Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2005
Мария Мерзлякова — родилась в 1970 г. Окончила философский факультет УрГУ и факультет иностранных языков (немецкое отделение) УрГПУ. Кандидат исторических наук. Живет в Екатеринбурге.
I
Трубадуры, они же труверы, менестрели и миннезингеры, занимались, как известно, тем, что прославляли в стихах и песнях имя Прекрасной Дамы. Иногда своей. Чаще — знатного сеньора-покровителя, причем этот последний не только был в курсе дел, но и сам же оплачивал вдохновение трубадура пригоршней золотых дукатов.
Сорокапятилетний поэт Шурик Огурцов не желал смириться, что давно миновали века, когда поэты кормились пером и доставали чины, непыльные должности и доходные деревеньки со дна своей чернильницы. Поскольку человек он был уже не юный, позади остались армейская карьера (в течение которой Шурик двадцать пять лет проводил политинформации, оформлял стенгазеты и сочинял поздравительные адреса к генеральским юбилеям), заочный истфак и заочное же поэтическое отделение Литинститута, себя и свое дарование поэт ценил и, не побоимся этого слова, уважал.
Он не хотел, как его приятель, тоже подполковник в отставке, сторожить продуктовый магазин. Не желал идти “вышибалой” в ресторан, как другой сослуживец. Не собирался проживать свою подполковничью пенсию на даче, поливая огурцы (огурцы — Огурцов, тьфу!…) подогретой водой и отгоняя дроздов от грядок со спеющей клубникой. Оно, последнее, конечно, способствует приливу поэтического вдохновения. Афанасий Фет был помещиком, Есенин родился в крестьянской избе, да и сам великий Пушкин, пусть и не по своей воле, подолгу живал в деревне. Шурик Огурцов тоже посвятил немало строк лесной глуши, предрассветному туману и октябрьскому ломкому ледку, в котором, как букашка в янтаре, застывает упавший в лужу березовый лист… Но жить на даче Шурик не мог, потому что у него была молодая и капризная жена, балерина, которая нуждалась в соответствующей обстановке, а не в телогрейке и валенках.
(Временами, сопровождая супругу в ночные клубы и скучая там, Шурик особенно остро чувствовал родство своей судьбы с тезкой — Александром Сергеичем… Эта мысль приятно щекотала его самолюбие. Поскольку сам он был Семенович, однажды он даже написал стихотворение — “АСу от АСа”.)
Шурик Огурцов хоть и мнил себя “чукчей-писателем” и чужих книг давно уже почти не читал, заочное историческое образование оставило в его подполковничьей голове смутную память о более щедрых к талантам эпохах. Слово “Трубадур” на театральной афише, зазывающей послушать знаменитую оперу Верди, расшевелило огурцовское воображение. Он вспомнил, кто такие трубадуры, и смекнул, что времена меняются, а люди — нет, и, если хорошо поискать, можно еще и теперь найти богатого дурня с Прекрасной Дамой и лишними дукатами.
“Сеньор” скоро отыскался. Это был богатый бизнесмен, который пошел в депутаты городской думы, чтобы придать своей торговле китайским тряпьем оттенок респектабельности. После победы в избирательном округе блюсти моральный облик ему стало ни к чему, он тотчас развелся со старой женой и окольцевал девятнадцатилетнюю студентку с умопомрачительными ногами. Девица по имени Виолетта носила акриловые ногти и “леопардовую” мини-юбочку. Супруга она звала не папиком — это было уже немодно, — а “мурзиком”. “Мурзик” еще находился на этапе упоения принадлежащей ему юной плотью, бешено ревновал свою Виолетту и пытался воспевать ее красоту в довольно неуклюжих стихах. Молодую жену разбирал смех. Она срывалась и убегала на танцульки к ровесникам, а “мурзик” часами потел над лэптопом. По возвращении Виолетту ждал на подушке вопль его души, красиво распечатанный на лазерном принтере:
Ты — сбежавшая невеста
Без всякой на то причины.
Дискотека тебе вместо…
И зачем на свете мужчины?..
Ответом был истерический хохот “сбежавшей невесты”. После чего она поворачивалась к супругу спиной и, стоило ему коснуться ее, передергивалась, как будто он был наэлектризован. Временами до слуха “мурзика” даже долетали слова, подозрительно напоминающие “старый хрыч” и “идиот”.
