенцем во чреве, или в быка моего Цикару, или в быка моего черного Никору, или в ягненка, или в Куршу попадет, глупую и непутевую. Или попадет в кого-нибудь в деревне. А если и ни в кого не попадет, то увидят стрелу соседи, вот, скажут, Мириан неизвестно где ходит, а земля его нашествиям подвержена. Эх, видно, принимать стрелу мне, горемычному!”
Так подумал Мириан-пахарь, а чужой обличьем человек отпустил тетиву. Полетела стрела. Принял ее Мириан. Упал подле меха и щита своего, босой и с мечом у пояса.
— Халдие еурие уштуни! — сказал человек, подходя к мертвому Мириану, что означало только то, что человек исповедал бога Халди и сотворил сие его величием, то есть был человек халдейцем.
— И чего добился? — спросил Армаз, бог Мириана, у Ткмирии.
— А что? — спросил Ткмирия.
— Посмотри! — показал Армаз, бог Мириана, на бездыханного Мириана.
— Ну говорил же! — рассердился Ткмирия, вынул стрелу из сердца Мириана и направил в того человека.
— Ну чудеса! — вскричал бог Халди, бог халдейца. — Его человек не стрелял, а мой замертво упасть должен!
— Мой, твой, тот, этот! Кого слушать! — рассердился Ткмирия, не вникая в суть того, что с Мирианом он некогда сидел в одной компании под раскидистым ореховым деревом. Рассердился и вообще стрелу выбросил куда-то едва ли не за Арджевани, а может быть, именно на Арджевани, отчего впоследствии солнце не могло толком мимо ходить, вечно зацеплялось, пока не зацепилось столько крепко, что наступил день-век, и этим воспользовался Слепой Элу. То есть получалось как бы, что сделал он нехорошо, но ведь и Мириану с чужой стрелой в сердце лежать тоже было нехорошо — тем более что он пошел помочь свояку и тем более что он жене своей Солнцеликой взглядом младенца во чрево посеял.
Хорошо или плохо, но он сделал, и судить его кто возьмется? Он сделал. Стрелу он выдернул. Встал Мириан и за меч схватился, меч железный, одним лишь блеском страх сеющий, а прикосновением — смерть.
Бог Халди, конечно, это увидел и увидел невыгодность момента.
— Быка и десять тысяч баранов посвятишь мне? — спросил он своего человека.
— Какой разговор! Как только отобью у Утупуршина, так и посвящу! — закричал его человек.
Побежал бог Халди к Ткмирии.
— Так бы ничего, — сказал бог Армаз, бог Мириана, ему, Мириану. — Да боюсь, что Халди часть полученного Ткмирии отдаст. Сговорятся они.
— Эх, — сказал Мириан, — дал бы я тебе жизнь мою, да ведь свояку Утупуршину помочь иду. По возвращении возьми, пожалуйста!
— Хотя бы бычка годовалого — все мне легче с Ткмирией разговаривать было бы! — попросил Армаз.
— Разве жалко! — сказал Мириан, хотя на самом деле очень было жалко, жалко бычка годовалого, чистенького, красненького, с белой отметиной на лбу, с крепенькими рожками, с крепеньким корешком под брюхом. Жалко ему, Мириану, лишать жизни бычка годовалого. “Ммму! — говорит бычок, светлыми ресничками хлопая. — Мммуриан!” Жалко, конечно, такого. Но говорит Мириан: — Разве жалко! Да с собой нету. А вот есть хлебец, вот есть чурчхелы, вот есть мех вина малый!
— Дай покамест вино и хлеб, а бычка по возвращении посвятишь! — согласился Армаз и поспешил к Ткмирии. Едва шаг ступил, а Халди довольный уже навстречу летит.
— Дело сделано! — говорит. — Куда тебе с твоими сухими корками да уксусом прокисшим против моих быков и баранов!
— Посмотрим! — сквозь зубы сказал Армаз, повернулся к Мириану: — Пойдем, провожу тебя. В одном месте перевал знаю. Минуем халдейцев. — И еще сказал, извиняясь: — Твой голос с верхнего поля ко мне донесся, когда я был в Хеви. С Джеиалом ты разговаривал, а я уже Лиахви вброд переходил. Немного поскользнулся и остановился одежду отжать. Потому опоздал стрелу отвести.
— Ничего, — сказал Мириан и спросил, зачем Армаз в Хеви был.
— По ту сторону гор смотрел, — махнул рукой Армаз. — Не нравится мне, что там творится. Как бы конные народы сюда не хлынули.
— Отобьемся! — сказал Мириан.
— Кто знает. Поле там такой величины, что в вечный мрак упирается.
— Больше нашего верхнего? — сравнил Мириан.
— Больше неба, — сказал Армаз.
— Ну, хорошее небо я с Цикарой и Никорой за три дня вспашу, — прикинул Мириан и немного погодя прибавил пояснение: — Вспахал бы за два, кабы не солнце. Или бы возиться около него пришлось, или бы ждать ночи — так и так лишний день потребуется!
— Это если небо с вашего верхнего поля смотреть, — возразил Армаз. — А из Хеви посмотрел бы ты!
— Там — да! — из уважения к Армазу согласился Мириан, хотя из Хеви никогда на небо не смотрел.
Он смотрел на небо с верхних гор, но там оно обычно было под рукой, и осматривать его во всей величине не было никому нужды.
— Вот такое там поле и все заселено конными людьми и народами, — поделился тревогой Армаз.
— Каждому свое дано Ткмирией, — напомнил Мириан.
Армаз от такой глупости даже в ладоши прихлопнул:
— А зачем же ты к свояку Утупуршину с помощью идешь?
— Да, — смутился Мириан.
— Прямо тебе скажу, — признался Армаз. — Не долго мне жить осталось. Иные придут. Однажды поднимешься на капище — а я там бездыханный и поруганный лежу!
— Не бывать такому! — грянул кулаком по щиту Мириан.
Так грянул, что гул по горам пошел и гроза в одночасье родилась. Вымокли оба, и с Ацкурской крепости им пальцем у виска покрутили. Они увидели и вдруг расхохотались. Расхохотались и — два мокрых дурака — остановились посреди грозы в устье речки, отмкнули мех вина малый, Армазу посвященный, и давай вместе из него хлебать. Подняли над головой, рты поразинули и поочередно друг другу струйкой поливают. Дождь хлещет. Молнии меж ног рыщут. Гром вековые деревья выворачивает и в реку швыряет. С гор из урочищ лесные люди выскочили — каджи, али, кудианы и все прочие вплоть до чинки. И даже — что уж совсем никто не ждал — вышли тихонько на поляну месепи. Вышли и в стороне остановились. Они ведь всегда попарно ходят, месепи, — мужчина и женщина, ну, еще разве иногда собака с ними. И то известно, что осенью они появляются, во времена спелого винограда. А тут тоже пришли, в стороне остановились и смотрят. Месепи — как бы боги и как бы не боги, осенью приходят и всему на земле учет ведут, сравнивая с ведомостями прошлого года: что прибыло, а что убыло. Такие они. Вышли неизвестно откуда, остановились, хотя до осени далеко, и смотрят. А лесные люди — каджи, али, кудианы и все прочие вплоть до чинки — окружили Мириана и Армаза, топчутся, голгочут, кувыркаются, пинают друг друга, почем зря бьют — это они к Мириану и Армазу пробиться хотят да изловчиться струйку вина из меха поймать. Не удается им. И оттого еще не удается, что Мириан и Армаз хоть и задрали лики свои к тучам, хоть и подставили их дождю, но искоса за беснованием вокруг себя наблюдают. И только-то прицелится который, они мех приподнимут или чуть в сторону отведут — и пиши пропало. Лязгнет зловонной пастью своею кадж или кудиан — и кровью глаза нальются. Завоют проклятые, застонут, заскрежещут, камнями швыряться начнут, кустарник из земли выворачивать. Гроза меньше изъяну натворила, нежели они по злобе своей. На одного-то Мириана, может быть, напали бы, может быть, насмелились бы. А на двоих — нет. Стоит Армаз с Мирианом рядышком. Крепко встали они, ноги широко расставили, подперли друг друга, лики вверх задрали, рты разверзли и глотают вино благостное красное вперемешку с белым дождем, глотают и смеются. И над незадачливыми охотниками до чужого добра смеются, и просто так смеются — оттого, что вот они, вдвоем, бог и пахарь, стоят, друг друга подпирают, руки друг другу на плечи положили, лики задрали и винную струйку из меха ловят — и выходит, что дождь винный идет. В тучах халдейский Тейшеба хуже каджей и кудианов ярится. Да пусть его. Смеются и над ним Мириан с Армазом, пахарь да бог его. Месепи в стороне стоят, двое, мужчина и женщина. Известно ведь, по двое они каждую осень ходят и считают прибыль-убыль земную. Заметьте как-нибудь, если дождливая погода одолевает, то это значит, что пошли два месепи- женщины. А тут стоят мужчина и женщина. И не осень на дворе, но стоят, смотрят, улыбаются.
— Эх, — сказал мужчина-месепи. — На земле на этой винный дождик идет. Пьяный леший и черти водят свой хоровод.
— Где ты пьяных чертей с лешим видел, уважаемый? — удивилась женщина-месепи. — Если меня глаза мои не обманывают, ни капли никому из них не досталось!
Мужчина-месепи смутился, а потом сказал, как бы вдруг став виноватым:
— Стихи это, госпожа моя!
Женщина-месепи только с укоризной головой покачала.
Они же, Мириан и Армаз, отпили от меха, отерли усы, оглядели горы, грозой содрогаемые, хлопнули друг друга по спине да грянули макрули, будто дружки на свадьбе — макрули, песню, каковою жениха с невестой величают.
— Твою жену Ниной зовут? — между мелодий спросил Армаз.
— Да, уважаемый! — между мелодий успел ответить ему Мириан. — Я ее зову Солнцеликой. А вообще родное имя ее Нина.
— Эх, брат мой. Она-то меня осилит! — не прерывая песни, сообщил Армаз.
— Скрипа аробного боится — хеттская царевна ибо. Как осилит! — вместе с песней засмеялся Мириан.
— Да, брат мой. Так Ткмирией задумано. Такая задумка его историей называется! — ведя мелодию, успел сказать Армаз.
— Ничего. Ткмирия тоже человек. То есть тоже не без греха! — намекнул Мириан на событие под зеленым раскидистым орехом в распределительный день. — Ты приходи на рождение моего младенца!
— Жив буду, приду. А то смотри! — показал Армаз на небо.
Там же среди туч халдейский бог Тейшеба позвал другого халдейского бога Шивини, у них солнцем заведующего, и совещание устроил, звать Халди или вдвоем попытаться.
— Из-за них разве песню прерывать? — рассердился Мириан.
— Верно! — спохватился Армаз.
Грянули они свою макрули дальше. Спели, сгрохотали, выплясали. Да так славно, что Тейшеба не утерпел, кинулся Халди жаловаться. Он кинулся жаловаться, а гроза вслед ему скатилась. Шивини в затылке стал чесать, а солнце лучами брызнуло. И воскурилось все вокруг, и заблистало, и ожило. Так что даже ацкурские из крепости выглядывать начали. Каджи, кудианы и все прочие восвояси подались. Затрещал лес от их бега, горы отдаленно запоухивали. Месепи как-то незаметно исчезали. Стояли в стороне, наблюдали, хоть и не их пора была, но наблюдали. Мужчина-месепи даже стихи сочинил. Женщина-месепи, правда не приняла их. Но что с того. Стихи-то все равно на свет родились. Вот. Стояли, наблюдали, улыбались. Да вдруг ушли — кустик за кустик, камень за камень — и не стало. Ацкурцы зато стали выглядывать. И припоздалые промокшие мужик с бабой из лесу показались. Прошли мимо сердитые. Особенно баба. Прошла — даже не взглянула. Платок скособочился. Юбка к ногам прилипла. От спины пар. Губы поджатые. Мужик чуть сзади вышел, да ввиду наших молодцев совсем поотстал. Вязанку дров на горбу держал и топорик с тусклым лезвием-клювом за пояс заткнул. Вышел из лесу и увидел. А может, баба подсказала.
— Хе, — сказала. — Вон Армаз торчит-пьянствует.
Сам по себе мужик бы мимо прошел. Сам по себе не увидел бы он их. Что — ссугорбленный, дровишки давят, мокрый — и кудианы или тот халдеец вот-вот прихватят. Скорее бы до дому дойти. А баба вышла. Платок набекрень. Юбка влажная от дождя шагать не дает. Задок и бедра юбка так облепила — смотреть без волнения нельзя, даже ацкурцы-лиходеи со стены, как один, вытаращились. Вышла она из лесу, увидела — и мужику своему:
— А вон Армаз с Мирианом пьянствуют!
Мужик из-под вязанки глядь — верно! И дыхание сбилось. И шаг сломался. И дровишки горбину надавили — нет никакой моченьки. Сам собой бы прошел, до дому выдержал. Но, коли сказала, — всем силам конец. Да и что за грех — глоток с мужиками глотнуть. Просто подойти. Просто поприветствовать. Слово заздравное сказать и к меху припасть. Победу, мол, вам, уважаемые!
Но это-то баба наперед знала. Это-то именно она и караулила. И только-то мужик встрепенулся, только-то дернулся он… Поглядел — ведь вперед ушла. Вон, юбка к ногам прилипла, задок облепила, — глаз не оторвать. Взглядом — к ней, а душой к мужикам, к компании. Раскрылся весь. Слово на язык положил. Перевел умишком: сейчас к мужикам, а потом ее догонит и по спине, по заду, по ногам ласково погладит. Ох, — скажет, красавица ты у меня! Прикинул умишком.
— Побе… — керкнул пересохшим горлом.
— Эй! — оглянулась баба.
— А? — вздрогнул мужик.
Вздрогнул. Рот раскрыл. Вся благость, добрым людям приготовленная, вывалилась.
— А? — посмотрел мужик на бабу.
Посмотрел, что-то скумекал в голове своей садовой, пригнулся и потащил вязанку дальше. А эти наши — Армаз с Мирианом — как расшарашились ему навстречу с мехом своим ополовиненным, так и остались стоять. И стояли, пока за поворотом не скрылась сия парочка. И ацкурцы опять у виска им пальцем покрутили.
— Кто он такой, что бабы испугался? — спросил Мириан.
— Букеец! — нехотя отозвался Армаз.
— Букеец — так что, не человек разве? — спросил Мириан.
— Сложно с ними. Объясню как-нибудь в другой раз! — отмахнулся Армаз.
— Я и сам не однажды встречался с ними. Букиа и Эйиа у нас на верхних горах жили! Достойны всякого уважения были, — сказал Мириан.
Так перебросились они остатком беседы и вдруг засобирались.
— Ох, а солнце уже высоко! — сказал Мириан.
— Путь тебе не близок! — прибавил Армаз.
— Ну, прощай! На рождение младенца прийти не забудь! — сказал Мириан.
— Будь невредим. А я приду! — сказал Армаз.
— И ты будь невредим! — пожелал Мириан.
И разошлись. Мех допили и разошлись всяк в свою сторону. Только, говорят, у Мириана на правой лопатке от ладони Армазовой знак остался, знак, цили, частица божия. Так или не так.
