Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2005
Лариса Сонина — родилась в Павловске Алтайского края. Окончила Уральскую государственную юридическую академию. Кандидат юридических наук, доцент. Публиковалась в журналах “Урал”, “Уральская новь”, коллективных сборниках Москвы и Екатеринбурга. Автор двух стихотворных сборников.
Глава 1
Но то, что она говорила…
…То, что она говорила, было смутно знакомо К., однако слишком уж точно и непохоже на то, к чему он привык за эти дни в Деревне…
— Значит, — размеренно произносила мать Герстекера, — ты бродяга, путник или как там…
— Пилигрим, — мысленно добавил К.
— Ты не землемер, это сомнений не вызывает: во-первых, землемеры так не одеваются, а во-вторых, они не уводят любовниц у высших чиновников…
— Высших в вашем курганном раю? — К. ощущал себя каким-то ржавым механизмом, который может лишь скрипеть и, скрипя, язвить насчет всего природного, нерукотворного.
— Он не курганный, а лесостепной: я была горничной в Замке (не так давно, как ты мог бы подумать) и среди выброшенных бумаг нашла как-то тонкую книжку, трепаную, залитую чернилами, там все это подробно описывалось…. Курганов тут не так уж много. Деревня находится в ложбине, только и всего.
— А про иерархию власти там ничего не говорилось? Про то, что всякая власть — от… ну, сама знаешь, кого и что обилие мелких и разумное число крупных чиновников — благо? — К. не понимал, как это у него вырвалось, он же все время чувствовал себя умным, тонким, только безнадежно больным. А тут такая плоскость!
По счастью, мать Герстекера не поняла. Бывают такие люди: никак не разобраться, умны они, глупы или просто существа, вдохновленные кем-то. В ее старческих карих глазах набрякли темно-красные жилки, в ушах изредка вздрагивало почерневшее, грубо витое серебро без всяких каменьев (К. испытывал отвращение к уменьшительным суффиксам в отдельных словах и “камешек” не мог произнести даже мысленно; до сих пор где-то на дне горла сохранялось у него тяжкое послевкусие от улыбчиво-грустного “милой служаночки”, врастяжку проговоренного Фридиной патронессой.)
Помолчав, старуха продолжала:
— Тебе только хотелось выспаться на нашем убогом постоялом дворе. Выспаться и идти дальше. Я это знаю, вся Деревня знает это… Тебе помешали, и, чтоб отвести беду (или нет, какая беда, просто крупная неприятность), ты назвался землемером. Так?.. Иди дальше! Фрида бросила тебя? Это ни при чем, совершенно ни при чем. Тебе незачем здесь оставаться. Уходи в курганный рай из нашей лесостепи. В курганный, бесснежный, речной, без соломенных тюфяков и жестких подушек. Тебе же лучше! Ты можешь сколь угодно повторять, что Фрида — твоя невеста, но ты с ней не связан ничем. Ее брак с Артуром — не повод, чтобы остаться тебе на конюшне, чесать лошадей, плести колечки из конского волоса да подбрасывать их возлюбленной, приходя за пивом.
— С Иеремией, — поправил К., — Фрида выходит за Иеремию, но она моя невеста, и мы связаны с ней мыслью о преступлении.
Ловя прямой и слегка безумный взгляд, К. стал рассказывать:
— Ты говорила о трепаной книжке… Тонкой и широкой, да? Скрепленной двумя маленькими железочками, уже утратившими свой изначальный блеск. У школьников это называется атласом. Видимо, выкинул сын кастеляна. В Замке есть дети? Вот видишь! Сын кастеляна либо одного из его помощников. Тот же Шварцер… И про свой край ты прочитала не там, ну да неважно… Просто в моей жизни был такой же бумажный хлам… Однажды… И он перевернул мою жизнь. В прошлой или позапрошлой жизни, переезжая из одной убогой казенной комнаты в другую, я наткнулся на полу своего нового жилья на тоненький журнальчик, похожий на атлас; кажется, на обложке даже были реки… Похоже на Америку в районе Аргентины. Впрочем, может быть, я ошибаюсь… Знаешь, есть такие гнусные, гаденькие журнальчики, с виду вполне приличные, даже скучные, но набитые всякой чепухой: ну, женщины в чулках и тугих корсетах теребят кружевцо коротких, выше колен, панталон; бодрые усачи держат на коленях мальчиков-ангелочков в свежайших полотняных рубашонках. Так вот в этом журнальчике были откровения каннибала. Южноамериканского, наверное, раз мне померещилась Аргентина. Он сидел в тюрьме, все дела, падавшие на его щедро отпущенный век, он уже переделал и теперь откровенничал с газетчиком. Он вспоминал о последнем из своих… как бы это назвать — похождений… происшествий… казусов?.. Вспоминал девушку лет двадцати четырех, невысокую, толстоногую, с бледно-русыми волосами и голубыми глазами. Вспоминал, как вел ее в гостиницу, как думал почему-то о Бретани, где никогда не был, о холодном и светлом море Бретани, о рыбах, которые водятся в нем, и о французских рыбаках. И так ему было спокойно и празднично, что он решил девушку не убивать: пусть живет, плодит детей, таких же кряжистых, как она сама, широких в кости… А потом он вспоминал, как ел ее мясо и какой у него был восхитительный вкус — вкус хорошей и дорогой свежей рыбы — белуги или севрюги… Он говорил почему-то, что ее мясо было зернистым…
Вся эта чушь вспомнилась мне, когда мы ночевали в школе: я, Фрида и помощники. Один помощник прокрался на наш тюфяк и заснул на месте Фриды (Фрида в это время гонялась за кошкой — старой раскормленной тварью, которая прыгнула ей на грудь — все это сейчас смешно вспоминать!) Я ударил помощника, не со зла — от испуга, он заскулил, уполз куда-то в угол; Фрида пошла его утешать. Пошла его утешать… Но когда она вернулась… Понимаешь, она была напряженной и просветленной, в ее глазах плескалось то самое море Бретани, и было понятно, чего хочется ей. Не имело значения, читала она или нет эти или другие, такие же бредовые откровения. Бывают минуты, порожденные годами отчаянья, утраченных иллюзий, безнадежности… Бывают минуты, когда самый здравомыслящий человек хочет ощутить себя преступником. А Фрида, к тому же, не из самых здравомыслящих… Но по глазам Фриды я понял, что и сам близок к распаду (не хотелось бы это слово употреблять, все так относительно…). Мы думали о помощнике как о жертве. Понимаешь, с тех пор, как мы лежали рядом и думали об убийстве и людоедстве, Фрида стала моим отражением. От отражения уйти нельзя, его можно лишь перебить другим; и я останусь здесь, пока не найду другое отражение или пока Фрида не вернется ко мне. Я ее не люблю, никогда не любил, но такие мысли слишком прилипчивы, слишком связывают… Вот и все. Твой сын и его конюшня здесь совершенно ни при чем.
К. был охвачен тяжким утомлением. Внезапная краткая исповедь измотала его больше, чем уборка снега, больше, чем бесцельная беседа с Амалией, больше, чем ожидание Кламма. Он не был уверен, говорила ли ему старуха что-нибудь еще, и наутро мог вспомнить лишь неплотно пригнанные доски, тощее грубое одеяло и сине-черные узоры на тряпье, которое ему постелили.
…Открывалась дверь, впускала полосы снежного света, входил Герстекер, вносил обед для К. — нежнейшую баранину, не пахнущую бараном, глиняную чашку суховатой, подветренной фасоли, темные ломти хлеба. Просунув руку под залосненный парусиновый ремень широкой ржавой скребницы с неожиданно чистыми, отливающими холодным металлом, мелкими зубцами, К. задумчиво чесал лошадей, носил воду, волок огромную, похожую на лодку корзину с сеном и ни о чем не думал. Так продолжалось до вечера.
Вечером прибежала Ольга и сообщила, что К. утвержден в должности землемера; Варнава видел приказ, подготовленный канцелярией Замка, нужна лишь резолюция графа, но за этим дело не станет, поскольку на будущей неделе он прибывает в Замок. Граф Вествест подписывает бумаги не читая, но заниматься этим он не любит, поэтому К. с подготовленным приказом должен сам к нему идти. Нужно только дождаться хорошего настроения графа, на это у К. уйдет не больше десяти дней, они с Варнавой верят в К., в его настойчивость и счастливую звезду. Все это Ольга проговорила быстро и застенчиво. Потом, осторожно толкая носком грубого крестьянского сапога угловатый снежный комок, добавила, что Фрида сегодня венчалась с Иеремией, все было очень скромно, платье для церемонии взяли у Пепи (К. не поверил), Хозяйка сделала бумажную хризантему, большую и пышную. Кламм не появился, но передал для молодых две бутыли французского вина, говорят, очень дорогого (К. снова не поверил). Ольга ушла, неуклюже-одобрительно помахивая рукой и сияя глазами.
К ночи К. надоел Герстекер и его конюшня, однако он исправно вычистил в стойлах и, поговорив с матерью Герстекера о видах на грядущий урожай (оба собеседника грели руки о только что сваренный неочищенный картофель, и в голове у К. вертелось: “А-ля натюрель, а-ля натюрель…”), отправился спать. Но уснуть он почему-то не мог. Мерещились обрывки разговоров, кошачьи лапы прыгали на грудь; сказки о Золушке, о людоедах, о каких-то бессмысленных превращениях людей в капусту, русалок — в деревья с яркой жгучестью лесного пожара палили сознание, казалось бы, успокоенное благоприятным прогнозом Ольги. О Фриде он не думал, а больше думать ему было вроде бы не о чем.
