Критический выпуск
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2006
Ноябрьская журнальная полка в этот раз получалась необычной. Идея посвятить литературной критике и публицистике специальный выпуск появилась у меня давно, но до поры до времени я ее придерживал. Должна была накопиться некая “критическая масса”. Критике всегда было свойственно стремление указать литературному процессу “верный” путь, собрать несчастных писателей в загончике очередного литературного направления, выдуманного подчас теми же критиками. Таким образом, роль критики в литературном процессе не просто велика, она чрезмерна. Но если так, то сам Бог велел хотя бы один выпуск нашей рубрики посвятить именно литературной критике. Ей, родимой.
ПОМИНКИ ПО НОВОМУ РЕАЛИЗМУ?
Дарья Маркова. Новый-преновый реализм, или Опять двадцать пять. // “Знамя”, 2006, № 6.
Марта Антоничева. О тенденциозности в литературной критике. // “Континент”, 2006, № 128.
Андрей Рудалев. Новая критика распрямила плечи. // “Континент”, 2006, № 128.
История нового реализма началась лет пять назад. За точку отсчета я бы взял манифест Сергея Шаргунова “Отрицание траура” (“Новый мир”, 2001, № 12). Тогда еще только-только начинающий литератор со свойственными юношам смелостью и максимализмом провозгласил конец постмодернизма и пришествие нового реализма. С тех пор много воды утекло. Во-первых, идеологи нового реализма (Сергей Шаргунов и Валерия Пустовая) успели выпустить несколько манифестов, углубляя и уточняя само понятие. Во-вторых, в русскую литературу вошло добрых два десятка литераторов, которых все те же Шаргунов и Пустовая причислили к “новым реалистам”. Кстати, и ваш покорный слуга, было дело, приложил свой труд к созданию мифа о новом реализме. Правда, у меня не хватало смелости объявить “новый реализм” чем-то принципиально новым. Для меня это было всего лишь возвращение “радикального реализма”, отрицавшего художественный вымысел и противопоставлявшего опостылевшему fiction “правду жизни”: “За праздником цвета золотой осени приходит аскеза октября: голые красно-коричневые ветви с редкими, побуревшими листьями. И глаз отдыхает. Радикальный реализм — “отражение жизни”, минимально затронутое фантазией, — существовал давно. Новый реализм — его очередная реинкарнация. Радикальный реализм появляется периодически. Это реакция на кризис очередного господствующего направления. В возврате к жизни, к реальности видят выход из лабиринта бесконечных и часто бесплодных “творческих поисков”. Модернизм, постмодернизм, постпостмодернизм — сколько можно?! Вот она, дверца, за ней сияющий мир! Увы, дверца ведёт лишь в тесный закоулок, который неизбежно оканчивается очередным тупиком. Сам по себе радикальный реализм может дать только передышку, отдых. Он ограничен по своей природе, к тому же его оковы не дают развиваться творческому воображению” (“Урал”, 2003, № 10).
Не откажусь от своих слов и теперь. Однако Шаргунов и Пустовая мыслили гораздо шире: новый реализм представлялся (и представляется) им чем-то куда более сложным и, главное, принципиально новым. Они постулировали его принципиальное отличие как от постмодернизма, так и от традиционного реализма. Цитировать не стану (слишком длинно), пересказывать тоже не, а потому просто отсылаю читателя к знаменитой статье Валерии Пустовой “Пораженцы и преображенцы: О двух актуальных взглядах на реализм” (“Октябрь”, 2005, № 5).
Шаргунов и Пустовая люди талантливые, но еще очень молодые, а потому они легко поддались искушению. Как приятно: ты только-только стал печататься, а вот уж стал основоположником целого художественного направления! Да простят меня эти теоретики, только ни им самим, ни их любимцам (Бабченко, Карасеву, Гуцко) не хватало самокритичности, чтобы понять: все новореалистические “эксперименты” совсем не новы. “Новые реалисты” в очередной раз взялись за изобретение велосипеда.
