Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2006
Валентина Викториновна Артюшина — родилась 11 ноября 1926 года. Закончила отделение журналистики УрГУ в 1948 году. С июня 1949 по декабрь 1991 года — 42 года непрерывного стажа в Средне-Уральском книжном издательстве. 20 лет возглавляла редакцию художественной и детской литературы, 22 года заведовала отделом прозы журнала “Урал”, входящего в состав издательства. Член Союза журналистов России. Заслуженный работник культуры России.
Редакция журнала “Урал” от всей души поздравляет В. В. Артюшину с юбилеем!
В сорок четвертом военном году я окончила школу. Что же дальше? Отец погиб под Сталинградом в сорок втором. Мама хотела одного — выполнить завет мужа, дать мне высшее образование. Не мыслила иного и я.
Ближайшие от нашего станционного поселка города — это Казань и Свердловск. В Казани жили двоюродные сестры отца. Копию аттестата отличника я на всякий случай выслала туда, во Второй Московский медицинский институт, эвакуированный из столицы. Подлинник — в Свердловск. Из Казани ответа не получила, а в Уральский государственный университет была принята без экзаменов.
Предприятие, однако, выглядело авантюрным. Маме с ее мизерной зарплатой мелкой конторской служащей трудно было обеспечить существование дочери вне дома.
Я этой проблемы не понимала. В семье духовное ценилось выше материального. Разговоры о заработке, о деньгах считались буржуазной пошлостью, мещанством. Профессия должна отвечать духовным устремлениям. Все! И меня крайне удивил отец моей подруги-одноклассницы Ляли: “Выбираешь журналистику? Но ведь это не дает твердого положения в обществе и постоянного заработка”.
Так впервые прозвучала для меня мысль о том, что у профессии есть рыночная цена. Но я, слава Богу, пропустила это мимо ушей.
С детских лет книги, чтение, литература были моим пристрастием, и в трудовом поприще своем я счастливо не обманулась.
Новое время формирует новые подходы к выбору профессии. Но и теперь я верна своей юношеской позиции: профессия в идеале должна совпадать с твоим увлечением. Однако в наши дни прагматизм отца Ляли уже не удивил бы меня.
Подружку Лялю отправили учиться в Ленинградский текстильный институт. Связь с логикой ее отца была очевидна: в те годы, чтобы купить чулки или отрез ситца на платье, очередь занимали с ночи. И всегда были блатные специальности. Но они хотя бы не имели морального престижа.
Учительницей литературы в старших классах моей школы была выпускница знаменитого ИФЛИ Любовь Ароновна Бененсон, эвакуированная в нашу Чернушку. Она тоже в своем роде напутствовала меня: “Углубляясь в филологию, литературу, будешь чувствительно воспринимать несовершенство жизни, несправедливость и зло, а это мешает быть счастливой…” Но “углубление” уже произошло, и начитанная “чувствительность восприятия” тоже жила во мне, с годами усиливаясь. Как известно, “кто умножает познания, умножает скорбь”. Однако, при всем при том, в практической жизни мне везло на доброе, сочувственное отношение людей и особенно в труднейшее послевоенное время учебы, время одиночного плавания.
Первый курс. Я пристроена у тети Тоси, подруги моей матери, на Эльмаше. Трехкомнатная квартира в доме спецов по улице Краснофлотцев уплотнена эвакуированными: даже в ванной испуганным зверьком ютится полубезумная старуха. В оставленной хозяйке комнате нас четверо: она сама, ее старая мать, студентка дочь и я. Тетя Тося, бывшая “пишбарышня”, работает в ядовитом гальваническом цехе турбомоторного завода, где получает рабочую карточку. Выживать помогает аттестат мужа, офицера действующей армии. Меня содержат безвозмездно, из доброты и дружеского отношения, и мама переправляет через поездных проводников картошку, топленое масло.
Память сохранила типичный эпизод. Проводница столкнула с подножки большой, крытый черным дерматином чемодан с картошкой. Приподнять его, а тем более нести я не могла. Повалила на широкую плоскую сторону, сняла пояс с платья, привязала к ручке, поволокла по снегу. Так мы и мучили друг друга от вокзала до дома на Краснофлотцев…
Страшен был сам зимний город, его рабочий заводской район — холодный, серый от дымов, с едким духом фенола, день и ночь дрожащий гулом испытываемых танковых моторов.
Я поднимаюсь в шесть часов утра, преодолеваю несколько кварталов темноты, еду в холодном, покрытом изморозью трамвае в центр города. Там, в помещении школы № 9, идут занятия английским языком. Школа не отапливается, насквозь проморожена, тусклое освещение. Сидим в пальто, валенках. Чернила застывают в стеклянных непроливашках. Канализация бездействует. В туалетные комнаты нельзя войти — там, с порога, ледяные разливы застывшей мочи и отвратительные сталагмиты других отходов жизнедеятельности.