Ночь уже близилась к утру, когда К. наконец задремал, но не прошло и часа этой прозрачной путаной дремоты, как его разбудила Фрида. К. ночевал в комнате, где позапрошлым вечером его встретила мать Герстекера. Из этой комнаты двери вели в две другие, откуда слышался храп хозяев. Фрида как-то пробралась в дом (К. подивился хозяйской беспечности), зажгла огарок свечи, остававшейся в почти скрытом застывшим стеарином подсвечнике, залезла в кресло и теперь тихо всхлипывала. Даже по ее редким и осторожным всхлипам можно было понять, что она в ужасе и раскаянии. И Фридино появление, и ее плач К. воспринял как должное. Никак не обнаруживая своего пробуждения, лежа в теплом неровном полумраке, он испытывал лишь легкое беспокойство и щемящую пустоту. Время от времени проводя ладонью по лезвийному краю одеяла, К. наблюдал за тенью своей руки на потолочных балках и поражался сходству нынешней своей комнаты с классом, где они впятером, считая и кошку, ночевали.
Наконец плач утих.
К. сел на постели и суховато выговорил:
— Фрида?
В ответ Фрида разрыдалась уже громко и безбоязненно. Из рыданий можно было извлечь чрезвычайно удивившее К. сообщение. Оказывается, Иеремия надеялся на неопытность и беспорочность Фриды. В то, что обиженный Иеремия страшен, К. не мог поверить при всем желании, однако Фрида на этом настаивала. К. недоумевал, как сумел Иеремия ни разу не услышать о Кламме.
— Он считал это сплетнями, — Фрида кривила губы и трясла головой.
— А обо мне? — К. стало весело.
— Он считал, что раз я твоя невеста, то у нас еще не дошло до главного, что мы пока как брат с сестрой: если и спим вместе, то только от недостатка места и тепла. Понимаешь, его очень строго воспитывали… Он и подумать не мог, что я, его детская подружка, стала любовницей Кламма, а потом — твоей…
— Кламм или К. — не играет роли… Темные же вы люди!..
К. помолчал, потом спросил:
— Значит, когда ты говорила, что он в твоей комнате, еще ничего не было?
— Выходит так! — Фрида жалобно улыбнулась.
— Ты теперь снова служишь в буфете?
— Могу бросить! — с готовностью откликнулась она.
— Ты, конечно, можешь бросить буфет, но я не уверен, что Герстекеру понадобится служанка, равно как и просто жена конюха. Мне откажут от места.
— Но ведь уже вся Деревня говорит, что тебя взяли в Замок землемером. Это окончательно! Я встретила Варнаву, он мне кричал это вслед, но я не захотела его слушать. А потом мне сказала Хозяйка. Сразу после венчания…
Тут К. вспомнил слова Ольги и присмотрелся к Фриде внимательнее. Она действительно была в платье Пепи, сером и блестящем. Платье казалось тщательно отстиранным и отглаженным, шнур из подола вытащен, но сидела оно на Фриде плохо: отвисало на груди, плечи уходили назад, и на подол она пару раз наступила…
“Глупо, — подумал К., — опять Фрида кого-то бросает. Сначала Кламма, потом меня, потом Иеремию. А если я буду добиваться приема у графа полгода? Фрида устанет от ожидания и лишений, появится Артур или раскается Иеремия. Впрочем, не могу же я ее отослать… К Иеремии она не вернется, значит, попадет в лапы Кламма. Я, конечно, буду заходить в буфет, кружки пива мне вполне хватит, чтобы Фрида вновь показалась безумно привлекательной… Вспомнятся прожитые вместе дни и та мысль о преступлении (все-таки помощник оказался жертвой)… Пусть тогда остается?..”
— Ты хочешь остаться, Фрида? — спросил К.
Фрида взглянула на него с оттенком былой уверенности:
— Если я тебе помешаю…
— Помешаешь!.. Но можешь оставаться.
Разговор с Фридой дался ему легко: К. был убежден, что она вернется, только ощущал себя слегка отравленным оттого, что все произошло так быстро. Уход ее именно тогда, когда ему больше всего нужна была поддержка, и возвращение, основанное на ожидании будущего, еще такого нереального благополучия не то, чтобы ошеломили К., но все же слегка озадачили.
Дождавшись, пока проснутся хозяева, К. сообщил им новость, к которой они отнеслись равнодушно. К. и Фрида должны перебраться в летнюю кухню — маленький ветхий флигелек, стоящий в глубине двора. Посуда и мебель там есть. Дрова могут брать из сарая. Фрида будет помогать старухе с готовкой и стиркой. Буфет ей лучше не оставлять.
Отправившись с Фридой за вещами, К. имел удовольствие вновь взглянуть на помощников. Иеремия, пожелтевший, сгорбленный и какой-то растерзанный, сидел на полу в комнате Фриды и машинально, не замечая этого, вырывал нити из кистей белой скатерки. Артур разлегся на кровати и допивал свадебный подарок Кламма. Изредка он протягивал руку к крашенной охрой тумбочке, стоявшей в изголовье, и лениво отщипывал с пары виноградных кистей, лежавших там, мелкие зеленые ягоды. Виноградины звучно лопались в его крепких, будто специально отбеленных зубах, и он морщился от кислоты.
— Вино хотя бы сладкое? — спросил К.
Артур добродушно улыбнулся и кивнул.
— Ну и хорошо. Спасибо Кламму, — пока Фрида собирала узелок, К. исподволь наблюдал за Иеремией: из лимонно-желтого тот на глазах превращался в смертельно-бледного. Артур поедал виноград. У К. мелькнула мысль, что помощников двое, и он поторопил Фриду.
Однако опасения К. оказались напрасными; бросив объеденную кисть на тумбочку, Артур спросил:
— Мы можем надеяться на то, что по-прежнему остаемся помощниками господина землемера?
К. промолчал. Иеремия закашлялся.
Выходя из комнаты вслед за Фридой, К. столкнулся с Хозяйкой. С Фридой она не обмолвилась ни словечком, а К. приказала следовать за собой.
— Фрида!.. — окликнул К.
Фрида едва заметно кивнула. К. надеялся, что она изобретет предлог, чтобы увести его от Хозяйки, и был разочарован.
Вновь оказался К. в комнате с гардеробом. Удивило его то, что дверцы шкафа были открыты и платья свалены на пол, впрочем, довольно чистый.
— Ты говорил, что платья старомодны и поношенны?.. Я решила пустить их на тряпки. В хозяйстве, тем более таком большом, как у нас, всегда нужны тряпки… Ты не портной?
— Нет, конечно!
— Тогда твоя мать была модисткой?
— Если б моя мать была модисткой, все было бы значительно проще…
— Все же ты не хочешь говорить, где этому научился?.. Ну, ладно… Знаешь, зачем я стремлюсь хорошо одеваться?
— Для Кламма?
— Да.
— Ты надеешься этим его вернуть?
— Я уже возвращала его. Временами… В прошлый раз я не хотела тебе об этом говорить, но теперь скажу: иногда он звал нас вместе: меня и Фриду. Думаю, благодаря Фридиной молодости и моим платьям!
— Все вы здесь сумасшедшие!
— Выбирай выражения! Помни, кто я, а кто ты!
— Хорошо, здешний климат вывел меня из равновесия, я не так выразился. Скорей, многих особенностей здешнего уклада мне никак не понять… Может, он вам хотя бы платил?
Хозяйка рассвирепела. Было мгновение, когда К. казалось, что она его ударит: лицо ее стала малиновым, крылья носа выгнулись и застыли, глаза округлились и побелели. Все же она нашла в себе силы слегка утишить ярость и произнесла:
— Если ты считаешь, что женщина не может полюбить Кламма за его ум и обаяние, ты еще ничтожнее, чем я думала!
— Ничтожнее, конечно, — смирился К., — но это очень странно: мне всегда казалось, что чиновники так неприхотливы. Тут или ты, или Фрида, или, скажем, Варнава… Хотя Варнава, конечно, нет: в случае чего он бы сумел воспользоваться благоприятной возможностью вытащить семью из того прозябания, на которое ее обрекла Амалия, значит, случай не представился.
— Ты хотя бы сам понимаешь, какое ты ничтожество, какая грязная свинья! Какое ты животное!
— Ты повторяешься… вернемся к Кламму… Или к платьям… Как тебе будет угодно.
— Ты знаешь, что я скупаю краденое! — выкрикнула Хозяйка. — Скупаю у наших деревенских воров — есть тут пара таких — платья, что они крадут в Городе, в богатых домах. А заодно я покупаю у них скатерти, полотенца и всякие фарфоровые безделушки, хрустальную посуду, чтоб не выдать себя, чтобы кто чего не подумал про меня и Кламма. Кламм слишком хорош, чтобы про него могли идти сплетни. Фрида — его любовница… его любовница… как бы это сказать…
— Официальная?
