Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2005
Александр Солодовников. Окончил Уральскую государственную медицинскую академию. Работал терапевтом, системным администратором. В литературном журнале публикуется впервые.
Фонарщик
В дальнем лесу, у ручья, стоял круглый каменный дом с островерхой крышей. В доме жил фонарщик. А над ручьем, на ветке трехсотлетнего дуба, висел тяжелый, чугунный, масляный фонарь. Фонарь любил тихонько скрипеть по ночам, в такт сонным соснам, а ручей тихонько шелестел по камням.
Каждый вечер, когда солнце закатывалось в далекий ельник, хихикая от щекотки и обдавая напоследок засыпающий ручеёк оранжевыми брызгами света, фонарщик брал огниво и лучину и выходил к ручью. Он долго и тщательно добывал живой огонь из камня и, запалив лучину, всегда вежливо говорил: “Добрый вечер, фонарь! Добрый вечер, ручей!”. “Добрый вечер, фонарщик”, — отвечали ручей и фонарь. И тогда, осторожно, без скрипа открыв дверцу фонаря, он подносил лучину к фитилю.
Робкий, еще совсем молодой огонек отбрасывал розовые блики на лицо фонарщика, и лицо это становилось совсем детским: на нем отражался такой наивный, такой нездешний восторг, что светлее становилось не только на поляне перед ручьем, но и во всем лесу…
— Спасибо, фонарщик, — говорил фонарь, — и фонарщик осторожно закрывал дверцу. Затем он протягивал горящую еще лучину ручью и спрашивал: “Хочешь?”, — и вежливый ручей всегда отвечал: “Конечно, будьте так любезны!”. И тогда фонарщик опускал лучину в протянутую волну, и ручей перебрасывал маленький островок пламени с волны на волну, будто карамельку катал за щекою. А потом он с протяжным плеском затягивал лучину на самое дно, и она снова появлялась на поверхности с ниточкой пара и сладким шипением. А потом ручей гордо нес лучину в низовья.
Раз в месяц фонарщик ходил в горы, в пещеру с липким камнем и добывал из камня горное масло для фонаря.
Фонарщик не помнил, как попал в дальний лес, кто построил дом и повесил фонарь на ветку дуба. Он из всего детства помнил всего один краткий миг: когда ему, совсем еще малышу, удалось из двух плашек и тетивы добыть свой первый огонь. Тогда, получив из мертвого уже дерева живое пламя, он чувствовал себя творцом мира, он знал и видел все, что было и будет…
Шли годы, фонарь скрипел по ночам, ручей носил лучину в низовья, фонарщик добывал масло. Однажды, выйдя из пещеры с липким камнем, фонарщик прислонился затылком к влажной, поросшей мохом скале… и умер.
В лесу стало темнее и тише. Скрипнул фонарь, а ручей вдруг выбросил на берег длинные языки волн. После них когда на берегу остались глубокие, как от когтей, борозды.
Но, как только солнце закатилось за далекий ельник, перед ручьем вдруг чиркнуло огниво, раз, другой. И кто-то вежливо сказал: “Добрый вечер, фонарь!”.
Восьмая страница
В новой, пахнущей фабрикой и краской тетрадке было 96 страничек. Все они были белые, глянцевые и очень счастливые…
— Нет, вы только посмотрите! Да ведь никакого стыда!!! А с виду казалось — душа коллектива!
Восьмая страничка испуганно жалась к переплету, и мелко дрожала. На нее наседали седьмая и девятая, а за их глянцевыми спинками теснились, возмущенно дыша и негодуя, более дальние соседки и подружки.
— Фи, как это мерзко! ПАСТА! Она же вся в пасте, не трогайте ее, вдруг это заразно! — громче всех кричала 96-я, хотя как раз ей было и не видно, и не слышно.
А все начиналось так хорошо, думалось восьмой странице. Каждый вечер она просыпалась в уютной темноте полки и, хихикая, перешептывалась с соседками, которые всегда уже успевали получить от корочек свежие новости о соседях. Соседи были важные, толстые и умные. Один раз забрался даже чудной заморский гость, но долго не продержался, да и не понял никто ничего из его “Guten tag! Entschuldigen Sie bitte…”.
В этот страшный вечер она проснулась от какого-то особенно острого и пронзительного счастья и сразу поняла, что мир стал шире. А потом… с ужасом и отвращением осознала, что бока ее сплошь покрыты липкой, густой сине-багровой пастой, и от этих разводов, как от чумы, шарахаются бывшие подруги.
