Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2006
Евгений Тищенко — родился в 1954 году в Днепродзержинске (Днепропетровская область). Окончил в Кемерове госуниверситет и институт культуры. Работал театральным режиссером, школьным учителем, директором Дома культуры. В настоящее время — директор вечерней школы в Краснотурьинске. Литературным творчеством занимается более 20 лет. Печатался в журнале “Урал”, выпустил сборники рассказов “Дневник первокурсника” (1993) и “Ночные санитары” (2004).
Северный ветер неожиданно стеганул голыми ветками березы в маленькое окно плохо освещенной столярки. Сорокалетний художник, лысый, с густыми белыми бровями на исхудалом лице, поднял голову. За окном яростные порывы ветра почти сорвали скворечник, прибитый художником к длинной жерди три года назад, — перекошенный, тот угрожающе болтался на одном гвозде. Художник по прозвищу Граматик, как бы винясь, огляделся по сторонам… Он ждал, когда высохнут на верстаке покрытые лаком, раскрашенные деревянные пасхальные яйца с изображением Святой Анастасии, заступницы заключенных.
“Так и я болтаюсь по жизни, как скворечник”, — подумал Граматик. Впрочем, мать говорила о нем точнее: “как г… в проруби”.
Он принялся пощипывать длинные брови, которые кучковалисъ на его физиономии, со временем загибаясь колечками в разные стороны. Граматик напрягся всем телом и вырвал несколько волосков с белыми корнями: старые, шуршащие, как стебли пожухлой травы.
“Я бездонная пропасть греха; куда ни посмотрю в себя — все худо, и что ни припомню — все не так сделано…”
Он наклонил тихо голову, чтобы не заметил его молодой напарник Карп, и перекрестился. Затем ухватил пальцами, измазанными лаком, сразу пучок белых бровей, стиснул зубы и выдернул его вон.
“Где вы, мои ушедшие навсегда жены?.. — прошептал Граматик, пристально рассматривая пять мертвых волосков. — Только сейчас я созрел для любви. Готов так мудро и бережно любить одну из вас. Прижать к своему сердцу любую женщину из своего прошлого”.
— Не верю я, что ты лучше и чище меня, — злобно произнес Карп. Его уродливая тень копошилась все время рядом с художником. — Вчера на уроке мы сочиняли предложение со словом “парашют”. Я представил тебя лиловым парашютистом, у которого не раскрылся парашют в затяжном прыжке, — сказал Карп.
— Почему лиловым? — спросил Граматик.
— От удара об землю, — пояснил Карл, — сплошным лиловым синяком.
— Послушай, Витя Карпов, — сухо сказал Граматик, — ты хочешь всю свою злость выместить на мне. Напоминаешь мне капельку воздуха, попавшего под липкий скотч. Кое-кто здесь пытается пузыриться, что-то представить из себя, под плотно прилегающей пленкой. Здесь срастаешься с мыслью, что ты целиком из прошлого, настоящее для тебя бездарное, серое кино, будущего нет вовсе. Ты понимаешь, что попался. И не надо на кого-то злиться. У тебя, Карп, есть отдушина — школа. Заканчивай свой двенадцатый класс.
— Вся наша учеба — одни понты. Мы делаем вид, что учимся, а учителя делают вид, что учат нас.
— Ладно, — согласился Граматик, — но продолжай работать над своей социально-профессиональной компетенцией. Она тебе пригодится за забором.
— А в чем заключается твоя компетентность? — спросил Карп.
— В успешной коммуникации с начальством, — ответил Граматик. — “Не вы меня избрали, а я вас избрал и поставил вас, что бы вы шли и приносили плод…” — учит нас Евангелие.
— Вначале Бог затолкал нас в тело с болячками, а сам недомоганий не знает, — возразил ему Карп. — И как ты ни хорохорься, зароют тебя в траншею без сигнального освещения.
— Пора бы нам на время заткнуться, — сказал Граматик, — скоро обед, а ты кухонный стол не собрал. Зато успел в боковых стенках наделать лишних дырок под фурнитуру. Замазывай скорее свой брак белой краской.