Так что “мурзик” благоразумно отказался от намерения привязать к себе Виолетту при помощи собственных сочинений. Он сторговался с Шуриком Огурцовым, что тот напишет маленькую, стихотворений на пятнадцать, книжечку “красивых стишков” и получит более чем щедрый гонорар. Шурик тут же согласился и предложил сочинить венок сонетов. Если Виолетта хоть что-то понимает в красоте, она оценит этот венец поэтического мастерства, который по силам только настоящим виртуозам. “Чё-чё?” — не понял депутат. Шурик взял карандаш, бумагу и терпеливо начертил схему венка сонетов. Узнав, что каждое следующее стихотворение в цикле должно начинаться с той же строки, на какую закончилось предыдущее, а последний, пятнадцатый, сонет — состоять из первых строк предыдущих четырнадцати, муж Виолетты восхищенно присвистнул: “Круто!”. Поэт и депутат ударили по рукам.
Немного поспорили о том, чье имя будет стоять на обложке. “Мурзику” нелегко было смириться, что книга, которой суждено прославить его Виолетту, выйдет под фамилией чужого мужика, но, пораскинув остатками ума, он признал, что после “сбежавшей невесты” супруга не поверит в его способность написать что-нибудь сложнее фразы из букваря.
Напрягаться Шурику было не нужно. Помнится, лет двадцать назад, еще до женитьбы на балерине Верочке он написал что-то в этом роде для первой жены. Публиковать “Венок” он тогда постеснялся, хотя чем-чем, а избытком стеснительности не страдал: слишком те его строки были интимны и искренни. Катерина не оценила ни стихов, ни самого Шурика. Она была учительница литературы, женщина яркая, независимая. Их жизнь с самого начала не задалась. Шурик просиживал в читалке, конспектируя передовицы “Правды” и “Красной звезды”, а Катерина таскала школьников в походы и пела с ними под гитару романсы на стихи Марины Цветаевой. Энергии Катерины хватило бы на десятерых. Политрук Огурцов даже не очень удивился, узнав, что жена изменяет ему со всеми мало-мальски интересными мужчинами в полку. Разводиться он не стал, чтобы не повредить карьере, но через несколько лет Катерина сама сбежала от него вместе с уволившимся из армии майором Чижиковым.
Ныне Шурик был свободен от моральных обязательств перед Катериной. Он достал ту давнюю тетрадь со стихами и внимательно их перечитал. Потом, раскинув веером на столе фотографии Виолетты в профиль и анфас, подправил кое-где “фактуру”: заменил черные Катеринины кудряшки на золотой водопад волос, карие глаза на зеленые и так далее. “Мурзик” тиснул книжку в издательстве. Виолетте подарок понравился. Как того и боялся муж, она захотела было познакомиться с Александром Огурцовым, но, узнав, что он ровесник “папика” и безнадежно женат, потеряла к нему интерес. Депутат долго тряс поэту руку, а потом достал из кармана пачку денег и “отслюнявил” несколько тысячерублевых бумажек. Шурик оставил одну бумажку себе на сигареты, а остальное отдал Верочке, чтобы она купила “те самые сапожки от Сони Рикель”.
II
Когда радость ее улеглась, а сапожки стали привычным предметом обстановки огурцовской прихожей, Шурик задумался, что делать дальше. Другого такого “сеньора” найти не удавалось. Между тем и жена все чаще намекала, что давным-давно не была на море, и у самого Шурика вновь зашевелилось авторское самолюбие.
Дело в том, что Огурцов, как-никак дипломированный поэт, в собственном творчестве профессионально различал “заказуху” и “нетленку”. К первой за годы службы в политотделе ему было не привыкать, и к ней Шурик, надо отдать ему должное, всерьез не относился. Срифмовать несколько строк для него было все равно что другому поковыряться в носу, вот он и рифмовал — машинально, не задумываясь. А “нетленка”… о, это было совсем другое дело! Над ней он, бывало, сидел ночами, и в этом сладком и мучительном труде находил то, чего ему не хватало в жизни. Он знал даже редчайшие секунды озарения, когда словно луна выходит из-за туч и мир предстает перед внутренним взором не тем, каким мы видим его при солнечном свете, но более истинным, чем тот, который мы только договорились считать истинным. В эти мгновения Шурик чувствовал, что ему подвластно все. Он слышал голоса ангелов и видел свет, который и во тьме светит. К несчастью, за первым чистым восторгом он испытывал страх: это сейчас кончится, это слишком хорошо, чтобы произойти с ним, Шуриком Огурцовым. И все кончалось в ту самую секунду. Перечитывая написанное теми ночами, Шурик признавался самому себе: нет, и в этот раз Жар-птица упорхнула, не оставив в руках незадачливого крестьянского сына даже перышка…
Но за мятежной ночью наступал умиротворяющий день. К Шурику возвращался его непоколебимый оптимизм. И тогда сперва ему казалось, что его стихи не так уж плохи, через несколько часов — что они определенно хороши, а несколько дней спустя —что он написал куда лучше иных прославленных и признанных.