Столбец 2
Берегом речки перешел Мириан на Уитерухскую сторону, достиг Уитеру, повернул налево и вверх-вверх, шаг за шагом стал подниматься в страну царя Утупуршина, про которую в деревне и особенно Закро Полуторный говорили как о якобы подвешенной железными цепями на девяти вершинах, так что порой зазевавшийся путник под нею проходит и неизвестно куда уходит, а потом останавливается в недоумении.
— Я, — говорил Полуторный Закро, — я дважды проходил под нею, пока нашел козу, и мне было невдомек, что следовало бы поискать дыру и выбраться наверх, то есть в страну твоего свояка.
Мириан и брат его Закро Полуторный друг без друга не преломят хлеба. Верит Мириан брату Закро Полуторному, идет сторожко. Верит брату, но сам под страной свояка, царя страны диауэхов Утупуршина, не проходил ни разу. Ущельем реки, которая без лишней буквицы “к” называлась бы Лунной, ходил и приходил прямо в главный город его, лаза вниз или вверх он не видел. На девяти горах лежит страна царя Утупуршина, девятью цепями прикована. Ходил Мириан, лаза не видел. Свататься к Солнцеликой ходил. Сказанное услышал он, пришло томление. “Есть за горами девица, ликом равна луне и солнцу. В чертогах царских живет. Цари стран Туали, Андиабе, Утургини, Химуа, Пантери, всего двадцать три царя тех стран царицей себе ее видят”. Сказанное услышал Мириан, пришло томление. Братом Армаза взял Мириан. Верхние горы страны своей на попечение брата Закро Полуторного оставил. Железом меча опоясали они чресла, Мириан и Армаз, ступили в дорогу. Уитерухи, Катарза и Луша прошли братья, девять стран прошли — всюду прах и уныние. Страну кашкайцев и урумийцев прошли, страну хеттскую дряхлую и страну Шубирту, оставленную, прошли — всюду страх и уныние, повержены страны. Нигде Солнцеликой не видят. Темную жизнь долин познали. Вдали за стеной кедровых лесов водной глади нескончаемой и тревожной вняли. Солнцеликой нету. Вернулись они, Мириан и Армаз. Осень стояла поздняя. Верхние горы к зимнему обряду готовились и по сговору с луной и солнцем укрылись белой тьмою. Средние горы укрылись тьмой синей. На нижние горы и в долины никто не смотрит. Укрыты они тьмой черной — ничего из мудрого не знают. Вернулся Мириан без Солнцеликой, работу сделал. Быков и скот к теплым стойлам пригнал он. Быкам и скоту с лугов сено спустил он. Горный зной хранит сено. Ниву младую убрал он, заложил в лари жито. Из крепкого дерева и камня лари тесаны. Житу в них прохладно и сухо. Солнце хранит жито. Борти и ульи прибрал он, разделил воск с медом. Кувшины глины обоженной расплавленным жаром наполнил. Запас дров принес он из лесу очагу в подарок. Все сделал он, Мириан, закрылся в доме. Печет хлебы и мясо, варит пиво, шьет шкуры и прядет шерсть он. Богатством его дом прибывает — ему томление. Сказанное о Солнцеликой он знает. Нет ему покоя. Идет на охоту он к горам верхним. Там туры и барсы. Охотник Беткил и охотник Джарджи их преследуют. Сердцу Мириана охота тяготна. Скитается по урочищам средних гор он. Олени и медведи им недовольны. К нижним Горам и долинам нисходит он, их тепло чует. Тучные перепелы клюют тучные злаки. Полусонные каджи и кудианы лениво грозят им. Животы их полны, они не злятся. Уснул Мириан на траве теплой в черном мраке долины. Лег под раскидистым зеленым деревом, уснул он. Солнце собакой Куршей за ним спустилось, луна осталась. Брат Армаз на верхних горах остался, брата Закро Полуторного отпустил в долину. Цари Ашшуру, цари Халдиану видят это. Царям Ашшуру, царям Халдиану это не нравится. Желчь они в себе возмущают. Бронзу мечей и бронзу кирок дорожных точат они. Киркой путь проложат, мечом покорят долины.
Солнцеликая приходит Мириану. “Пленница я твоя, чужеземка без дома. Убогая, немая, беспомощная — всяк меня дорогой хватает, лучи красоты моей превращает в стрелы злобы. Всяк красоту мою мраком зла покрывает. С сестрой своей живу я в стране диауэхов. Сестра царю их разделяет ложе, трон его сестра разделяет. Защити их, да во век пребуду твоею!” — так Солнцеликая говорит Мириану, вещает.
Ущельем реки, которая без лишней буквицы считалась бы Лунной, полетел Мириан окрыленный. Борозду пропахал он в долине на месте сна, горной водой ее наполнил, дом построил. Птицей сильной полетел он. Главного города страны Утупуршина достиг он. Страна Утупуршина богата. Железо, серебро, золото, лес, жито, кони, баранта — всем владеет Утупуршин, царь. Недостающее ему несут иные. Царей Ашшуру и царей Халдиану царь Утупуршин не радует. Царям Ашшуру и царям Халдианцу богатство Утупуршина застит. Желчь их кипит. Умысел они имеют. Девять гор им не препятствие. Двенадцать гор им не преграда. Хорошую местность проходят они колесницей. О плохую местность стачивают они бронзу кирок. Пропасти они мостят лесами. Раз от разу Утупуршин слабеет. От прихода к приходу их Утупуршин теряет силу. Скудеет его богатство. Воины его лежат на вершинах без дыхания. В долинах лежат его мужи, не встанут. Воин ему нужен и пахарь. Своих богов он просит. Бог его Тушбу зовет в гости Армаза. Утупуршин Мириана видит гостем. Малая толика даров Мириана ему в радость. Дары Мириана в радость его челяди. К ногам Утупуршина положил Мириан меру хлеба… На верхних горах он питался бы ею всю зиму. Меру сыра к ногам Утупуршина положил он. На верхних горах жить бы этим сыром ему всю зиму. Меру меда и меру пива положил он Утупуршину. Челядь Утупуршина дарами довольна, считает их достаточными. Стоимость Солнцеликой считают они оплаченной. “Отдадим, — говорят они своим языком меж собою, — отдадим чужаку чужую, и доля ее нам да достанется!”
Были первые времена из первых времен. Молодость или старость?
Вспоминая это, Мириан и ныне не заметил, как вошел в страну Утупуршина, свояка, якобы на цепях висящую. Сомнение в утверждаемом вполне уместно, ибо ни в лучший день, ни в худшую ночь Утупуршин, и люди его, и народ, и челядь такового положения не замечали и таковое, если оно было таковым, считали единственно верным. Некоторым доказательством сказанного служит недоумение, якобы принадлежащее Утупуршину.
— Плотно лежащая на земле страна при первом же движении лопнет! — якобы сказал некогда Утупуршин.
Мириан, будучи гостем и в уважение к царственной Утупуршина особе, к тому же вознамерившейся противостоять ашшурским и халдейским притязаниям, возражать не стал. Он только подумал, что по возвращении ему следует пристроить дом и увеличить запашку — в расчете и на свояка, однажды без страны и угла оставшегося.
Характерным есть в этом наличие двух разных восприятий мира, когда плотно лежащая на земле страна предстает залогом смерти или залогом жизни. И это на первый взгляд праздное замечание не несет ли в себе корней более глубоко ушедших, нежели лежащие близ поверхности, ибо мнится в нем отголосок букейского миропонимания.
Не заметил Мириан, но вошел в пределы страны свояка. Смотрит Мириан на эту страну, ее землю, людей и народ, родственный и близкий. Под зеленым раскидистым деревом при единственной дороге в день распределения мира он, Мириан, и он, Утупуршин, вот так сели, клятву вина и серебра друг другу дали, языком одним говорили. Смотрит Мириан и отчего-то чуточку стыдится себя. И каламанов-лаптей своих стыдится, и одежек, и сумы переметной с остатком чурчхел, и меха пустого, и шапчонки войлочной стыдится он. Да и меча своего железного со щитом малым застыдился он. Смотрит он на челядь и видит — оказывается, и ступить-то он не может. Оказывается, и сказать-то он не умеет. Ноги его велики. Голос громок и груб. Руки его красны и громоздки. Только бы в верхних горах ему скитаться, только бы в черной мгле долин новь пахать да саклю себе строить. И Утупуршин, свояк, — и свояк Утупуршин того же, видать, мнения! Свояк его есть царь земли сей. Едва Мириан к нему протиснулся. Ведь не своею прихотью от безделия пошел к нему Мириан. Ведь Утупуршин сам позвал его.
— Мириан, — сказал он через скорохода. — Мириан, свояче, не помог бы ты мне против бога Халди, против халдейцев то есть?
— Как нет! Раки дахмареба сачиро, рогор ара? Раз помочь надо, как нет? — оторвался Мириан от плуга.
А вот пришел — и с самого края страны его все, кто касательства к Утупуршину имеет, хоть половинку мышиного помета из его закромов получил, кто хоть через сороковные уста о запахе ветра желудка его слышал, всякий из них косо смотрит, поперек встает, путь загораживает, выспрашивает вежливенько, так вежливенько, что пот у Мириана ручьем на репицу стекает.
— А куда ето ты и откелев, мужиче, чапаешь? — каждый выспрашивает — цареву службу блюдет, называется.
И Мириан-дикарь, Мириан-мужик, пастух, пахарь, Мириан всем нутром своим знает — да, не летит он, не стремится, не спешит на помощь свояку, царю их, а чапает. Ночью вышедший из своей деревни близ Арадети, Авневи и Гори, утром Ацкури минувший, а днем — страну Уитерухи, к сумеркам главного города страны сей достигший, не говоря уж о том, что в дороге с Армазом попьянствовавший, — при всем этом он не летит, а чапает. Потому что не стерпи он, возмути печень, разожги сердце, махни рукой — какая такая дахмареба, какая такая помощь из того выйдет? Или как раз сия дахмареба и выйдет, да только не свояку, а Халди, сиречь халдейцам. Потому и молчит Мириан. И чапает. И, причапавши, опять молчит. И тихохонько, кое-какохонько между челяди, между причиндалов всяких к свояку, царю их, но его свояку, протискивается. Протискивается и слышит, как ему в спину оные гыргочут. Одного языка они, народ, и люди, и челядь Утупуршина, и он, Мириан. Одного языка, из-под одного дерева. А стрекочут они — и ничего он разобрать не может.
— Гыр-гыр-гыр! — вещают друг другу бабы, то есть мадамы и мамзелы женского обличья.
— Гыр-гыр-гыр! — вещают друг другу мужики, то есть жентелменеби мужского обличья.
И ничего не поймет он.
— Почему так? — не стерпев, шепотком Мириан ближайшего спрашивает.
— А это, — говорит ему ближайший, — у всех културни народов, хоть у шумеров, хоть у ашшуров, хоть у хеттов, китаев, хоть у… — кого-то еще приплел он, ближний, — так заведено. Есть язык мадамски, а есть жентелменски, есть низки, а есть високи, есть язык царей, есть язык воинов, а есть язык пастухов и язык тряпичников. Ва.
— Ааа! — сказал Мириан.
Когда же свояка увидел Мириан, когда царя Утупуршина на месте его царском узрил, — совсем обомлел и выпить захотел Мириан. До Утупуршина будто слепым был он, навроде того беспощадного Элу. А при Утупуршине зрение обрел. Веки отверз, открыл глаза он, Мириан. Дарбаз о двенадцати углах на столбах бронзовых и железных и деда-бодзи, столб-матерь из теплого кедра, в слепящий металл оправленный, увидел он, Мириан. Огонь в нефритового и базальтового камня жаровнях увидел. Быки и львы крылатые перед огнем стояли. Быкам и львам крылатым, богам, огонь курился. Быки из белого и черного камня крылатые стояли. Львы из красного камня крылатые стояли. Быкам и львам крылатым огонь курился. За огнем и за быками, за львами, за крыльями их в священном сумраке при страже сидел на высоком месте Утупуршин, равный богу. Черный камень места его бликами огня, будто слезами, струился. Темя и чело его, венцом обвитые, утренними и вечерними звездами мерцали. Кольчатая борода виноградом зрелым отливала. И тяжелый излом складок многих одежд его равен был мощи неудержимых колесниц.
Сердцем вскинулся, гортань отверз и уста распечатал Мириан-пахарь.
Сердцем вскинулся, гортань отверз и уста распечатал Мириан-воин.
— Мир дому и нивам твоим, свояче! — вещал он.
— Победу тебе и богу твоему, царе! — вещал он.
Мечом железным о щит свой малый в знак приветствия ударил Мириан. Сердцем вскинулся, гортань отверз, железом меча о щит свой малый ударил он, Мириан.
Гул пошел по дарбазу, жаровни смерклись. Гул пошел по дарбазу, черного и белого камня быки зашатались, красного камня львы крыла надломили. Двенадцать углов дарбаза сдвинулись. Столбы железа и бронзы треснули. Слепящая повилика матери-столба ссыпалась. Кедр теплый один невредимым остался. Гул пошел по стране, горы вздрогнули. Челядь ниц легла. Кони и скот из конюшен и хлевов вышли, по горам разбрелись. Овцы и козы загоны покинули, взобрались на кручи. Ослы и мулы в терниях увязли. Нивы и виноградники плодами осыпались. Перепелы и дрозды клевали, взлететь не могли. Орлы и соколы их били. Никто Утупуршину не явился.
Встать он хотел, Утупуршин, могучими руками столбы железа и бронзы, жаровни нефрита и базальта на место поставить хотел он. Огонь воскурить быкам черного и белого камня, львам красного камня хотел он. Столбы поставить, огонь воскурить богам страны своей хотел он, царь Утупуршин. Челядь ниц лежала. Никто не явился. Одежды же тяжелы были. Не встал он.
Смутился Мириан, свояку в трудах поспешил помочь он. Столбы железа и бронзы, жаровни нефрита и базальта, быков и львов крылатых на место воздвиг он. Деда-бодзи, матерь-столб теплого кедра, блистающей повиликой украсил. Огонь воскурил. Остатки чурчхел богам страны сей положил. И снова восчуял гортань свою пересохшую. Пересохла гортань его как бы от дня вспашки, как бы от дня битвы, от дня пути, от дня пития. Выпить захотел он.
Пересохла гортань и царя Утупуршина, как бы от дня битвы, от дня указов и от дня пития. Пересохла гортань Утупуршина. Выпить он захотел. Челядь ниц лежала. Дважды бил в ладоши Утупуршин. Дважды гулом ударов его дарбаз и страна полнились. Никто не явился.
Снова смутился Мириан, пришло ему смущение. Мех вина брал он с собой, но с богом Армазом выпил. Богу своему Армазу посвятил и с ним выпил. Нету вина у Мириана. Пересохла гортань его. Выпить он хочет. Утупуршина гортань пересохла. Выпить он хочет. Никто к нему не является.
Заплакал он, Утупуршин, слезу уронил с высокого места. Себя ему жалко, Утупуршину. Слезу он уронил на жаровни базальта и нефрита. Себя ему жалко, Утупуршину. Ни быков черного и белого камня, ни львов красного камня, упала слеза. Богов своих жалко Утупуршину. Страну свою жалко ему. Кони и скот из конюшен и хлевов вышли, по горам разбрелись. Овцы и козы загоны покинули, взобрались на кручи. Ослы и мулы в терниях укрылись. Нивы и виноградники плодами осыпались. Дрозды и перепелы их клюют. Никому до страны нет дела.