Граматик нарушил подлую психологию зоны: в любых обстоятельствах сделать себя значимей в глазах “опущенного” товарища и старшего по столярке. Указал напарнику на его ошибки в работе до того, как это обнаружит начальство и посадит виновника в “стакан”.
— Мамба-уямба, — сконфуженно обронил Карп, стараясь ровнее навесить дверцы на злополучный стол. Неожиданно он бросил отвертку, всунул палец в левое ухо, поковырялся в нем, чувствуя вязкость и теплоту. Потом спокойно вытащил палец и отер желтый налет о черные брюки.
— И все же нет на тебе, тварь, благодати Божьей, — язвительно заметил Карп, обращаясь к Граматику. — Колись, что нет, художник хренов. Пусть ты и посты соблюдаешь, и на зоне тебя слушают, молитвам других дураков учишь, но пустое все это.
— В чем же мне покаяться перед тобой, язычником? — спросил Граматик. — Не по чину берешь на себя такой груз.
— Сядь на яйца! — рявкнул Карп.
— Уже сижу, — огрызнулся художник. Оскалил черные зубы, подставляя под удар небритое лицо.
— У меня нет особого желания запутаться на твоем внутреннем монологе, — сказал Карп. Он вплотную подошел к Граматику и крутанул пальцем пасхальное яйцо на верстаке, словно волчок.
— Твои голодные кишки намотаны на мозги, — продолжал Карп, — ты о своем животе печешься, а не о Боге.
Он несколько раз переворачивал яйцо, ликом Святой Анастасии вниз, остервенело раскручивал его, но после стремительного вращения лицо святой вновь обращалось прямо к нему.
— Мне, Карп, слишком долго мяли душу, — миролюбиво сказал Граматик, — так долго, что превратили ее в тонкую китайскую бумагу. Это эскиз моей сущности. Жизнь, которая и без тебя разукрашена больше черными муками, чем белым. Ты с грубым нажимом пытаешься рисовать на эскизе свои низменные страстишки. Так можно порвать бумагу, а это опасно.
— Говори проще, без заморочек, мамба-уямба, — прервал его Карп.
— Хорошо, — кивнул Граматик и взял в руку отвертку. — Вот этим я порву тебе шкуру до обеда, если будешь лезть ко мне в душу. Усек?
Тут Карп словно сорвался с цепи и пошел в атаку, ежесекундно сплевывая под ноги Граматику черную слюну.
— Ух, ты, хижич старый! — воскликнул он. — Велико твое самомнение, мамба-уямба. Прежде чем учить кого-то молитвам — сам с собой разберись! Подвизался на ниве благочестия юродивым стать? Одно плохо — мысли твои жалкие осуетились и скачут вместе с бесами от гордыни в ад. Пастырь добрый полагает свою жизнь за овец. А ты что сделал для меня? Чая с сахаром от тебя не дождешься.
— Я с воли передачи не получаю…
— Хватит рычать! — раздался голос Акулы, старшего по столярке, который неслышно появился в дверях. — В бараки захотели вернуться? Статуэтки из хлебного мякиша лепишь?
— Ты же, Бог щедрый, помилуй мя! Дай мне время принести плоды покаяния, — отозвался Граматик.
— Достал он меня своими наставлениями, пачкун смердящий, — сказал Карп, указывая на художника. И покрутил пальцем у своего виска.
— Нельзя оскорблять дедушку, Карп, — внятно произнес Акула. — На тебе зарубки уже ставить негде, каждый месяц влетаешь в изолятор. Лишний напряг мне в столярке не нужен. Кстати, с понедельника будешь учиться в школе каждый день, очно. Хозяин уже распорядился.
Карп ожесточенно принялся полировать ножки у кухонного табурета. “Не вы меня избрали, а я вас избрал…” — подумал он.
— А тебе так скажу, — обратился Акула к Граматику. — Чтобы понять Бога, надо обрести околосмертный опыт. Скажем, впасть в кому минут на десять.
— Мамба-уямба, и у этого гуси полетели, — тихо высказался Карп.