— Да! Считается, что у Кламма бывает только одна любовница. Считается, что каждые три-четыре года он их меняет. У Кламма не может одновременно быть несколько любовниц, это бы повредило его репутации. Кламм — наше зеркало. Ты знаешь, что он был судьей! Мировым судьей! Сейчас он в отставке, но по просьбе наших крестьян принужден заниматься административной работой. Опять же у него такой маленький пенсион, он только и сумел купить на него кирпичный домик в четыре комнатки в Городе. Кроме того, он содержит дряхлую мать в Е., а ей девяносто лет, за ней постоянно ухаживают два человека! Кроме того, у него жена — злобная тварь, он с ней в разъезде, но содержит ее, а также шестерых детей (Кламм — святой человек, он думает, что это его дети, но я сильно сомневаюсь в этой злобной похотливой твари!).
— Все мы любим чиновников, — задумчиво произнес К., — но чтобы настолько… Хотя нет… Многие любят чиновников именно так. Я тоже любил одного чиновника… Его звали С. Не подумай, что это была любовь как у тебя или Фриды… Я на него работал. Я писал ему бумаги, те бумаги, которые вообще-то должен был писать он сам. Его хвалили, самое высокое начальство хвалило его за ту работу, что делал я. Ночами я просыпался в слезах, ужас моей анонимности сжимал мне горло. Я обещал, что завтра же уйду из его конторы (я жил впроголодь: награждали его, а не меня). Однако, когда он утром подходил к моему столу и, светло улыбаясь, говорил о том, что сказал кто-то из министерских о его (моей!) бумаге, я готов был заплакать от умиления. О, светлый рай Министерства, далекого Министерства! Конечно, я мечтал попасть туда! Но пока я попадал туда в виде чернильных палочек и завитков — в виде лучшей из моих сущностей! Моя грубая оболочка могла потерпеть, могла и вовсе там не являться… Я смотрел на С. как на собственное свое порождение… А он, теша мои смутные ожидания, не обнаруживаемые мною в силу тяжелой, косной застенчивости, полунамеками говорил о том, что скоро похлопочет обо мне в Министерстве… По счастью, он рано умер. Говорить обо мне он, конечно, не собирался.
Хозяйка, сгорбившись и обмякнув, махнула рукой в сторону двери. К. все понял и, осторожно обойдя тряпичную кучу, вышел из конторы.
К. надеялся, что Фрида его дождется, однако нигде поблизости ее не было. Вместо Фриды к нему метнулась Пепи. Весь облик цветущей толстушки выражал крайнее замешательство и безумную надежду.
— К., — заговорила она, — ты можешь жить у нас вместе с Фридой! Девушки согласны, нам всем будет очень весело: к нам иногда заходит Ганс, коридорный, его недавно приняли, он играет на кларнете. На Рождество у нас бывает жареный гусь, а летом мы печем пирог со сливами, пирог с сюрпризом, заворачиваем в фольгу орешек, камешек или конфету. Такие вот сюрпризы! К., мы…
— Так и зубы обломать можно! — К. ощущал всю грубость своего ответа, но не мог понять, чего ради ему опять делается предложение поселиться вместе с тремя горничными в комнате, похожей на шкаф. — Я не люблю пирогов с сюрпризами, — добавил он мягче, — в моем детстве их не было, да и в твоем, наверно, тоже.
— Не было, — радостно согласилась Пепи, — но человек должен самосор… самоусовершенствоваться. Вот! Мы узнали, что так бывает, и решили попробовать. Мне в прошлый раз достался орешек — вот мне и предложили занять место Фриды. Правда, ненадолго… Эмилии досталась конфета, но у нее еще все впереди.
— Ты знаешь, Пепи, мне надо все хорошо обдумать. Где-то послезавтра я скажу тебе точно, воспользуюсь ли твоим гостеприимством.
Отделавшись таким образом от Пепи, К. вернулся к Герстекеру. Фрида уже была там. Сидя на скамеечке возле кресла матери Герстекера, она распутывала какое-то вязание, а старуха вдохновенно говорила:
— … и вот Замок. Серый мрамор, ясеневые столы, легкие, полированные, запах чернил, свежих, черных и синих, острый и праздничный. В Замке мне даже дали образование, пока был жив старый граф. Сейчас и этот уже — развалина, а тогда!.. Ты поверь, Фридочка, у нас в доме чернил отродясь не водилось. Был химический карандаш, но писать умел только отец. И, Боже мой, с какими ошибками он писал! Я тут недавно наткнулась на одну его старую расписку… Когда я сломала ногу (мыла черную лестницу — какой-то чиновник разбил банку с вареньем, вот лестницу и пришлось отмывать от стекла и засахаренной земляники), так вот, когда я сломала ногу и порезалась стеклом, меня держали в Замке, пока я не выздоровлю, и даже посылали бульону с господского стола.
— Осторожней надо быть! — ввернул Герстекер, только что вошедший с мороза и прижимавший к груди смирную толстую курицу, про которую сообщил, что она все время несет яйца в пленке, а не в скорлупе, а такие яйца, как известно, все время расклевывают другие куры, поэтому, может быть, стоит отправить ее в суповую кастрюлю? Будет не хуже того бульона с господского стола.
К. отметил давность произошедшего с матерью Герстекера несчастного случая, а курицу пожалел отправлять в суп: слишком необычной была ее расцветка — пепельно-серая с рыжеватым оттенком на шее, а крылья и хвост — атласно-черные; однако Герстекер лишь сильней утвердился в своем мнении. Фрида предложила К. сходить в лавку: нужны кое-какие мелочи по хозяйству, а самой ей нездоровилось.
Выйдя на улицу, на чистый и влажный снег, слегка блестевший от солнечных лучей, К. почувствовал двусмысленность своего положения: оказаться в чужом доме, с женщиной, которая в любой момент может уйти, а потом внезапно прийти, и неизвестно, что тяжелее; ждать, когда можно будет занять какую-то дурацкую должность, которая все равно ничего не решит…
К. быстро шел по солнечной и безлюдной деревенской улице и не заметил, что почти налетел на тяжеловесную красавицу, укутанную в пуховый платок, из-под которого выбивались белокурые пряди. Гиза, совершавшая променад без кошки и без Шварцера, переменилась в лице, а потом взволнованно-неприязненно зашептала:
— Если вы хотите добиться благоприятного решения своего дела, вам нужно немедленно идти в Замок. Граф только что приехал, а он, когда возвращается в родные места после долгого отсутствия, становится крайне сентиментальным. Вы можете растрогать его своим обликом, своими манерами, рассказом о своем бедственном положении. Только не берите Фриду: она может все испортить, уж очень высокомерна.
— Фриду закалили несчастья, — холодно произнес К, — она не считает нужным заискивать перед кем бы то ни было. Смею заверить вас, фройляйн Гиза, что подобострастие обычно бесполезно.
— Как знать, — загадочно усмехнулась Гиза, — обычно бесполезно, но мне слишком часто встречались люди, которым оно пошло на пользу.
Раскланявшись со всем возможным изяществом и тем оборвав разговор, который грозил затянуться, К. отправился в Замок.
Глава 2
Вествест, проведший ночь в ярко-синем вагоне экспресса, отходящего из туманно-дождливой городской осени и неизбежно прибывающего в крепкую крестьянскую зиму, в первом часу дня был уже бодр и свеж. Утренний кофе был выпит, внутренность сливочника подернулась желтоватой матовой пленкой, хрустящие крошки засыпали толстый серый, в черных цветах ковер — граф любил пить кофе в кабинете.
К., почти счастливый оттого, что его сразу, без обычных секретарских проволочек допустили к начальству, приступил к изложению своего дела, пытаясь все время смотреть в глаза хрупкого седого старичка, но невольно отводя взгляд то на малиновые портьеры с вышитыми колибри, то на картину с ярко размазанной солнечной сиренью, то на перстень с крупным бриллиантом, как-то кривовато сидевший на бумажно-бледном, слегка опухшем суставе указательного пальца правой руки Вествеста.
“На ручке сморщенной колечки”, — вспомнил К. полузабытые строчки иностранного, кажется, голландского поэта. Там еще что-то было про свечку и про старушку. Про Шеллинга с Каролиной? Голландец написал про немцев? Что-то не верится… А в Голландии вообще-то есть поэты?!. Тогда, скорей, поэт ирландский… Да хоть славянский! Если у этого есть старушка с бездонными, бездонными, как… вода, как… стекло, глазами, загадываю на успех. Успех не землемерский — вдруг им нужен какой-нибудь начальник отделения или хотя бы секретарь Кламму?..
Граф не перебивал правильную и слегка искусственную речь К. О том, что его слушают невнимательно, К. догадался, лишь когда пауза после его монолога затянулась. Наконец граф, как бы сталкивая ребром ладони пылинки с края стола, произнес:
— Ну и чем же я вам могу помочь? — его голос был высоким, но не резким, а молодым и даже приятным.
— Вы можете окончательно решить вопрос с моим назначением, чтобы больше к этому не возвращаться? — К. почувствовал, что его вопрос прозвучал суховато, и неожиданно для себя сконфузился.
Граф, казалось, не заметил смущения К.