Все его стихи были на непопулярную ныне патриотическую тему. Как многие отставные политработники, наш поэт необычайно ценил “идейность” и не без гордости думал о том, что его бойкие рифмы, превосходное чувство ритма (развил благодаря строевой подготовке и занятиям с солдатами в кружке художественной самодеятельности) и свободное владение любым размером суть только средства для прославления величия и мощи его родины. Шурик не скрывал, что тоскует по распавшемуся Советскому Союзу. В прямизне генеральной линии партии, в стройности программ политзанятий, в чеканных, отскакивающих от зубов цитатах классиков марксизма-ленинизма была для него радующая глаз гармония и красота. Об этом он, конечно, не писал. Зато бравурно славил армию, солдат и офицеров, победы русского оружия, поклонялся духу Суворова и Кутузова, предавался “Размышлениям”, по три-четыре страницы каждое, на Бородинском и Куликовом полях. Не забывал и о васильках, опаленных огнем сражений, о молитвах невест и слезах безутешных матерей. В Литинституте Шурику в свое время объяснили, что лирика и пафос в поэзии должны быть строго дозированы.
Так вот, Шурик хотел напечатать этот сборник. Нет, не просто хотел — страстно мечтал. Книга даст ему право считать себя поэтом не только по диплому. Она откроет ему двери в Союз писателей. Она поставит его в один ряд с великими. Об его творчестве будут спорить литературные критики, а студенты писать курсовые работы. Он станет знаменит!
Коммерческого успеха такие стихи принести не обещали, так что издатели от них отказывались. Выпускать же их за свой счет Огурцов почитал за оскорбление. Платить самому — удел бездарей и графоманов, а не настоящих поэтов. Тем более, денег у Шурика не было…
И тогда он снова вспомнил “темные века” и сообразил, что одописцев при вельможных дворах любили и привечали не меньше, а то и больше, чем лириков.
Нынешняя власть Шурику не нравилась. Это по ее вине он, подполковник Огурцов, не мог свозить жену в санаторий и вынужден был выслушивать от всяких щелкоперов-издателей: “Сожалею, но стихи мы на свой риск не берем”. В прежние времена взяли бы как миленькие! Поставили бы в план, напечатали десятитысячным тиражом, распространили по всему Союзу и еще гонорар бы заплатили! Жаль, тогда он не успел. Только начал готовить сборник — и все развалилось. Сволочи… Открыто признаться в недовольстве существующим строем Шурик Огурцов не отваживался, однако и прославлять нынешних хозяев жизни, пусть даже ради благой цели, было как-то противно. И вдруг изворотливый ум Шурика нащупал компромисс.
Посвящение!
Писал же он когда-то поздравления ко дням рождения и праздникам для генералов и их жен. Генералы те давно в старческом маразме, а кто-то уже и на кладбище. Использовать вторично те же мадригалы: там убрать, здесь добавить, — да и преподнести на юбилей какому-нибудь чинуше, депутату или бизнесмену в красной пухлой папке с золотым тиснением!
Ради нужного человека он готов коммерциализировать даже свою драгоценную “нетленку”. Выбрать подходящее стихотворение из будущего сборника и написать на нем: посвящается, скажем, Ивану Петровичу Бармалееву, главе администрации поселка Малый Кукиш. Преподнести. А потом уж заглянуть на огонек к этому Ивану Петровичу и поинтересоваться, не окажет ли он посильную финансовую помощь в издании. Чиновник хоть и не тесть, а больше всего любит лесть! Шурик захохотал над свежепридуманным афоризмом.