Границы “нового реализма” оказались необычайно широки, а его критерии довольно размыты, что позволило зачислить в число “новых реалистов” не только Романа Сенчина, Аркадия Бабченко, Александра Карасева, Дениса Гуцко, Дмитрия Новикова, но также Олега Павлова! Теперь же, с легкой руки Евгения Ермолина, в это славное племя приняли Ольгу Славникову, Михаила Кураева, Михаила Шишкина, Романа Солнцева и даже Владимира Маканина (см. Ермолин Е. Случай нового реализма. // “Континент”, 2006, № 128).
В 2002—2006 годах молодые новореалисты шли от победы к победе. Дмитрий Новиков получил премию Соколова, Денис Гуцко помимо “Соколова” успел даже престижный “Букер” отхватить. Захар Прилепин дважды в шорт-лист “Нацбеста” входил (даже фаворитом считался). Аркадий Бабченко и Александр Карасев вкупе все с тем же Захаром Прилепиным стали основоположниками новой военной прозы (ответвление нового реализма), что нам не преминули растолковать новореалистические критики — Андрей Рудалев и все та же Валерия Пустовая. Все шло замечательно.
В порядке конница стояла,
На пушках цифры малевала,
И на знаменах слово Ум
Кивало всем, как добрый кум.
(Николай Заболоцкий. Битва слонов)
И вдруг в июньском номере “Знамени” появляется статья Дарьи Марковой “Новый-преновый реализм, или Опять двадцать пять”. Маркова поставила под сомнение все “открытия” Пустовой. Последняя, конечно, и сама “подставилась”, разделив всю “старую” (дошаргуновскую) литературу на “традиционный реализм” и “постмодернизм”. Всякий теоретик, заявив о новизне какого-нибудь литературного направления, становится для недружественных критиков подобием боксерской груши. Ибо что же такого нового может быть в подлунном мире? Главный же вывод Дарьи Марковой таков: “нового реализма” как художественного направления в природе нет. Есть лишь некий лозунг, знамя, под которым в литературу вошло поколение писателей, родившихся в 1975—1984 годах. У Шаргунова (кстати, проза этого теоретика “нового реализма” менее всего подходит под мерку реализма), Прилепина, Гуцко, Новикова на самом деле мало общего: “…возрастная общность скоро распадется — просто со временем. Сейчас мне кажется, что то же самое произойдет и с “новым реализмом”, который больше существует в манифестах и программных статьях, чем в реальных произведениях; он больше характеризует восприятие молодых — их желание влить в литературу свежую кровь, переделать мир, чем новое литературное направление”.
Дарье Марковой вторит Марта Антоничева. Она обвиняет литературных критиков (прежде всего все тех же Шаргунова и Пустовую) в деспотическом стремлении загнать литературу в новореалистические рамки: “Глядя на деятельность молодых критиков, вспоминаешь почему-то именно это костяное советское время, когда если идти, то строем, если петь, то хором, если писатель, то только Максим Горький… И если… молодые писатели — это “разобщенная общность”, то молодые критики — это, скорее, идущие вместе. Причем под одними флагами, с одной идеологией”. Слов нет, всякий критик любит исполнять обязанности Прокруста: одних писателей он “укорачивает”, других — “вытягивает”, лишь бы соответствовали размерам ложа. В отличие от гостей Прокруста некоторым писателям такой процесс даже нравится: пишешь себе и пишешь, а тут вдруг выясняется, что ты паладин нового реализма. Приятно, черт возьми!
Однако “новые реалисты” без боя сдаваться не стали. Все в том же 128-м номера “Континента” на защиту нового реализма встали Евгений Ермолин (зам. редактора “Континента”, известнейший критик) и Андрей Рудалев (один из самых перспективных литературных критиков). Последний признал, что “новый реализм” есть нечто еще только формирующееся: “Молодая литература — особое, новое слово, соответствующее духу времени. Оно мыслится своеобразным противовесом мастеровитой “литературной мертвечине”, от которой многие уже устали. Это новое слово и оформляется в поколенческие признаки, которые иногда именуются “новым реализмом”. И хотелось бы с этим согласиться, ведь чем-чем, а высококачественной литературной мертвечиной читатели толстых журналов питаются уже добрых полтора десятка лет. Но сомнение вызывает все то же прокрустианское стремление разделить писателей на “старых” (поставщиков “мертвечины”) и “новых реалистов”. “По мне “новый реализм”, — продолжает Андрей Рудалев, — это Александр Карасев, Ирина Мамаева, Дмитрий Новиков. Авторы, работающие не по принципу “что вижу, то пишу”, а искренне проживающие ситуацию. Их текст излучает зрелую человеческую мудрость. Мудрое видение, переживание мира — вот что такое реализм”. Господи, да какой же писатель не искренне “переживает ситуацию”? Разве это свойство одних только “новых реалистов”? О “мудром видении” мира я уж и не говорю.