Отгремели ругань и оскорбления, решено было “предательницу” не прогонять, раз уж была она сиамским близнецом восемьдесят девятой (та все дергала отступницу через переплет, шипела гадости всякие и открещивалась от сестры как могла. Ей объявили бойкот. Демонстративно перекрикивались новостями седьмая и девятая, игнорируя восьмую начисто.
Восьмая начала привыкать. Она будто и не слышала ни хихиканья, ни шипения, ни крикуш-соседок. А паста на боках высохла и приятно щекотала глянец по вечерам…
— Это… тебе! — запинаясь, сказал Он, чуть растерянно глядя на Нее через осеннюю морось.
— Ой, а что это? — Она осторожно взяла страничку и спрятала ее от мороси в теплую глубину сумки.
— Помнишь, я тогда на мосту обещал песню… про ночные облака и льдинку? Я чуть с ума не сошел, пытаясь ее вспомнить… И вот… нашел… Представляешь, в чистой тетради, на восьмой, почему-то, странице… — Он неловко замолчал.
— Чудо ты мое в перьях, как же это на тебя похоже! — Она ласково дернула его за челку.
Восьмая страничка не страдала от одиночества. Она быстро познакомилась со всеми четырьмя степенными рейками рамки, смешливым тонким стеклышком и молчаливой веревочкой. А потом завелись и другие соседи: тарелочка с мордой неведомого зверька, маленькие скромные часики, которые тихонько извинялись за нечаянный скрип, и душистая метелочка, которая пела песни про жаркий влажный лес в горах.
Иногда на нее смотрели темные внимательные глаза, и тогда страничка чувствовала, будто бы луч солнца (редкий гость в мире нежного полумрака) скользил по глянцевой кожице, и она жмурилась от счастья, а тонкое стеклышко тихонько хихикало…
— Здравствуй! — Он тихонько вошел в комнату.
— Будешь сегодня писать?
— Нет, я буду сегодня молчать…
— Молчать… — Она подарила ему короткий, но солнечный взгляд. — Садись… Давай помолчим вместе!
Лекарство
Николаю Матвеевичу было 72 года, и жил он один-одинешенек. В однокомнатной квартире на первом этаже медленно оседающей “хрущевки” было всегда чисто прибрано: 2 раза в неделю приходила соседская девчушка Люся и тщательно, сантиметр за сантиметром, наводила немыслимую чистоту. Во дворе детвора дразнила ее “деревенской дурочкой”: была она медлительной, с виду какой-то сонной и до сих пор читала “по складам”, но для Николая Матвеевича эта серая мышка была почти что ангелом-хранителем. Убравшись в квартире, она всегда заваривала чаю и, подперев щеку кулаком, внимательно слушала, как “дедушка” рассказывает про своих детей, разъехавшихся по стране, про военные годы, про свой завод, про покойную жену Татьяну Павловну, два года назад не перенесшую четвертый инсульт. А потом она мыла старые, с выщербленными краями чашки и, сказав неизменное “Спасибо, дедушка!”, уходила домой.
Самым трудным в жизни Николая Матвеевича было утро. Неизвестно, где и когда подкралась исподволь, пролезла в каждую его косточку болезнь со скрипучим названием — ревматоидный артрит, которую Николай Матвеевич называл “ревматизмой проклятой”. И каждое утро он, прежде чем встать, мял и крутил кисти и стопы, размахивал руками, сжимал и разжимал кулаки, пока на виске не набухала сизая жилка, а пальцы не касались ладони. И тогда он шел до ванной, на ходу продолжая мять и крутить непослушные руки, косолапо ставя ступни, чтобы обмануть боль. Потом он долго и с наслаждением мылся горячей водой, фыркая и кашляя, и растирался затем до красноты мохнатым полотенцем. Тяжко приходилось, когда перекрывали в доме живительное тепло, и тогда из крана лилась ледяная вода, дерущая руки сотнями игл.
А потом Николай Матвеевич шел на кухню и пил чай. Пил и всегда добрым словом поминал дочку свою Катеньку, которая послала ему прошлым летом с оказией чудодейственный прибор — электрочайник. Тот был круглый, белый и пузатый и, умница, всегда знал, когда надо выключаться! С чайниками у Николая Матвеевича было полное взаимонепонимание. Любил он, поставив чайник на плиту, призадуматься о чем-то своем, далеком и дорогом. А проклятые железяки тем временем выкипали почем зря. И вот после того, как у очередного страдальца прогорело дно, появилось это чудо.