Бывшее здание университета по улице 8 Марта занято заводом. Ректорат размещается в особняке на углу улиц Хохрякова и Ленина. Это пропахшее химикатами здание химического факультета. В день первого визита я познакомилась здесь с абитуриенткой Ниной Ясиновской — белый беретик на темных волосах, тужурка из потертой, но добротной кожи. Дом Ясиновских стал для меня вторым очагом душевного приюта.
Нина была поздним ребенком. Ее родители ласково называли друг друга “папик” и “мамик”. Как и Нина, они были внешне миловидны, одинаково кругленькие, радушные. Мамик работала тапером в МЮДе, теперь это кинотеатр “Салют”.
Дом их изнутри нес на себе отпечаток войны. Когда-то отделанные белой штукатуркой стены покрывала густая копоть, коридоры и часть комнат не отапливались, воздух пронизывал запах керосина и рыбьего жира, на котором готовилась еда. Не раздеваясь, Нина наигрывала вальсы Шопена. Мне хорошо было здесь, и, кажется, до конца учебы мы группой собирались перед экзаменами у Нины, штудировали конспекты. В основном мои. Кто-то ссудил мне хрустящие сине-розовые листы, предназначенные для чертежей и кульманов, и я сшила из них тетради для конспектирования. Иных не было.
Ныне, когда иду в Литературный квартал со стороны почтамта, вспоминаю симпатичное деревянное строение, сейчас стоявшее бы недалеко от памятника А.С. Пушкину. Оно снесено. Осталась только лиственница, удивлявшая меня причудливым “японским” абрисом кроны.
Еще три “явочных” квартиры должна я благодарно назвать, где “тихоне”, лишенной бытовой бойкости, той, что была, по словам близких, не от мира сего, помогли вынести первый физически и морально тяжелый год жизни в суровом, неуютном городе.
Это квартира старой большевички Никифоровой, матери моей сокурсницы Инты Граудиной. Имена детей свидетельствовали о революционном романтизме родителей: Карл, Интерна, Радий. Но это не спасло отца — Яна Граудина — от репрессии и гибели. Семейство, однако, осталось в известном свердловчанам Доме старых большевиков в начале улицы 8-го Марта.
Отец Веры Куприяновой, другой подруги студенческих лет, был в больших железнодорожных чинах. Втроем они занимали элитную по тем временам квартиру в жилом комплексе напротив Управления железной дороги. Мама не работала. Игорь Алексеевич в часы отдыха отлично играл на гитаре, как, бывало, и мой отец. Я тоже привезла из дома гитару, и на этом увлечении мы, как говорится, сошлись. Именно Игорь Алексеевич напел мне каслинские частушки, которые я много позже, на днях литературы в Тюмени, показала Виктору Бокову — поэту, балалаечнику, собирателю частушечных мелодий.
В квартале железнодорожников, но уже в одной комнате коммуналки, проживали Маша Мартазова с братом Колей, мои земляки, чернушане. Отец их, дорожный ревизор, постоянно разъезжал. Дети, как и я, питались из воздуха студенческих продовольственных карточек. Я частенько ночевала у них, а по выходным дням мы с Машей ездили трамваем на “Третий километр”. Там в одном из длинных рабочих бараков жил старший брат Маши — ревизор ОРСа (отдела рабочего снабжения). Вот где, видать, сполна и даже более чем отоваривались рабочие карточки! Американская колбаса в банках, тушенка, лярд, шоколад в кусках… Мы отъедались за неделю, но… за это должны были пить с хозяином омерзительную степную водку.
Да, в голодном военном городе мне довелось наблюдать и картины полного благополучия, будь то нарядные и сытые вечеринки заводских военпредов и спецов или житие разного рода управителей, снабженцев. Но могла ли предполагать девчонка, спешащая на улицу Челюскинцев вдоль удушливо пахнущей, замазученной Исети и по-за стенами стадиона “Динамо”, что рядом, в двухэтажном обывательском домике, живет подросток, с которым ее свяжет впоследствии литературный труд и именем которого будет названа новая здесь улица — улица имени Николая Никонова!
Вообще, поступив в университет с надеждой приобщиться в будущем к созданию книг, к книжной редактуре, я, конечно, не связывала это со Свердловском и творчеством уральских писателей. Хотя были имена и книги, знакомые мне с отрочества. Героя книги Савчука “Так начиналась жизнь” ставила в один ряд с Павкой Корчагиным, любила Джерри и Снукки Рябинина. Эмоциональная память хранила “Варвару Потехину” Марковой, “Лога” и “Ольгу Еромолаеву” Бондина, “Урман” Панова, “Яблочный пир” Казанцева. Судьбе же вольно будет распорядиться так, что уже в первый год работы в Свердловском книжном издательстве на мой стол лягут рукописи Бориса Рябинина, Константина Боголюбова. И “Уральские были” Павла Петровича Бажова — последнее, что готовилось к изданию при его жизни. Но это все потом. И не сразу.