“Новый реализм” в том смысле, в каком его понимали (понимают?) Шаргунов и Пустовая, существовал только в манифестах. Это был, скорее, самообман, вызванный стремлением выйти из тупика, в который наша “серьезная” проза забрела в девяностые. Желание вернуть литературе общественную значимость и любовь читателя, впрыснуть в нее жизненные соки. К сожалению, большинство тех, кого считают “новым реалистами”, на самом деле не так уж отличаются от своих старших коллег. Они так же ориентируются не на читателя, а на жюри литературных премий, они столь же “далеки от народа”, их произведения имеют хождение все в том же узком кругу литературных гурманов. Печальный пример — произведения Дениса Гуцко, самого именитого из тех, кого Валерия Пустовая причислила к новым реалистам.
В ТОСКЕ ПО ТЕКУЩЕМУ
Мария Ремизова. Ответ знает только ветер. Социальный конфликт в современной прозе. // “Октябрь”, 2006, № 8.
Мария Ремизова. Мнимые величины. // “Новый мир”, 2006, № 9.
Русская литература вернулась к политике. Сбылась многолетняя, для иных — сокровенная мечта. Русский писатель вспомнил о долге перед народом да о своей вековечной ненависти к властям предержащим. По крайней мере, так считает Мария Ремизова, умный, талантливый и весьма известный литературный критик: “В России появился настоящий остросоциальный роман. Лучше даже сказать — общественно-политический. Таких — пропитанных дерзко-революционным и одновременно сострадательным пафосом — не было, вот не соврать, аж с XIX века. Если это не чудо (и не галлюцинация), то, как ни крути, весьма и весьма показательный симптом — в смысле диагноза общественных настроений”. Диагностировать общественные настроения я не берусь, а вот о современном “остросоциальном” романе поговорить стоит. Этот год в самом деле запомнился выходом нескольких примечательных вещей. “Санькя” Захара Прилепина едва не выиграл “Нацбест”. Проза чеченского шовиниста Германа Садулаева получила несколько лестных отзывов от известных критиков. Наталья Ключарева после “России: общего вагона” стала одним из самых цитируемых толстожурнальных авторов. “Духless” Сергея Минаева стал бестселлером. Этих писателей объединяет только одно: литература для них исполняет лишь роль ракетоносителя.
И все же я не спешил бы объявлять о перевороте в русской литературе. Не спешил бы прежде всего потому, что тексты Прилепина, Ключаревой и тем более Садулаева не стали бестселлерами. Массовый читатель их не заметил. Кто знает этих литераторов? Десятка полтора московских критиков да несколько тысяч читателей толстых журналов. А ведь популярность для “остросоциального” романа необходима. Бестселлером стала только книжка Сергея Минаева, но один Минаев революционной весны не сделает. Так что не стал бы я спешить с социальной “диагностикой”.