Встал Мириан-пахарь. Насмелился, встал Мириан и шагнул мимо ниц лежащих, дарбаз покинул. Встал, мимо прошел, царя Утупуршина покинул. В подвалы прохладные вниз сошел он, Мириан-пахарь. Царя покинул, в подвалы винные вниз сошел, виночерпия одинокого там увидел. Старый человек виночерпий сидел на скамеечке, отдыхал. Верхний шум слышал он. Сердцем волновался. За вино испугался он, виночерпий. Не терпит вино шума, суеты не терпит. Покой и жар, стихи и отвагу хранит оно в своем чреве. Шума и суеты не терпит. Первое, второе и третье питие хранит оно в своих недрах, суеты не терпит. Четвертым питием взмученное, начинает оно сердиться.
Гул верхний услышал виночерпий. Земля вверху морскою волною заходила, прохладные подвалы, как от лучей солнца, согрелись. Сердцем возболел он. Сердцем вино прикрыть хочет он, ладонями своими гул и колебание земли остановить хочет он. Спину земле подставляет он. Голову подставляет. Столбом-матерью в подвале встать хочет он. Головой уперся, плечи подставил, спину упер, в ладони взял землю — гул прекратился, волна успокоилась. Стоит он в подвале, вино спокойно.
Взошел Мириан, увидел его, смутился. Стоит виночерпий, упершись головой в землю. Вида его Мириан смутился. Ниц лежащие головой упираются в землю. Прямо стоящие в землю же головой упираются. Странна земля Утупуршина.
Виночерпию он говорит, Мириан, просит он виночерпия:
— Царь твой взалкал, брате, гортань его пересохла. Взалкал царь, вина хочет. Челядь ниц лежит, к земле головою. Ты же опорой встал, но головой земли упираешься. Странна земля Утупуршина.
Отвечает ему виночерпий, говорит Мириану:
— Царь есть земля наша, царь земля нам. Потому опорой стоящий и ниц лежащий — все одно: тав да кира, то есть к земле головой есть он. И я так стою, рук не высвобожу. Я так стою, землю без опоры не оставлю. Иди, брате, квеври открой, вино открой и неси владыке Утупуршину. Увидев тебя с вином прохладным, да обрадуется. Богов поставит, жаровни воскурит, скот загонит, челядь поднимет царь, лишь вино мое покойное его гортани коснется.
Пошел Мириан подвалом прохладным. Утварь многую увидел. Давильни, желоба, блюда, тазы, корзины, роги, черпала у стен и по полкам нашел. Чисто вымытые, ждали они работы. Обильного и тяжелого урожая ждали. Тончайшая пыль, вестник покоя, их покрывала. Дважды Мириан — туда и сюда — прошел подвалы. Утварь винодельческую многую увидел. Вина не нашел. Пришел обратно. Виночерпию старому, головой землю держащему, о странном он вещает. О том, что вина найти не может, говорит он виночерпию.
В усы цвета железа улыбается виночерпий старый. Велит Мириану в плошку малую плеснуть воды и заступ взять деревянный.
— Заступ лезвием опусти в воду, Мириан-пахарь, и место, где укажу, копай осторожно по кругу, откопав же, встань на колени и глину откинь несмело, как покрывало с невесты. Деревянную крышку, виноградными листьями проложенную, увидишь. Коснись ее осторожно, как божественной тайны. Под крышкой той да отверзнется пучина благоуханная, чан с вином, именуемый нами квеври, ибо в земле пребывает.
— Мицисчури у нас нарекли бы, мицисчури! — не сдержал восклицания Мириан-пахарь.
В ус цвета железа улыбается вновь виночерпий старый. Видит он правду свояка царя своего Мириана. Одного языка они, одного народа. Только Мириан живет вон там, виночерпий же — здесь. И Мириана бог Армаз еще в силе. Ходит он от Хеви и до Ацкури, и иные дороги ему не заказаны. Виночерпия же бог Тушбу от имени халдеецского наречен. Потому земля Мириану — мица, виночерпию же — кевра, и Мириану сосуд в земле — мицисчури, виночерпию же — квеври.
В ус улыбается печально старик-виночерпий. Мириан же оплошность свою видит. Сердцем волнуется он, оплошность спешит исправить. Берет посудинку малую и льет воду в нее, потом заступ берет деревянный и по кругу в нужном месте копает, отнимая глину несмелой рукой, будто прикасаясь к покрывалу невесты. И крышку деревянную снимает он осторожно, будто касается бога. Под крышкой ему отверзается пучина покойная, благоуханная, полная жара. Наклоняется к ней Мириан. Она лик его отражает. Сдерживает дыхание Мириан. Она принимает его дыхание. И опустил бы в пучину, полную жара прохладного, лик свой Мириан, жажду свою утолил бы. Но прежде себя помнит он свояка, царя Утупуршина.
Вино зачерпнул Мириан большим кувшином, девять банов вместил в кувшин он. Легким в руке кувшин ему показался. Вторым кувшином зачерпнул Мириан-пахарь. Двенадцать банов зачерпнул он кувшином. Легким ему кувшин показался. Для левой руки оба кувшина легкими показались. Третьим кувшином зачерпнул Мириан. Восемнадцать банов вместил третий кувшин и легким для правой руки показался. Кувшин на двадцать четыре бана для правой руки взял Мириан. Оба кувшина для правой руки легкими показались. Поднял четыре кувшина он, наверх в дарбаз принес. Утупуршину-царю, плачущему, четыре кувшина он принес. Выпил все четыре Утупуршин, гортань пересохшей осталась. Еще четыре принес ему Мириан. Выпил он половину, гортань отмякла. Вещает он, говорит он Мириану. Слезы прошли, душа окрепла, говорит он свояку своему Мириану:
— Дарбаз мой приходом твоим разрушен, столбы треснули. Железа и бронзы столбы прихода твоего не вынесли, свояче. Жаровни богам моим в дарбазе курились, быкам и львам крылатым. Прихода твоего они не вынесли. Кони стойла покинули, скот — хлевы. Овцы и козы загоны оставили, ослы и мулы увязли в терниях. Плоды в садах до времени созрели и наземь осыпались. Жир нагуляли там дрозды и перепелы. Орлы и соколы бьют их. Народ мой и люди ниц упали. Я восплакал. Раззор ты нанес стране, и чем сестру жены твоей обороню от халдеецу, свояче?
Пересохшую гортань отверз, уста распечатал Мириан-пахарь. Говорит он свояку, царю Утупуршину:
— С чела и темени тяжелый венец сними, с плеч и чресел многие одежды сними, свояче. Ошую щит малый, одесную меч железный, в сердце людей и народ и жену свою возьми, свояче. Спиной обопрись о теплого кедра и столб-матерь. Грудь халдеецу разверни. Вместе выйдем — кто устоит?
Не нравятся Утупуршину-царю слова свояка его, Мириана-пахаря. Взором он потемнел, как луна закрывается тучей. Гнев родил он и Мириану со злобой вещает:
— Нет мне проку в словах твоих, нет проку в твоем приходе! Со злом ты пришел, и не будь сестрами наши жены, богом грозы моим быком Тушбой я тебя поразил бы!
Так Утупуршин свояку вещает.
Утром стрела халдейца коснулась сердца Мириана… Вечером слова свояка его коснулись. Не снесло оно, с болью домой Мириан вернулся. Распря легла меж ним и Утупуршином. Бог Тушбу с богом Армазом друг к другу неприязнь испытали. В бой жестокий друг с другом рвутся. Едва Мириан уговорил Армаза. Домой пришел с болью. Ликовал Тушбу. Утупуршин ликовал, и челядь его славословила. Волною ходила земля. Виночерпий старый из последних сил держал.
Халди халдейский на льва влез. Тейшеба быка избрал. Шивини, владыка солнца, ход его остановил. Держал в руках светило Шивини. Халди с Тейшебой на страну Утупуршина пошли. Города и крепости его сожгли. Народ, какой там был, сожгли. Скот и коней угнали. Взяли дань.
Пришедший домой Мириан кое-как ниву прибрал. Кое-как сады обиходил, виноград в давильню унес и ноги в речке омыл. Дымы стояли на закате, и коршуны вились. Земля Утупуршина шаталась — не мог помочь больной Мириан. Ниву он кое-как прибрал, виноград снес в давильню и ноги омыл. Быка посвятить Армазу забыл, обет не исполнил. Лег на тахту в доме. Белый бык Цикара и черный Никора плачут. Голосом своим рано не поднимает их хозяин, хлеба на длани не подает, к водопою не гонит. На ярмо и на плуг они смотрят, плачут. Сладкого ветра верхнего поля они не вдыхают, дыхания выпаханной земли не чуют. Лег на тахту в доме их хозяин. Курша домой прибежала. Озеро Надарбазеви было ей целью, перепелов она там гоняла. Теперь прибежала, плачет. Некого ей проводить на верхнее поле, некого проводить до Арадети. Цикару и Никору, в ярмо впряженных, ей не облаять. Джеиал со стены крепостной на деревню смотрит, на жену Мириана Белоногую смотрит задумчиво. Мириан не видит. Лежит он в доме.
Жена взгляда Джеиала не вынесла, жена праздного не стерпела Мириана. Дымов на закате не стерпела, в дом вошла.
— Сестре моей не поможешь ли, мужиче? — спросила. — Арадетского наглеца не проучишь ли? Сына тебе я ношу во чреве, с тем смирилась. Младенцев не леплю из глины и теста, от взгляда твоего ночью зачала, смирилась. Почто же лег на тахту, наглеца не проучишь, почто сестру мою от беды не спасешь, Халди и Тейшебу почто не выгонишь?
— Дай день один мне, женщина! — Мириан жену просит.
Нисколько жена его не слушает. С гневом говорит жена ему, Мириану:
— Или мне самое себя, тобой забрюхаченную, мечом железным опоясывать. Шивин солнце держит — день никогда не кончится!
Встал Мириан в доме, обул каламани. С постели встал Мириан, о стену оперся. Дом взором обвел, рукой столба-матери и очажной цепи коснулся. Мечом себя опоясал и щит взял в малую руку. За порог шагнул — ночь в глазах, окрест Мириан не видит. Там Авневи, здесь Арадети и вон где Гори верхнее поле и деревню охраняют, Мириан их не видит. Белый Цикара и черный Никора выи к ярму пригнули, вздохом тяжелым к себе зовут. Мириан не видит. Курша вослед увязалась, перепелиного Надарбазеви гнушается. Мириан не видит. Джеиал задумчиво со стены арадетской смотрит. Мириан не видит. Месепи из лесу вышли двое — мужчина и женщина. Он не видит. Каджи выскочили и кудианы, вот, дескать, когда посчитаемся! Сквозь прошел — им даже обидно стало, в упор не видит. Ацкури миновал — вскинули брови там и губы в удивлении изогнули. Ни Ацкури, ни удивления тамошнего ему как бы нету.
На Кваблиани-реке, где с Армазом вчера под дождем пили, оглянулся на солнце Мириан. Держит его халдейский бог Шивини. Что с той стороны, что с этой жар у солнца одинаковый силы. Взмок Шивини, дышать ему трудно, руки его устали. Обугленным деревом кажется он Мириану.
— Эх! — запоздало вспомнил Мириан обет Армазу.
Еще успел на руки свои взглянуть он — черными ему стали ладони. Упал он на спину, лицом к небу, затылком к земле. Халдей, чьей стрелой вчера был поражен он, ему удивился. Без раны лежащему ему удивился. Глазам не видящим, но отражающим небо удивился. Рукам сильным, но беспомощным удивился он, халдей.
— Что там? — спросил Шивини, солнце держащий.
— Упал! — в недоумении халдеец вещает.
— Как упал? — не понял отворачивающийся от жара Шивини.
— Тав да кевра, головой к земле! — отчего-то не своим, а чужим ломаным, Утупуршину принадлежащим языком халдеец вещает.
— Ну все, стало быть! — обрадовался Шивини, отпуская солнце, которое кинулось куда глаза глядят, и вышло — что в сторону восточную, то есть противоположную той, где обретался со своим народом царь Утупуршин. При этом быстро наступившая ночь оказалась ему, Утупуршину, на руку. Смог он избежать полного разгрома, а возможно, смерти или позора плена. Величием творца, именуя его богом Халди, назначил халдейский бог Тейшеба служебное расследование, ибо излишне говорить, сколь неурочно вышло сие событие. Шивини оправдывался изо всех сил, однако повергнут был и изгнан — во всяком случае, следующая судьба его нам не известна. Странным только является факт существования у букейцев созвучного слова швайн, или свинья. Но нельзя отвергать и обычных в языках совпадений. Так, болгары, прошедшие позднее халдейскими землями и полем севернее Хеви, утверждают, будто букейское слово “спичка” у них означает то, что китайцы издревле именуют нефритовым гротом, а сами букейцы сей грот именуют так, как татары говорят свое слово “сюда”.
Столбец 3
Это известно из жизни Мириан-пахаря, одного из тех, кто удостоился соображения пригласить к себе в компанию под раскидистое зеленое дерево самого творца. Всего этих людей известно одиннадцать или двенадцать. Потому, думается, любое известие о ком-то из них должно представлять интерес, если оно будет даже недостоверным. Времена меняются, и то, что кажется недостойным внимания сегодня, последующим поколениям явится откровением. Из тех одиннадцати или двенадцати имена известны нам суть следующие. Мириан-пахарь и брат его Закро Полуторный, Утупуршин-царь. Известен Армаз, бог Мириана-пахаря, Закро Полуторного и их народа. Следующий из известных есть Дажба, еще другими народами именуемый Дашубой. Некоторые утверждают, что якобы именно он ушел вслед за творцом в мнимой надежде проследить его путь в земли еще более благодатные, нежели та, какую Ткмирия дал компании. Думается, утверждение это есть ложью, ибо Дажба есть бог тех, кого впоследствии стали именовать букейцами, то есть предположительно он стал богом для камаритов и ленов, которые суть один народ, но только разного пола. Букейцы есть народ столь неприхотливый, что всегда довольствовался самым малым. Он длительное время может довольствоваться только лотосовым пивом, ядовитой водкой и картошкой. Впрочем, столь же длительное время он может обходиться и без них, ибо ему тесное может быть обширным, а обширное — тесным, и все это в зависимости от духа. Из этого следует простое. Дажба, получив благодатное, и пальцем бы не пошевелил искать еще более благодатное. А если и пошел за Ткмирией, то пошел единственно лишь из присущей букейцам беспечности, соединенной с непреходящим любопытством, облеченным в их душевный вопрос: а что из этого будет? Потому охульное обвинение может происходить лишь из чьей-то зависти. Более того, сведение о том, что один пошел за Ткмирией, называет именем Буркули.
Нам неизвестно, как букейцы оказались в своих неласковых землях. Но можно с истиной утверждать, что Дажба в том нисколько не виноват. Надо ведь еще знать, что Дажба именем сходен с халдейским богом Тейшебой и диауэхским богом Тушбу. Возможно, оно так и есть — един бог трем народам, и это может означать только то, что букейцы, халдейцы и диауэхи когда-то жили рядом, отчего враждующие с ними прочие народы вполне могли разразиться клеветой, ничуть не озаботясь об истине. То есть вполне они могли позднего халдейского Тейшебу, известного своим неистовым нравом, путать с Дажбой.