Как задумал, так он и поступил. Он обходил приемные всех сколько-нибудь богатых и влиятельных людей, улыбался секретаршам и без труда узнавал, когда празднуют дни рождения их начальники. В нужный день папка со стихами и посвящением ложилась на стол нужного человека. Часто секретарша проникалась таким доверием к военной выправке поэта и его бесхитростным голубым глазам, что предлагала ему пройти в кабинет и поздравить шефа лично. Шурик никогда не отказывался. Если нужный человек выказывал недоумение, чем он обязан такой честью, поэт энергично заверял: “Да-да-да, понимаю вашу скромность! Но добрые дела идут впереди слов! Всем известен ваш вклад в дело патриотического воспитания молодежи города! Мы, ветераны российских Вооруженных сил, гордимся вами! Эти стихи — дань нашего и лично моего уважения”. Юбиляр неловко улыбался, припоминая, что он такого сделал. Кажется, лет десять назад починил в своем дворе песочницу…
Выждав достаточно, чтобы второй визит не выглядел поспешным и в то же время нужный человек не успел его забыть, Шурик отправлялся собирать дань.
Излишней скромностью он, повторим, не страдал. И ничуть не боялся отказа. Это чувство последний раз он испытал, когда делал предложение юной выпускнице балетной школы Верочке Виноградовой. Так что Шурик смело стучался в двери кабинетов и без обиняков объяснял, зачем пришел. Отказывали ему очень редко, чаще давали хоть что-нибудь или, на крайний случай, просили заглянуть в конце месяца. Он был удачлив, как поручик Ржевский из непристойного анекдота. Видимо, из-за аналогичной тактики, ведь Ржевский, как известно, формулировал задачу со всей определенностью: “Мадам, позвольте вас отыметь!”, а когда товарищи ему возражали, что за такую солдатскую прямоту можно скорее получить по морде, говорил: “Да, можно по морде, но зато можно и отыметь”… Скоро Шурик и сам стал получать приглашения на юбилеи. Сначала — только в зал, слушать с простой публикой речи и номера третьеразрядных артистов, а потом — и на банкет вместе с “избранными”. Он читал стихи, травил армейские анекдоты, пил на брудершафт. Список полезных знакомств становился все длиннее, а заветная цель — все ближе.
Постепенно у Шурика набралась сумма, с которой можно было идти в издательство.
Сборник все чаще снился ему во сне. Он ясно представлял эту книжечку в одну тридцать вторую листа, темный переплет с серебряными буквами и ряды своих строк, набранные строгим и изящным шрифтом. Только бы верстальщик не “потерял” посвящения! Иваны Петровичи Бармалеевы этого просто не поймут…
Поскольку издание становилось реальностью, Шурик задумался о том, как он назовет свой труд. Он не хотел ничего банально-армейского, боялся прослыть солдафоном в литературных кругах, ведь он все-таки получил гуманитарное образование и любил иногда подпустить в застольный разговор имена Платона и Канта. Шурик Огурцов мысленно перебирал названия известнейших философских сочинений. “Политика”? Нет, при чем здесь политика? “Философия войны”? Это годится только для трактата. “Исповедь”? Кажется, что-то такое уже было. “Веселая наука”? Ну в этом его сборнике веселого будет немного, а вот для следующего, пожалуй, стоит приберечь, пусть лежит. “Максимы”. Франсуа де Ларошфуко. А что? Название что надо, на слуху, но не стершееся от частого употребления, умное, интеллектуальное, обещающее читателю тонкий пир духа и в то же время содержащее иронический намек на военную тематику — достаточно только перенести ударение с первого на второй слог. Критикам непременно это понравится. А если окажутся не настолько наблюдательны — что ж, он не гордый, он им подскажет… Разрумянившийся Шурик потирал ладони. Ай да Огурцов, ай да сукин сын!
Безмятежно-счастливое настроение, в котором он находился с того самого момента, как отнес рукопись в издательство, было омрачено только раз. Он пришел подписать корректуру и столкнулся нос к носу с немолодым поэтом Можаевым. Шурик слишком ревниво относился к своей творческой индивидуальности и не общался с другими поэтами, полагая, что всему действительно важному он уже научился. Но фамилия Можаева была у всех на слуху. Он выпускал сборник за сборником, издавал собственный альманах, председательствовал в им же самим учрежденной региональной ассоциации прозаиков, драматургов и поэтов, проводил для молодых мастер-классы и творческие семинары. Он стоял на горной вершине, гордый и безмятежный, как бог-олимпиец, а Шурик только-только поставил ногу на первый выступ… Шурик поинтересовался, что издает Можаев. Ответ так его ошеломил, что, выйдя из издательства, поэт побрел не домой, а в кафетерий ближайшего магазина, и только три или четыре рюмки коньяка чуть-чуть освежили его.
