Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2006
Владимир Голдин. Поэзия конца ХIХ — начала ХХ столетий в периодических изданиях Урала. В двух книгах. — Екатеринбург: Банк культурной информации, 2006. (Серия “Литературное наследие Урала”).
Скажу сразу: прилежное чтение этого двухтомника от страницы к странице (а таковых в двух книгах набирается четыре с половиной сотни) утомляет, а то и раздражает. Однако прежде чем дать волю собственной ворчливости, подчеркну, что замысел предпринятого издания достоин всяческой поддержки, а его реализация, какие бы претензии она ни вызывала, потребовала от осуществителя таких усилий, которые побуждают вспомнить аж мифологического Сизифа.
Как вы думаете, много ли стихотворцев было на западных и восточных склонах Урала в дореволюционную пору? Кому-то вспомнится Елизавета Гадмер, кому-то — Иван Макаров и его “Однозвучно гремит колокольчик”, кто-то назовет Алексея Мерзлякова или Павла Заякина-Уральского, не забудем, пожалуй, и Петра Ершова. Но в любом случае больше десятка имен едва ли кто перечислит. Меж тем в рецензируемом издании фигурируют 228 авторов! И даже если допустить, что под некоторыми нерасшифрованными псевдонимами себя прячут уже представленные авторы, а также вычесть отдельных столичных стихослагателей, не чуравшихся публикаций в провинциальных изданиях, все равно останется более двухсот пиитов. Цифра, согласитесь, впечатляет.
Владимир Голдин, основательнейшим образом перетряхнув сохранившуюся в библиотеках и музейных архивах уральскую периодику 19 — начала 20 века, показал, как зарождалось в крае стихотворчество, как наши зачастую далекие от литературы земляки пробовали с помощью ритма и рифмы выразить переполнявшие их чувства, не соглашаясь жить “на подножном корму” прозаического существования.
До 18 столетия Урал оставался государственной окраиной, и только петровские преобразования всколыхнули эту землю, дав мощный стимул ее развитию. Звучавшие здесь поначалу былины и песни принадлежали, как правило, общероссийскому поэтическому репертуару, преимущественно — фольклорному. И фолианты на полках местных книгочеев были привозными или рукописными. Только с середины 19 века издательские и читательские возможности региона позволили появиться здесь газетам и журналам, где наряду с хроникерами и обозревателями различных сторон провинциальной жизни стали печататься и окрестные стихотворцы.
Разумеется, в значительной мере их вирши представляли собой литературную самодеятельность. Составитель двухтомника в развернутой вводной статье ведет речь о “становлении литературного процесса на Урале”, в результате чего “появилась новая литературная зона на карте России, название которой — уральская поэзия”. Мне эта констатация кажется чрезмерно оптимистичной. Уровень тогдашней стихотворной продукции был, за немногими исключениями, любительским, и она, если не преувеличивать значение восхищенных строк, адресованных “старику Уралу” (“Нет слов моих для описанья / Твоих невянущих красот…” — честно признавался П. Заякин-Уральский), едва ли чем отличалась от тех стихов, которые в те десятилетия сочинялись в Иркутске или Воронеже.
“Душа полна тоски и муки…”, “Сердце мечется в тоске…”, “Песни тоски и печали / Душу мне всю истерзали…”, “На сердце тьма и холод…”, “Душа тоскует и грустит…”, “Скоро ль ночь пройдет тяжелая, — / Скоро ль грусть-тоска пройдет…” — дань подобным стенаниям отдали многие “пайщики” этого двухтомника. Хотя, понятно, среди соседей у них должны были появиться и оппоненты. “Мой друг, не верь, что жизнь земная / Тоски мучительной полна…” — восклицает один. “Товарищ, ты жизнью измучен… / Нет светлых надежд впереди, / А пройденный путь тобой — скучен, / Но духом не падай — иди!” — убеждает другой.
Особенно много таких решительных призывов пришлось на десятилетие между первой русской революцией и первой мировой войной. Поскольку каждое стихотворение датировано, можно заметить, как крепли в массовом сознании социальные чувства и как они трансформировались с началом русско-германского противостояния. Пафосный призыв “Вперед!”, вдохновлявший на классовую борьбу с теми, кто “кровь из нас сосали”, в стихах 1915 — 1916 годов зовет уже на решительное сопротивление “врагам России”. При этом не стесняются отдельные авторы и ксенофобии (“Откроются русские очи, / Что русский лишь русскому брат…”), и черносотенства (“Основы России кругом разрушались / И к нам инородцы погибель внесли”).