Надо сказать, что деревня Мириана никогда с халдейцами во вражде не состояла. А если сам Мириан ходил помогать против них Утупуршину, то не подлежал осуждению ни от каких народов и даже от самих халдейцев, ибо ходил помогать свояку, то есть мужу сестры своей жены.
Измышление, думается, появилось позднее, когда пришли наблюдаемые из Хеви конные народы, пришли и вытоптали верхнее Мирианово поле и потом сокрушили халдейцев. Им было выгодно сказать, ибо выходило, что Тейшеба, то есть как бы и Дажба, со своих земель ушли сами, а пришедшие оружием и коварством конные народы их земли нашли пустыми, в связи с чем на них остались. Впрочем, измышление может быть обыкновенным происком элуев.
Следующим из присутствующих под тем деревом был Ухия, ныне живущий близ стены Ниневийской и которого не реже двух раз в год призывает сам Хаммурапи. Есть сведения об Ухии, что через отца своего Овлиту, покинувшего небо по причине своей роковой ошибки, является прямым потомком Мхеки, вечно трудящегося и заложившего основу большей части всего сущего. Подле него, говорят, сидел Веиан Стацанв, воин, о котором известно, что пить он мог столько и делал это столько, что некогда смог сказать: питие может быть только хорошим или очень хорошим, — и еще: стакан без водки не стакан. При этом безмерном питии он, однако, оставался воином. Согласно букейской традиции не помнить своего прошлого и вновь все начинать сначала, иных сведений о Веиане Стацанве нет. Стакан же есть мера пития, вмещающая одну шестидесятую бана. Увековечил эту меру, а также самого Веиана некий халдейский писец, написав слева направо, то есть при устоявшемся солнце, слова Веиана на своем халдейском языке. “Кевра, шуре, еури садуни стакане. Стакане еурие, ари Арале”, — написал писец, что на некоторые языки можно перевести как: “Он, стакан, землю, оружие и бога сотворил”, на другие же языки вообще никак нельзя перевести.
Если взять за основу известие о смерти Мириана-пахаря в указанные события, то произойдет она до пришествия конных народов за полтора века — конечно, если не считать веком день, когда солнце зацепилось за Арджевани, а принять веком нынешнее исчисление, то есть время в сто лет. И еще выходит по таковом известии, что Армаз пережил Мириана на тысячу лет. Есть, однако, еще одно известие, никому из сохранившихся не принадлежащее, отчего постоянно игнорируемое, оставшееся без начала. Повествует оно о дальнейшей жизни Мириана, то есть считает, что Мириан в указанные события остался жив. “Мириан, и весь народ, и все люди пришли, чтобы искать своих богов, и, не найдя их, встревожились и удивились. Многие из народа и людей говорили: бог халдейцев и наш Армаз во вражде были меж собой, ибо наш Армаз, не умышляя, напустил на того море, и теперь тот отомстил и это явил на этом”. Вот есть такое известие, и, возможно, все было именно так.
Столбец 4
Армаз принес Мириана, положил под межевой орех раскидистый в виду дома его и сел сам в колючей облепихе. Справа место его река обтекает и слева. Сел он, разуться не хочет. Лбом о меч в ножнах оперся, думает. К Ткмирии вечером на застолье призван был он, Армаз. В дальнем темном углу дарбаза, дворца его, сидел он мрачный. Халди халдейский многой данью похвалялся. Многим приношением горд был Халди. Халдейский Тейшеба данью похвалялся. Приношением многим гордился Тейшеба.
— Выступил я и в бою завоевал город его, Утупуршина! Народ его сжег я! Дым и гарь сладкие каждый да вкусит. Моих трудов каждый да коснется! “Халди велик и велик Тейшеба!” — каждый да скажет! — так сидят они и вещают.
Ткмирия ликом к ним повернут. Многие боги ликами к ним повернуты, каламани их развязывают, моют ноги их и травой прохладной снимают с них усталость. Дымам и гари сладким внимают, вином запивают поспешно. Сладкое вино Утупуршина льют на жаровни. Горькое вино Утупуршина мимо стола льют. Сути горького и сладкого не познать им. Сути горького и сладкого они не знают.
— Почто сумерничаешь, Армазе? — спросил его Дажба. — Всяк пьет и веселится. Малым богам по двенадцать банов вина досталось. По двадцати и четыре досталось средним. Сорок восемь имеют великие. Творец владеет всем. Ты же не принял и капли.
Посмотрел в глаза ему, Дажбе, Армаз печальный. Нету у него, Армаза, обещанного творцу приношения. Халди и Тейшеба по десяти тысяч баранов, по тысяче быков ему посвятили. А годовалый красный теленок с белыми ресницами у Мириана по двору ходит — жалко его Армазу, видит он его выросшим, видит могучим и статным, видит опорой — не может Армаз взять его и отдать творцу в качестве обещанного.
Дажбу и Армаза, меж собой говорящих, Ткмирия видит. К ним, Дажбе и Армазу, подручного своего Мертаела он посылает. Несет он, Мертаел, его слова:
— Ну, ладно, ладно Армаз хмур — ему удачливость брата Тейшебы застит. Тебе же, Дажба, что у меня на пиру не нравится? — якобы велит он передать собеседникам. Так говорит Мертаел им, Дажбе и Армазу.
Гнев испытали они, Армаз и Дажба. Сердца их всколыхнулись для схватки. В бой жестокий готовы они ринуться. Мечи и стрелы обнажить они готовы. Нечаянно локтем Армаз задел столешницу. Опрокинулась она и пролила вино на чресла Халди и Тейшебы. Обильно полилось вино Утупуршина, у него в бою взятое. По пояс в вине они оказались. Иным же малым богам примнилось, будто в море они упали. Кинулись вплавь они и спаслись на столешнице, приняв ее за остров. Тесно им там, и посуду они за горы прнимают.
— Куда как велик Ткмирия наш, что столь малой твердью довольствуется! — многие из них алкают.
Ткмирии слова их слышны. Доставляют они ему удивление.
— А на этих взгляните, на Халди и Тейшебу! Подлинно в лужу сели! — шепчутся меж собой малые боги.
Слова их Халди и Тейшебе слышны. Гнев в сердцах их рождается. Гнев испытали они, оба халдейские бога. В бой жестокий хотят они вступить. Ткмирии лишь они остерегаются — позволит ли в дарбазе своем.
— Давай, выйдя отсюда, отберем у Армаза его владения! Народ его давай с земли вытряхнем. Дары несметные от него нам да будут! — так говорят меж собой Халди и Тейшеба.
Дажба их слышит. Спиной к спине Армаза встает он. Плечом к плечу, колено к колену встает он Армазу и молвит:
— Джеиал с Арадетской стены смотрит во двор Мирианов на жену его Солнцеликую. Но лика не видит. Ноги лишь ее белые он видит. Подобно же трудов и печалей Армазовых вы не видите. Оплошку лишь его видите нечаянную!
Зрят союз Дажбы и Армаза оба халдейские бога. Умысел свой покрывают они тьмою. Еще десять тысяч баранов и тысячу быков сговариваются дать Ткмирии. Царя халдейцев в новый поход подвигают. Видя их рвение, Ткмирия умыслом посылает Дажбу от Армаза в землю индийскую.
Так было вчера за столом творца. Сегодня же сидит Армаз, принеся Мириана под межевой его орех раскидистый и зеленый. Сидит он в колючках облепихи. Слева вода и справа вода его обтекает. Но не снимет он каламани, не опустит ноги в струи. Лбом он о меч в ножнах оперся.
На левой скале город брата его Уплоса тесаный стоит. Тщетно брат его призывает. Во врата его Армаз идти не хочет. Вина и хлеба, стола его Армаз не разделит. Велит Уплос готовить назуки и каду. Велит гозинак медовый на стол ставить. Молочных поросят и барашков нежных из Хеви велит Уплос на стол готовить. Перепелов с озера Надарбазеви тучных велит Уплос на сковородах в масле жарить. Брата в город свой, из скалы тесанный, войти просит.
— А не хочешь ко мне, давай побежим в Гори! — Уплос брату предлагает. — Вот мигом через холмы Квернаки перескочим, как было в детстве, кто первый! — так брат Уплос брату Армазу молвит.
Криво Армаз улыбается. Конечно, в детстве не раз скакали они наперегонки. Один раз до того доскакались, что с разбегу плюхнулись в Восходное море, которое некогда будет поименовано Гирканским, в иное некогда — Сарматским. То-то мать перепугалась — а ну как тамошние перекроют обратный путь! Кликнула отца. Схмурил тот брови, тучи на восточные берега моря нагнал, тучи и тьму. А тамошние боги, боги восточных берегов, вышли к морю, к мглистым его волнам, и грозить взялись. Осерчал отец, схватил оленью лопатку, бросил. Упала она подле восточных берегов, плеснула воду. Упала вода меж песков красных и песков черных восточного берега — их оросила, сама легла морем. Люди и народы пришли к воде в пески красные и в пески черные. Дано было названье воде той, морю тому по языку людей тех и народов. На месте же падения лопатки образовалась круглая яма и заполнилась водой — дно по краям выпучила и теми краями от моря отгородилась. Восточные боги от лопатки пригнулись, обиду запомнили.
— Подождем, — сказали. — Подождем. Усилятся наши люди и народы, обретут название — найдем дорогу к обидчику!
А голодранцы, Армаз с Уплосом, не чуя себя, уже в матушкиных покоях прятались.
— А помнишь еще! — снова Уплос брату напоминает. — Помнишь, как упал ты!..
— Э! — вскочил Армаз, догадкой озаренный. — Так вот почему он постоянную вражду ко мне в сердце носит!
— Кто? — это Уплос в недоумении спрашивает.
— Братец наш с тобой, Тейшеба! — Армаз ему отвечает.
— Тейшеба? Вражду? — удивляется Уплос.
Шагает через речку из колючек своих Армаз в город брата. Проходит он тесаными улицами его в дарбаз его, во дворец. Ноги омывает и руки, лицо омывает родниковой водой, в зеркало смотрится и усы расправляет — волос к волосу закручивает, к трехногому столу садится на маленький стульчик.
— Именно вражду, братец, именно вражду! — говорит. — И я теперь знаю, почему. Ведь с самого детства взгляда доброго я от него не помню. Слова ласкового не слышу. Тучей он смотрит на меня. Быком неудовлетворенным готов он стоптать меня. А почему — только сейчас я понял да и то с твоей подсказкой.
— С подсказкой? — ничего не понимает Уплос.
— Да! — продолжает Армаз. — Ты про падение мое с неба на землю вспомнил. Это явилось твоей подсказкой. Вспомни, как матушка наша хлебы печь любила! Вспомни-ка, закваску из хмеля она всегда с вечера готовила, тесто с вечера ставила на теплые камни, а утром, поднявшееся, его вымешивала. В тот день не случилось у нас закваски. Послала она Тейшебу на базар. “Купи меру закваски у людей!” — попросила. Открыл он лаз, спустился… Ну, теперь помнишь?
— Теперь помню, братец! — просветлел Уплос. — Ведь ты отличался как раз тем, что закваску пить любил. Стоило только матушке оставить ее без присмотра…
— Да уж! — по-детски причмокнул Армаз. — Вот я и высунулся в лаз за Тейшебой. Невтерпеж мне стало.
— Высунулся и не удержался, брякнулся на базарную площадь! — умаслил улыбкой лик свой Уплос. И без того светился он от братова прихода, а тут светильники от невозможного соперничества погасли — никто не заметил.
— Брякнулся да прямо перед ним! — тоже Армаз улыбнулся. — А он меру бросил и в три прыжка укрылся у нас в чулане! “Я папе скажу!” — заревел!
Так беседуют братья Армаз и Уплос в крепости тесаной Уплоса.
В беседе за рогом вина и снедью Армаз исподтишка в окно поглядывает. Видит он Мириана, под раскидистым деревом лежащего. Никто к нему не подходит. Непутевая Курша на озеро Надарбазеви бежит — перепела ее прельщают. Солнцеликая жена Мириана рубашку для ожидаемого младенца выкраивает — будущим счастьем поглощена она. Белый Цикара и черный Никора лениво жвачку в грязной заводи жуют — дрема и теплая грязь им приятны. Никто к Мириану не подходит. Орлом обращается Армаз и кружит над Мирианом. С Уплосом, с братом младшим в городе тесаном, брату принадлежащем, сидит он, и одновременно орлом кружит он над Мирианом. Закро Полуторный стрелу в него пускает от глупости своея — одна орлу попадает. Жалобно вскрикивает орел, в кружении своем спотыкается.
— Что с тобой? — тревожно Уплос Армазу в глаза смотрит.
— Нет, ничего. Тебе показалось, верно! — скрывая смущение, Армаз отвечает.
Сам же сорокой оборачивается, на стреху Мирианова дома садится, стрекочет. Солнцеликая выходит.
— Чтоб ястреб тебя задрал! Хау! — в сердцах сороке она кричит.
От таких слов смолкает сорока.
— Нет же! С тобой происходит что-то! — Уплос оставить тревогу не может.
Как бы недоуменно плечами Армаз пожимает. Мол, зря беспокоишься, братец. А сам же куликом-трясогузкой припорхивает к Цикаре с Никорой. Бегает трясогузка перед их мордами, трясет гузном, головой и клювишком к земле приникает.
— Что бы с ней быть могло? — спрашивает Цикара Никору.
— Небось на гнездо ее улеглись мы! — предполагает Никора.
Встают нехотя из лужи и уходят восвояси.
Плачет, кричит трясогузка.
— Луною клянусь и богом ее, хранителем клятвы, отстоишь ты от стола моего! — вскрикивает не на шутку встревоженный Уплос. — Ведь только что слеза твоя в вино упала. Погляди — вместо красного оно стало розовым!
Армаз при его словах сдержаться не может, показывает он брату на Мириана.
— Не хотелось мне тревожить тебя, — говорит. — Но ты стал отцом народа сего, от небожителей отказавшись. Ты можешь в дом их входить безвредно. Внеси Мириана в дом его, уложи в постель, дай исцеление.
Уплос, брат Армаза и Тейшебы, небо ради земли покинул и с неба удалился. Там, на небе, сказано: “Саикиоствис ес саакао даутмиа да ганшоребиа! Небо он оставил, на землю удалился!” — ибо жизнь людская его приворожила. Выплакала мать у отца, у мужа своего, для него снисхождение. Жалко матери с сыном расставаться. Сердце ее разделилось. Сама человеком стала. Ночью, когда муж ее укрыл солнце дерюгой, положила она сыновью голову себе на колени, гладила его, счастливо уснувшего, волосы его перебирала и плакала, плакала-приговаривала:
— Иври, Арале! Тари, Арале! Ари, Арале!
Кто сейчас скажет, что слова эти обозначают. Некоторые люди и народы с той поры в песнях так поют. Никто сих слов сейчас не помнит. Раньше же все понимали, потому что раньше все вместе жили и язык был всем один. Так было раньше. Но разбрелись. И даже букейцы ушли. И, говорят, царь Хаммурапи тому подивился. Ушли, все разбрелись. А раньше друг друга понимали. И мать о сыне плакала, мужа, владыку, просила:
— Иври, Арале! Тари, Арале! Ари, Арале! Владыка могучий, дай, не оставь его!