В ту первую зиму занятия шли и на химфаке, и в помещениях Горного института (даже вечером). И мы, подобно вечным странникам-медикам, кочевали по городу из пункта “А” в пункт “Б”. Большие расстояния покрывали пешком. Тогда не было столь разветвленной сети трамвайных путей, первая очередь троллейбуса от вокзала до Центральной гостиницы только проектировалась. Да и, признаться, грошовый трамвайный билет для студента — деньги.
Бразды пушистые взрывая,
Бежит студент вперед трамвая,
И на штанах его давно
В Европу прорвано окно, —
фиксировал студенческий фольклор.
Вам доводилось наблюдать, с каким упорством ползет вверх по тонкому стебельку какая-нибудь букашка? Ее стряхнешь легким движением пальца, а она, перевернувшись, вновь и вновь спешит туда, ввысь, к ведомой ей цели. Этот образ рождает во мне воспоминание о полушкольнице-полустудентке. Своей стойкостью, терпеливостью, способностью выносить она не похожа на меня сегодняшнюю. Что это было? Молодость как амнезия? Или ощущение единства со временем? Или, наоборот, понимание “временности” происходящего?..
Я уважаю себя, ту, из сорок четвертого-пятого.
Но вот развеялась зимняя мгла и сброшена давящая на плечи тяжесть мужского драпа, перешитого по мне из пальто папы (в этой тяжести жила и тоска о погибшем отце…).
Пришла весна, пришла Победа, окончен первый курс, и, странно, в дальнейшие три года, кажется, уже не было зим. Они освещены солнцем, как в тот день, когда мы промывали окна и комнаты будущих аудиторий в здании на улице Белинского. До войны оно было школой, потом госпиталем, а теперь вот отдано нам. На долгое время у входа водрузилась табличка “Уральский государственный университет им. А.М. Горького”. Все факультеты, кроме химического, сосредоточились здесь, и профком, и комитет комсомола, и редакция газеты “Сталинец”. И вся жизнь преобразовалась — актовый зал, концерты, самодеятельный театр, хор, выступления приглашенных знаменитостей, танцевальные вечера.
Памятником студенчеству тех лет осталась высаженная нами зеленая аллея, идущая вдоль улицы Белинского от Куйбышева до Декабристов.
С начала учебы я испытала некоторое разочарование. Оказалось, наше отделение историко-филологического факультета готовит только журналистов оперативной прессы, но не работников книжных издательств, как обещалось в рекламном проспекте. Трудно было примириться с этим, но постепенно, особенно после летних практик в газетах “Красное Предуралье” (Чернушка), “Красный Татарстан” (Казань), “Коммунист Таджикистана” (Сталинабад), я свыклась с новой перспективой.
Не знаю, как сейчас, но к отделению нашему “чистые” филологи и историки относились иронично: дают-де там поверхностные, неглубокие знания, да и народ какой-то амбициозный…
Смотрю на выписку из зачетной ведомости, приложенную к диплому. Кроме неизбежных основ марксизма, истмата, диамата и специальных — история журналистики, техника и производство газеты, стилистика, корректура, стенография, фоторепортаж, — обширный круг дисциплин, дающих знания из античной, западной, русской литературы, всеобщей истории. Предусмотрены право, логика, всемирная география, история театра, изобразительного искусства. Очевидно, что ставка делалась на обогащение культуры, эрудиции студента, на повышение его общей образованности. Предполагалось, что в дальнейшем ждет его не участь борзописца, а многожанровый литературный труд. В памяти остались курсы, прочитанные яркими, талантливыми преподавателями. К ним отнесу Павла Акимовича Вовчка (введение в языкознание), Григория Китайника (русский фольклор), Якова Фельдмана (русский и советский театр), профессора Кирсанова (логика), Валентина Готлобера (политэкономия), Бориса Федоровича Закса (западная литература). Любила я семинары, которые увлеченно вел тогда только начинающий преподавать Лев Наумович Коган. Леня, — звали мы будущего доктора философии.
На одном курсе и параллельно со мной учились будущие коллеги по журналу “Урал”: Георгий Краснов, Вадим Очеретин, Стефан Захаров, Валерий Черных. Ося Гершенбаум стал впоследствии видным советским писателем, известным под псевдонимом Иосиф Герасимов.
В студенческой среде и сейчас зримо вижу красавицу Ариадну Бажову, соединившую замужеством две замечательные литературные фамилии — Бажова и Гайдара. Помню бело-розовую Лелю Шпаковскую тех лет и шуструю Лидию Слобожанинову — настоящие брэнды филфака.
Учеба на отделении журналистики давала прекрасную возможность познать пространства страны. Летом практиканты могли работать в республиканских газетах Кавказа, Средней Азии, Сибири, вплоть до Владивостока. Они приезжали в освобожденные города, еще стоящие в руинах, — Севастополь, Киев, Воронеж…
Моя преддипломная практика проходила в республиканской газете “Коммунист Таджикистана” в Сталинабаде. Вдвоем со штатным сотрудником мы выпускали многотиражку для строителей гидроэлектростанции на реке Варзоб. Ходили туда пешком, по щиколотку в липкой, как тальк, пыли, под палящим солнцем — ни деревца, ни тени.