— В этом ключ, универсальность метода общения с Богом, — воодушевляясь, продолжал Акула. — Поднимаясь над своим полумертвым телом, над крышами бараков, твое созерцание по-настоящему божественно, ты в полете. Наконец, ты выполняешь требования распорядка свободного духа. Отстранись от самого себя, посмотри сверху на гонимость судьбы чужого тебе человека, на его жестокую травлю. Направь все свои интеллектуальные ресурсы, чтобы раздвоиться. Сорви с себя зловонные бусы несчастья, швырни их в расплавленный от жары городской асфальт. Вот технология, как порвать с душевными страданиями и уподобиться Богу.
Граматик виновато огляделся по сторонам и принялся выщипывать себе брови.
***
Батурин видел, как вражеский танк, рыча и изрыгая за собой черный дым, сполз с противоположного холма. У окна, развороченного взрывом гранаты, сидели в засаде два бойца и огнеметчик Батурин. Крик чеченки резко отозвался в пустом разграбленном доме. Ее смуглые ноги мелькали в проеме дверей, на фоне простреленной рекламы детского питания. В глубине дома морской пехотинец насиловал чеченку. Рядом сидел на корточках его товарищ по оружию, пил из черной кружки кофе и ждал своей очереди. Батурин погладил рукой его кривой затылок. Где-то за окном хлопнул разрыв. Насильник смешно стал натягивать на голый зад штаны и при этом материться. Чеченка поднялась с пола, сняла желтую накидку с разбитого телевизора и обмотала ей красивые бедра.
— К бою! — крикнул Батурин, услыхав совсем рядом рев мотора. Все вскочили, схватили оружие и бросились к окну.
— Огонь! — закричал Батурин, но тут его тело швырнуло к потолку. Нехорошие, больные глаза чеченки уставились на него из пустого ящика телевизора. Смрадный запах душил его. Батурин очнулся в темноте, чувствуя, что вытянул вперед руки, видимо, наткнулся во сне на проволочные заграждения. Старик на верхних нарах страшно, надрывно кашлял. Затем испустил непристойный звук, шельма.
Гнетущая боль в запасниках памяти Батурина запуталась, перемешалась с еще более тошнотворной правдой ночного узнавания: он в колонии.
Время как бы остановилось, замерло в его голове после пробуждения. Второй час ночи после отбоя. Батурин ждал толчка в себе, чтоб затикали часы, появилась лента событий, и он вернулся из ночного кошмара в сегодня с просветленной головой.
— Война снилась? — спросил его с нижних нар Акула. — Голос у тебя командирский, поставленный. Разбудил ты меня, первоходок.
Батурин молчал и потихоньку сходил с ума. Старик наверху прекратил кашлять, но мочевой пузырь, что дневальный на посту, будил его каждые полчаса. Сломленные до конца заключенные уже не выносили днем свои матрасы во двор на просушку. Ночью смрадный запах усиливался.
— Мне тоже сон приснился, — сказал Акула. — Отец купал меня маленького в ванне. Чувствую, вода заливает меня с головой, а отец этого не видит. Я пытаюсь ухватиться за жир на животе отца, но руки у меня мокрые, скользкие. А у него такое сволочное спокойствие, что сердце у меня рухнуло в низ живота. Ты меня слышишь, парень?
— Слышу, — ответил Батурин, чтобы не замыкаться в себе.
— Скоро твоя телесная нужда по чистой постели пройдет, — сказал Акула. — В столовой я наблюдал за тобой, как губы твои брезгливо поджались, когда на стол поставили бачок с ячневой кашей. Сразу видно новичка — еще не голодал.
На самом деле Батурину неприятно было смотреть на беззубые рты соседей, неряшливо пожирающих свою утреннюю пайку. Он встал, подвинул свою нетронутую кашу одному из них и подошел к группе цыган.
Бывшие курьеры по перевозке опиума для народа презирали казенные харчи. Они ели копченую курицу и колбасу. Батурин сделал вид, что уже завтракал, хотя был готов вырвать кусок из рук молодого чечеточника, предлагавшего ему сесть вместе с ними за стол. Нудный, повизгивающий блюз уже тихонько звучал в нем. Это начинал копошиться голод в пищеварительном тракте. Уходя, Батурин озлобленно кинул взгляд на тарелку с куриными костями, на которых оставалось мясо.