Все раньше язык этот знали. Но уже во времена Мириана забыли. Потому-то Мириан со своей Солнцеликой мог только так разговаривать: зачем мне этот дет на глиняном ног! В оправдание его можно сказать, что жена его Солнцеликая все-таки была хеттской царевной. То есть мало того, что говорила на чужом языке, так ведь еще на языке женском, языке царском, как там было у них заведено. Помните ведь, как Мириана-пахаря в дарбазе, дворце Утупуршина, уму-разуму научили. Есть, сказали, язык высокий, есть низкий, есть язык царей, а есть язык тряпичников. Плакала мать, причитала. Ни богатством, говорила, ни мощью, ни домом, ни властью — одной лишь слезой богаче ты нас оказался. Так говорила.
Снизверг, сниспустил отец сына, лишил божественного. Дал ему народ, дал город. Может Уплос входить в дом, без вреда для дома.
— Внеси его, Мириана, в дом его, уложи в постель, дай исцеление! — попросил Армаз брата.
И, слова не сказав, предстает Уплос подле Мириана. В дом его вносит. Солнцеликая его видит. Гневом неотразимые ее глаза преполняются. Уста открываются гневом.
— Так-то, мужиче, — говорит сурово, — так-то ты сестре моей помогаешь! Вдругорядь собутыльника находишь и вчера хотя бы сам своим ногом, — она не упускает случая передразнить мужа, — и вчера своим ногом домой приперся, а ныне же собутыльник тебя несет! — так она мужу говорит, вещает.
Уплос ей возражает.
— Нет, сударыня, — говорит, — дух его прерывается, свет от него уходит. Худым словом убил его Утупуршин!
Не слушает его Солнцеликая.
— Я младенца твоего, — кричит в гневе она Мириану, — я младенца твоего во чреве ношу, ныне свет подарить ему собираюсь, а ты на стороне собутыльничаешь! — и Уплосу во гневе же кричит она, Солнцеликая. — А ты кто такой, ты, безродный и бездомный пьяница! — это она кричит Уплосу, небо на землю ради людей сменившему.
— Сударыня, язык нам всем один дан от века. Но от века же даны два уха! — сдерживает себя Уплос.
Смехом звонким и злым в ответ разражается Солнцеликая. Бранью, как жениха зерном, осыпает она Уплоса. Не находит он сил. Кровь и вино красные на миг силы его отнимают. Разум его тьму обретает.
— С этой поры, — тихо, но внятно говорит Уплос, богом себя почуя, — с этой поры балабонить тебе без меры, но никто тебя не послушает. С этой поры рожать тебе в болях, но никто тебя не пожалеет. И хоть гору работы ты переделаешь, с этой поры никто ее да не увидит!
Говорит так Уплос, остаток божьего вдыхает Мириану и выходит. Снова смехом разражается жена Мириана и вдруг чувствует движение младенца. Боль она чувствует, дотоле незнаемую. В страхе в хлев она удаляется. В хлеву она кричит. В хлеву плачет она. В хлеву тьму свою конечную видит. Ночь видит, и рассветом ей является рождение ребенка.
Родила она Мириану сына. Сначала про него “Мой!” сказала. Обласкала его и в пелены завернула. С ним Мирианов дом покинуть захотела. За ворота вышла, оглянулась на дом проклятие кинуть, походя на младенца взглянула и — будто камень под ногу попал — споткнулась. Лежит младенец в ее руках, покоится он, ей боль принесший. Лежит он, покоится в руках ее и губами чмокает. Тепло от его чмокания идет ей, Солнцеликой. “Зачем мне дет на глиняном ног!” — вспоминает она слова Мириана. И снова глядит на младенца. И видит в нем черты свои и видит черты Мириана. “Не надо нам дет на глиняном ног!” — она думает.
Повернула она к дому, входит. Вошла она в темный дарбаз, в комнату малую. Нежилым ей она пахнула. Вздула огонь Солнцеликая, видит. Видит цепь очажную стылую — никто пепла под ней не тронул. Видит ларь мучной преполненный — хлебов с вечера никто не заквасил. Видит руно мягкое неопряденное — никто прялки не коснулся. Щит видит малый валяющийся — Мириан его к стене не привесил. Мириана видит она на тахте лежащим — каламани он не скинул. От пития многого и обильного так никогда не лежал он. От трудов изнурительных многодневных так не падал он. Рану жестокую получив, себя он помнил. Всходило ли солнце на востоке или всходило на западе — всегда до его лучика вставал он. “Ты мне солнцем, женщина!” — дарил он ее, Солнцеликую, улыбкой. Водой холодной омовался он, быков Цикару с Никорой чистил, ярмо возлагал им и шел на верхнее поле или мотыгу брал и шел в виноградник. Дом его был чашею полной. Теперь же муравьи поползли по столбу-матери их дома.
— Муж! — в страхе она окликает.
Отверзает веки Мириан. Мрак ему в глаза, кругом не видит. Пепла остывшего в очаге не видит. Муравьев на столбе-матери не видит. Щит брошенный не видит и не видит жену свою Солнцеликую. Сына не видит. Мрак ему — в глаза. Убивает слово худое, дети мои.
— Муж! — Солнцеликая шаг к нему делает.
Как обласкать его, она не знает. Благодарного слова к нему она не изыщет. На языке мужа своего она их не знает. На своем языке она их забыла.
— Муж! — встает она к нему рядом. — У нас с тобой есть то, что взглядом ты мне посеял, а во чреве выносила. Встань и возьми его!
Нету сил Мириану. Руки он не поднимет и голову не поднимет. Мрак в глазах его, солнце ему померкло. И один раз пытается встать он и два раза пытается. Ноги его не слушают. Солнце ему померкло, и земля ему не опорой.
Видит Солнцеликая напрасные старания мужа, видит боль его. Что-то с младенцем и молоком для него в ней еще родилось. Видит она Мириана. Боль глаз его видит. Судорогу бровей и жажду губ его она видит. Спешит она за вином и вино ему приносит. Спешит за водой ключевой и воду ему приносит. Жаркого винограда ему приносит. Хлеб она ему приносит. Очаг она возжигает. Теплой водой моет она мужа. О дите своем она не думает. Лежит дите одиноко. Муравьи к нему ползут. Хмурится младенец и плачет.
— Не мешай отцу своему, бесстыдник! — с любовью кричит ему Солнцеликая.
— Когда бы я ему помешал — да разразил бы меня гром Тейшебы! — отвечает ей младенец.
Матери слова его приносят радость. Сын ее лепечет — матери тепло на сердце. Отцу они несут тревогу — без сил как он защитит сына? Не видит он младенца. Мрак и тьма правят его зрением. Мрак и тьма гнездо в душе его свили. Худое слово убило его, быка необоримого.
— Видишь, какой желудь во чреве моем ты посеял, видишь, дубок какой у нас народился! — ласково говорит она Мириану, Солнцеликая.
Только слеза стала ей ответом, слеза из невидящих глаз, с теплой водой смешанная. Слезы она не видит. Говорит она, счастливая:
— Испеку тебе хачапури и каду, сына молоком своим накормлю. Загоны скотьи вычищу, сад и виноградник приберу и вспашу верхнее поле. С Куршей на Надарбазеви охотой схожу, принесу дичи, ощиплю, насажу на вертел. У огня вместе сядем, сыну имя изыщем!
Слышит ее Мириан. Слезу утереть он хочет. Но руку поднять силы нету. Голову поднять силы нету. Слово худое все забрало.
— Знаю я имя себе! — младенец из пелен своих матери отвечает. — Коли ты меня в такой час родила, то имя мне Пиркуш, имя мне Угрюмоликий!
— Уй, негодник! — счастливо мать отвечает. — Ты и сам не знаешь, что говоришь! Как же тебе имя такое носить, тебе, сыну хеттской царевны Солнцеликой!
— Как же я радостным буду, когда отец мой, меня ни разу не увидевший, во тьму вечную и сырую уходит, а ты, забыв его, вскоре Армаза содвинешь! — с горьким плачем ей сын отвечает.
Сердится словам его Солнцеликая, счастливо сердится. Глупого его она прощает.
— Эх, лучше бы не послушалась я мужа своего и сделала бы себе дет на глиняном ног! — говорит она сыну, счастливая.
Радостно ей слышать лепет сына и радостно теплой водой мыть мужа. Радостно ей думать, как испечет она хачапури и каду, как поднесет их, горячие, ему на ореховой дощечке: “Отведай, муже, насыться, обрети покой и силу!” Радостно ей и кутает она Мириана в пелены, как младенца, несет на ложе и покрывает многими шкурами: “Согрейся, муже, обрети покой и силу!”
Хочет видеть сына Мириан. Но мрак ему застит.
— Женщина! — зовет он Солнцеликую. — Каков он, сын наш?
— Маленький! — счастливо она отвечает.
— Маленький, как кто? Как косточка виноградная или… — Мириан спрашивает.
Ищет сравнение Солнцеликая, найти не может, хочет измерить.
— Да с Куршу величиной я, я с Куршу! — отзывается он.
— Еще какой он, женщина? — спрашивает Мириан про сына Солнцеликую.
— Прекрасный! — счастливо она улыбается.
— Прекрасный, как что? Как гроздь виноградная или… — Мириан спрашивает.
— Да с теленком сравнюсь я с годовалым, белым с ресницами красными! — отзывается сын.
— Еще какой он? — спрашивает Мириан.
— Глупый я, глупый! — горько сын отзывается. — И без отца своего едва ли мир сей постигну!
Мириан счастливый Солнцеликую жену свою подзывает. Радость ему принесло рождение сына. Радостью этой хочет он жену одарить. Мрак и тьма от него отступили. Покой ему пришел. И простил он свояка Утупуршина. “Эх, — только подумал, — не успел я увеличить запашку и дом не успел расширить. Придет свояк, страну свою потерявший, тесно нам тут придется — ведь теперь семья у меня, и люльку-аквану где-то надо поставить”. Дал знак он жене, Солнцеликую к себе приблизил. Оставила она стряпню, тесто оставила недомешанным, сыр оставила недотертым, масло невзбитым, орехи и мед оставила. Пришла она к мужу-пахарю. Встала подле. Слушать и внимать ему готова.
Родилось что-то в груди Мириана. Неведомое доселе томление ему пришло, грудь стеснило. На руки он взять Солнцеликую хочет и отнести на верхнее поле. Хлебами зрелыми и ветром горячим обласкать Мириан ее хочет. Отнести в лес Мириан ее хочет, уложить в прохладу урочищ, мягкими травами и птичьим пением обласкать ее он хочет. Но помнит он слова Армаза о многих конных народах в большом поле, которое видно из Хеви. Счастье ему — иметь жену и сына. И тревога ему за них. Свое счастье и свою тревогу сказать он ей хочет. Но вдруг обрывается его дыхание, вдруг тьма и мгла ему возвращаются.
Армаз же и брат его Уплос ночь напролет пируют. Радостно им. Пьют и едят они, от радости и хмеля ничего вокруг не видят. Довольные друг другом, Армаз и Уплос ночь до утра пируют. Армаз вспоминает:
— Мы с Мирианом в дождь пили, — говорит он брату. — Месепи двое, мужчина и женщина, на нас любоваться вышли. Мужчина вот что сказал: “На земли на эти винный дождик идет. Пьяный леший и черти водят свой хоровод”. А? Стихи это, уважаемый братец! Мы с Мирианом пили. Мы с ним хмелели. Ни леший, ни черти, ни ведьмы, ни русалки — никто — никто от нас не получил ни капли. Но сказал месепи так — и вышло в словах все правильно. Совсем все неправильно сказал, но вышло все правильно. А? Когда-нибудь я эти стихи доброму человеку в сердце подарю. И назову того человека ну вот хотя бы… Ну вот Шота его назову.
— А почему именно Шота? — Уплос брата спрашивает.
— Да потому что хлебец вот передо мной лежит, хлебец шоти. И давай, братец, тоже стихи придумаем!
— Мы?
— Да!
— Э!
— А что?
— Может быть, тебе и под силу стихи придумать, богу. А мне, убогому, где уж! — Уплос брату отвечает.
— Эээ! — Армаз с укоризной рукой отмахивает. — Месепи да могут, а мы нет? Давай думай, о чем правильно неправильно говорить будем, о чем стихи сочинять!
Уплос, брат младший, старшего брата Армаза любит и слушает. Думает и ищет правильное неправильное брат младший Уплос. Подумал и наполнил вином красным. Подбоченился гордо, ногу в сторону отставил и сказал велеречиво, как то стихотворцу подобает:
— Небожитель Армаза пришел в гости Уплоса! — сказал он и брату старшему, любимому, в глазах смотрит, ищет его радости и его похвалы.
Армаз брата младшего слушает. Еще ждет чего-то от брата Армаз.
— Ну как? — в нетерпении Уплос брата старшего, любимого, спрашивает.
Не смотрит ему в глаза брат старший Армаз, но уста отверзает. Уплос ждет оценки, и говорит ему Армаз.
— У месепи лучше, — Армаз, глядя в пол, говорит. — И у царицы Хатшепсут лучше. И у Давида-Песнопевца. Я уж не говорю о Гильгамеше. Эх, род наш с тобой непутевый и бесталанный!
— Хорошо, — говорит брату старшему Уплос с легкой обидой. — Теперь ты найди правильное неправильное, ты сочини стихотворение.
Армаз, брат старший, брата младшего любит и слушает. Думает и ищет божественное брат старший Армаз. Думает, азарпешу наполняет вином багряным, подбоченивается гордо, ногу отставляет и говорит велеречиво, как богу подобает:
— В город брата Уплоса пришел в гости Армаза!
Говорит, ждет и спрашивает в нетерпении — как?
— У меня позаимствовал! — с легкой ревностью Уплос его попрекает.
— Нет, сам сочинил! — искренно Армаз ему отвечает.
— Ладно, — соглашается Уплос. — Эх, род наш с тобой некудышный!
— А может, первые стихи всегда несовершенны? — с надеждой Армаз предполагает.
— Так выпьем за вторые! — вдохновенно с каменной полки Уплос серебряную азарпешу снимает — азарпешу, чашу вместительную.
Сказал, снял, вылил в нее мех воловий и прибавил из меха овечьего. Наполнил чашу, глаза потупил и прибавил робко:
— За стихи вторые, которые о женщине!
— А есть на примете? — про женщину полюбопытствовал Армаз.
— Да, есть. Дочь кузнеца из Хеви! — Уплос любимому брату открывает тайну сердца.
— Как ты отсюда увидел ее? — в удивлении Армаз спрашивает.
— Увидел, — горько Уплос брату любимому сказал. — Она на том берегу стоит, я — на этом. Из-за потока, камни ворочающего, голоса друг друга ни разу не слышали!
— Сказал бы мне — в миг единый свел бы я вас вместе! — хлопает в ладоши от досады Армаз.
— Сам пропасть не одолею — какой же я мужчина! — возражает брату любимому Уплос.
— Все-таки, — не соглашается Армаз. — Ты только скажи — враз соединю вас на веки вечные. Не захочет, да соединю!
— А знаешь, я что заметил, — вдруг признается брату Уплос. — Если бы я одолел пропасть, если бы я оказался на той стороне, если бы прикоснулся к ней, весь жаром своим опаленный, если бы счастьем наполнился — разве бы были стихи, а? Покамест же стоим мы, друг другу недосягаемые, и она сказала боль свою, и я сказал свое сокровенное. Не слышал я ее голоса ни разу, но знаю ею сказанное. “Весна, не приходи, — говорит она. — Не приходи, ведь я слепая теперь, я цветения твоего не увижу. И безрукая я теперь. Я и цветов твоих собрать не сумею!” — так она говорит на своем краю пропасти, так плачет она, немая.