Но есть еще одно весьма существенное обстоятельство, которое позволяет говорить о несостоятельности вывода Ремизовой. Неуспех у массового читателя никак не получится компенсировать даже за счет победы в соревновании “по гамбургскому счету”. К сожалению, художественное значение этих произведений не велико. Садулаев сначала удивил своими “огненными” текстами, но быстро наскучил. Прилепин, по большому счету, и удивить не смог, хоть и ждали от этого “бунтаря” многого. Еще хуже со столь понравившейся критикам Натальей Ключаревой. Ее повесть (это повесть, никак не роман) скучна и занудна, как октябрьский дождь. Путаная композиция, бесцветный язык, бледные, совершенно не запоминающиеся герои. Стоит только удивляться богатому воображению московского критика (все той же Ремизовой), сумевшего додумать за автора столько интересных мыслей, найти в столь невнятном тексте глубокий революционный смысл. Ремизова в связи с героями Ключаревой вспоминает Радищева, князя Мышкина, Алешу Карамазова и даже Махатму Ганди! Чем же так приглянулась Ключарева? Рискну предположить. Допустим, что человек много лет всматривался в линию горизонта, надеясь, что вот-вот из-за нее появятся очертания корабля. Корабля все нет, но однажды в море показалась небольшая шаланда. Что же будет с нашим наблюдателем? Полагаю, он примет шаланду за настоящий корабль. Наша литература столько лет была лишена статуса “учительницы жизни”, что появление всякой хоть сколько-нибудь примечательной книги уже становится поводом заговорить о “революции” в литературе. Но пройдет немного времени, и оптический обман станет очевиден. А что будет, если корабль действительно появится?
И вот появился роман, самим названием перекликающийся с антиутопией Оруэла. Художественные достоинства “2017” Ольги Славниковой несомненны, ее мастерство давно признано. Роман о повторении Октябрьской революции. Фарс спустя сто лет после трагедии. И Мария Ремизова с готовностью приветствовала явление “дружественного” корабля, забыв, правда, рассмотреть флаг на мачте: “Славникова рискнула-таки выйти из душной, захламленной безделушками комнаты на улицу. И внимательно приглядеться к тому, что же на этой улице происходит, — пишет критик. — Прежние сочинения Славниковой были настолько отвлеченны, что время и место как бы не имели значения — единственным классификационным признаком служил авторский стиль, все остальное выполняло служебную роль”. Насколько же несправедливы эти слова! Романы Славниковой как раз отличаются поразительной точностью в описании места и времени. Все в ее романах, начиная от топографии города (излюбленного места действия) и заканчивая фасонами дамских платьев, описано детально и достоверно. Это относится и к “ранней” “Стрекозе”, и к “позднему” “2017”.
Мария Ремизова ставит Славниковой в вину аполитичность, отсутствие интереса к социально-значимым вопросам: “…казалось, человек, наделенный столь незаурядными способностями к слову, должен выдать что-то очень значительное, а ему, этому значительному, все не находилось места среди слишком изящных словесных вывертов”. Зато новый роман Славниковой понравился критику. Ведь это, если верить Ремизовой, антиутопия. Правда, антиутопией Ремизова называет роман лишь на страницах “Нового мира”. В другой статье, вышедшей в журнале “Октябрь”, Ремизова утверждает нечто прямо противоположное: “2017” не антиутопия. Довольно странное “раздвоение критика”, ведь обе статьи вышли почти одновременно. В любом случае, “2017” — произведение “остросоциальное” и уже поэтому далеко превосходит все, что прежде выходило из-под пера Славниковой.
Такой подход к творчеству Славниковой меня удивил, ведь уже в “Стрекозе, увеличенной до размеров собаки” заметен именно интерес к вопросам социальным. История вырождения и гибели одной интеллигентной семьи как та самая капля, отразившая океан — вырождение и разрушение традиционной русской семьи. Славникова вошла в круг литераторов, “одержимых тоской по текущему”. Не оставила она его и позднее, когда писала свою повесть “Бессмертный”. Так что “2017” здесь не исключение. Это еще один этап, еще одно звено в пока что не слишком длинной цепи. Более того, “2017” в чем-то оказался даже слабее “Стрекозы”. В “Стрекозе” Славниковой удалось найти почти идеальное соотношение между социальностью и общими проблемами бытия и небытия, жизни и смерти. Интерес к проблемам бытийного свойства всегда превалировал в творчестве Славниковой. В “2017” эти воистину вечные вопросы вообще оттеснили социальные катаклизмы (“революцию ряженных” и т.п.) на второй план. Если быть точнее — сделали их декорацией, даже фоном, на котором развернулось действие куда более значительное, нежели борьба “красных” с “белыми”. Так что “2017” подходит на роль “остросоциального” романа не больше, а, пожалуй, и меньше, чем ранние произведения Славниковой.