— Я не могу самостоятельно принять решение о вашем назначении. Если мы не испытываем нужды в землемере, я буду выглядеть… м.. мм… нелепо. В случае же, если землемер нам нужен, я буду производить впечатление эдакого… мм… бюрократа-самодура: ни с кем не посоветовался, взял и назначил… А вдруг окажется, что вы со мною в родстве, даже дальнем?! Поймите, я не бюрократ — здешние свои обязанности выполняю добровольно, никакого вознаграждения за них, конечно же, не получаю; мне бы не хотелось, чтобы обо мне думали как о некоем оплоте казенщины и самодурства… Вы знаете, что Замковая Гора — самое красивое место в округе?
К., удивленный таким неожиданным переходом, молчал, внимательно глядя на графа.
— Жаль, что вы до сих пор не знаете этого, — отечески пожурил его граф, — когда-то здесь был замок просто сказочный, и сказочного обличья здесь жили люди! Турниры, кони, копья… Помните “Песнь о Роланде”? Разбойники — и те были сказочно благородны… Вот. В конце концов замок, настоящий Замок обветшал до такой степени, что пришлось его снести; это уже на моей памяти — мне было года два… или три. Можно было бы попробовать его восстановить, но… мой отец был так беден! Вы и представить себе не можете, как бедны мы, Вествесты! Особенно я: сбережений, оставленных предками, едва хватает на жизнь… Простите старика, что-то я с вами разоткровенничался, нехорошо это, некрасиво!.. Но как вспомнишь старый замок: каменные полы, галереи, матушкины наряды — и как взглянешь на нынешние убогонькие зданьица, так становится тяжело… Вы уж меня простите!..
Вновь повисло тягостное молчание. Наконец К. сказал несколько приличествующих случаю фраз о памяти и старине. Граф ничего не ответил, только горестно покачал головою.
К. попытался узнать, когда ему можно будет вновь подойти к графу и напомнил о приказе, якобы подготовленном администрацией. Граф вызвал секретаря, после получасового ожидания приказ появился, и Вествест погрузился в его изучение. Внимательно прочитав бумагу, он неопределенно пожал плечами и посоветовал заходить почаще. Граф перешел к беседе с секретарем — гибким молодым человеком с налакированной головой; аудиенция была закончена.
“Брунсвик, Брунсвик”, — билось в голове у К. Почему-то он решил, что Брунсвик — единственный, кто может ему помочь. Недавние размышления о ненужности землемерской должности сменились горчайшим разочарованием: казалось, его не пустили в рай; К. воображал все прелести положения уважаемого человека, ежедневного хождения на службу, заслуженного домашнего отдыха: котлеты, чай, газета, редкое мяуканье лобастого короткошерстого кота, тонкий фарфор, душистая герань на окнах.
Однако к Брунсвику К. не пошел. Спускаясь с Замковой Горы, он увидел шедшего навстречу Варнаву; тот расплылся в улыбке еще с двадцати шагов. К. пытался сделать вид, что не узнает посыльного, но такой искренней была улыбка и такой новой — с иголочки — казалась шелковистая куртка, что лишь синематографический злодей мог бы проскользнуть мимо Варнавы без всяких угрызений совести. К. машинально улыбнулся в ответ и кивнул.
Проговорив длинное и довольно нелепое приветствие, Варнава поинтересовался, можно ли поздравить господина землемера с окончательным назначением на должность.
— Ничего еще не решено, — невыразительной скороговоркой отозвался К.
— Как же так?! — Варнава, казалось, был крайне раздосадован, — выходит, я зря посылал к вам Ольгу?!
— Да нет, не зря… Ольга по крайней мере сообщила о приезде графа.
— Господин землемер! — вдруг вдохновенно вскричал Варнава, — я называю вас землемером, потому что вы рано или поздно получите эту должность, — счел нужным он разъяснить, — господин землемер, пойдемте к нам! У нас все как обычно: сестры почти все время молчат, родителей вы даже и не заметите. Мы разжились таким замечательным салом — копченым, с толстой шкуркой, с тремя мясными прослойками!.. Пиво у нас тоже есть — купили еще вчера; мы надеялись, что вы зайдете отпраздновать свое назначение. Но если дело затянулось, это же еще не повод отказываться от скромной пирушки!
— Согласен, — весело ответил К., который внезапно решил, что ему все равно, где провести остаток дня: Герстекеры и Фрида не успеют сильно обеспокоиться его отсутствием.
Варнава засуетился и, круто развернувшись, рысцой побежал под гору. К. сделал попытку его остановить и напомнить о деле, с которым он, наверняка, шел в Замок, но посыльный лишь тихонько усмехался, изредка оглядываясь через плечо: давно не стриженные светлые волосы выбивались у него из-под шапки, одной рукой он прижимал к костлявому боку большой и плоский конверт, склеенный из оберточной бумаги, другую держал в кармане штанов и время от времени слабо позванивал его металлическим, видимо, медным содержимым.
Вопреки обыкновению, Ольга встретила К. без всякой приветливости: отец, выйдя на улицу подышать, запнулся за брошенное полено, упал и сильно ушибся. Теперь он лежал на ветхом диване, покрытом попонкой болотного цвета, внушительно стонал и требовал сала, молока и отвара шиповника одновременно.
Амалия кратко повела глазами в сторону К. и, как-то особенно емко и чисто произнеся: “О Боже!”, удалилась утешать мать. Варнава побежал к аптекарю. С К. не церемонились; оставалось только раскланяться и уйти, что он и сделал.
Не доходя до дома Герстекера, К. увидел Фриду. С раскрасневшимся и рассерженным лицом она торопливо шла ему навстречу.
— Сколько можно ждать, К.? — Фрида пыталась скрыть недовольство за порхающей улыбкой слабой и доброй жены, но болезненно-напряженный взгляд сводил на нет все ее усилия.
Оказалось, Фриде были крайне необходимы те хозяйственные мелочи, за которыми она посылала К. в лавку: тонкая бечевка, тесьма, узкое кружево для занавесок, перечница и солонка. К. подивился ее набору нужных в хозяйстве вещей, но, поскольку уже забыл о ее поручении, виновато промолчал. Вместе отправившись в лавку, они купили фаянсовую перечницу, солонку с розовыми и бордовыми маками, жесткое голубое кружево с острою кромкой и небрежно смотанную темно-желтую, как бы свитую из бумаги веревочку. На обратном пути К. вкратце сообщил о посещении графа и разговоре с ним. Фрида помрачнела, но не сказала ничего и только поздним вечером, пришивая кружевную оборку на старенькую, но на совесть накрахмаленную занавеску, попыталась утешить К. рассказом о том, как другие добивались должностей в Замке.
— Знаешь, К. — начала Фрида, — был в Деревне мальчик, который, как начал себя помнить, стал мечтать о Замке. Он был бы согласен пойти в Замок коридорным и прослужить там до глубокой старости, растеряв всех друзей, все привязанности, ничего не приобретя взамен: ни семьи, ни жилья, ни имущества; беда в том, что никто ему не предлагал даже этой мельчайшей должности. Все места в Замке всегда были заняты, и, если какое-то вдруг освобождалось, никто, конечно же, не хотел брать человека со стороны, без всяких рекомендаций; а их ему никто дать не мог. Дело казалось совсем безнадежным, и к восемнадцати годам он впал в отчаяние, сгорбился и просто… опаршивел. Все валилось из рук, родные глядели на него со страхом; сутками он бродил по дороге от Деревни к Замку. По счастью, у него была бабка двоюродная — деревенская ведьма. Она даже летала на шабаш, мазалась мазью — знаешь, какой?..
— Ну естественно: жабьи лапки, полынь, беладонна, петрушка, аир, жир из славной руки… что там еще… Не помню…
— Неважно… Она пожалела родственника, стала поить его наговоренной водой, и чего только ведьма на эту воду не наговаривала: и чтоб быть приятну людям, и чтоб не придирались, и от сглазу, и от глистов… В общем, юноша посвежел, стал надеяться на перемены, и чудо свершилось: две недели не могли найти коридорного, кто-то из Замка поделился этой бедою с Брунсвиком, и тот в насмешку порекомендовал… хм… односельчанина. Мы думали, мальчик умрет от радости: он стал как безумный. Он ведь и так не красавец: худенький, узкоплечий, волосы сухие, длинные, всклокоченные, левый глаз сильно косит, а тут и правый стал смотреть вниз, и волосы превратились в нечто невообразимое — этакий нимб из светлой пакли. Перед своей отправкой на службу, перед уходом в Замок он обошел всю Деревню, не был только у твоих подружек — ну это понятно, почему.
— Как раз это и непонятно, — вставил К., — Варнава, его сестры и родители ничем не хуже других обитателей Деревни. Точно такие же, можешь мне поверить…
К. показалось, что он выразился неточно, и потому дальнейшей речью надо сгладить впечатление от двусмысленности:
— Вот вы все считаете их опозоренными — совершенно зря, между прочим, но ведь и они сами…
Скривившись, как от зубной боли, Фрида не дала ему договорить:
— Хватит уже о них, — раздельно произнесла она.
К. согласился, что хватит. Помолчав, он заметил только, что мальчик, видимо, не умер от счастья, а с переменным успехом справляется со своими обязанностями и даже играет на какой-нибудь флейте…
— На кларнете, — рассеянно отозвалась Фрида.
— Значит, я о нем уже слышал, — сообщил К., — его зовут Ганс.
— Да, Ганс… Не будем больше говорить о Гансе!… — Фрида, отложив шитье, как бы снимая нитку с обшлага К., осторожно погладила ему запястье, но тут раздался бодрый стук обледенелых сапог и вошел Герстекер.