И выпили братья от азарпеши, и запели песню, эту хевскую женщину прославляющую — вдвоем запели на три голоса. Не надо ведь забывать, что Армаз богом был и петь двумя голосами враз ему вполне под силу. Запели, взгрянули они под самые облаци, и от их трех голосов облаки путаться стали, весь порядок нарушили. Те, кому положено с дождем быть, в легкие мазки перистых превратились. Грозовые-громовые заблистали перламутром, сушь и жар предвещающим. А… — ну да, и этого хватило, чтобы Тейшеба выскочил в недоумении.
— Ах, ты так, едрена мать! — по-халдейски, разумеется, обозлился он на Армаза.
— Да стереть его с лица земли! — поддакнул чувствующий свою недавнюю промашку Шивини, бог халдейского солнца.
— Еще кто с нами? — громоподобно воспросил Тейшеба, и от его голоса почернело небо над землею Армазовой, над деревней Мириана, над Арадети и Авневи, над Горийской крепостью — а уж про Уплисцихе и говорить нечего. Над ним бездна разверзлась, и окаймил ту бездну Тейшеба халдейский своей ратью.
Если прямо сказать, рать его состояла вот из кого. Были тут боги разных народов, как сущих, так и ушедших — что называется, бесхозные боги. Больших и небольших народов были тут боги. Пришли даже те из них, которым еще не было народов и они еще не были известны, но уже смотрели, уже ждали в нетерпении часа, так ждали, что каждого из них — за едва малым исключением — облекал кровавый мрак. Был среди них и букейский свирепый Лед, букейский беспощадный Черемох и был Дажба, посылку Ткмирии в Индию презревший и вернувшийся с дороги, узрив бездну, над Армазом и Уплосом разверзающуюся. Явил себя Дажба иным богом букейцев, явил светлым Белбой сильным, светлым, жалостливым. Были здесь букейские боги, хотя могли бы не быть, ведь ушли букейцы, и Хаммурапи сказал им вдогон: холмы их далеки, а языки странны.
От многого богов количества вышло так, что сам Тейшеба оказался немного затертым, и, возможно, из его затеи вообще бы ничего не вышло, сшиблись бы и затоптали бы они друг друга, если бы букейский Лед не внес разумное предложение, суть которого заключалась в том, что рать следовало разделить по временам: старые боги, средние и новые. Тейшеба воспрял, возглавил объединенную рать старых и средних. Он бы, конечно, возглавил и новых, однако же они в силу своей молодости оказались столь строптивы, что некоторые из них, услыша свою роль подчиненных, оставили Тейшебу вообще, а некоторые собрались перейти против него — и сделали бы, если бы старики не нашли им узду в виде крепких затрещин. Тогда они остались с Тейшебой, но повели себя так, что Тейшеба предпочел оставить их.
Тейшеба возглавил две колонны и предпринял ими движение. И, точно копируя своего бога, по земле в две колонны пошли войска халдейских царей. Шивини вновь взлез на Арджевани, перехватил светило, накрыв обратную его сторону дерюгой, отчего все, что было позадь него, оказалось окутанным тьмой, сокрывшей движение халдейцев.
Новые боги сели ждать своего часа. При них остались несколько наиболее почитаемых из старых — вероятно, в качестве дядек. И когда всем известный гуляка Иацамух, несколько смутившись от многости Тейшебы и одинокости Армаза, вторично собрался перейти к последнему, сии дядьки его удержали, что, однако, пользы им все равно не принесло, ибо тот принял изрядную долю пива и засиял своею улыбкой, от которой, как известно, спасения нет ни одной из женщин. Старики поняли свою ошибку, но исправить не сумели, так как небесные женщины и даже кое-какие из земных, тайком покидая мужнины покои, потянулись к нему, и остановить их, разумеется, ни сил, ни речей старческих не хватило. Во избежание непредсказуемых последствий они оповестили о том мужей, некоторые из них тотчас же поспешили домой, но большинство, уже объятые яростью битвы, сказали, что разберутся с благоверными потом, теперь же они битвы не оставят, ибо мужское желание несокрушимо. И вышло, что даже за вычетом ушедших у Тейшебы все равно осталось столько, сколько не смогли разместиться в одном месте. И опять положение спас букейский Лед, посоветовавший разделиться еще раз, но уже на три части и двумя атаковать, третью оставив в необходимом резерве.
Сдвинулись рати. Прогнулись небеса и лопнули бы, не подопри их в некоторых местах горы. Даже холмы Квернаки для этой цели сгодились, те, что по ту сторону Горийской крепости и по эту. Даже на них сели небеса. Горийцы, особенно кто ростом повыше, могли, подняв руку, из крепости своей их коснуться, а низкорослые могли их достать палкой. Птицам некуда стало деться, и они вступили в борьбу со зверьми — крупные с крупными, мелкие с мелкими или много мелких с одним крупным, так что непутевой Курше, раньше на озере Надарбазеви перепелов гонявшей, бегством от них под домом Мириана пришлось скрываться, а они, осмелевшие, расселись по рогам Цикары и Никоры. Расселись и ждут — виданное ли дело! — исхода битвы. А в целом борьбой своей Шивини на Арджевани к солнцу прижали. Дерюга его прогорела и обожгла Шивини. Больно ему стало, испытал он боль, разжал руки, бросил дерюгу, солнце выронил. Видят это боги. Смех уста им открывает. Тейшеба и Халди могучие взором молнии мечут.
Солнце осветило и ту сторону, которая от дерюги во мгле пребывала. Осветило, и Армаз с Уплосом, оглянувшись, увидели блеск многого оружия, колыхание шлемов и ярость глаз взгоряченных коней.
По правде сказать, растерялись сначала они, Армаз и Уплос. Дыхание их стеснилось. Не стало им дыхания. Зима вошла в сердце каждому, сердцем они озябли.
— Отходи, брат! Я тебя прикрою! — сказал Армаз, к смерти готовый.
Горько Уплос усмехнулся, опершись спиной о свой город, в скале тесанный.
— Нет, братец, нет. Меня только город потеряет, тебя же — вся земля! — было ему ответом Армазу.
Этими словами они обменялись. Обменялись и поняли — никто не уступит.
— Ты бери рати земные, я — небесные. Сколько сможем — постоим! — Армаз брату предлагает.
— Мне в помощь люди придут. Тебе же одному каково будет? — дрогнула горечью гортань Уплоса.
Армаз брата не слушает. К Тейшебе он ступает. Тотчас с той и с этой стороны кинулись ему за спину многие.
Ждал их Армаз. Потому и ступил он к Тейшебе. Умыслом Армаз имел это. Ступил он, а с той и с этой стороны за спину ему кинулись многие. Тейшеба же от его поступи на миг остановился, твердо ногою оперся, удар меча отразить готовый. Армаз же на этот миг Тейшебу оставил. Единым движением, смерть несущим, обрушил он меч на ту сторону и на эту. Росистой травой под косой безмолвно упали боги на той стороне и на этой. Раскусил Тейшеба замысел Армаза. Понял он свою ошибку. Ужас посеял его взгляд. Молнией меч его блеснул к Армазу. Но завершил вихрь кругового движения своего по той стороне и этой меч Армаза. За един миг завершил он движение и остановился, когда рассек Тейшебу надвое. Молнией блеснул меч Тейшебы к Армазу, но на полпути остановился. Ужас сеящий должен быть готов к его жатве.
Всплеснулись небеса громким воплем. Отпрянули боги в смятении. Неистов меч Армаза. Еще жертву он ищет. И здесь и там гуляет по спинам. Удивительно это богам будущим, неопытным, тем, которые всего лишь ждут своих народов. Говорят они меж собой.
— Я бы назвал Армаза мечом того, кто будет послан самим богом-отцом, то есть я бы назвал его мечом Мессии! — один желание свое вещает.
— Да, словно в сто локтей клинок его, на поверку обычный! И в мое время одарил бы я таковым доблестнейшего из моих халифов! — другой вещает свое желание.
Одному тысячу лет ждать оставалось, другому и того более. И схватятся они на земле на этой. И пойдут кровавые дожди. И оскудеет поле Мирианово.
Покамест же неистов меч Армаза. Гонит он рать Тейшебы. Светлеет от того небо. Вскочил в колесницу одвуконь Халди халдейский. Остановить бегущих он хочет. Раздвоенное тело Тейшебы поднять он хочет. Громко взывает он к бегущим. Никто не слышит. На все стороны возглашает Халди халдейский. Чермехия букейский лишь отозвался. Поспешил он Халди халдейскому на помощь. Леда свирепого с собой зовет Чермехия. Двойной их силе нет преграды. Мечи их пояса убивают. Броня их чресел убивает. Жар их шлемов сжигает. Зловоние их дыхания умерщвляет. Копья их дланей не ведают пощады. Встали они в ряд с Халди. Радость того обуяла. Владыкой мира себя он видит. Беспощаден их тройной удар. Остановил он Армаза. Кольчугу его порвал он и меч иззубрил. Рану жестокую нанес он Армазу. Остановился Армаз, пораженный раной. Остановился он под тройным их натиском. Тело Тейшебово раздвоенное не удержал он себе добычей. Взять его он Халди халдейскому позволил. Взял его Халди халдейский, унес под защиту Чермехии и Леда. Женщинам отдал его. Омыть и оплакать, соединить половины его велел он женщинам. Покачнулся Армаз от раны. Глубоко вошла она, покачнула Армаза. Рука с мечом его земли коснулась. Оземь он оперся. Так сказано: оперся он крылом о землю и обагрился потоком крови.
Уплос землю оставил, к брату спешит на помощь. На Квернаки вспрыгнул он и с него — на горы Тарала. До неба рукой подать осталось.
— Держись, братец! — кричит он. — Сейчас с земли народ подниму!
А Шивини коварный схватил дерюгу свою горящую и сзади в Уплоса кинул. Луной холодной Армаз отринул Шивиново коварство. Однако же опалило Уплоса. Упал он. Упал вниз, упал спиной на ледники Тарала. Потекли они водами, слились в речку. Таной зовут с той поры ее, что означает “спина”. Мать увидела беспомощного сына — к нему поспешила. Слезой обронилась в дороге. Упала слеза в ущелье Таны — горячий источник с той поры там. Отец увидел немощь чада своего — вином, жар усмиряя, плеснул. Закипело, запузырилось вино на раскаленной спине Уплоса. С той поры люди там вино шипучее делают. Видя тщету вина, отец пригоршню меда и воска схватил. Слепил он на скале из них келью, сына положил туда. С той поры храм стоит там медового цвета.
Чермехия и Лед без Халди халдейского Армазу нанести поражение собираются. Один он, Армаз, стоит. Мечом он оземь оперся. Кольчуга его порвана. И поток крови багрянит его грудь, у Чермехии и Леда ярость распаляя.
— Упади! — кричит кто-то из богов Армазу. — Упади, и жизнь сохранишь, ибо не бьют лежачего!
Небо качается под Армазом, и земля под ним — словно лодка зыбкая. Сил нету Армазу. Свет ему меркнет. Нет ему дыхания. Стон он усмиряет. Зубы сжал. Уста отверз. Но стона его никто да не услышит.
— Орла я видел, — говорит он вместо стона. — Орла я видел раненого, вороньем окружен он был. Арциви внахе дачрили, квавкорнебс эунебода, — и, будто продолжая с братом Уплосом беседу, себе же говорит он, Армаз: — Именем Важа пусть назовется тот, кто это после меня скажет. Арциви внахе дачрили — орла я видел раненого…
А небо качается под ним, и земля под ним — словно лодка зыбкая.
— Упади! — кричат боги, его жалея.
И видят, действительно Армаз клонится долу. Меч его стал ему плохой опорой. Из рук он падает наземь.
Чермехия и Лед свирепые видят свою победу. У Халди плату за брань свою они выспрашивают. Обещает Халди плату обильную, но уговор ставит взять ее с Армаза. С народа его уговаривает взять плату. Многие боги к Чермехии и Леду присоединиться готовы. Многим победой похвастать и поживу взять охота. Так однажды комар лежал вверх ногами на меже Мирианова верхнего поля. Курша бежала с озера Надарбазеви.
— Чего разлегся? — спросила Курша.
— Э! Как не ляжешь, когда сил нет! — скривился комар.
— Куда делись? — спросила Курша.
— С Мирианом целый день поле пахали — разве не видишь? — снова комар скривился.
Столько же сейчас малые боги готовы были в сражении участвовать. Всякий из них за меч схватился. Всяк готов ринуться в бой жестокий. Но взгядом единым отринули и повергли их Чермехия и Лед. Упали от взгляда их малые боги, меж собой перемешались. Лишь Белба не упал. Не упал, но встал с Чермехией и Ледом рядом, меч обнажил.
— Уйди! — Чермехия ему вещает, и Лед свирепым взглядом сжечь его намерен, но Белба отражает пламя.
— Уйди! — сквозь зубы Чермехия говорит Белбе, вещает.
Равной силы Чермехия и Белба созданы — никто друг друга не осилит. Вражду питает Чермехия к Белбе, но напасть не может и вынужден прибегать к увещеванию.
— Уйди! — сквозь зубы он цедит.
— Тебе поживиться охота, и мне охота! — отмахивается Белба. — Вместе сокрушим Армаза, вместе добычу поделим!
Побагровел Чермехия. Треть неба изодрал в клочья и за предел выбросил. Холод ворвался в дыру, остудил Чермехию, багровую кровь от глаз отогнал. Встал Чермехия на сторону Армаза.
— Если ты против него, то я — с ним вместе! — сказал.
Этого хотел Белба.
Сцепились Чермехия с Ледом. Гул пошел над землей. Посыпалось с небес хламеньем, посыпалось горечью. Лишь времена кровавых дождей страшнее были.
Дракой их воспользовавшись, Белба прячет Армаза для лечения. В земли свои прохладные прячет он Армаза.
На время земля Армаза без прикрытия осталась. И конным народам поспешно о том сообщили их боги.
Столбец 5
Никто не видел их движения. Как они пришли, никто не видел. Всяк проснулся поутру, а в винограднике пасутся кони, и дым от лозы, сгораемой под медными котлами горько по дворам стелется. Тянет горьким ветром с западной стороны. Тревожен всем воздух запада.
Вышла Солнцеликая — прямо перед порогом куча конского навоза дымится. В двери и в косяках шипастые бронзовые стрелы торчат. Ворота двора ее, как и крепости Арадетской царской, настежь распахнуты. Курша под крыльцом сидит, не выходит. Быки Цикара с Никорой у водопою боятся выйти. Закро Полуторный вдоль забора крадется. В своей деревне он гостем себя чувствует. Удивительно это Солнцеликой.
— Ну ладно, — она думает. — Ну ладно, Мириан мой просто так взял и прервал дыхание. Ну ладно, — она думает, — ну ладно, гроза была ночью, небеса стонали и, если бы не горы, подпершие их, грянулись бы на землю. Ну ладно, — она думает, — ну ладно, от грозы ночной стрелы в дверях торчат, Курша под крыльцом сидит, быки к водопою пойти боятся, Джеиал со службы крепостной ушел и распахнул крепость. Ладно, виноградная лоза горько горит, кони по винограднику ходят. Ладно. Но почему же брат Мириана, почему Закро Полуторный вдоль забора крадется?