Поиск новой социальной прозы выглядит тем более странно, что романы “остросоциальные” и “политические” вовсе из литературной жизни и не исчезали. Правда, выпускали их люди, с точки зрения Ремизовой и ее коллег-либералов, не слишком привлекательные: “Тексты, так сказать, протестной направленности (претендующие на звание художественных) можно было обнаружить лишь под обложкой “Нашего современника” да разве что “Москвы”. Сама Ремизова не признается, что ее отталкивают только убеждения писателей-националистов. Она находит причины иного порядка: “Вся литературная продукция столпов нашей политической оппозиции, Александра Проханова и Эдуарда Лимонова, страдает одним общим дефектом: исходным творческим стимулом для обоих служит чувство глубокой личной обиды и ощущение личного же поражения в правах. Впрочем, как и в привилегиях. Поэтому и в помпезно-велеречивых прохановских опусах типа “Красно-коричневого” и прогремевшего на всю страну “Гексогена” (которые ведут свой род прямиком от приемов и прихватов соцреализма — как в плане стилистики, так и более широко — мировоззренчески), и в исповедально-лирических (с достаточно легко прочитываемым намеком на модернизм) откровениях Лимонова явственно слышится отголосок слишком личных, слишком частных счетов с властью, обделившей, обидевшей, обнесшей пирогом конкретно их, таких умных, талантливых, замечательных”.
Ну о связи романов Александра Проханова с творческим методом социалистического реализма я спорить с Ремизовой не стану, ибо это скучно и бесперспективно: образованный человек в случае необходимости найдет связь между козой и устрицей. Этому, если верить все той же Славниковой, учат на гуманитарных факультетах. А вот о роли “обиды” в творчестве Проханова и Лимонова не сказать нельзя. Александр Проханов до 1991-1992 годов был успешным, но вполне заурядным советским писателем. Книги его выходили стотысячными тиражами, но у кого тогда не было таких тиражей? “Соловей Генштаба” был одним из многих. Теперь же Проханов — едва ли не самая яркая звезда националистической оппозиции: он пророк, он последний паладин красной империи, красный патриций, певец советской Атлантиды. А еще он редактирует самую скандальную и самую известную оппозиционную газету, он постоянный гость политических телешоу. Словом, едва ли не самый популярный в стране оппозиционер. Неужели же его положение хуже, чем положение рядового члена Союза писателей СССР в середине восьмидесятых? Еще более показательна история Эдуарда Лимонова. Мало кому известный эмигрант в ельцинско-путинской России стал суперпопулярной фигурой. Лимонов — лидер самой известной оппозиционной партии. Для своих сторонников — он вождь, учитель, дуче; для противников — сильный, опасный и непредсказуемый политик. Это вершина его карьеры. Никогда прежде он не был так знаменит и так популярен. Для человека болезненно тщеславного скандальная слава — высшая награда. О какой такой обиде может идти речь? И литературной, и политической карьерой Проханов и Лимонов обязаны новой власти.
Творчество Лимонова и Проханова политизировано насквозь, но они для Ремизовой чужие, а потому “Книгу воды” и “Политолога” в актив новой социальной прозы она не записала. Беда в том, что “своих”, “правильных”, “либеральных”, но при этом “остросоциальных” романов почти нет. Вот и приходится превращать в событие выход слабенькой повести Натальи Ключаревой или объявлять мистический роман Ольги Славниковой “антиутопией”.
К ВОПРОСУ О РОССИЯНАХ
Валерий Тишков. О российском народе. Главы из книги. // “Дружба народов”, 2006, № 8.
Прежде чем приступить к этой рецензии, оговорюсь: я не знаком с Валерием Александровичем лично, счетов с ним у меня нет, но полагаю, что деятельность этого человека несет нашей стране угрозу, а потому позволю себе быть достаточно резким.
Давным-давно, когда я был еще глупым и наивным студентом, наша преподавательница задала нам (то есть первому курсу исторического факультета) странный вопрос: почему в России нет национального музея? Вопрос был задан так, между прочим, и никто из нас над ним не задумался. А ведь ответ лежал на поверхности: российской нации на белом свете нет.