— Когда подходит окончание срока, нам выписывают новые паспорта, — нарушая молчание, сказал Акула, потом закурил, сделал глубокую затяжку и поделился сигаретой с Батуриным. — У многих заключенных фотографии на паспорт не получаются. Лица уже не отражают свет, а поглощают его. Все фотографии черные.
— Что же мне делать? — встрепенулся Батурин.
— Иди работать в столярку. Мебель кухонную собирать. Дело тебе говорю. Жить в бараке как все: сварливо, одиноко. И частенько мечтаешь о праздничном рае. Притомит очень скоро сердце от подобной тягомотины, и лицом почернеешь. Я здесь пятый год воздух нюхаю — сердце вконец порвал. Иногда стишки наивные пишу, чтобы не замыкаться в своем горе, не помыкать себя прошлым, как одержимый.
“Э-э-э, какие слова и доводы находятся у тебя в голове, — усмехнулся про себя Батурин, — все для оправдания голодных дум и душевной хляби”.
— Однако суровых нравоучений много, — сказал Батурин, — лучше стихи почитай.
— Почитаю, — согласился Акула, — только смеяться надо мной не надо, а то иногда злоба нет-нет, да и подходит к горлу. Думаешь: на что мне жизнь такая, с лицом продажной твари?
Слова донеслись к Батурину словно застывшие слепки с какого-то живого, но уже забытого всеми смысла. Никто, кроме Акулы и Бога, не знал истинной самостийности этих слов, того значения стихов, к кому они были обращены:
Выкликаю тебя из локалки,
Со следами сгоревшего дня,
Свои тонкие девичьи ноги
В тот раз спрятала ты от меня.
Поманила меня за собой,
Руки тонкие мне оголила.
Удивительно доброй была,
Но в каморку свою не пустила.
Завернула меня в лепесток
И ладошкой прикрыла красивой:
“Спи, как в коконе, милый дружок,
Что ж с того, что тебя заманила”.
Веточка укропа в огороде зоны,
Ведь любил я свято рук твоих изломы.
Девочка-подросток, цвет такой зеленый.
Ты меня “спалила” — Шамбала с наперсток.
***
Двое стариков, в самодельных войлочных ботах, опираясь на резные трости, тащились за восьмым отрядом, идущим на обед. Колонна из трехсот человек двигалась медленно по широкой дороге, затянутой сверху металлической сеткой. Стылый воздух становился ледяным, отражаясь от высоких железных заборов, в которые были запаяны бараки. Черная масса остановилась и угрюмо следила за человеком с воли, пропуская его перед собой. Волчьими, немигающими глазами Карп смотрел на директора школы, который шел упруго и бодро мимо строя осужденных. Директор быстро и аккуратно перешагивал в модных мягких ботинках из бежевой кожи множество туберкулезных плевков, оставленных на бетоне перед входом в столовую предыдущим отрядом.
Казалось, что желтая слизь с кровавыми прожилками разъедает бетонное покрытие. На вышке, перед входом в школу, заметили директора. В металлических дверях надрывно загудел электрический замок. Синими дикими глазами, почти без зрачков, Карп отслеживал путь, по которому шел на работу директор школы. От желания раздышаться на свободе он стиснул в кармане свернутое трубочкой письмо. Лишний повод попасть в кабинет к директору, как-то узнать его номер пропуска на закрытую территорию зоны.
“Мы, ученики вечерней школы, — писал в своем письме Карп, — четко понимаем, что компьютер, который вы нам обещали в прошлом учебном году, реально поможет обучаемым открыть новые горизонты знаний. Наше отставание от сверстников с каждым днем увеличивается, а надежда на приобретение компьютера становится все призрачней. У нас, учащихся-осужденных, надежда учиться на компьютере — выход из ступора, надежда переломить примитивизм шаблонной зубрежки. Поскольку мы лишены свободы, то учеба на последней модели компьютера даст нам практикум в необходимых бизнес-знаниях.
С колониальным приветом, Ваши ученики”.