Приводя эти выписки, я не указываю имен. Они ничего нам не скажут. Сведения, которыми составитель постарался предварить каждую персональную подборку или страницу, ограничиваются, как правило, абзацем, а то и единственной строкой. Но, главное, сами сочинения десятков авторов мало чем отличаются друг от друга, поскольку сложены по общим для тогдашних начинающих трафаретам. Увы, количество публиковавших стихи, вопреки заверениям составителя, не перерастало в качество.
Само собой, откликаются участники этого собрания на смену времен года: “Зима прошла…”, “Весна пришла…”, “Не успели цветы расцвести, / Как от летнего зноя завяли…”, “В дни осени, когда цветы, / Склонясь покорно, умирают…”. Они преклоняются “пред силой красоты”, любуясь “живописностью видов” природных и — реже (все-таки газетная специфика!) — женских, размышляют над превратностями возраста (”Как старый хлам, отбросив упованья, / Влачу я дни без веры и любви…”) и над философскими дилеммами (“И что разумней: верить в Бога / Или не верить ни во что?..”). Но при несходстве тематических акцентов авторы подобных опытов, хотя и предлагали их вниманию публики, занимались тем, что Мандельштам квалифицировал как поэтическое самообслуживание.
Пусть наивно, но искренне, пусть неуклюже, но, главное, не буднично — эту логику стихописания внятно обозначил оренбуржец Д. Бутяев:
В моей душе сплелись все звуки,
Смешались краски всех цветов,
Все песни скорби, горя, муки
И песни счастья, грез и снов.
На фоне этой растиражированной надсоновости как местные поэтические новости выглядят строки лишь нескольких авторов. Назову, в частности, екатеринбуржцев Павла Блиновского, Николая Черешнева (Новикова), Вячеслава Чекина, курганца Кондратия Худякова, тоболяка Василия Силина. А наибольший интерес для сегодняшнего читателя представляют, как ни парадоксально, написанные на злобу или, что реже, доброту дня стихотворные фельетоны, которые наряду с лирическими излияниями и рифмованными воззваниями охотно помещала тогда провинциальная периодика. В них нет претензий на поэтичность, нет элегического словаря или риторического нажима — все, казалось бы, донельзя просто — скажем, так:
Ирбит — деревня круглый год,
Но к февралю сей град,
Отмывшись в бане, достает
Свой праздничный наряд.
И, смотришь, к ярмарочным дням
Сермяжный наш Ирбит
На пиджачок сменил азям,
Причесан и побрит…
Но явленные — как в этих строчках пермского мастера Сергея Ильина (к слову, старшего брата Михаила Осоргина) или фельетонах тюменца Сэр Дара, оренбуржца Н. Железняка, челябинца Павла Второва — живость разговорной интонации, легкость ритмического рисунка, точность житейских зарисовок убеждают в правоте давнего вывода Ю. Тынянова о том, что “факт быта” может превратиться в “литературный факт”. И, честно говоря, сожалеешь, что эти авторы уравнены в правах с троечниками из “школы Надсона”. Положим, тот же С. Ильин — этот, по характеристике составителя, “долгожитель уральской прессы, отдавший ее служению почти двадцать семь лет”, — представлен всего лишь тремя текстами под собственным именем и, скорей всего, еще одним стихотворением, переадресованным в двухтомнике автору, помеченному инициалами С.И.
А еще больше я сожалею о том, что жанр отклика стихами на происходящее в городе, стране и мире (как, впрочем, и стихотворная практика вообще) нынешними региональными СМИ не только не поощряется, но и не привечается. Век назад строчки столбиком, причем отнюдь не рекламные, печатались, как свидетельствует работа В. Голдина, даже в “Епархиальных ведомостях” Екатеринбурга, Перми, Тобольска, Оренбурга или в “Известиях Челябинского общества потребителей” (изданиях, согласитесь, весьма специфичных). А когда последний раз находилось место для стихов в теперешнем “Уральском рабочем” или екатеринбургской “Вечерке”? Сдается, чуть ли не в прошлом тысячелетии.
И коль я перешел к обещанному ворчанию, продолжу, адресуя его уже не редакциям газет, а составителю.
Пусть я не согласен с тем, что некоторые авторы представлены гораздо скромнее (а кое-кто, напротив, щедрее), чем того заслуживали. Пусть некоторые сведения о стихотворцах (“Помер в годы революции…”), отдельные характеристики их упражнений (“Поэзия Н. Иванова тиха, морально выдержана…”) или выводы составителя (скажем, о том, что десятки участников двухтомника “не столь известны читающей публике потому, что на Урале вообще отсутствовала литературная критика”) выглядят, признаем, небесспорными. Но признаем и то, что составитель имеет право на собственный вкус, взгляд и слог — тем более, когда он ставит свое имя над названием (такое с теперешними составителями случается не впервой). Однако располагает ли он индульгенцией на орфографические, пунктуационные и версификационные невыверенности при воспроизведении первоисточников?