Национальная принадлежность, очевидно, закладывается в детстве. В детстве ребёнок усваивает обычаи, традиции, взгляды окружающих. Узнаёт, как надо пить и есть, как относиться к родственникам и чужакам. Усваивает понятия свой и чужой. Кроме того, видимо, как раз в детстве и закладывается особое ощущение, чувство безотчётной и бескорыстной симпатии к своим и столь же спонтанной и бескорыстной неприязни к чужим. Как известно, труднее всего поддается определению обыденное. Армянин (русский, татарин, немец — кто угодно) знает, что он армянин, но вот сможет ли он объяснить, что значит быть армянином (русским, татарином и т.д.). В чем именно заключается сущность нации: в языке, в общности происхождения или исторической судьбы? Этнологи сочинили горы статей, монографий, диссертаций, но не раскрыли тайну этноса и нации и по сей день. Много лет со страниц научных журналов не сходили дискуссии о сущности этноса и нации. Теперь эти споры увяли. Способствовал этому наш герой.
Валерий Александрович Тишков — человек титулованный: доктор наук, профессор, академик, директор института, в прошлом — член ЦК КПСС, затем министр в правительстве Гайдара, теперь — член Общественной палаты. А еще он автор многих статей и монографий. Словом, светило. Вот “Дружба народов” опубликовала фрагменты его новой книги. Уже много лет академик Тишков ведет борьбу с “этническими мифами и стереотипами”, укоренившимися не только в сознании рядовых обывателей, но и в сознании ученых. По мнению Тишкова, нация в том смысле, в каком ее обычно понимают обыватели, не более чем фантом, созданный нехорошими людьми для того, чтобы “мобилизовывать” население, использовать его в своих (корыстных) интересах. На самом же деле все просто: нация — это сообщество граждан одного государства. Имеются ли между этими гражданами этнокультурные различия или нет не важно. Важно эти отличия напоказ не выставлять. Всякий, кто подчеркивает этническую принадлежность, скажем, преступника, сам является преступником, ибо разжигает межнациональную рознь. Однажды Тишков предложил привлечь к уголовной ответственности журналиста за одно упоминание национальности какого-то наркоторговца. Фраза “цыганские наркобароны” сама по себе основание для уголовного преследования.
Выводы из этой теории таковы: во-первых: “Национальную идентичность россиян нужно утверждать более последовательно, и не только редкими высказываниями президента. Нужно прежде всего признать, что национальная идентичность, а значит, российская нация существует, а не есть просто мечта или задача для очередного “строительства”. Всеми доступными методами нам нужно решительно утверждать российский национализм, имея в виду осознание и отстаивание национального суверенитета и интересов страны, укрепление национальной идентичности российского народа, утверждение безоговорочного приоритета самого понятия “российский народ”. Всякие другие варианты национализма на основе этнических крайностей несостоятельны и должны быть отвергнуты”. То есть русские, татары, украинцы должны по возможности забыть значительную часть собственной истории (по крайней мере, забыть все, что противоречит интересам единой “российской нации”).
Академик Тишков преследует благую цель: удержать российские народы от этнического национализма, выдвинуть идею единой российской нации и превратить Россию в подлинно национальное государство. Но только неразумный младенец может верить, что нация появится, как только о ней заговорят СМИ. Еще лет тридцать назад в СССР появилась концепция “советского народа”: сформировалась-де новая историческая общность. Советский народ как будто бы не был фантомом: его скрепляла общность исторической судьбы и общность хозяйственно-экономической жизни, коммунистическая идеология, единая система образования, армия, память о победе в Великой Отечественной войне и т.д. А уж советская пропаганда как только не старалась доказать единство “советского народа”. Где теперь этот народ? Сейчас уже трудно поверить, что этот народ всего каких-то двадцать лет назад объединял по-европейски воспитанных эстонцев и туркмен, объявивших бывшего первого секретаря ЦК компартии Туркменской ССР пророком и богом. Где же теперь эта “историческая общность”?