— Невиданное дело, невестка! — сильным шепотом Закро Полуторный ей повествует. — Кто-то чужой у нас в деревне есть, но именно кто — никак не увидим. Слышу я говор чужой людей многих. Пойду посмотреть — их там уже нету. Кострище дымное после них пустое теплится. Слышу их говор в другом месте, звяканье сбруи конской и глухой стук меча в ножнах о щит или по ножу. Пойду посмотреть — их и там нету. Навоз теплый конский пахучий после них остался — воздух запада. Хочу спросить их — кто они. Ответа не слышу. Сразиться с ними хочу, пращу свою для камня готовлю — столкнуться с ними не выходит. Верхнее поле потоптано. Сады поломаны. Виноградники порублены. В каждых дверях и воротах стрелы бронзовые шипастые торчат. Иду спросить о том Мириана.
Мириан же лежит, прервал дыхание. Раны на нем нет, но умер он — это Закро Полуторного удивляет. Были первые времена, и никто не умирал, кроме как в бою. Здесь же было незнаемое. Раны Мириана никто не видит — но мертв он. Покамест никто не знает, что убить может и слово.
Сел Закро Полуторный подождать и младенца видит небывалого в доме брата. Ему тоже удивляется Закро Полуторный. Спит младенец, губами чмокает. Сладко на душе Закро Полуторного от его чмоканья. Многие черты Мириана и свои многие черты видит он в младенце.
— Верно, из стран дальних принес он такое чудо! — улыбкой теплой морщит глаза свои Закро Полуторный.
Солнцеликая взор свой в пол упирает. Говорит она деверю. Деверю, брату мужа своего, она поведала. Сказанному удивиться не успел Закро Полуторный. Ржанье и топот многих несущихся коней, посвист горячащих их всадников он в деревне услышал. Обидно стало ему, Закро Полуторному. Выскочил он, метнул пращой камень вслед топоту конскому. Свалилась на дорогу шапка островерхая. И сорок стрел бронзовоконечных вонзилось в столб ворот Мириана. Ни одна Закро Полуторного не задела. Взял он с дороги диковинную шапку, поднял ее, смотрит. Из шкуры конской волосом внутрь она сшита. Бронзовый позеленелый зверь, к ней прикрепленный, на Закро Полуторного ощерился. Принес Закро Полуторный шапку в дом. Солнцеликая поступка его не одобряет. Велит она выбросить шапку вон. Бога своего хеттского Солнцеликая молит, о неведомом и непонятном сказать ей просит.
Не слушает Закро Полуторный Солнцеликую. Высоким шестом чужую шапку он к небу поднимает — не оттуда ли упала. Но в небесах после битвы вчерашней пусто. Те боги убиты, а те лечат раны. Те боги ушли восвояси, а тем приходить рано. К поясу своему шапку Закро Полуторный привязывает, добычей своей объявить ее хочет. Солнцеликая, от своего бога хеттского ответа не услышав, тревожится. Деверю советует она шапку вон выбросить.
— Кто ее принес, тот пусть ее уносит. Тебе с ней у пояса ходить не пристало! — деверю она советует.
Той порой середина дня приходит. Но воздух запада, дымка мглистая от многих костров над землей висеть продолжает. Солнце с трудом сквозь нее пробивается. Пасмурен день. И не встает Мириан-пахарь. Нет ему дыхания.
Пришли многие люди. Никто в смерть его не верит. Все говорят о невидимых пришельцах. Все шапке у пояса Закро Полуторного удивляются. Многие в том знак нехороший видят. Никто на младенца внимания не обращает. Проснулся он, и голод его пищать заставляет. Берет его Солнцеликая, обнажает груди, молоком своим сладким и теплым ему на губы капает. Ищет сосок он и молоком насыщается. Видят это все. Мужчин это приводит в смущение. Женщины алкают. Глиняных и тестяных кривобоких своих детей они к грудям обнаженным прижимают. Пусто им, тестяным и глиняным кривобоким младенцам. Такого же, как у Солнцеликой, они жаждут.
— Пусть Мириан проснется и каждой из нас такого же посеет! — говорят они.
Солнцеликой это не нравится. Не хочет она ни с кем делить Мириана. Ночью снова взгляд его хочет она на себе почувствовать. Хоть и с болью, но снова хочет она родить младенца — два да будет.
Женщины от мужей требуют ночного взгляда. Мужья с досадой отмахиваются. Дело и дума им о пришедших конных народах гораздо ближе. Кони этих народов верхнее поле вытоптали, сады обломали, обгрызли виноградники. Дым горьких костров их и запах варева плывет по деревне — самих не видно. Сожрут и схрумкают удилами кони, всадники непонятно сгыргочут — но никого не видно. Закро Полуторный пращой кинул вдогонку — шапку островерхую и сорок стрел бронзовоконечных назад получил. Густо вонзились в столб ворот Мириана стрелы, пучком единым. Не было, выходит, у них умысла убить Закро Полуторного — лишь знак подали.
— Что бы это значило? — думают мужчины.
Пришел человек из Уплисцихе, сказал о ране Уплоса.
В уныние впали мужчины деревни. Они говорят:
— Уж коли брата не смог защитить наш Армаз, значит, нас, горемык, он совсем оставил!
Спрашивают они уплисцихца о Мириане, почему не встанет, ведь нет на нем раны. Знает уплисцихец от Уплоса — человека убить может худое слово.
— Так что, наш Мириан разве убит? — в удивлении мужчины деревни уплисцихца спрашивают.
— Так, выходит! — в сожалении утверждает он.
— Убит, как от стрелы или меча? Убит и не встанет? — не поверив, мужчины деревни снова его спрашивают.
С твердой горечью он их вновь в сказанном заверяет.
О невидимых конных пришельцах они ему вещают.
— Кто-то пришел к нам и принес разорение. Мы в бой готовы вступить, да с кем — не знаем! — так говорят мужчины деревни.
Ответил им уплисцихец о конных народах, еще недавно пребывавших в северном огромном поле, которое Армаз наблюдал из Хеви.
— Пошли они на халдейцев и на ашшуру, пошли на Египет. Богатства тех стран их прельстили, смущены они неведомым знанием о тех странах. Якобы неведомое знание исходит от неких букейцев. Неведомое знание подвигло их в дорогу. Нас же они не трогают! — так ответил уплисцихец.
— Обидно! — сказали мужчины деревни. — Халдейцев и ашшуру уважают, Египет принимают за соперника. Нас же просто не видят! Не совсем хватит у нас терпения снести это! И букейцев накажем, и этих!
— Ранее в верхних горах мы и букейцы были добрыми соседями — разве не помните? — несколько в возмущении напомнил уплисцихец.
— Отчего же эти конные принесли нам разорение? — единым дыханием спросили мужчины деревни.
— Вы ведь в смерть Мириана от худого слова не верите. А не верите потому, что таковой не знаете. И они в языке своем не знают ни нивы, ни сада, ни виноградника. Потому им их как бы нету. И несут разорение, и творят зло, сами того не ведая! Букейцы лишь принесли им знание о тех землях и народах, ибо дважды прошли их конем несокрушимым туда и обратно! — терпеливо уплисцихец им пояснил.
— Самих же почему ни букейцев, ни этих конных не видим? — спросили мужчины деревни.
— Букейцев теперь, вероятнее всего, нет. А этих увидите, когда найдете им название! — сказал уплисцихец.
Слыша это, младенец Пиркуши от груди Солнцеликой вдруг подает голос.
— Возможно, — говорит он, — возможно, все проще. Возможно, идут те конные народы берегом моря, берегом запада, ибо через горы им нет дороги. Эхо движения их к нам долетает.
Уплисцихец в ладоши прихлопнул и головой покачал от такого неверия. Мужчины деревни взялись его успокаивать, в качестве исключительной новости ему рассказывая о необыкновенной выдумке Мириана, не пожелавшего терпеть кривобоких детей из глины и теста и догадавшегося взглядом ночным, взглядом прямым и твердым сеять их женщине в чрево — оттуда-то выходят они вот такие странные!
— Если это, конечно, так! — осторожно заметил Закро Полуторный.
На него никто не обратил внимания — известно ведь, большие люди чаще всего наделены умом в обратном к своей величине отношении.
— Откуда же, деверь мой, взяла я своего младенца? — в гневе Солнцеликая его спрашивает.
При этом все догадливые женщины деревни тотчас взяли клятву с мужей смотреть ночью только на них. Те в простодушии своем клятву дали. Самые же догадливые из женщин при этом вознадеялись из этого извлечь дополнительную выгоду.
— Теперь-то доподлинно знать будем, смотрят наши суженые именно на нас или смотрят куда-то на сторону. И если они смотрят на сторону, мы доподлинно знать будем — на кого именно! — так догадались самые догадливые женщины и сказали о том бестолковым. — Соберем, — сказали, — по утру всех младенцев и узнаем, кто на кого смотрел!
— Чудесно! — сказали бестолковые догадливым, но о том не подумали, кому пользу, а кому вред принесет такая догадка. Ведь известно, что женщины наделены умом в обратном отношении к красоте.
— И этак вы разгалделись перед телом умершего! — возмущенно младенец Пиркуши от груди матери вещает.
И все поняли, сколько он еще глуп, сколько он еще не видит доли своей сиротской. Лишь Солнцеликая от слов его спохватилась. Истинно ей предстало: нет Мириана, мужа ея. Лежит он прохладный, нос его заострился, кровь его застыла. Нет жара в его теле. Душа в нем застряла. Душа в нем плачет.
Встала Солнцеликая, отняла от груди младенца, передала одной из женщин деревни, кому доверяла. Встала Солнцеликая — взгляд суров, скорбь волосы покрыла, голос тверд, но глух, как у меди. Распоряжения она отдает мужчинам и женщинам, всем она дает работу. Велит она готовить обряд хеттский, ей привычный. Тринадцать дней должен обряд длиться, и начат он должен быть костром буйным, несущим жар в тело Мириана, освобождающим его душу.
Услышав о костре, мужчины возроптали — их ведь народа и их обычая Мириан-пахарь.
Услышав о костре, женщины возроптали — чужая им она, Солнцеликая, и пусть свое творит в своей деревне.
Возроптали все, возмутились все громко. Громче всех возроптал Джеиал.
— Другом я ему был, другом! Был он мне другом, другом! — причитает Джеиал, во прах и в навоз конский у порога упавши. — Другом он был мне, которого так любил я, с кем мы всех побеждали, с которым мы все делили. Под деревом зеленым и раскидистым угощали мы творца. Нашим тщанием земля наша нам дана. Теперь он нас покинул. Теперь он землю покинул. Теперь разделил он неизбежную судьбу человека. Дни и ночи над ним я да плачу. Земле не предам. От огня стороной обнесу. С другом я буду сердце к сердцу!
На удивление всей деревни Джеиал так плачет. Умысел плача его деревня видит: на Солнцеликую смотрел он со стены Арадетской пристальным взглядом, мужем ея теперь он хочет войти в дом Мириана. Видит деревня умысел Джеиала, но, единая с ним против Солнцеликой и хеттского ея обычая, молча плач его принимает. Курша, заслыша его, из-под крыльца выходит. Стрелы ворот она с опаской обнюхивает. Воздух запада она нюхает с опаской. Стрелы и воздух запада она соединяет со смертью Мириана. Бежит она к Цикаре с Никорой. Гонит она их из загона. Воздух запада они чуют. Страшно им загон покидать. Тревожные времена потопа они вспоминают.
— Будет верхнее наше поле пустым, лишь ворону на пропитанье будет там раздолье! — оба они предполагают.
— Нету у нас теперь Мириана! — Курша на своем языке им вещает.
Знают они язык ее — за многие годы привыкли. Но весть им страшна, и в язык Курши они не верят. Потому лишь воспоминание о потопе навевает им воздух запада. Потоп не столь страшен, нежели весть, реченная Куршей.
Бежит Курша на Надарбазеви, к перепелам она стремится. Им да о горе она скажет. Тучные перепелы сбились в стаи, легли на крыло, озеро покинули. Бежит Курша к крепости Горийской. Сторожа ее закрылись и зоркой стрелой Куршу о том предупреждают. Порскнула она от стрелы в заросли речные, домой помчалась. Вышло — округу оббежала, все затаились.
— Эх! — вздохнул Цикара.
Никора же молча выю к земле приклонил. И так-то в горе своем оба едва ли выше травы были. А еще ниже нашли приклониться. “Хоть бы ярмо каменное с ободом железным Мириан нам надел — истерли бы мы его с охотой!” — как о самом желанном они помышляют. Опустевшее поле, раздолье воронам, их пугает. Безучастность Мириана им невыносима.
Солнцеликая ни Джеиала, ни деревни слушать не хочет. Дорог ей Мириан. И сбирает она ему похороны своего обычая. Древеса в кучу она сбирает. Готовит она девять банов пива. Вина десять банов она готовит и стенает об отсутствии валхи.
— Горе мне, несчастной! Где я возьму на успокоение огня завтрашнего валхи? — плачет она, Солнцеликая.
Что ей нужно — никто не внемлет. Никто не знает сего валхи.
Серебряный кувшин размером с теленка красного, “Мммуриан!” говорящего, достает она и сбирается его наполнить очищенным маслом. Льняную ткань она готовит. Людей и народ деревни Мириана деяния ее смущают. Нет у них с ней согласия. Мириана они своим считают. Своим обычаем они его хоронить намерены. В спор с Солнцеликой они вступают. Удрученная отсутствием валхи, никого она не слушает. В ярости встает она в воротах своего дома. Опоясать себя мечом мужа она готова.
— Идите, лепите себе дет на глиняном ног! — говорит она людям оскорбление.
Сравнивают люди и народ деревни своих детей и ее младенца. Сравнение их оскорбляет. Гневом налился обычно добродушный, как вол, Закро Полуторный. Силой в дом Мириана войти он хочет. Брата своего взять он хочет. Солнцеликая его толкает. У Закро нет сил с нею тягаться. С женщиной нет у него сил тягаться. Сжав левую сторону груди, неловко присел он на берег речки. Отвернулся от всех он, сидит одиноко. Коза ему в лицо заглянула.
— Непонятно мне! — в осуждение коза сказала.
Уплисцихец вышел к Солнцеликой. И его она толкнула. И он присел на берег речки с Закро Полуторным рядом.
Иные женщины, умом быстрые, от увиденного смекают.
— Вот вам пример в поведении! Мы тоже заставим своих мужей вместо нас лепить младенцев из глины и теста! — говорят они.
Так они восклицают и вкруг Солнцеликой сбиваются.
— Берите древеса и масло очищенное берите, и сие непонятное валхи без промедления доставайте, будь он хоть у слепого Элу! — сурово они мужьям повелевают.
В тишине затаившейся округи громко слова их над землей плывут. Гулом они катятся. И гул мужчин деревни пугает. Сердцем слабеют мужчины деревни, обычно в бою сердцекаменные, исполнять приказания они готовы. Коза Закро Полуторного уплисцихцу в лицо глаза свои зеленые таращит.
— Тошно это видеть мне! — в презрении она говорит.
— Небо земли нашей мне сегодня черным приснилось! — признается Закро Полуторный уплисцихцу.
— Хорошо, что во сне его черным увидел. Завтра, может быть, обычным приснится! — уплисцихец его успокаивает.