— Я, кажется, не вовремя, — внушительно произнес он.
— Да! — демонстративно ответил К.
Глаза Герстекера замаслились и поплыли, однако он счел нужным осведомиться, не зайдут ли К. и Фрида поужинать куриным супом и, получив отрицательный ответ, сказал, что за порогом стоит Варнава, который желает поделиться какой-то новостью.
К. вышел вместе с Герстекером, чтобы разобраться, в чем дело. Уже с порога он был встречен потоком слов и непонятно-радостных восклицаний. Почти втащив Варнаву в квадратную комнатку флигеля, К. принужден был еще минут пять разбираться в его путаной речи. Оказалось, что Варнава извиняется за то, что доброй пирушки не получилось из-за несчастного случая с отцом, ничто, конечно, не отменяется, а только переносится на завтра-послезавтра; помимо того, он получил известие, ошеломившее не только его самого, но и всю семью; от этого известия отец, вспомнив недавнюю бодрость, и захотел выйти во двор, чтобы произвести на просторе несколько гимнастических упражнений, но не рассчитал своих сил и слегка покалечился…
— Так ты, наконец, скажешь, что это за известие?! — раздраженно прервал К. многословные излияния.
— Помните, Ольга рассказывала вам про чиновника, которого… которого Амалия обидела.
— Который, скорее, обидел Амалию… Но это неважно… выражайся, как привык… Что же этот Сортини… или Сордини?!.
Варнава молчал, выпучив глаза. Казалось, у него от распиравших чувств перехватило дыхание.
— Он предложил Амалии стать его женой, — наконец выговорил Варнава.
— Полно, Варнава, — засмеялся К., — ты поверил сплетне или розыгрышу!
— Ни в коем разе, — запротестовал Варнава. — Было письмо, правда, не очень нежное, но деловое и без ругательств.
Тут Фрида подняла голову от шитья и с любопытством взглянула на Варнаву. Того уже колотила крупная дрожь; бормоча что-то вдохновенное, он растерянно водил рукой по дощатой стене временной обители К. и Фриды. Набрав в стакан воды, Фрида, как бы щелкая пальцами, брызнула несколько раз в лицо Варнаве. Тот стал громко и долго, до слез смеяться. К. со смешанным чувством брезгливости и жалости смотрел на него.
— Сортини, Сортини… пожарная команда… диплом… диплом в рамке… Господи, неужели? — произносил он сквозь взрывы смеха.
Внезапно остановившись, Варнава тонким и тихим голосом пожаловался, что замерз и очень хочет спать. Фрида выдала ему потертый коврик, на котором еще можно было разглядеть пурпурные пионы, старую шубейку вместо одеяла и большую тяжелую подушку. Варнава сразу же заснул у теплого печного бока, но уже через полчаса, проснувшись, стал требовать еды и внимания. Получив от Фриды бутерброд, он, однако, положил его на подушку и выпалил единым духом:
— Вы такие хорошие люди! Когда нас возьмут в Замок, мы будем дружить семьями!
— Не сомневаюсь, — с лаской, удивившей его самого, произнес К.
— Мы сначала тоже не поверили, мы тоже думали, что кто-то из наших родственников или бывших добрых знакомых (люди, мало знакомые с нами, на это бы не пошли — они о нас давно забыли) захотел подшутить над Амалией и над всей нашей семьей, — решил продолжить Варнава. — Но потом, сразу после того, как пришло это письмо, отпечатанное на пишущей машинке — такой ясный, добротный шрифт, клавиши хорошо вычищены, — добавил он и замолчал.
— Так что же? — Фрида, до того не проронившая ни слова, вдруг проявила вежливое любопытство.
— Пришел посыльный, — пояснил Варнава, не поднимая глаз на Фриду, —тот самый посыльный, что приносил Амалии первое письмо. Он долго извинялся за оскорбление, нанесенное своим предыдущим посещением, а потом сказал, что господин Сортини почтет за честь, если Амалия посетит гостиницу, где он, господин Сортини, остановится послезавтрашним вечером. Письмо, как оказалось, пришло утром; я весь день был в бегах и потому, когда вас встретил, не знал еще этой новости…
— Вот как! — Фрида иронически поморщилась. — И что же Амалия намерена предпринять?
— Конечно, она пойдет в гостиницу и, не теряя достоинства, извинится за прошлое неблаговидное поведение: надо же, разорвала письмо Сортини, пусть грубое, но выражающее искренние чувства, бросила клочки в лицо посыльному. Счастье еще, что Сортини мягкосердечен до того, что отправил посыльного извиняться…
— Через три года…, — ровным голосом откликнулся К.
— Через три с половиной, — поправил Варнава. — Какое это имеет значение; мы попали в струю!
— Как это? — решила уточнить Фрида.
— Сейчас чиновники женятся на крестьянках, пошла такая мода. Если три года назад самое большее, на что могла рассчитывать девушка из Деревни, это стать любовницей чиновника, и то не постоянной, а временной (постоянных они заводили в самом Замке или в Городе), то теперь она уже может стать супругой чиновника. Кто первым ввел эту моду, не помню, кажется, сам граф. Или кастелян?.. Да, точно, кастелян!
— А разве кастелян — чиновник? — удивился К.- Мне казалось, что кастелян ведает лишь хозяйственными вопросами, никаких льгот и привилегий ему за это не предназначается, к серьезным делам его не допускают…
— Что ты, что ты! — замахал руками Варнава; от возмущения он перешел даже на легкую фамильярность. — Кастелян — очень значительное лицо, может быть, самое значительное в Замке. Все дела проходят через его руки. Конечно, раньше, еще до моего рождения, было так, как ты говоришь: кастелян ведал бельем и стиркой портьер, и худо ему приходилось, если столовые салфетки терялись, а вышивка на шторах трепалась и рвалась!.. Но потом он так себя поставил, что все чиновники стали интересоваться его мнением, а потом и не делать ничего, что бы шло вразрез с желанием кастеляна. Потом он стал законодателем мод — видел на постоялом дворе портрет кастеляна?.. Так вот, такие бороды, как у него на портрете, носили все чиновники лет пять подряд, после того, как бороду отпустил кастелян: одна из его девок сказала, что так мужественнее. Потом она погибла в какой-то пьяной бабьей драке, совершенно нелепой, и бороду он сбрил. Это было вроде траура. Так вот, вслед за кастеляном бороды сбрили все остальные чиновники. Теперь в Замке все гладко выбриты. А что касается крестьянок… — тут Варнава помолчал, значительно округляя глаза, — что касается крестьянок, то такая прихоть вполне оправдана поведением его первой жены. Она была аристократкой, и кастелян ее соблазнил… ей тогда было лет шестнадцать, а ему — за двадцать… Ее родители вместо того, чтоб пренебречь неравным браком и отправить дочь… куда-нибудь в колонии; так вот ее родители обрадовались возможности сэкономить на приданом — детишек-то у них было с десяток, она едва ли не самая старшая — и выдали дочь за парня, занимавшего мелкую должность в Замке. Аристократка была потрясена: ее незначительное девическое увлечение обернулось брачными узами, каким-то неестественным мещанским супружеством, в котором она должна была варить мужу кофе и объясняться с прачками. Не менее был потрясен и кастелян (в те времена он, кстати, был лишь одним из кастелянских помощников). Видишь ли, никто из них не думал о браке, когда они ломали сирень на Замковой Горе, просто у этого увлечения было слишком много свидетелей… У них родился слабый и золотушный ребенок, который рано умер. На женщину, страдавшую от нелепости своего положения, обратил внимание граф. Эта связь не была долгой: Вествест уехал в путешествие, она сбежала от мужа, потом вернулась, потом опять сбежала. Не мог же кастелян жить без утреннего кофе! В его комнатах стали появляться горничные — пухлые дочери хилых крестьян. Жене, конечно, все это было безразлично. Вообще-то, они славно устроились, и кастелян, и его жена: есть же люди без предрассудков! В конце концов кастелян потребовал развода, и его супруга с этим согласилась. Куда-то она вскоре после этого исчезла: может, вернулась к родителям, может, уехала куда-нибудь в Бразилию, может, опять ее кто-нибудь соблазнил — она до сих пор хороша собою… Кастелян к тому времени уже достиг своей нынешней значительности и потому мог себе позволить выбор. Во всяком случае, даже Кламм не отказал бы ему, если б он попросил руки одной из Кламмовых дочерей. Но кастелян женился на горничной, объяснив это тем, что ему нужна служанка, а не комнатное растеньице. Вслед за кастеляном пять-шесть чиновников повторили это утверждение, спешно разводясь с женами. Теперь ты веришь, что мы можем надеяться на брак Сортини и Амалии?..
— Не знаю, — честно признался К.
— Можем надеяться, — без всякого выражения отозвалась Фрида.
Перебросившись ради приличия парой фраз о погоде, Варнава расстался с К. и Фридой.
Наутро Фрида отправилась в буфет, а К. вновь занялся обитателями Герстекеровой конюшни. После полудня, затосковав от затяжной обеденной беседы с матерью Герстекера, он решил навестить Варнаву.