В преамбуле к каждой из двух книг отмечается, что “в текстах сохранены особенности орфографии и пунктуации старых публикаций”. Конечно, правописание сегодня существенно отличается от норм столетней давности (что, впрочем, не мешает нам читать давние строки Пушкина или Некрасова в соответствии с принятыми ныне установлениями). Конечно, наборщики кустарных типографий допускали огрехов не меньше нынешних виртуозов компьютерного набора (но это не значит, что ошибки тех и других можно не исправлять). Конечно, и сами стихотворцы подчас не могли совладать с логикой, ритмикой или синтаксисом (хотя в этих случаях можно было бы остановить выбор на более внятных их строчках). Более того, имея опыт составления разного рода сборников, я вынужден самокритично признать, что редко какой обошелся без ляпов, случившихся и по вине составителя.
И все-таки при веренице оговорок подобного рода остается загадкой происхождение фантастического в воспроизводимых стихах количества несуразностей, дотошное исправление которых, будь оно предпринято, потребовало бы приложить к этим двум приятного вида книжицам еще одну, пожалуй, соизмеримую с ними по объему.
Когда сатириконец Арк. Аверченко дважды — в тексте и содержании — представляется как Аверчекко или когда современный тюменский издатель Ю. Мандрика аттестуется как Мендрике, поэт А. Преловский становится Приловским, а Вифлеем — Вифлиемом, понятно, что это — элементарные, хотя и огорчительные, недосмотры. Гораздо прискорбнее неточности в стихах.
Вот, например, какой строфой итожится в первой книге стихотворение А. Рожкова “Памяти Гоголя”:
Нет, никогда того народ твой не забудет
Кто пред ним порог открыто обличал,
И вся святая Русь во веки помнить будет:
Ты жил для истины, ты истину любил!
Очевидно же, что на четыре строки требуются четыре поправки (из них три — орфографических). А вот какими словами, согласно нашему двухтомнику, “мысль кричит, толкает в путь” героя Василия Князева:
“Полно спать! Вставай! Иди!
Небо ад!
Полно спать! Вставай! Гляди:
Солнце встало!”
Что-что, а рифмовать В. Князев умел, и опять же очевидно, что вместо “ада” должно быть “ало”. А вот как воспроизведены строки куда менее известного П. Чушкина:
Иди вперед ты бодро, смело,
Иди же с верой на устах.
Творить добро стремись всецело
И всех люби, живи для всех.
Элементарное чувство рифмы подсказывает, что вместо “устах” надлежало набирать “успех”. А на соседней странице напечатано стихотворение П. Борисова “Мытарь и фарисей” и при таком названии в самих стихах трижды (!) фигурирует некий “мотырь”…
Вот в динамичную “Песню казака” И. Казакова внезапно вмешивается прозаическая строчка:
Тает в небе сизый дым:
Всюду ждут атаки…
Грозовой лавиною летят
Русские казаки!
Элементарное чувство ритма позволяет мне, никогда не касавшемуся “Пермской земской недели”, на которую ссылается составитель, утверждать, что у автора казаки летели “грозной лавою”.
Обрываю цитирование и не говорю уже с примерами о регулярной нехватке запятых и столь же постоянных их излишках. Как не говорю о приписываемых многим авторам версификационных сбоях, связанных с тем, что вместо сокращающего слог мягкого знака, как на то настраивают ритм и рифма, существительные типа “оружие”, “смятение”, “усердие” воспроизводятся именно в таком виде. Как не ссылаюсь на неоднократные трансформации — вопреки смыслу — союза “чтобы” в союз с частицей “что бы”, а частицы “ни” в отрицание “не”…
Приходится констатировать, что текстологическую состоятельность издания трудно признать удовлетворительной. Хотя отчетливо сознаю, что, кроме Владимира Николаевича Голдина, едва ли кто еще отважился бы выйти на марафонскую дистанцию, каковой выглядит работа над подобным собранием.
Фактом истории, как известно, становится лишь то, что замечено и названо. Составитель за то, что захотел заметить и позволил заметить нам, существенно тем самым расширяя культурную память нашего региона, заслуживает несомненной благодарности. Ну а о том, как замеченное воспроизведено, я тоже сказал. Жаль, что марафонца не хватило на финиш.
Леонид БЫКОВ