По команде офицера шесть человек отделились от отряда, вышли на белую черту и одновременно повернулись лицом к открытым дверям в столовую, из которой шел неистребимый запах вареной капусты.
— Значит, Петрович, можно перейти из своего параллельно-плоского мира в другой? — переспросил своего спутника глуховатый Бах, когда оба старика пристроились в конце отряда.
— Да, — утвердительно стукнув тростью о бетонку, сказал Петрович. — Переход в другую мембрану, и ты уже в другом мире.
— Какую такую мембрану? — переспросил Бах.
— Да ну тебя, — обиделся Петрович, вдыхая запах капусты. — Ты только воздух в бараке портить можешь.
— И что ты там шепелявишь, старый? — сказал Бах и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Ты мне одного судью напоминаешь, Петрович. Тот вел заседания суда всегда тихо, едва открывая свой вонючий рот. Гнида был редких кровей. Разобрать слова, когда он читал приговор, было невозможно. Убил бы суку. Видно, ему роль судьи нравилась. Чтобы все в суде напрягались, вслушиваясь в его шепелявую речь, речь законника хренова.
Лицо старика перекосило, челюсть задрожала от ненависти. И он судорожно закашлял. От напряжения трость выпала из его рук. Петрович, желая ему помочь, по-молодому стукнул его кулаком по спине. Бах выкатил на него красные глаза, но от негодования вымолвить ничего не мог.
— Твой судья козел, — сказал Петрович и обвел взглядом окна бараков, наполовину закрытых фанерой. Потом помог Баху поднять с земли палку. Бах всем телом оперся на палку и с трудом вытер мокроту с губ о плечо. Петрович нагнулся к самому уху своего подельника: — Ты сам попал впросак от жалости к сыну и своей бывшей продажной бабе. А крысы не дремали, вползли в створку твоей щадящей души. Скрысятничали квартиру, а тебя — в тюрьму.
— Петрович, — хрипя, произнес Бах, — я бы косточек абрикосовых пожевал с пломбиром, пожевал и сдох.
— Все скоро сдохнут. Одни мы на консервации сохранимся как вид. Нас беречь надо.
***
Акула открыл замок на двери столярки и потушил сигарету, пропуская вперед Батурина. Над верстаком Граматика висела икона “Умягчение злых сердец”. Глаза Богородицы испытующе смотрели на незнакомца. В центре столярки высилась куча опилок. Батурину хотелось одного: лечь под палящим солнцем и врачевать свой забитый мокротой нос и слезящиеся от хвори глаза. Жарить простывшее нутро долго, ожидая, когда внутри носа тихо щелкнет отмычка и он станет дышать легко и свободно.
— У тебя сильный насморк, — сказал Акула. — Можешь посидеть на лавке и спокойно подремать в ожидании обеда. А вечером полистать старые журналы с топ-моделями и глотать слюни. Такая у тебя программа в первый рабочий день.
Он поднял тяжелый кухонный стол на верстак, чтобы прикрутить к нему дверцы, как вдруг почувствовал спазмы наступающего сердечного приступа. В последний момент, стараясь остановить его, Акула задержал дыхание, но сердце уже сорвалось с правильного ритма и пошло вразнос. Горлом осязая бешеные скачки мышцы, он присел на кучу опилок. Сердце рухнуло в низ живота, потом, словно на веревочке, стало раскачиваться по всей груди. Батурин склонился над ним и замахал куском фанеры. Губы у него шевелились, но Акула не слышал слов. Сердце продолжало трястись, как загнанный мотор под неподъемным грузом.
“Скорей бы уж конец”, — с облегчением думал он.
— Он умирает, — услышал он голос Граматика, — сказано было: “Если любите меня, соблюдаете мои заповеди, и я умолю отца, не оставлю вас сиротами — приду к вам”.
— Надо бы за фельдшером в медсанчасть сбегать, — вторил ему голос Батурина.
“Определенно надо бы”, — мысленно согласился Акула, окончательно тупея от аритмии.
— В зоне шмон идет — всякое движение запрещено, — сказал Граматик. — Кто-то стащил верхнюю одежду из кабинета директора школы. У нас в бараке охрана полы вскрыла.