Прежде всего, ему бросилась в глаза разительная перемена, произошедшая в лицах всех обитателей семейства. Ольга с Амалией будто бы поменялись ролями: гордый блеск глаз и сумрачная надменность теперь были принадлежностью Ольги, а Амалия стала проще, разговорчивей и суетливей — казалось, только сейчас она вполне поверила, что письмо Сортини — не розыгрыш. Отец же напрочь забыл о вчерашнем прискорбном происшествии, о своих стонах и болезненной прожорливости; его расправленные и даже, кажется, подкрашенные усы боевито топорщились; одетый в темно-синий отглаженный пиджак и белую рубаху с распахнутым воротом, он рылся в ящиках стола, что-то отыскивая. Мать сидела на постели неодетая, в одной ночной сорочке и, набрав полную горсть длинных черных шпилек, пыталась прибрать волосы.
Несмотря на какие-то бесконечные хлопоты, К. приняли радушно. Бодрость стариков, еще вчера не могших пройти несколько шагов без посторонней помощи, была для К. тяжелой загадкой, и почему-то ему казалось, что, узнав причину этой внезапной бодрости, можно будет уладить собственные дела: мысль бредовая, но навязчивая. Не в силах с этой мыслью бороться, К. учтиво обратился к Ольге:
— Не знаю, что и думать о перемене, произошедшей с вашими батюшкой и матушкой, фройляйн Ольга, но очень рад за них!..
— Еще бы, — усмехнулась Ольга, — они ведь совсем не старые; думаю, через неделю окончательно пойдут на поправку.
Незаметно стемнело. Амалия отправилась в гостиницу.
Несколько дней об Амалии ничего слышно не было. К. свыкся со своей работой у Герстекера, а Фрида — с возвращением в буфет. Однако на исходе недели, когда К. и Фрида занимались утеплением своего жилища, в окно неожиданно заглянула Амалия, знаками показав, что заходить не будет. Фрида, скривившись от неудовольствия, вышла к ней, а, вернувшись, сообщила, что Амалия просила узнать о месте горничной в Замке или служанки на постоялом дворе. Фрида ответила, что на подобное место Амалию вряд ли возьмут без протекции, и посоветовала обратиться к Сортини. Помолчав, Амалия с ней согласилась.
Утром следующего дня, едва К. вышел во двор, в сыроватом воздухе позднего рассвета четко послышался визг сапог Герстекера, который, изумленно покрикивая, стал рассказывать о каком-то несчастье с Амалией и настойчиво звать К. с собою. К., мысленно усмехнувшись тому, что деликатность в Деревне является роскошью, пошел с ним.
Оказалось, не один Герстекер решил разузнать все на месте. Не менее полудюжины человек топтались у избы, где жила семья Варнавы, а самый смелый из наблюдателей все ближе подвигался к курятнику, из которого слышались старческие рыдания. Неожиданно из курятника выскочил Варнава, совершенно потерянный; увидев К., он машинально улыбнулся, но тут же, видимо, ужаснувшись выражению чувств, не соответствующих моменту, стер улыбку с лица. Схватив К. за руку, он потянул его за собой.
В низеньком помещении без окон невозможно было что-либо разглядеть без привычки, и с полминуты К. привыкал к полумраку. Наконец его взгляд стал выхватывать из слоистой темноты очертания предметов. В курятнике, скорее всего, уже несколько лет не появлялось никакой птицы; в дощатый пол въелась старая грязь — неровный слой серого помета, едва ощутимо пахло сухим пером и пылью, солома в гнездах превратилась в труху, жердочки насеста были сломаны. Амалия лежала на полу посреди курятника, подогнув правую и отбросив левую руку; простоволосая голова запрокинута, как будто она пыталась подняться, опираясь на затылок; юбка сбилась до колен. И кофта Амалии, и ее волосы были пропитаны чем-то темным. Приглядевшись, К. увидел, что это заветренная и слегка подсохшая кровь; левый рукав вязаной кофты Амалии был засучен, и на запястье темнела широкая полоса; левая рука как бы подплыла в удлиненной, неправильной формы луже. Родители и Ольга стояли в углу, тесно прижавшись друг к другу и к немногочисленному хозяйственному инвентарю — лопатам и вилам, небрежно заштриховавшим своими рассохшимися черенками пересечение двух стен курятника. Головами они почти упирались в низкий потолок, волосы им лохматили торчащие сверху бледно-серые соломины. Ольга все пыталась завязать у матери на груди тяжелую шерстяную шаль, но узел не получался: концы выскальзывали из рук, и шаль, перекашиваясь, спадала на пол. Мать громко всхлипывала, повторяя бессмысленные слова; отец, ссутулившись и вытянув шею, смотрел куда-то вбок: казалось, он старательно избегал взглядом Амалии. У своего уха К. почувствовал запаленное, со слезами дыхание Варнавы; сжав тому локоть и сочувственно промычав что-то, он почувствовал, что теряет присутствие духа и начинает трястись мелкой дрожью. Воспользовавшись призывным жестом возникшего в дверном проеме Герстекера, он выбрался наружу.
— Господи, К., на тебе лица нет! — как-то тонко, по-бабьи воскликнул Герстекер.
К. не отвечал: никакого горя от смерти Амалии он не ощущал, но руки по-прежнему дрожали, и в голове назойливо повторялось единственное слово: “Любимая, любимая, любимая…” Полный бред: никакой любви к Амалии К., как и прежде, не испытывал!
Герстекер стал рассказывать непонятно откуда добытые подробности: Амалии лучше было терпеть презрение односельчан, чем их подобострастие; Сортини, якобы, казался ей настолько омерзительным, что она, увидев отсутствие выхода из ловушки, в которую ее загоняли желания семьи и любопытство односельчан, предпочла покончить с собой, но не связываться с Сортини.
Конечно, девушку можно понять, — доброжелательно повествовал Герстекер, — не всякой крестьянке захочется променять Деревню на Замок, где она ежедневно будет слышать попреки в том, что муж или любовник ее облагодетельствовал. Но обычно девическое тщеславие затмевает все! Амалия поступила странно, очень странно!..
К. слышал и не слышал Герстекера. Догадка, что Амалия выбрала лучший выход из того положения, в которое ее загнали обстоятельства, казалась еще слишком дикой, но непереносимо правильной.
— А вот Фрида так бы никогда не поступила: она умеет ценить свою жизнь, — К. не заметил, что сказал это вслух.
— Фрида — сирота, — сразу же подхватил Герстекер, — она привыкла терпеть. Она бы вытерпела все, к чему Амалия по недостатку привычки и усердия не была готова. Амалия — все же бюргерская дочка, и потому она не смогла оставить гордости, даже когда отец стал нищим и больным.
— Удивительно все же, что это семейство умеет страдать, — прервал Герстекера К., — мать, и отец, и брат с сестрою… Если им так жалко Амалию сейчас, почему же они толкали ее к Сортини, когда она была жива?! Только ли по неразумию?.. Не-ет!
Внезапное ощущение почти физической боли повело К. в сторону, и на несколько мгновений он утратил способность видеть: очертания предметов расплывались в фиолетово-розовом мареве.
Придя в себя, К. обнаружил, что сидит на снегу, грязноватом и жестком, упираясь лбом в какие-то старые доски и край ржавого таза. Как он оказался на задворках, в крохотном огородике семьи Варнавы, К. не смог бы вспомнить, даже если бы очень захотел этого.
Не хотелось дышать и говорить, хотелось уйти как можно дальше…
Поднявшись, К. осторожно побрел к себе, поминутно оскользаясь на подтаявшем снегу.
В летней кухне он, торопливо сбрасывая вещи в дорожный мешок, пытался, сжав зубы, вытеснить картину, открывшуюся в курятнике, чем-то менее удручающим, но ничего не получалось.
Собравшись, К. прихватил с собою треугольный кусок заветренного сыра (хлеба в доме не оказалось) и зашагал в сторону, противоположную Замковой Горе.
На выходе из Деревни ему попался какой-то крестьянин. Внимательно посмотрев на К., он широко зевнул и, сдвинув плечи, поплелся своей дорогой. Внезапно К. захотелось спать, и, чтоб развеяться, он помечтал об утреннем крепком кофе со сливками. С кофе его мысли перескочили на Вествеста: графу пошли бы прюнелевые башмаки и цветной жилет — тонкий, шелковый, в бутонах хризантем и лепестках жасмина.
Дорога уходила под гору, и шагать было легко: снег в колеях плотный, накатанный, ветер несильный, попутный.
На снег опускались вороны и голуби, выглядывали что-то съестное, сосредоточенно клевали, потряхивая головами, а потом, тяжело взмахивая крыльями, перелетали подальше от человека.
Как в забытьи, К. прошел с десяток верст. На ходу, проголодавшись, снял мешок, вытащил сыр, съел его, отщипнув пару крошек для голубя, скромно, но неотступно следовавшего за ним. По дороге все время попадались деревни: К. меньше, чем за три часа заметил с десяток селений. Правда, все они были значительно меньше Деревни, из которой К. ушел. К деревням вели узенькие проселки, на которых изредка появлялись крестьянские сани: невысокая лошадка задумчиво волокла их, и чуть не за версту был слышен тяжелый запах конского пота.
К. был опустошен и почти счастлив, испытывая полупрезрительное равнодушие к Фриде, Герстекеру, помощникам, Кламму и многим, многим другим, встреченным им людям; нежность он ощущал, только вспоминая об Амалии и постепенно смиряясь с мыслью, что ее уже нет в живых.