Жила я в центральной гостинице все лето. Огромная комната вмещала не менее пятидесяти женщин, койки стояли тесными рядами, как в казарме. Все имущество — под подушкой или на спинках кроватей. Далекий от войны и сравнительно дешевый Сталинабад наполняли стекающиеся сюда асоциальные элементы. Часто утром мы просыпались от взрывов плача — опять кого-то обокрали. Со мной рядом жила девушка без определенных занятий. Как-то пошли с ней в баню. Ее тело оказалось покрытым татуировками и украшено грубым шрамом. Я не задавала вопросов, она не объясняла. За все время гостиничного житья я лишилась только… ножниц.
Другая соседка по койке, татарка Роза, бухгалтер, наконец-то получила от своей конторы деревянный балаганчик. Она стала приглашать меня в гости, поила горячим яблочным компотом.
Свои материальные проблемы я разрешала тем, что не ела хлеб и, выкупив по карточке накопленную таким образом буханку, продавала ее на рынке. Это был единственный в моей жизни и вполне удачный опыт коммерческой деятельности.
Город, центр его, мне нравился. Озелененные улицы в контрастах яркого солнечного света и тени. Арыки. Льющаяся из репродукторов тягучая, заунывная музыка. Красивые лица мужчин и женщин. Таджики принадлежат к иранской группе народов, поэтому правильные черты лица, светлые глаза у них не редкость. Их одежда сохраняла национальный колорит, особенно заметный летом. Мужчины в полосатых халатах, перехваченных в талии платком, в тюбетейках. Женщины в традиционно свободных, на высокой кокетке, платьях из пестрого ситца или атласа, в длинных шальварчиках. С удивлением наблюдала я женские фигурки в глухих серых балахонах с закрепленными на спине рукавами, то есть в паранджах, и с чачваном — сеткой из конского волоса, скрывающей лицо. Вечерами я заходила в городской сад. Девушки со множеством длинных косичек на темных головках танцевали на площадке танец гибких рук. Так хотелось быть вместе с ними…
Экзотика не диво в наши дни с цветным телевидением, цветным кино, цветной фотографией и открытым миром. Мои впечатления, напомню, относятся к сорок седьмому году, когда только два года отделяло страну от монохромной войны.
Коллектив русской редакции был творчески сильным. В газете активно печатались талантливые очеркисты В. Кучинский, Н. Печерский. Позднее судьба занесла сюда и нашего журналиста-писателя Павла Ефимовича Кодочигова, в его досвердловский период. А с Николаем Павловичем Печерским мы встретились спустя годы, когда наш ТЮЗ поставил пьесу по его повести “Генка Пыжов — первый житель Братска”.
К большой радости, материалы моей преддипломной практики были оценены как отличные. Рецензентом выступала преподавательница отделения журналистики Л.Г. Адамова. Она же стала оппонентом при защите дипломной работы, которой руководил М.А. Полисюк, заведовавший отделом промышленности и транспорта в “Уральском рабочем”. С Любовью Григорьевной спустя некоторое время нас сблизила общая работа в Свердловском книжном издательстве. Пока же после сдачи государственных экзаменов и защиты мне по закону распределения предстояло отправиться, куда выпадет жребий.
В годы моей учебы университет стали заполнять ребята, пришедшие с войны. Иные ходили еще в кителях, шинелях. Гвардейцы. Красавцы. Они были старше нас, недавних школьниц, года на четыре, пять. Не мудрено, что многие из девиц закончили, как тогда шутили, еще один вуз (вышли удачно замуж). Летом перед защитой диплома вышла замуж и я за студента второго курса исторического факультета Николая Александровича Тараторкина. Он в 1939 году по ворошиловскому приказу был призван в армию с первого курса Казанского авиационного института. Прошел всю войну от Кавказа до Кенигсберга. Офицер артиллерийской радиосвязи. Семь лет юности были отданы, что называется, служению родине.
Демобилизовавшись, он, как и я, приехал в Свердловск из провинции. У нас здесь не было ни дома, ни, пользуясь выражением Михаила Булгакова, “нахалина” в крови, чтобы тряхнуть орденами и заслугами, получить свободный диплом для жены, избежать трудоемкого перемещения. У обоих — только чувство долга, закона.
Мне предложили: Иркутск, “Восточно-Сибирская правда”. Осенью 1948 года я сняла маму из Чернушки, и мы отправились покорять столицу опального декабризма, бросив квартиру, мебель и вместив все имущество в старый, кованный железом сундук. Как духовную ценность положили туда папины армейские письма, документальный архив и дедов фотоальбом, а как материальную — столовый сервиз и две океанские раковины. Сервиз благополучно раскокался в прибывшем багажом сундуке. Бедная мама! А раковины живы до сих пор — единственное у меня дедово наследство.