Акула приоткрыл глаза и увидел, как Граматик сдавил двумя пальцами волосок из бровей и выдернул его.
“Такие брови хорошо использовать вместо щетки”, — подумал он.
— Очухался, значит, — сказал Граматик, заметив, что Акула наблюдает за ним. — Благодари Бога, что не оставил тебя.
Он опустился на опилки, устало прикрыл глаза, вспоминая солнечный чистый луч без единой пылинки, падающий из церковного окна на мраморный пол. Лишь редкие волны белого дыма из кадила мягко раскачивались в нем. Это казалось странным, поскольку Граматик всегда замечал тысячи мелких пылинок, парящих в лучах солнечного света. Этот луч был особенный. Граматик еще пристальней стал изучать этот источник света, сильно напрягая глаза, но луч оставался безупречно чистым. И только когда батюшка скрылся за царскими вратами, луч пропал.
— Сердце все еще болит, — с трудом ворочая сухим языком, вымолвил Акула, — хорошо бы его совсем вырвать и положить на консервацию до лучших времен.
— В трудные дни для живота вспоминай слова: “И узрит всякая плоть спасение Божие”. Это помогает гнать от себя уныние, — сказал Граматик, поднялся с кучи опилок и выглянул в окно.
Голая жердь, отдуваемая ветром, одиноко торчала во дворе. Скворечника на ней не было. Батурин заметил, как изменилось лицо у Граматика.
— У тебя сейчас выражение лица, как у моей бывшей подруги, когда она забирала свои вещи и кастрюли из комнаты, — сказал Батурин, шмыгая носом. — Перед самым судом. Трясла, как обычно, белым пухлым лицом.
Граматик сидел перед верстаком, опустив глаза в пол и думая: “Я, ничтожный человечишка, грешу беспробудно”.
Батурин все больше предавался воспоминаниям о своей подруге:
— В то время, когда я впервые встретил ее, дни стояли чудесные. Улицы, вибрируя в теплом воздухе, звали на прогулку. С пустым брюхом бродил я мимо настежь открытых мясных и овощных магазинов, от которых пряно разило съестным духом. Кругом хаванина. Я только вернулся с первой чеченской войны, жил на хлебе без масла, в ожидании боевых денег.
Он заметил, с каким напряжением слушал его Граматик.
— В центре сквера, куда я забрел, — продолжал Батурин, — сидят на лавках старики. А вокруг длинные хвосты улиц и множество людей снуют по ним с овощами в прозрачных пакетах. И тут меня тихо позвали: “Молодой человек”. Оглянулся — стоит у входа в аллею небольшого росточка молодая герла. Длинное, черное, простое платье, без всяких украшений, свободно болтается на ней от легкого ветерка. Лишь в мочке уха блестит простенькая красная сережка. Лицо у нее, правда, было чуть полновато.
— Было бы лучше, если бы на ее щечках лежала печать утонченной красоты, — вставил Граматик.
— Не мешай, — попросил Батурин, ничего не подозревая, и хмыкнул носом. В одной ноздре открылась перепонка, и он задышал свободнее. — Она рассматривала меня своими зелеными глазами и все ближе, мелкими шажками, подходила ко мне. “Вы больны, — сказала она, — вы — бездонная пропасть греха. Надо лечь на траву и слиться с нею”.
— Стоп! — крикнул Граматик. — Можно мне продолжить? Значит, девушка по имени Света как бы семенит ногами к тебе. Ее длинное, узкое платье не дает ей двигаться к тебе размашисто. Хотя она привыкла ходить в брюках, по-мужски. — Лицо у Батурина сильно вытянулось, но он не пытался остановить Граматика. — Так вот, ноги ее упрямо, носками внутрь, следуют к цели. Это волосатые, сильные, почти мужские ноги. Они отпугивают нас, когда мы видим, как сильна волосяная черная поросль снизу… А теперь послушаем, что же было дальше.
— Что ж, — включился голос Батурина, — это можно оценить как редкое узнавание и не делать из этого комедию.
— Да, все плывет в этой жизни, пытается утонуть и не может, — сказал Граматик.