Иногда крестьянин, выехавший с проселка, предлагал К. сесть в сани, но тот неизменно отказывался: нежелание вести праздные разговоры, которые, он предчувствовал, неизбежно будут, пересиливало усталость.
Однако становилось холоднее и как-то тоскливее: солнце, бывшее в зените, когда К. уходил из Деревни, уже касалось краем горизонта; красный закат разливался по снежной равнине с редкими кустами и одинокими деревьями; движение по дороге, и так мало оживленной, совсем замерло. К., утративший горячку первого порыва, уже желал, чтобы его нагнал попутчик, способный с доверчивой щербатой улыбкой предложить место в санях, но никого не было видно: в деревнях в этот час садились за ранний крестьянский ужин.
К., с замерзшей спиной и ледяными коленями, из последних сил подгоняя себя, шел неровной скорой походкой по дороге, которую уже начал переметать боковой снежный ветер. Внезапно недалеко от дороги он заметил ложбину, уютно прикрытую ветвями высоких разлапистых кустов, и направился к ней по снежной целине. Спартанский приют не обманул его ожиданий: на утоптанном дне ложбины нашлась даже охапка сухого бурьяна: может быть, К. набрел на временное пристанище беглого каторжника; может быть, подросшие дети из ближайшей деревни играли здесь в дом, а потом, замерзнув, весело бежали домой, к теплой печке и горячему жирному супу.
К. сел прямо в снег, с наслаждением вытянул ноги; захотелось домой, в просквоженный уют летней кухни, но жалкие и нежные воспоминания о кружевцах и заботливо припасенных бутербродах вызывали лишь отвращение к Фриде, к пивным лужам, в которых он с нею катался. К. ощущал себя старым холостяком, не способным очароваться перспективой совместного существования. К. перебрался на захрустевший бурьян, уткнул голову в колени и пытался подремать, но ничего не получалось: холод и нервное возбуждение заставляли его беспрестанно вздрагивать. Так он просидел, пока не стемнело. Окончательно закоченев, К. выбрался из ложбины с твердым намерением идти дальше.
Выйдя на дорогу, он услышал утробное ворчание мотора. Удивляясь смелости того, кто в столь поздний час отваживается довериться прихотливому порождению технического гения, К. отошел на обочину. Быстро приблизившийся автомобиль застыл, как вкопанный, в полуметре от К., сверкая круглыми фарами. Выкрашенное в ярко-желтый цвет авто было густо заляпано снежной грязью: ее льдистые брызги и бугорки покрывали удлиненные крылья, квадратные дверцы и даже брезентовый верх кабины.
За стеклом мелькнуло бледное Фридино лицо; она открыла дверцу и принялась тонко кричать:
— Мы тебя ищем три часа! Куда ты пошел?! Тебе очень хотелось замерзнуть?!. Мог бы замерзнуть и в Деревне, на улице, — большого труда это не составляет!..
Уловив секундную паузу в ее крике, в разговор вмешался шофер — толстый, краснолицый, в больших очках, закрывавших пол-лица, и огромных оранжевых крагах. Он перегнулся через Фридины колени и проговорил негромко и внушительно:
— Садись давай!..
— Я иду к себе домой! — срывающимся голосом крикнул К. — В вашей деревне я прожил десять дней — не больше, меня к ней ничто не привязывает!..
— Да наш ты, наш! — шофер по-доброму усмехнулся. — В Деревне все тебя с малолетства помнят!
Фрида осторожно рассмеялась, но сразу же оборвала смех.
К., сунул руки в карманы, постоял на обочине, прижав колени к высокому снежному холму и, резко повернувшись, ступил на ребристую подножку.
Прижавшись краем шапки к стеклу и чувствуя Фридину руку сквозь рукав ее тулупа, К. задремал, вздрагивая от холода.
Скрипели рессоры, шофер бубнил, Фрида ему изредка отвечала.
Через час въехали в Деревню.
Глава 3
Фрида, спокойно и добросовестно относившаяся к любой своей службе; Фрида, глядевшая равно нежными глазами как на коров, так и на крестьян, почувствовала смутное беспокойство, когда в буфет впервые спустился Кламм. Блестя жирным лбом и стеклами очков, раздвинув в улыбке бледные, без рисунка, какие-то верблюжьи губы, он спросил пива и бутербродов… Кламмова улыбка была для Фриды тяжелой загадкой: ни один чиновник ей еще не улыбался, изредка появляясь в буфете, чиновники торопливо хватали съестное и выпивку и разбегались по своим номерам. О Кламме, немолодом, некрасивом, но облеченном властью (казалось — очень большой), Фрида не могла думать как о человеке с обычными мыслями и желаниями: ей казалось кощунством представить его расшнуровывающим чей-нибудь корсет или смеющимся удачной шутке. Однако ее тянуло к нему, и в грезах на границе сна и яви Фрида воображала, какая карьера могла бы открыться, сумей она соблазнить Кламма. Распаленный Кламм, являвшийся ей в самых смелых мечтах, казался ужасающим, но прекрасным.
Кламм нечасто приезжал по делам в Деревню, но Фрида каждый вечер прислушивалась, не донесется ли особенный пересвист кнута Кламмова кучера или урчание ярко-желтого “ситроена”. Кламма ценили в Замке: кастелян безропотно выдавал ему лучший транспорт — просторную карету с медвежьей полостью, неделями простаивавшую в сарае, или маленький желтый автомобиль, привезенный графом из Парижа (Вествест, оказавшись в родных краях, сразу же охладел к французской игрушке и вскоре напрочь забыл о ней.)
Прошло не менее трех недель со дня замеченной Фридой Кламмовой улыбки, прежде чем он вновь появился в гостинице. Войдя, он, не торопясь, стал сметать снег с высоких ботинок. Хозяин вертелся вокруг Кламма; с легкостью, не идущей его полноватой фигуре, он бросался за щеткой, принимал пальто, протирал пенсне, в то время как Кламм, щурясь от света, оглядывался вокруг. Фрида, раскладывавшая на длинном фаянсовом блюде ломтики ветчины, искоса наблюдала за Кламмом. Он получил ключ от номера и отослал хозяина, а затем окликнул Фриду:
— Фройляйн, мне бы выпить!.. Желательно красного и сухого…
Фрида подала Кламму вино, ветчину и яблоки и вернулась за стойку. Галантно проворчав: “Из ваших ручек…”, Кламм принялся за ветчину.
Фрида, окрыленная присутствием Кламма, шумно возилась, перетирая стаканы; ей казалось, что грубый стеклянный перезвон веселит долгожданного посетителя.
Кламм допил вино, вытер салфеткой жирные усы и вновь обратился к Фриде:
— Присядьте, фройляйн, на минутку.
Фрида, счастливая и трепещущая, присела за столик. Кламм вынул из бумажника тисненой черно-синей кожи фотографию и протянул ее Фриде. На кусочке коричневатого картона напряженно улыбались и хмурились шесть очень молодых особ, начиная от гимназистки-старшеклассницы до толстенького темноволосого младенца в кружевном платьице, вцепившегося обеими руками в головастую куклу, одетую в полосатую фуфайку и матросские штаны.
— Детишки, — нежно улыбнувшись, пояснил Кламм, — я пока с ними в разлуке, собираю деньги им на приданое, связи, кхе-кхе, наращиваю: в Городе у меня таких связей, как в Замке, не было. Там — кто я был?!. Букашка… А здесь — человек! Радость моя, давай с тобой выпьем, вспомним, каким я был добрым буршем лет тридцать назад. Что там у тебя? Пиво, пирог? Тащи!
Фрида увидела, что Кламм совсем пьян: пенсне сползло на кончик мясистого носа и чудом держалось там, маленькие глазки с набрякшими веками уставились в пол, набыченную голову он поддерживал правой рукой, а левой осторожно поглаживал фотокарточку.
Фрида принесла пиво и яичный пирог, посыпанный тертым сыром и сушеным шпинатом, и принялась лепетать что-то почтительно-восхищенное. В голове у ней стыло блаженное безмыслие: она не могла опомниться от обыденности слов, произнесенных Кламмом, от приглашения выпить с ним и сожалела лишь о том, что ее не видят скотницы постоялого двора “У моста”, всегда пренебрежительно отзывавшиеся о Фридиной худобе.
Кламм по-прежнему Фриде не нравился: он был куда хуже знакомых ей с детства крестьянских парней; но, разглядывая пористую кожу его покрасневшего носа, редкие полуседые волосы и черные усы, она повторяла про себя: “Настанет день, когда все это станет родным и любимым”.
— Как тебя зовут? — спросил Кламм.
Фрида назвалась.
— Ты еврейка? — Кламм неприязненно дернул головой.
Фрида усмехнулась.
— Моей матушке очень нравилось это имя, — начала объяснять она, — когда-то ей в лавке завернули мыло в обрывок газеты, где шла речь о какой-то актерке, отравившей мужа и бежавшей с любовником. Там же описывалась неземная красота злодейки: она красила волосы в золотистый цвет, а глаза ее были темно-серыми. Потому, когда у нее родилась сероглазая дочка, матушка, ни минуты не колеблясь, назвала ее Фридой.
— Значит, ты не еврейка? — Кламм, казалось, плохо уловил суть рассказа.
— Думаю, что нет, мать моя здешняя, а отец, кажется, был норвежцем… или датчанином.