Правда, академик Тишков видит основу национализма в советской системе национально-территориального устройства страны: беда в том, что советское правительство по недомыслию взрастило национализм в рамках союзных республик и автономий. Странное утверждение. Ведь не может же член-корр. РАН не знать историю распада Российской империи в 1917 году? В составе Российской империи национально-государственных образований было немного (Царство Польское, Великое княжество Финляндское), однако распространению украинского, грузинского и даже башкирского национализма это не помешало.
Идея российской нации как сообщества граждан гораздо опаснее, чем может показаться. Одним из следствий ее принятия станет новая иммиграционная политика. Население России сокращается, а потому следует, по примеру стран Евросоюза, решить демографическую проблему при помощи мигрантов: “Для России это пока самый значимый ресурс, как и для всех стран Европы. В 1990—2000 годы на иммигрантов пришлось 90 процентов прироста населения в регионе Евросоюза… Но официальная (регистрируемая) иммиграция в Россию фактически была закрыта в последние несколько лет. Пока положение на рынке труда и в демографической ситуации спасают нерегистрируемые иммигранты, которых называют нелегальными”.
Получив российское гражданство, узбеки, таджики, грузины станут россиянами, к тому же они сделают этнокультурную мозаику страны богаче. На бумаге все гладко, про овраги же академикам помнить необязательно. А между тем не секрет, что именно неконтролируемая этническая миграция вызвала к жизни и русских скинхедов, и “кавказские” преступные группировки. И чем многочисленней мигранты, тем сильнее неприязнь к ним, тем острее межнациональная рознь. Можно “забыть о[б этнической] нации” или сыграть “реквием по этносу”1, но нации и этносы от этого не исчезнут, не исчезнут и межэтнические/межнациональные конфликты.
Поощрение этнической миграции, подавление этнического национализма и выдвижение национализма гражданского в конце концов приведут к беде. Этнический национализм можно подавлять, но он не исчезнет, а лишь уйдет в подполье, и как только появится благоприятная обстановка, начнется его возрождение. Бунт в Кондопоге — предупреждение для всех, кто думает, что с национализмом и межнациональными конфликтами можно справиться при помощи штампа о гражданстве и красивых слов о национальном единстве. Прошлогодние погромы во Франции — еще одно предупреждение. Идея нации — сообщества граждан родилась как раз во Франции. Однако эффективной она оставалась до тех пор, пока Францию не наводнили “французы” алжирского, свазилендского и конголезского происхождения.
Хочу особо подчеркнуть: нет “плохих” и “хороших” наций, но сами нации и этносы далеко не всегда способны уживаться друг с другом. Современные государства все более напоминают коммуналки, где соседи отличаются не только полом и возрастом, но и культурным уровнем, воспитанием, традициями. Традиции не всегда совместимы друг с другом, не всегда совместимы и народы. Можно объявить жителей коммуналки единой семьей, но в семью коммуналка все равно не превратится.
“Демократ” Тишков деспотичен. Точку зрения, которая расходится с его собственной, он объявляет “антинаучной”, “паранаучной”, а то и “расистской”. Если ты полагаешь, что нация — объективный феномен, а не “воображаемое сообщество”, значит, ты вообще не ученый, да к тому же еще, может быть, расист. Такая манера ведения научной дискуссии вызывает в памяти времена Трофима Лысенко. Правда, Валерий Тишков руководствуется не теорией собственного изготовления, а повторяет общераспространенные в среде европейских интеллектуалов идеи. Но ведь в наше время европейский гуманитарий лишен свободы в научном исследовании, ибо над ним висит “дамоклов меч”: он смертельно боится попасть в категорию “расистов”, “фашистов” и т.п. Политкорректность обернулась почти тоталитарной цензурой, а цензура не совместима с научным поиском.
Идея российской нации, на мой взгляд, утопична. С помощью записи в паспорте нацию создать нельзя. Никакая пропаганда не превратит русских, украинцев, чеченцев, аварцев, лезгин в каких-то “россиян”. Подменять сложную, головоломную работу по изучению межнациональных отношений лозунгом о единстве гражданской нации нелепо. Обращение “россияне” подходит для предвыборного митинга, а не для научного исследования, претендующего к тому же на общественную значимость. При такой “научно обоснованной” национальной политике “российскую нацию” ждет судьба “советского народа”.