— Ты на что намекаешь? — с тревогой спросил Батурин. — Давай короче, о главном, а то темнишь, как Светка, пока ее в угол не загонят.
— Ладно, — уступил Граматик. — Полное лицо с вытянутым носом и бледно-зелеными глазами мне знакомо. Пришибленное, а чаще глупое выражение его было на удивление стабильным. Долгое время Света позировала голой в художественном училище. И однажды преподаватель рисования овладел ею. Впрочем, если по существу, то этого пожелала она сама, как потом объясняла, для сексуального опыта, чтобы заниматься любовью с одноклассником.
— Так вот за что ты здесь, — осенило Батурина.
Но Граматик крепко сжал ему пальцами колено, давая понять, что еще не закончил.
— Как говаривал Фрейд: “Сексуальность маленьких девочек носит вполне мужской характер”. Если бы она была чуть симпатичнее, все решилось бы в ее пользу. А так как я отказался на ней жениться, она вместе с мамой посадила меня за решетку.
— Кино-о, — протяжно выдохнул Батурин. — Так ты у нее первый?
— А ты второй, по той же статье. Верно?
Озадаченный таким ходом событий, Батурин немного смутился. Простудная тяжесть еще оставалась в голове, но угнетающий насморк пропал.
— Как говорит наш начальник отряда: “Надо посмеяться над собой, и точка”, — выдавил из себя Акула.
— Вот так дискотека на моральных устоях общества, — вяло отреагировал Батурин.
— Как говорил Господь: “Каждый оставайся в том звании, в котором призван. Рабом ли ты призван, не смущайся”.
— Так чем же закончилась романтическая встреча в сквере? — спросил Акула, поднимаясь с кучи опилок. — Или ты, Батурин, не хочешь больше говорить о ней?
— Да, — отозвался он, принимаясь за работу, — вообще, мне всегда хотелось быть первым на целине, как мой дедушка.
— На этой планете стать первопроходцем — большая, редкая удача, — сказал Граматик.
— В этом я уже убедился, — коротко рассмеялся Батурин.
— Шмон уже закончили, — вымолвил Акула, — я сам тихонько дойду в санчасть. Может, дадут тридцать капель валокордина.
— Не забывай, что в нем пятьдесят процентов алкоголя, — вдогонку ему сообщил Граматик.
Когда Акула ушел, Батурин сказал:
— Мы же молочные братья, Граматик, почти родственники. Я читал Светкину исповедь, написанную на трех листах убористым почерком. Там и о тебе было сказано, как ты ухаживал за ней, приглашал на ужин. Она писала, как ты варил рисовую кашу на грязной воде, забывая промыть рис. Затем, полив это варево подсолнечным маслом, начинал есть. Так ты постился. И Светка ела, подцепив грязной ложкой клейкое месиво. И запивала кашу черным кофе без сахара, с недоумением разглядывая твою картинку, которую ты не мог никак продать. Отгоняла от себя мысль о том, что на грядущие десять дней до зарплаты у художника оставался один стакан риса и луковица.
Граматик с интересом слушал его и заметил:
— Светка, возможно, не такая уж и плохая девушка, пусть и с волосатыми ногами, как у сатира.
Батурин с досадой отмахнулся от него:
— Дальше она исповедалась, как занималась неестественным блудом с сестрой. Впоследствии научилась рукоблудию, предаваясь блудным метаниям, представляя себя мужчиной. Так что грешна была наша Света прилично, вот и потянуло ее в церковь, благо мамаша пела в церковном хоре.
— Да, слабые мы христиане, — произнес Граматик, — то в страшной гордыне пребываем, то впадаем в уныние. А что мамаша ее — ушла в монастырь?
— О, с этой мамой у нас проблем хватало, — злобно сказал Батурин. — Когда узнала от Светки, что мы живем, как муж и жена, тут же настояла на нашей совместной исповеди у ее духовника. Я же был вне всякого воцерковления и догадаться не мог, что батюшка, естественно, запретит до венчания всякое сожительство. Так оно и случилось. Первой исповедалась Светка, говорить не могла — стыдно было. Отдала иеромонаху исповедальные листы, тот прочитал и порвал. Вот тогда я их и подобрал, чтобы лучше узнать, с кем имею дело.