Чайник бодро щелкнул. Николай Матвеевич очнулся от своих воспоминаний и смущенно пробормотал: “Это, брат, спасибо…”. Чайник, как водится, не ответил, а только пустил тонкую струю пара из носика. Старик подхватил его обеими руками и налил себе крутого кипятку. Шепелявило настенное радио, диктор будничным голосом сообщал, что боевики расстреляли из гранатомета грузовик; погибли трое солдат и медсестра. “Вот нелюди, — пробормотал Николай Матвеевич, — откуда столько нелюдей-то повылазило, что делается…”
На середине второй кружки он вспомнил, что именно сегодня, в 12:00, ему нужно к доктору, на прием. Николай Матвеевич с беспокойством посмотрел на часы и облегченно вздохнул. В самый раз вспомнил, надо же! Он большими глотками допил чай и пошел одеваться.
Дольше всего продолжалась борьба с толстыми и удивительно теплыми подштанниками, которые полгода вязала ему жена, светлая ей память. Хоть и были они связаны специально под его “ревматизму”, со “встроенными” носками, но узловатые ступни все равно в них путались и отказывались лезть куда следует, а непослушные руки никак не могли им помочь. Совладав, наконец, и с одеждой, Николай Матвеевич взял из угла крепкую палку с пластмассовой ручкой и открыл дверь. Раньше он крепко мучился с ключами, но старый приятель, слесарь с золотыми руками, измыслил для него хитрую штуку: ключи были встроены в шарик по типу теннисного и выскакивали из него, как чертик из табакерки, по одному, стоило только нажать посильнее. Так что дверь сдалась без боя. С силой вдавливая трость в землю, Николай Матвеевич зашагал в сторону поликлиники.
Полчаса в коридоре в компании с двумя крикливыми старушками показались ему сущим адом. От их нескончаемого нытья у него разболелась голова. Когда, наконец, дошла его очередь, он буквально влетел в кабинет, невежливо оборвав на полуслове какую-то уж слишком изобиловавшую причитаниями фразу. В этот кабинет он всегда ходил как на праздник. “Его” доктор, немолодой уже человек с редким нынче именем Алексей Никифорович, врачом был уникальным. Был он лысоват, аккуратно зачесанные остатки шевелюры прятал под идеально белый колпак, всегда был до синевы выбрит и, на первый взгляд, ничем не привлекал внимания. Но вот глаза, угольно-черные, умные, живо сверкающие в глубине под бровями, казалось, смотрели в самую душу. Доктор этот, как никто другой, умел общаться. Николай Матвеевич рассказывал, Алексей Никифорович слушал. Он почти ничего не говорил, но его маленькие, в два-три слова фразы неуловимо меняли нить повествования, и именно тогда, когда Николай Матвеевич чувствовал, что выговорился, доктор удовлетворенно говорил: “Ну вот теперь нам все понятно, верно ведь?”
У Алексея Никифоровича были железные зубы. Он, видимо, их стеснялся, потому что улыбался всегда одними губами и, даже смеясь, рта не раскрывал. Николай Матвеевич все это знал и понимал, поэтому тоже старался варежку не разевать, чтобы не смущать “своего” доктора. Так и улыбались друг другу весь прием.
Никогда прием у Алексея Никифоровича не напоминал тот допрос, который учинила старику в госпитале строгая и долговязая тетка, которая признавала только форму “вопрос-ответ-молчать!” и все строчила что-то такими же длинными острыми буквами по бумаге. Николай Матвеевич увидел ее глаза только один раз: она ставила крестик для медсестры на его руке, и он пошутил: “Что, доктор, на моих руках можно поставить крест?”, а она посмотрела на него с каким-то вялым удивлением, скривила рот и пошла прочь. И осталась в памяти пугающая пустота этого взгляда. И хотя руки стали “крутиться” пошибче, болеть стали поменьше, а все равно Николай Матвеевич после госпиталя хандрил, хмурился все и, только посетив “своего” доктора, оттаял помаленьку. Алексей Никифорович тоже что-то записывал, но делал это как бы залпами, по паре строчек, почти не отрывая внимательного взгляда от своего пациента.