У Можаева выходило полное — пятитомное — собрание сочинений. “Мне скоро шестьдесят, — сказал он, — как вы считаете, пора?” Шурик никогда и нигде не терялся, так что с энтузиазмом заверил: мол, да, конечно, самое время! “На переплет я выбрал кремовую ткань с золотом, как у шеститомника Блока, — продолжал Можаев. — Ребята предлагали что-нибудь строгое, черное, темно-вишневое. Я не согласился. Блок — мой любимый поэт, пусть это станет символическим знаком преемственности!”
Шурик не был завистлив. Но, подсчитав, что от возраста Можаева его отделяют всего пятнадцать лет и за эти годы преодолеть расстояние от жалкого сборничка, изданного практически за свои деньги, до венчающего жизнь настоящего большого поэта роскошного академического пятитомника он едва ли сумеет, он почувствовал предательское першение в горле. Поздно! Такого признания ему не добиться, пропади все пропадом…
III
Через три месяца Шурик получил готовые “Максимы”.
На торжество были званы все, кто дал деньги на сборник, все, кто участвовал в его подготовке, несколько журналистов, известный критик и один-два поэта. Каждому из присутствующих Шурик подарил по книжке с автографом.
Праздник близился к концу. Почти все тосты были подняты, бутылки опустошены. Верочка танцевала вальс с молодящимся чиновником из министерства образования. Другие пары, отважившиеся при ней выйти танцевать, неловко топтались под медленную музыку. Шурик и его книга давно были забыты. Он, по правде говоря, еще после второго тоста заметил, что гости норовят заговорить о своем, и взял инициативу в свои руки: стал провозглашать высокопарные здравицы за родину и за армию, которые неудобно было проигнорировать, но и пить за которые в такой обстановке тоже было неловко, принялся читать стихи из “Максим”, хоть его об этом не просили. Он выпил больше своей обычной нормы и не сразу обнаружил, что его никто не слушает.
Шурику Огурцову стало душно. Он вышел на лестничную площадку. Там курили газетчик и критик. Они стояли спиной к дверям и поэта не видели.
— Ну как? Дадите несколько строк в “Обозрение” о нашем “настоящем подполковнике”?
— Заплатит — дам.
— Это понятно…
— А еще лучше, если сам напишет. Мне некогда. Нормальные-то книги не успеваю читать, а они со своей макулатурой все идут и идут… Я уже говорю им совершенно откровенно: друзья мои, никто лучше самого автора не знает собственный текст и не объяснит, что он хотел всем этим сказать читателю. Набросайте мне хотя бы “рыбу”. А я выправлю, добавлю соли с перцем — и подпишу.
— Вот так литературный процесс! — хохотнул журналист. — Я-то думал, это мы циники… А как же у вас открывают новые таланты? Отыскивают глубоко запрятанные аллюзии? Объявляют новым Гумилевым или Бродским? Причисляют к тому или иному направлению? Неужели и здесь процветает самообслуживание, как в магазине?
— Время такое, Коленька, — по-отечески приобнял его критик. — В сутках всего двадцать четыре часа, из них свободных, для души, остается от силы три или четыре. И ты мне прикажешь тратить их на Огурцова? Аллюзии, если мне очень захочется, я лучше у Джойса или у Набокова поищу… Помнишь, один древний римлянин, кажется, Сенека, сказал: “Носце те ипсум”, что значит “Познай себя сам”. Вся европейская классическая литература выросла из этой гениальной формулы, вся она по сути заглядывание в бездны собственного духа. Наш век чуть-чуть изменил эту формулу. Всего одно слово, но какое! Ты его уже назвал, умный мальчик. Ныне она звучит так: “Обслужи себя сам!”
— Гениально, Сергей Евгеньевич! — заржал журналист. — Браво! Только ведь где-то надо и остановиться. А то Владимир Войнович, например, публичные дома самообслуживания к 2042 году предсказал…
— Что ж, это будет вполне в духе времени, — тонко улыбнулся критик. — Я тебе расскажу еще кое-что. Жаль, Огурцов не слышит, потому что история поучительная. Раз уж он ступил на эту стезю… Есть у меня один знакомый поэт. Ты тоже наверняка о нем слыхал. Пишет уже давно. Не бездарен, нет, но и искра Божья, что называется, мимо пролетела. Зато активен. Спонсоров находить умеет, этого у него не отнимешь. И вот набралось у него и денег, и сочинений на — держись за стену крепче — пятитомное собрание.