— Я, в свое время, получил от ее мамаши наставление, — сказал Граматик, — которое до сих пор храню. Вот почитай.
Он дотянулся до банки из-под гвоздей, порылся в ней и достал смятый листок бумаги. Мать Светланы писала своему будущему зятю: “Прости меня, Вениамин Граматиков, если я тебя чем обидела. Я рассказала отцу Флавиану о тебе и Светлане. Просила его дать ответ: как быть? Отца Флавиана не я себе выбирала, мне его Господь дал. И я его должна слушаться, что послушание выше поста и молитвы. Ты все откладываешь венчание, а это повредит нашим отношениям. “Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей навредит”. Мои попытки убедить тебя в срочном венчании объясняются только одним: если у вас будет ребенок, то он должен получить правильное духовное развитие, а вы своими грехами мешаете этому, благодати над ним не будет, брак не освящен. Господь к себе завтра призвать может, а сказано: “В чем застану, в том и сужу”. Мой жизненный опыт дает мне основание не уважать мужчин за их слабость и уныние в испытаниях по жизни. Я опять к тому же: жить надо по заповедям Божьим”.
— Лукавила мамаша, — сказал Батурин, — хотела спихнуть дочку на кого-то из нас, а самой продать квартиру и убраться в монастырь. Двадцать лет с ней мучилась и мне предлагала до конца дней своих жалеть Светку, дать ей образование и устроить на работу.
— Надо того пожалеть, кто сейчас рюхается от Светки.
— Это верно, — усмехнулся Батурин. — Вспомни, как по ночам она громко храпела и даже пукала.
— Да, было дело, — подмигивая ему, подтвердил Граматик. — По утрам я тоже просыпался от необычного шума. Делал вид, что сплю как агнец божий, замирая в неудобной позе от безумной тоски. Свидетели тому тараканы, которые от громогласного треска, сотрясающего одеяло, разбегались из-под кровати по другим потаенным местам. А мне бежать было некуда, прижатому к холодной стене телом возлюбленной Светки!
— О, дщерь моя, вздутая! — закричал Батурин, прерывая приятеля. — Человеколюбче, почто не заметил, как она борзо хотела женить нас на себе!
Истерично хохоча, они набросились друг на друга, стукаясь головами и беспомощно размахивая руками.
— Кино! — орал Граматик.
— Свет-кино, — вторил ему Батурин, — базар на два очка!
Уставшие от борьбы, потирая места, за которые успели ущипнуть друг друга, они опустились на корточки. Отдышавшись, Граматик поднял голову к иконе и с укоризной сказал:
— Что же ты, Пресвятая Богородица, допустила двоим мужикам войти в связь с прохиндейкой? При твоем молчаливом согласии попы отпустили ей грехи. А мои грехи до какого колена тянуться будут?
Неожиданно лютая злоба накатила на него. Он вскочил, вынул из банки фотографию обнаженной Светки. Подскочил к Батурину и сильным ударом свалил его на кучу опилок. Стаскивая с Батурина брюки, Граматик пристроил к нему на спину фотографию голой девицы. “Здравствуй, Светик! С колониальным приветом, твой Веня”.
— Не надо нам проблем, — прохрипел Батурин, — ты такой же мужик, как и я. Побойся Бога.
— Ты, когда насиловал чеченку, думал о Боге? — спросил Граматик. — Кого ты хочешь вразумить? Я — бездонная пропасть греха. Ну, что скукожился? Надо расслабиться, парень. Молочным братом ты уже был. Будешь мне молочной женой.
Страшный удар получил по затылку Батурин и уже где-то между темнотой и светом увидел себя, распростертого между двух могил — отца и матери. Год назад он с трудом отыскал их кресты на городском кладбище. Тогда, в струях дождя, Батурину явились его родители. Отец поднял руку, чтобы он не приближался к ним.
— Сиди, где сидишь, — ясно послышался его голос. Мать так и не повернула головы в сторону сына.
— Прости меня, ублюдочного маргинала, — заревел Батурин.
Отец и мать так же внезапно исчезли в ливне, как и появились.