Завершив второй курс, мой муж по замыслу должен был последовать за женой в Сибирь, перевестись на исторический факультет. Пока же мы с мамой вдвоем ступили на берег Ангары. В заречье жили родственники Куприяновых, тех самых, в доме которых случалось играть с хозяином на гитаре. Кстати, Вера, их дочь, получила распределение в Воронеж, где ранее проходила практику. За ней приехал оттуда журналист Коля Солдаткин. Вспоминаю Солдаткина, потому что с годами Вера перетянула его в Свердловск и он отлично работал в “Уральском рабочем” в разделе сельского хозяйства, писал крепкие очерки, давал целые тематические полосы. В те годы, когда не существовало понятия СМИ и еще не воцарилась информация с ее наждачным языком, подмявшая все жанры газетной публицистики, работа журналиста позволяла раскрыться творческой индивидуальности.
Вернусь, однако, в Иркутск. Я свалилась туда, никому, по сути, не нужная, волею пославшей мя страны, обузой для иркутян, кротко принявших женщину с кованым сундуком и девчонку с ее сырым дипломом.
А дальше? Ангел, что ли, незримый вел?
Как полагалось, явилась с документами в обком партии — орган, издающий областную газету. Позвонили товарищу Бройдо, ответственному редактору “Восточно-Сибирской правды”. Бройдо удивился: заявки не делали и свободных штатных мест в редакции нет.
Нависло тяжелое раздумье.
— Может, вас в Черемхово?
— Нет, — ужаснулась я. — У меня муж-студент. Ему институт нужен…
Слезы уже закипали на глазах.
— Вот в книжное издательство сотрудником можно… Но вы ведь, наверно, не согласитесь?
— Соглашусь! — Сердце мое, холодно упавшее в пятки, радостно вернулось обратно. Сбывалось то, о чем мечтала и от чего судьба, казалось, уже отвела.
Милые, милые коллеги-иркутяне! С какой благодарностью я вас вспоминаю! За радушный прием, дружбу, науку.
Главным редактором издательства был Александр Андреевич Ровинский. “Большевик с 1905 года”, — почтительно говорили о нем. Не припомню, чтоб он оказывал какое-то давление своим авторитетом. На меня смотрел усталым снисходительным взглядом, каким старая добрая собака смотрит на неуклюжего щенка. Все дело держал в руках директор Константин Чуйко из недавно демобилизованных. Очень энергичный, подвижный, уважаемый нами за человечность, интеллигентность. Коллектив редакции был женский, небольшой: четыре молодых редактора, корректор, технический редактор, она же заведующая производством. Вероника Волкова и Нина Кремницер вели художественную литературу, Груня Шафирова и я — всю прочую.
Редакционный портфель был сформирован, мне выдавали уже одобренные рукописи, и я вгрызалась в них с добросовестностью неофита. Требовалась в основном стилистическая обработка, когда сырой материал надлежало превратить в годный к печатанию. За полгода работы я подписала в набор не менее десяти книг и брошюр. В их числе ученый труд знаменитого байкаловеда Михаила Кожова, популярная астрономия, монография доктора медицинских наук из области психопатологии, очерки Восточно-Сибирского речного пароходства и… песенник.
Иркутск не был литературной провинцией. В издательство постоянно заходили “поболтать” и по делу Георгий Марков, недавно опубликовавший “Строговых”, его жена Агния Кузнецова, Константин Седых — автор нашумевшей “Даурии”, поэты Юрий Левитанский, Анатолий Ольхан, Соболь. Молодой Игнатий Дворецкий начинал прорастать в литературном поле, но слава успешного драматурга была еще впереди.
Зрительная память хранит пасторски строгий портрет Маркова, стройную, худощавую тогда фигуру в прямоугольнике узкого черного пальто. Ничто не предвещало еще карьерный взлет: дважды Герой Социалистического Труда, первый секретарь правления СП СССР, лауреат Ленинской премии…
Из центра в это время катила волна борьбы с так называемым космополитизмом. И по закону физики, чем дальше катилась, тем больше слабела. В отдалении от большого Союза писателей Георгий Мокеевич, возглавлявший областную организацию, сделал “галочное” информационное сообщение, не выдвигая мальчиков для битья, не наклеивая ярлыков. Атмосфера в писательской среде была здоровой, дружественной. Вернувшись летом сорок девятого года на запад, в Свердловск, я застала болезненные отголоски былых сражений, сказывавшиеся и впоследствии.
В общем, Иркутск вспоминается мне как город Чистоты и Света. Может быть, впечатление породила невероятная прозрачность Ангары и Байкала, белизна заснеженных, малолюдных тогда улиц. Зима стояла морозная, но легко переносилась из-за безветрия и обилия солнца, что характерно для Иркутска.
Реки моего детства — это Уй и Увелька (Троицк), Сылва и Ирень (Кунгур), Стреж и Танып (Чернушка). Милые, скромные капилляры земли, забитые теперь тромбами хозяйственных отходов. Осталась нетронутой только музыка их наименований. Ангара же — артерия великой природы. Счастьем изумления было видеть ее голубой, прозрачный, могучий ток.