Алексей Никифорович был виртуозным рассказчиком. Когда он внимательно ощупывал, крутил и растирал отекшие, толстые как сардельки, пальцы Николая Матвеевича, наступал “час сказки”. Поток всяких и всяческих историй, баек и небылиц был нескончаемым. То доктор рассказывал, как его пациента случайно сдала на яйца глист коробок со спичками, а лаборатория прислала ответ “яйца глист не обнаружены”, то леденящую душу историю о том, как он еще совсем “зеленым” принимал роды в глухой деревне. А на следующий раз он уже рассказывал, как его друг, работавший на скорой помощи, приехал по экстренному вызову к бабушке с острейшей болью в спине: бабушка утром как проснулась, так ей вдруг “спину как иглой прокололо”, “ногу как огнем жжет”, родственникам прикоснуться не давала, криком кричала. Уговором да уколом смогли бабушку повернуть… Алексей Никифорович делал трагическую паузу… А в ягодице, ближе к копчику, у бабушки иголка с ниткой торчит, которой она давеча штопала да в кровать себе и уронила. Всякое в жизни бывает, заключал доктор. В это время в его горячих сухих ладонях руки Николая Матвеевича будто бы растворялись, текли горячим воском, и уже от одного этого боль уходила далеко-далеко. И вроде бы завороженный танцем рук Алексея Никифоровича вокруг его суставов старик уже ничего и не слышал, но, придя домой, всегда вспоминал многочисленные рассказы доктора и частенько пересказывал их Люсе.
А потом Алексей Никифорович деловито замечал: “Ну как у нас все здорово, давайте я вашим суставам вкусную пилюлю выпишу за хорошее поведение!” и быстро-быстро писал что-то в рецепт. Или давал клетчатую бумажку на процедуры. Николай Матвеевич уходил, весь растаявший от теплоты рук и улыбки доктора, от его непередаваемых историй, от всего этого внимания к старому больному человеку. И как этот волшебник умудрялся провернуть весь свой сеанс доброй магии всего за 20 отпущенных минут?
В коридоре бабки всегда угрюмо замечали: “Опять засиделся дед, от нашего доктора за уши не оттащишь!” А Николай Матвеевич проходил мимо, ничего вокруг не замечая. Однажды он повстречал Доктора в магазине, в очереди за сосисками. Сразу и не узнал, без халата и колпака. И только когда тот уже отходил от прилавка, Николай Матвеевич все-таки признал его и, прокашлявшись, неразборчиво сказал: “Здравствуйте!” Алексей Никифорович посмотрел на него внимательно, улыбнулся одними губами, ответил: “Вот так-то, доктора тоже колбасу покупают…” и был таков.
Так и жил Николай Матвеевич, медленно, размеренно, от приема до приема, от пенсии до пенсии.
Как-то раз он проснулся необычайно легкий и счастливый. Похрустел суставами, умылся, оделся и пошел на очередной прием к Доктору. Алексей Никифорович встретил его, улыбаясь, как Чеширский кот: казалось, чуть ли не 64 зубами. “У меня для Вас, Николай Матвеевич, отличная новость, — все так же улыбаясь, сказал Доктор. — Вот вам новый препарат, только поступил в производство, специально для Вас выпросил поучаствовать в испытании у нас, в полевых, так сказать, условиях”. Он протянул ошеломленному старику пузырек с длинными белыми пилюльками, которые с сухим треском перекатывались внутри. “Начните прямо сейчас, — предложил Алексей Никифорович, — и принимайте по одной капсуле 1 раз в день. Придете ко мне через неделю”.
Николай Матвеевич, выйдя их кабинета, торопливо выкатил одну капсулу на шершавую ладонь и, глубоко вздохнув для храбрости, положил чудодейственное средство в рот. По языку растекся мятный холодок. И тут же — вот ведь чудеса! — кисти рук выпрямились, страшные узлы сошли, исчезли, перестал давить на пальцы разношенный сапог. Взяв палку под мышку, Николай Матвеевич буквально выбежал из поликлиники. Кажется, он что-то пел. или кричал. Страшно зудели лопатки. Николай Матвеевич и охнуть не успел, а сзади глухо треснула материя ветхого пиджака, и за спиной распустились снежно-белые крылья. Николай Матвеевич засмеялся, как не смеялся уже много десятков лет, с самой юности, и легко взмыл над дорогой. Внизу восхищенно ахали люди, в лицо бил льдистый весенний ветер, и Николая Матвеевича захлестнуло такое непередаваемое, бьющее через край счастье, что он радостно закричал, взлетая под облака, и… проснулся.
Некоторое время он просто лежал под одеялом, уговаривая бешено бьющееся сердце. Потом шепотом сказал себе: “Цыц!” и стал с ожесточением мять и давить непослушные ладони, крутить кулаки и кукиши. Он молча пошел в ванную, умылся, поставил на кухне чудо-чайник, налил себе кипятку и, только сидя над кружкой, почувствовал, как по щеке ползет предательская мокрая полоска. Секунду спустя чай стал соленым, правда, всего на две капли. Старик шмыгнул носом, протяжно вздохнул и пошел одеваться. Пора на прием…
Два часа спустя он вышел из поликлиники с палкой под мышкой. На языке таяла мятная горечь.