— Вау!
— Не люблю этот дурацкий слэнг, но допускаю, что другими словами эмоции, которые рождает общение с моим поэтом, выразить трудно. Он захотел, чтобы все было “как у больших”. Фотографии на фронтисписах. Иллюстрации. Очерк жизни и творчества. Послесловие. И, конечно, обширный литературоведческий комментарий.
Критик замолчал, наслаждаясь произведенным эффектом. Шурик, боясь шелохнуться и выдать свое присутствие, застыл у дверей.
— Это как, Сергей Евгеньевич? — не поверил своим ушам газетчик.
— А вот так. Про каждый стих: когда написан, где впервые прочитан, когда и где опубликован… Если были разные редакции, все они скрупулезно приведены. Все люди, о ком упоминается даже вскользь, названы в комментарии по фамилии, имени и отчеству. О каждом небольшая справка: кто есть, как вы, молодежь, выражаетесь, ху. Говорится в стихотворении о какой-нибудь Вареньке или, скажем, Адельгейде. Ты открываешь комментарий и узнаешь, что Варенька — это ленинградская приятельница поэта, с которой он в период между вторым и третьим браком прожил пару месяцев, а Адельгейда — цирковая артистка, в которую он был по уши влюблен в возрасте тринадцати лет…
— И кто же составил этот комментарий? — ахнул журналист. — Неужели…
— Не будь наивным. Я же говорю — век самообслуживания. То ли поэты и вправду измельчали, то ли людям перестало хватать времени на что-то, кроме самих себя, но и те, и другие прекрасно понимают: то, что благодарные потомки сделали для Пушкина, они никогда не сделают для Огурцова… Мой поэт — человек мудрый. Когда я ему сказал: “Что же вы юродствуете, живому человеку это не к лицу”, он мягко улыбнулся и ответил: “Бросьте, Сережа. Через двести лет тот, кому попадутся в руки эти тома, быть может, с интересом перелистает их и прочтет о давно забытом поэте. Поверьте, ему будет совершенно все равно, был я тогда мертв или еще жив”.
На прокуренной площадке воцарилась тишина. Грустно стало всем: — и циничному критику, и любопытному газетчику, и наивному поэту.
Шурик Огурцов с шумом повернул дверную ручку. Навстречу ему метнулась обеспокоенная Верочка. Он взял ее под руку, выпрямился и пошел в зал.
Коридор, на его счастье, был длинным, и множество мыслей пронеслось в его голове. Да, бедняга Можаев оказался таким же трубадуром, как и он, Огурцов, только, судя по результату, более удачливым. Жаль старика… Но если подумать, что тут такого? Разве поэты эпохи Возрождения не были трубадурами? А Ломоносов с его поэтическими письмами к вельможе Шувалову? А Державин — он что, остался в нашей памяти жалким подхалимом за свою оду “Фелица”? “Я телом в прахе истлеваю, умом громам повелеваю” — кто сейчас вспомнит, на заказ он написал эти строки или для себя, в одно из тех мгновений, когда зрение и слух приобретают нечеловеческую остроту и ты, один в безбрежном мире, слышишь рядом с собой голоса ангелов?..
Прав, тысячу раз прав его удачливый собрат. Признание современников — суета. И признание потомков — такая же суета. Слишком много в человеческой жизни случайного, чтобы отдавать на суд людей свой дар, свою судьбу. Позаботься о себе сам, и через двести лет на полке в какой-нибудь Национальной библиотеке ты будешь стоять рядом с Пушкиным: он на “П”, а ты на “О”. На ближайшие пятнадцать лет тебе хватит работы…
Шурик попросил заключительное слово, в котором тепло поблагодарил всех своих и старых, и новых друзей. Он пожал руку каждому. Самых крепких и сердечных рукопожатий удостоились вернувшиеся в зал журналист и критик. Им, похоже, все-таки было чуть-чуть неловко. Но Шурик смотрел им в глаза прямо и бесхитростно. Он подал критику визитку, и тот с готовностью протянул свою. Шурик медленно, со значением спрятал ее в бумажник. На губах его играла улыбка. Он решился. Он принимал правила игры.