(Когда сейчас смотрю на Исеть, Сысерть, Пышму, мне делается стыдно перед ними. Стыдно за насилие, надругательство людское…)
Жили мы с мамой в частной, специально снятой и на полгода оплаченной издательством комнате. Перспектив получить собственное жилье не было. Книжное издательство — учреждение культуры, а не орган обкома партии. Даже коренные сибиряки, мои молодые семейные коллеги, не питали надежды на улучшение условий жизни. Нина Кремницер и ее муж Семен Коваль — аспирант, будущий крупный ученый-историк — ютились в общежитии пединститута. Директора Чуйко мучил моральный долг перед ними, передо мной. Ясно стало: нет смысла срывать с учебы Колю Тараторкина. Чуйко написал рекомендательное письмо директору Свердловского книжного издательства. Федор Григорьевич Копытов ответил лаконично: “вакантное место есть, квартирами не обеспечиваем”.
Так в моей новенькой трудовой книжке появилась запись: “уволена в связи с отъездом по месту жительства мужа”.
Не считаю, что в зигзаге судьбы стала жертвой административного бездушия. Не я Сибирь, а она меня покорила природной и людской красотой.
Шестнадцатого июня сорок девятого года я уже вышла на работу в Свердловске. Именно здесь мне открылась дверь в мир животворимой художественной литературы. Из добросовестного обработчика рукописей я за сорок лет стала участницей литературного процесса на Урале. Три поколения писателей, в творчестве которых отразилось меняющееся время, вобрали моя жизнь и память. Кое о чем из этого я уже писала. Кое-что расскажу позже. Впереди пятидесятилетний юбилей журнала. Работа в нем, всегда объемная, а зачастую сложная, никогда не была для меня скучной или обременительной.
***
Обсуждая перипетии истории того или иного “толстого” литературного журнала, обычно вспоминают главных редакторов: дескать, “Новый мир” при Твардовском…, “Октябрь” при Кочетове…, “Урал” при Очеретине…, да хоть бы и при Лукьянине… и т.п. Что тут возразишь? Резонно. Но однобоко.
Помню сюжет начала 1970 года (точная дата выветрилась из памяти). На очередном заседании комиссии по критике при российском Союзе писателей в малом зале ЦДЛ, в Москве, бурно обсуждались итоги минувшего литературного года. Выступило, пожалуй, человек тридцать пять, и не менее как двадцать, а то и двадцать пять из них (точнее, из нас, ибо я выступал тоже) не упустили случай выразить негативное отношение к незадолго перед тем появившемуся в “Октябре” роману В.А. Кочетова “Чего же ты хочешь?”. Помнится, никто тогда не поддержал этот “бестселлер”. Не поддержал его и А.И. Овчаренко, один из самых “партийных” критиков. Но его выступление выделилось среди прочих и запомнилось тем, что в один ряд со скандальным романом Кочетова он поставил “кулацкую поэму” Твардовского “По праву памяти”. А где-то вскоре, едва ли не сразу по возвращении из Москвы, я прочитал в “Литературке” коротенькую информацию мелким шрифтом о том, что бюро секретариата Союза писателей СССР изменило состав редколлегии “Нового мира”: из нее выведены В.Я. Лакшин, И.И. Виноградов и др., а в числе тех, кто их заменил, значился А.И. Овчаренко. Смысл этого иезуитского решения был очевиден: зачем снимать Твардовского, пусть лучше сам уйдет. “По собственному желанию”. Он незамедлительно и ушел…
А вот сюжет, относящийся уже к середине 80-х годов. На заседании секретариата СП РСФСР обсуждали журнал “Наш современник”. Главного редактора С.В. Викулова упрекнули в “текучести” редакционных кадров: там за год литсотрудников сменилось чуть ли не вдвое больше, чем числилось по штатному расписанию. Сергей Васильевич (не будем касаться его общественной и литературной позиции) был человеком крупным во всех смыслах и не пугливым, он отмел все претензии одной фразой: “Вам что нужно, стабильный коллектив или хороший журнал?”
Два сюжета, а мораль одна: от главного редактора, конечно, сильно зависит лицо журнала, но главный редактор без разделяющей его позицию редакции — это, говоря высоким слогом, вроде как дирижер без оркестра. Истина не Бог весть сколь оригинальная, и я вполне сознавал ее, когда в апреле 1980 года мне предложили стать главным редактором “Урала”. Предложение было неожиданное и, могу сказать, не очень уж заманчивое. Секретарю обкома В.В. Андрианову, который сватал меня на эту должность, я выразил свое сомнение сразу: зачем, дескать, вам назначать меня, все равно месяца через три, самое большое, придется снимать “за идеологические ошибки”. Владимир Владимирович горячо запротестовал: не придется, мы же, мол, понимаем: новые веяния, нужны свежие идеи и все такое прочее. Я не очень ему поверил и, как выяснилось довольно скоро, правильно сделал; но это уже другая тема.