А робкие мужья с сильными женами вздувают огонь. Солнцеликая с любовью берет Мириана на руки. Гладит его взглядом, как младенца. Ей он дорог. Несет она его к древесам, костром сложенным. Почтительно деревня перед ней склоняется. Всяк держит огонь наготове. Всяк готов услужить Солнцеликой. Цикара с Никорой со двора прочь пошли. Времена потопа они призывают. Трубят они во все стороны — воды потопа огонь бы да погасили, никто их призыва не слышит. Лишь пустая крепость Арадетская дверью распахнутой тоску наводит. В речку Цикара с Никорой ложатся. Но мало сил у речки, не хватает их для потопа. Куршу зовут они и к истоку ее посылают. Умысел они имеют: Курша бы прикованного к леднику Амирана, сына охотника и богини, ледник тот разбить-раскрошить упросила. Хлынули бы воды — из берегов плеснулись, огонь бы погасили.
Бежит послушная Курша, исток ищет. Исток речки она находит. Видит: Амиран лежит утомленный. Вежды он прикрыл в тщете забыться. Всю ночь он рвал цепи, освободиться от кандалов старался. Длани и чресла его устали. Курша его о задуманном просит. Амиран за работу взяться готов, но цепи его не пускают.
— Хоть бы ты помогла! — говорит Амиран Курше.
Курша и так и этак железо гложет, но железа она не осилит. Мириана позвать усталый Амиран ей советует.
— Мириан приидет с огнем — ледник растопит. У огня я обогреюсь. Вином и хлебом его силы подкреплю — порвем цепи! — Амиран ей вещает.
Бежит послушная Курша в деревню. Лежит там на руках Солнцеликой Мириан бездыханный. Солнцеликая заклинания и гимны на своем языке ему вещает. Никто в деревне не понимает Солнцеликую, но от того еще более впадают все в прилежание. Робкие мужья еще более рады услужить сильным женам. Закро Полуторный на свою жену Медноволосую оглянулся. Стоит она в стороне, держит, к грудям прижимает тестяного и глиняного младенцев. Коза жует ее платье — она не видит.
— Что же ты, женщина, не кричишь мне, подобно твоим подругам? — Закро Полуторный ее в неприязни спрашивает.
— Хочешь из дома прогнать, прогони из дома. Хочешь халдейцам продать с выгодой для себя, продай халдейцам. Но только не заставляй меня бранить отца детей моих! — она, Медноволосая, ему отвечает.
— Зачем мне этот дет на глиняном ног! — Закро Полуторный от младенцев лик свой отворачивает.
Ничего в ответ не слышит. На остальных он оглядывается и видит — Джеиал держится у ног Мириана, благочестием лицо его преисполнено.
— Прямо к богам твоим, Солнцеликая, попадет он! — уста Джеиала вещают. — Сядет он с ними под раскидистым деревом и будет пить до победы!
Закро Полуторный от слов его сдержать руки не может. Прямо с берега дает он ему затрещину. Мимо арадетской крепости летит Джеиал от затрещины Закро Полуторного и застревает в терновом овраге. В терниях и шиповнике застревает он, выбраться не может. Птицы, гнезда свои оберегая, над ним вьются. Солнцеликая деверя своего, Закро Полуторного, не одобряет.
— Не мир ты через брата своего Мириана послал богам, но распрю. Боги нрав твой заподозрят у Мириана! — Солнцеликая сердито вещает.
— Эх, где-то Армаз на стороне ходит, горя нашего не видит! — с упреком вздыхает Закро Полуторный.
Уплисцихец голову опустил. На упрек ничего он ответить не может. Не может сказать он о ране Армаза жестокой. Ужас в Закро Полуторном от известия сего он предполагает. Армаз из места далекого слова Закро Полуторного слышит. Стенает он бессильно. Рана его жестока. Белба по лесным полянам и урочищам ходит — снадобье ищет. Волхвов и врачевателей он ищет.
Старый Пируа, отец Тейшебы, Армаза и Уплоса, в дорогу собирается. Преклонные годы презрев, помочь сыновьям он имеет умыслом. Дряхлость свою отринув, сыновей в дом свой принести да хочет. Среди стен детства да восстанут. Под потолком детства да распрю забудут.
Почтенной Нинии, матери Тейшебы, Армаза и Уплоса, обнять их не терпится. Изошлась она болью сердца. Согласна она отпустить в дорогу мужа. Но страшно ей — в дороге другие бы не напали и у дряхлого не отняли бы немощных. Будущее предугадать она силится.
Муж ее, дряхлый Пируа, отец Тейшебы, Армаза и Уплоса, таблицы глиняные разгребает, реченное сокровенное достает, смотрит. Не найдет он дороги в страну Белбы, где лежит его сын Армаз с раной жестокой. В смущении он жене Нинии вещает.
— Нету стране названия. Никто не живет там. Нет там ни тропинки. ни кострища, ни идола. У мрака вечного лежит она. И мраком белым, чешуей рыбьей на полгода она покрыта. Стынет под тем белым мраком земля. Замирают коренья. Птицы покидают ее, несмотря на то, что им она — родина. Пойти туда дороги не знаю! — так он ей вещает.
Жена его Ниниа, мать Тейшебы, Армаза и Уплоса, ему советует. Дает она совет мужу спросить дорогу у Закро Полуторного. Козу свою он всякий день по урочищам ищет и в сторону моря за кедровыми лесами ходил не однажды. Страну Утупуршина, на девять цепей подвешенную, он видел. Неужто же не знает страны Белбы.
На жену свою, мать Тейшебы, Армаза и Уплоса, он, Пируа, сердится. Глупостями ею реченное он считает. Снова он роется в табличках глины обожженной, каждую и так и этак рассматривает, сокровенное ищет. В дальние и верхние углы с помощью лестницы он полезает, достает оттуда. Серые там таблички от пыли. Их он моет. Многое они, омытые, ему открывают. Суть мира того и этого они сказать способны — ему не надо. Дорогу в страну Белбы отыскать он тщится. Жена его Ниниа другую ему дает подсказку. Ей сыновей обнять не терпится. Мужу она вещает.
— Коли не Закро Полуторного, так спроси хоть букейцев. Оттуда они пришли, из страны Белбы. Не прилегло сердце их к тому месту, где ступили ноги. Ушли они обратно. Урочищ зеленых глаза их возжаждали. Ушли обратно. Вод тихих прохладных руки их восхотели. Ушли обратно. Стужи лютой, дыхание пресекающей, они восхотели. Без нее не увидели они себе жизни. Ушли обратно. Снега белого, именуемого тобой мраком, к щекам своим прижать захотели. Ушли обратно. И царь Хаммурапи в удивлении проводил их словом: “Холмы их далеки, речи странны!” Двое из букейцев остались — мужчина и женщина. Видели их люди в стране Забахае и Тарала. Их спроси. Они да вспомнят.
Старый бог Пируа видит правду в словах жены, но признаться не хочет. Ищет он возражение. Умна и рассудительна жена у него, и много советами ее он правил. Ценит свою жену Пируа. Но к старости стал он капризен. Идти к букейцам он не хочет. Из дальних углов выметает он таблички глины обожженной. Их он моет и тщится найти реченное сокровенное.
Пиркуш, младенец Мириана и Солнцеликой, эту распрю стариков чувствует. Частица крови их, частица духа и знания их в нем от Солнцеликой посеяны. В пеленах ему тесно. Он беспокоится. Солнцеликая гимны прервать не может. Плачет Пиркуш. Медноволосая жена Закро Полуторного придвигается к нему несмело, на него глядит.
— Что тебе, чадо теплое? — спрашивает.
— Да не чадо я, тетушка! — младенец Пиркуш сердится. — Имя мне Пиркуш. Суждено мне быть кузнецом угрюмоликим и жить у людей на отшибе. Матушка моя творит неладное. Дед мой на небесах творит неладное. Отец мой лежит без дыхания, защитить себя не может. Армаз, друг отца моего и мой дядюшка, лежит в урочищах прохладных у края вечного мрака. Дед путь туда ищет — найти не может.
— Я бы тоже хотела себе такого чада! — с болью грудей Медноволосая тихо молвит в сторону.
Слова младенца Пиркуша ей непонятны.
Плачем своим подзывает он Куршу. Пришла она, обнюхала, в щеку его лизнула. Солнцеликая видит это, но гимнов прервать не может. Пиркуш, младенец ее, собаке вещает.
— Побежала бы, нашла след букейцев! — так он вещает.
Словам его Курша внимает. Понятны ей слова Пиркуша. Она ему вещает свое.
— Мириана бы поднять, льды бы растопить. Амиран цепи порвет — тогда все да сделаем! — так ему она вещает.
— Не поднять отца моего. Горе мне, сироте несчастному! Не поднять отца моего Мириана-пахаря, не вдохнуть в него дыхания. Убило его недоброе слово! — младенец Пиркуш горько ей вещает.
Они, младенец и собака, друг друга язык знают. Понятна им речь каждого. Но их речи никто не внимет.
— Нам с тобой мир спасать, нам, немым и немощным, младенцу и животине! — ведает собаке Пиркуш.
Медноволосая жена Закро Полуторного слышит его восклицания и Куршу прочь гонит.
Курша помнит стрелы невидимых конных народов, воздух запада ей тревожен. Осторожно, речными зарослями, бежит она к букейцам, мужчине и женщине, в страну Забахае и Тарала. Крепость Арадетскую распахнутую сзади она оставляет. Обочь долины реки, которая могла бы называться Лунной, бежит она, ибо там, в верховьях речки Кваблиани, Армаз и Мириан повстречали букейцев, мужчину и женщину. Шли они мимо, от дождя промокшие. Мириан и Армаз вина им предложили. Женщина мужчине запретила.
Старый бог Пируа сердится. Время уходит, он же найти сокровенное не может. В гневе он ногой таблички глины обожженной попирает. Взяв клюку, выходит он из дома. Идет, облекшись облаком мощным и перламутровым. Шаги его не слышны. Громов и молний он не мечет. Внизу видит он землю царя Утупуршина задымленную. Одна из цепей, ее держащих, порвана. Изъяном халдейцы пользуются. Гонят через порванную цепь скот и пленных, везут железо и добычу. Орлы и вороны низко кружат — есть чем поживиться. Знакомая старому Пируа картина. Над землей Утупуршина старый Пируа не останавливается. Клюкой пепел сгоревших нив не ворошит. Гарью сгоревших домов не насыщается. Плывет он облаком к стране Забахае и стране Тарала. Букейцев, мужчину и женщину, о дороге в далекую страну у вечного мрака спросить он хочет. Жена ему вслед глядит, головой качает. Совсем стар и капризен стал Пируа. Ей его жалко. В верховьях реки, которая могла бы именоваться Лунной, стоит, подбоченясь, Шивини, кольчатую бороду от скуки теребит — нету ему забавы. Ждет он тучных приношений от своих людей. Чуткими ноздрями дым костров их он ловит. Вот-вот поплывут к нему ароматы жертвенного мяса. Пируа в облаке он видит, ждет его с нетерпеньем. Клюку отобрать и старика отдубасить имеет он умыслом. Пируа умысел его знает. Проливается он дождем обильным. Водой дождевой несется он мимо. Шивини солнце хватает и сушит землю. Но скатывается вода в реку, клокочет и бежит ущельем. Часть рубахи Пируа достается в руки Шивини. Грозит он реке вдогонку. Видит мокрую и потому потерявшую осторожность Куршу. Ее схватить он хочет. Зарычав злобно, тяпнула его Курша за палец, остаток рубахи старого Пируа вырвала. Поспешила она в горы Забахае и Тарала.
Горы Забахае ныне пустынны. Пусты горы Тарала. Некогда густо они были заселены людьми и народом. Верхними некогда были те горы. Теперь они пустынны. Долины были пусты некогда. Теперь поселились там люди и народ. Мир сотворенный и так повернуться может, и этак. Пустое он обратит в полное, забвению предаст знание, смерти предаст бессмертное, малое обернет великим. Мир сотворенный живет своим законом. Все его постигают, но постигнуть его никому не под силу. Младенец и животина его знают. Но никто им не внимет.
Пируа форелью сильной вверх по течению рек и ручьев в горы Забахае и Тарала пробился, вышел на берег. Ищет он букейцев, мужчину и женщину, найти не может. Нет их в Забахае, нет в Тарала, нет и в Цудала. Холмы, насыпанные окрест, о некогда тут сущих народах вещают. Никто не знает — букейцы ли. Вчера увиденных двух, мужчину и женщину, никто сегодня найти не может.
— Не в город ли они ушли Ниневию? — говорят друг другу многие. — Там близ городской стены поселились муж и жена, одежды их пахнут железом, именем они Букиа и Эйиа. Язык их ниневийцам странен.
Старый Пируа рукой махнул на Ниневию. Букейцев там нет — он знает, именем те муж и жена Ухия и Кекия. Одежды их огнем пропахли. Так он знает, в знании своем не сомневается.
Клюкой остановил облако старый Пируа, домой прикатил сердитый. Дыру в рубахе жене показывает. На душе у него тоскливо. Шивини заносчивый ему вспоминается. Молодость ему вспоминается. В молодости грозен был он, и боялись его от моря виноцветного до моря цвета песка и терна. Никто не решался вступить с ним в схватку. Теперь всякий лягнуть старается.
Солнцеликая же кладет мужа любимого на древесы костра, ноги его обнимает, провожает в путь дальний. Гимны ее закончены. Велит она поднести огонь очищенный. Им она поджигает хворост. В чистый огонь, как в одежду, Мириан одевается. Гулко треск его новой одежды окрест разносится. Горький жар его новой одежды к небу поднялся, дорогу для Мириана вымостил. Все видят Мириана в новых одеяниях. Никто снять их не поможет. Женщины мужьями не помыкают. Мужья о женах забыли. У Солнцеликой дрогнуло сердце. Сомнение ее коснулось. Мнится ей — Мириан одеждами недоволен. Мощеной к небу дорогой пойти он не стремится. Силу жара он вдохнул и встать хочет. Руки он поднимает, голову он повернул, встать силится, деревня видит его старания. Страх ее сковал. Незнаемый доселе страх посеял ниву. Всколосилась она, как благодатное верхнее поле. Никто Мириану не поможет. Закро Полуторный поддержал бы усилия брата. Но сидит Закро Полуторный отвернувшись. Курша помогла бы хозяину. Но бегает по верхним горам Курша. Цикара с Никорой сотоварища своего по пахоте подняли бы. Но тщатся они о другом, этого не видят.
Не одолел Мириан тяжести новых одежд. Упал он ниц, опустил руки, поник головой, с судьбой смирился. Ушел в небо. Следом пепел костра поднялся. Солнце сквозь него едва проглянуло. Стоит солнце на Арджевани, сойти не может. Слепой Элу умысел строит коварный. Округа застыла. Гул конных народов затих. Пришло безмолвие. Хотел Закро Полуторный сходить к крепости Арадетской, закрыть двери. С полдороги вернулся. Безмолвия не осилил, поник душой. Солнцеликая смежила вежды. Уплисцихец сном тяжелым и кратким забылся. Мужчины деревни опустили плечи. Женщины в тревоге стаей сбились.
И зачем миру такая нелепость, как злое добро или кричащее безмолвие.
К вечеру пошел снег — первый снег первых времен.
Продолжение следует