А тогда, откровенно говоря, меня волновал не столько обком (отношения с ним легко прогнозировались; как сказал бы известный герой Булгакова, “не бином Ньютона”), сколько то, как примет нового “дирижера” редакционный “оркестр”? И потому, созвонившись, отправился “с неофициальным визитом” к Валентине Викториновне Артюшиной. Смею вас заверить более четверти века спустя: если бы она восприняла идею моего назначения сколько-нибудь настороженно, от обкомовского предложения я сумел бы как-нибудь отвертеться. Так что именно с ее благословения (чего я никогда не скрывал) и решился я на столь крутой вираж: с университетской кафедры, где до того вполне благополучно проработал уже восемнадцать лет, на зыбкую, чреватую всяческими опасностями тропинку, ведущую в самую гущу непредсказуемых литературных джунглей.
Но эта история не обо мне, а о Валентине Викториновне. Почему пытать судьбу я отправился именно к ней? Я ведь к тому времени печатался в “Урале” уже почти пятнадцать лет и был более или менее знаком практически со всеми, кто там в то время работал. С некоторыми даже гораздо ближе, чем с ней.
А дело в том, что именно Валентина Викториновна в редакционном “оркестре” была тогда “первой скрипкой”. Ее лидерство было и формальным, и, что всегда гораздо важнее, неформальным тоже. Она тогда заведовала (к тому времени, о котором идет речь, уже в течение двенадцати лет) отделом прозы, а проза всегда, как ни крути, определяет лицо “толстого” журнала. Когда-то некрасовский “Современник” подписчики начинали читать с критики, викуловский “Наш современник” в лучшие его времена завоевывал поклонников острой публицистикой (хоть редактор был поэт), но, положа руку на сердце: без чем-то выделяющейся на фоне литературного ландшафта прозы заметного журнала не бывает. В том же “Новом мире” Твардовского были и глубокая критика, и острая публицистика, а без прозы Федора Абрамова, Бориса Можаева, Виталия Семина, Николая Воронова, Иосифа Герасимова, Александра Солженицына, конечно, и еще ряда других авторов (даже выражение такое бытовало: новомирский автор) того легендарного “Нового мира” не существовало бы. Ставить “Урал” в этот ряд было бы, пожалуй, некорректно, однако все же это был один из самых читаемых журналов российской провинции, он имел свое лицо, и таковым он стал в очень большой мере благодаря трудам Валентины Викториновны Артюшиной.
Бывает, что на ключевые должности в литературных изданиях попадают и случайные или даже вполне достойные, но не приходящиеся к месту люди (оттого, видать, у Викулова была такая кадровая чехарда. А В.В. Артюшину в “Урал” пригласил в свое время В.К. Очеретин, когда радикально перестраивал всю работу редакции. Мне уже случалось писать, что был он по характеру и особенно по общественной позиции, скажем так, не однозначен, но по таланту организатора мало кто в журнальном мире мог с ним соперничать, и возможность выбирать сотрудников из широкого круга свердловских литераторов у него была. Он “увел” тогда из книжной редакции Средне-Уральского издательства Валентину Викториновну: равных ей по опыту и редакторскому таланту, не в обиду другим будь сказано, не нашел. И потом, когда деловые отношения у них разладились (я же говорю: не ровен в отношениях был Вадим Кузьмич), он даже и не пытался кем-то другим ее заменить, знал, что некем.
Как Валентина Викториновна накапливала свой редакторский опыт, я надеюсь, когда-нибудь (в очередной своей публикации) расскажет лучше, чем я смог бы это сделать, она сама. Скажу лишь, что до перехода в журнал она работала редактором книжных изданий двадцать лет. Работа эта не публичная, не денежная, в каком-то смысле монотонная, карьерного роста не сулящая; люди амбициозные редко на ней долго задерживаются. И, значит, если Артюшина двадцать лет на этой работе задержалась, то это неспроста, это уже особый склад души, особые отношения с литературой; это уже судьба.
Нынче редактор в издательском деле — “исчезающая натура”, а поэтому мне кажется уместным сказать здесь хотя бы немного об этой профессии.
Редактора вытесняет из литературы рынок. Дело в том, что для издателя участие редактора в подготовке книги — лишние расходы, для амбициозного автора он нечто вроде контролера, ограничивающего “творческие порывы”, да и для самого редактора его профессия нынче не лучший способ зарабатывать на хлеб насущный. Даже библиотекари зарабатывают больше, не говоря уж об уборщицах. Так что все реже имя редактора книги обнаруживается в выходных данных, зато все чаще можно прочитать, что книга выходит “в авторской редакции”. Да будет известно читателю, что на деле эта гордая формула означает, как правило, что издательство не хочет брать на себя ответственность за авторскую безграмотность или некомпетентность. Вытеснение из процесса создания книги фигуры редактора уже обернулось весьма ощутимым снижением культуры книгоиздания. Теперь нередко, раскрыв книгу, испытываешь огорчение: эх, к таланту автора да хорошего бы редактора! Если книга издается без участия редактора, это практически всегда чувствуется…
Редактор — вовсе не “неудавшийся писатель”, как думают одни, и не огранщик сырого, малограмотного текста, как думают другие. Редактор (я уже как-то прибегал к этой аналогии) некто вроде тренера при талантливом спортсмене. Тренеры далеко не всегда выходят из чемпионов, но не бывает чемпионов без хороших тренеров. Можно еще сравнить редактора и с актером, который сам пьесы не пишет, но умеет вживаться в роль; автору пьесы так не суметь. Между прочим, когда пьесу репетируют, тут как раз и становится заметно, что где-то реплика звучит неестественно, где-то есть возможность сделать не предусмотренный автором словесный жест или сценический ход… Вот так же примерно и с редакторским прочтением.
Порой редакторами (иногда и неплохими) становятся писатели, а все ж, как я заметил, лучше редактор не пишущий: над ним не тяготеет инерция собственного творческого опыта, он легче “вживается в роль”. И как для актера каждая сыгранная роль — ступенька в духовном развитии, так и для редактора каждая книга — пополнение того духовного багажа, который служит базой и арсеналом его профессионального труда. Опытный редактор видит текст, с которым работает, гораздо объемней и многогранней, нежели сам автор.
Вообще-то профессия редактора (не главного редактора, а именно литсотрудника, работающего с текстом) заслуживает отдельного и обстоятельного разговора, а здесь мне представилось важным коснуться этой темы хотя бы слегка, чтобы читатель понял: за двадцать лет редакторской работы до прихода в “Урал” Валентина Викториновна Артюшина обрела опыт, позволивший ей в редакционном “оркестре” вести партию не менее важную, нежели роль самого “дирижера”.
Приход в журнал не был для нее механическим продолжением прежней работы. Все-таки там было проще: в советской системе книгоиздания, при всей ее негибкости, до “уровня книги” поднимались уже более или менее определившиеся в литературе авторы; поскольку издательство работало в своем административно-географическом ареале, то и авторы его у издателей практически все были на виду. Как правило, каждого из них “вел” от книги к книге один и тот же редактор. А журнал работал на несравненно более обширной территории — шесть областей и две республики, причем не только с признанными авторами, но и с начинающими.
Работа с начинающими авторами — особая тема. Конечно, существовали (да и существуют) разного рода кружки, литобъединения, семинары; кто-то со своими первыми опусами пробивается к признанному мэтру, который похлопает по плечу и замолвит словечко… Сейчас-то и вовсе просто: найти “спонсора” и понравиться ему; хотя, кажется, многие уже поняли, что напечатать графоманскую книжку — не значит войти в литературу.
Но весь этот поток надежд, сомнений, амбиций, притязаний наталкивается на фигуру редактора, который и должен принять ответственное решение. И снова подчеркну: не главного редактора, которому приносят, как правило, если еще и не одобренные, то уж точно отобранные рукописи; а именно редактора, которому эта рукопись первому попадает на стол. Между тем как непросто бывает в робком ученическом опыте разглядеть проблеск самоцвета… И снова остается выразить надежду, что когда-то Валентина Викториновна сама расскажет, как впервые попадали к ней рукописи многих нынче знаменитых писателей. Ведь это именно с ее подачи на страницах “Урала” появились самые первые вещи Леонида Юзефовича, Анатолия Королева, Валерия Исхакова, Ольги Славниковой, Арсена Титова… Остановлюсь, ибо список может получиться слишком длинным, однако кто-то все равно окажется обойденным.
Я бы мог еще рассказывать и о том, как при добром и талантливом вмешательстве Валентины Викториновны обретали динамику и упругость вещи некоторых именитых авторов, обладающих глубоким знанием жизни, чувством слова и детали, но не вполне управляющихся с построением художественной конструкции. Но тут есть опасность затронуть секреты творческой кухни, которые далеко не все хотят выставлять напоказ.
Валентина Викториновна Артюшина работала в должности заведующей отделом прозы журнала “Урал” четверть века: двенадцать лет при В.К. Очеретине и чуть больше — уже после него. Чуть больше половины времени существования журнала, уже готовящегося отметить свой полувековой юбилей. С абсолютной убежденностью свидетельствую: след, который она оставила в истории литературного движения на всем Большом Урале, по крайней мере, не менее значителен, чем след любого из главных редакторов. Целое поколение уральских писателей вошло в литературу с ее подачи; думаю, каждый из них вспоминает о том с благодарностью.
Валентина Викториновна ушла из редакции в начале 90-х; то были трудные для всех нас времена, ее редакторский талант и опыт в то время мало могли помочь выживанию журнала, не тем мы тогда вынуждены были заниматься. Но она продолжала жить активной жизнью и связей с редакцией никогда не прерывала. На страницах журнала стали появляться ее небольшие заметки мемуарного плана. И мне в высшей степени приятно сознавать, что редакция “Урала” может отметить очень солидный юбилей Валентины Викториновны Артюшиной (который грядет в нынешнем ноябре) не только выражением ей своих добрых чувств и уместными пожеланиями, но и публикацией ее новой литературной работы.
Валентин Лукьянин