Вполне удовлетворенный ответом Фриды, Кламм допил пиво в своем стакане и, уронив голову на руки, захрапел. “Трудный, наверное, был сегодня день”, — с сочувствием подумала Фрида. К ее сочувствию, однако, примешивалась легкая толика омерзения; как с ней справиться, Фрида не знала…
Прибравшись в буфете, Фрида осторожно тронула Кламма за плечо. Тот открыл мутные глаза, с изумлением посмотрел на Фриду. Фрида улыбнулась, и в эту самую минуту в буфет вбежала Ольга. Она была пьяна не меньше Кламма; непонятно, как ей удалось проникнуть в гостиницу: видимо, кто-то из коридорных, вытряхивая дорожки, оставил дверь открытой. Злобно уставившись на Фриду, она закричала:
— Разве господин Кламм не видит, что ты за сучка?! Мерзкая тварь! Ненавижу! Такие, как ты, всегда киски-зайки. Уберись за стойку, гадина, не видишь, дочь бюргера удостаивает тебя чести, собираясь купить вашего вонючего пива. За стойку, сука! — Ольга с кулаками пошла на Фриду.
Кламм даже слегка протрезвел и, не поднимаясь с места, попытался преградить Ольге путь, но ее это не остановило. Тогда он встал, тяжело опираясь на стол, схватил Ольгу за шиворот и, пошатываясь, поволок к двери. Ольга сквернословила, визжала и царапалась. Вышвырнув ее за дверь, Кламм энергично произнес непонятное слово: “Йэху!”, вернулся за столик и вновь захрапел. Фрида подождала минут пять: Ольга предпринимала уже не первую попытку проникнуть в буфет, но, позабыв, как обращаться с дверью, толкала ее, вместо того чтобы тянуть. Фрида снова прикоснулась к плечу Кламма. На сей раз тот сразу все понял: поднялся и, косолапо ступая, пошел к выходу. Фрида с ключом следовала за ним. У двери он неожиданно легко обернулся, приобнял Фриду и проговорил, широко улыбаясь:
— Фройляйн, я не намерен отдать вас на растерзание этой злодейке! Приглашаю вас к себе…
— Я могла бы закрыться в буфете — у меня есть комнатка за стойкой, — слабо протестовала Фрида.
— Чтобы она всю ночь ломилась в дверь?
— За двумя дверьми ничего не слышно, кроме того, я очень крепко сплю.
— А если она выскочит на улицу и начнет стучать в окно? Нет, фройляйн, я старый бюрократ и могу предусмотреть многие варианты… События развиваются слишком многообразно, слишком, фройляйн…
Фрида закрыла буфетную дверь, пошла впереди Кламма, тяжело взбиравшегося по лестнице. Ольга, ворча, сопровождала Фриду с Кламмом; встретив на втором этаже дюжего коридорного, те наконец-то избавились от нее.
В номере у Кламма было пустовато и прохладно. Электрическая лампочка освещала стены, оклеенные белыми обоями, по которым редкими пучками были разбросаны синие цветы и изумрудно-зеленые листья. На маленьком бюро темно-вишневого цвета стояла глиняная вазочка с тремя высохшими до почти бесплотной легкости прутьями. Кламм рухнул в просторное кожаное кресло и захрапел, откинув голову. Фрида стерла носовым платком едва заметную пыль, поправила шторы и свернулась клубком на широкой кровати. Лежать на покрывале, слегка сыроватом после недавней стирки, было холодно, и потому она, разобрав постель и раздевшись, залезла под одеяло. Фрида начала уже задремывать, когда Кламм, хрипловато проговорив, что в кресле у него затекла шея, тяжело опустился поверх одеяла. Ткнувшись раскрытыми губами Фриде в лицо, он вдруг скривился, утробно застонал и, прошептав, что его мутит, отвернулся. До утра Кламм страдал, а Фрида жалела об отсутствии мятных леденцов или лимонного питья. От Кламма тянуло нестираной одеждой, пропитанной застарелым алкогольным потом, табаком и дорогим одеколоном; он сопел, выгнувшись и уткнувшись лбом в подушку. Иногда, когда приступы тошноты отступали, Кламм проводил рукой по спине Фриды. К рассвету Кламму лучше не стало, так что до начала службы Фриде пришлось ухаживать за ним.
Спускаясь в буфет, Фрида заметила странную перемену, произошедшую в постояльцах и коридорных: казалось, каждый только что получил известие о наследстве или прибавке к жалованью. Доброта и предупредительность окружали Фриду со всех сторон. Хозяйка, прослезившись, подарила ей одно из лучших своих платьев и помаду для волос. Хозяин, до того не помнивший Фриду в лицо, стал ей улыбаться и предупредительно пропускать вперед в дверях.
Кламм не стал чаще бывать в гостинице, но звание его любовницы сопровождало Фриду повсюду: деревенские жители наперебой зазывали ее в свои дома, угощали желтоватым рассыпчатым печеньем, просили совета в семейный делах и протекции. Казалось, она еще больше упрочит свое положение, родив ребенка от Кламма, однако, Фриду приводила в ужас перспектива беременности и родов: ей казалось, что она не вынесет боли и умрет.
Хозяйка настоятельно советовала Фриде просить Кламма взять ее в Замок хотя бы горничной или регистраторшей документов, но Фрида не могла представить, как она заведет об этом разговор. Кламм, вызывавший ее к себе во время кратких посещений Деревни, был сумрачен, говорил мало; казалось, судьба Фриды его совсем не занимает. Комнатку Фриды облагородили: наклеили обои на беленые стены, доски пола заменили паркетом, принесли хорошую мебель, хозяин даже хотел поставить туда небольшой бильярдный стол, отданный за ненадобностью из Замка, но его супруга воспротивилась такой затее. Кламм нередко останавливался в комнате за стойкой, предупреждая хозяина, чтобы его самочувствием интересовались как можно чаще; он был тучен и боялся удара. Хозяин возложил это почетное поручение на Фриду, и она в перерывах между мытьем стаканов и обслуживанием посетителей заглядывала то в замочную скважину, то в маленькую круглую дырочку от выпавшего сучка. Кламм обыкновенно сидел за столом и дремал. Изредка он поднимал голову, спрашивал пива, выпивал стакан-другой и вновь погружался в дремоту.
Во время одного из таких торопливых заглядываний Фрида вдруг ощутила любовь к Кламму: благодарность за то, что он сделал ее значительным лицом, смешивалась с влюбленностью в его немногословную манеру говорить, открывать дверь, раскуривать сигару или поджигать сигарету. Фрида мысленно поздравила себя с успехом: ей удалось влюбиться в Кламма.
Помня о наставлениях своей покровительницы, Фрида попыталась сразу же перейти на службу в Замок, рассчитывая, что Кламм ей в этом поможет; однако, когда она намекнула об этом, он отделался одобрительным мычанием. Фриде пришлось действовать самой. Для этого она отправилась в Общий отдел, находившийся на отшибе, на самом краю замковой территории. Молоденький чиновник, встретивший ее, был тщательно причесан и корректен. Изложив свою просьбу о месте, Фрида замерла в ожидании. Чиновник приподнял бровь, бледно улыбнулся и сказал, что, к сожалению, вакансий нет: горничные молоды и здоровы, а регистраторы документов цепко держатся за свои места, несмотря на грошовое жалованье. Фрида, испытывая одновременно отчаянье и вдохновение, спросила:
— Разве господин Кламм ничего не говорил обо мне?
— А что он должен был о вас говорить?
— Видите ли, мы с ним хорошие знакомые, и господин Кламм обещал дать мне рекомендацию…
— Нет, никакого разговора не было.
Юноша углубился в бумаги: Фридино отчаянное вранье не помогло. Во всех отделах, куда приходила Фрида, продолжалось то же самое: чиновники смотрели поверх ее головы и сквозь зубы цедили хорошо выверенную фразу об отсутствии мест в Замке. Некоторые вслед ей произносили:
— Тянет же их в Замок, думают, служба здесь — мед!.. Эх, милая, крестьяночкам-то лучше живется, чем барской обслуге!.. Чего вам у себя в Деревне не сидится?!.
Когда Фрида после таких походов возвращалась в буфет, у нее все валилось из рук, крестьяне казались особенно глупыми, посетители из Замка — особенно высокомерными, с трудом приобретенная любовь к Кламму куда-то улетучивалась. Хотелось плакать, жаловаться на загубленную молодость и бесполезную жизнь. Но ее бы никто не понял. Статус Кламмовой любовницы казался вполне достаточным для счастья женщины Деревни, а Фрида, несмотря на свое высокомерие, начавшееся проявляться на службе в буфете, считалась своей, деревенской. Она вспоминала детство, мечты о свадьбе с Иеремией — странно красивым и серьезным приятелем, казавшимся мальчиком из сказки. Иеремия и теперь был где-то рядом, только ходил рука об руку с Артуром — подросшим двоюродным братом, очень похожим на него. Они стреляли сигареты у приезжих, крали деньги по мелочам, обыскивая карманы оставленного без присмотра платья. При этом оба сохраняли чрезвычайно добропорядочный вид и страстно мечтали попасть в Замок.
Желающие оказаться в Замке выводили Фриду из равновесия: ее стремление попасть туда было продиктовано необходимостью вырваться из суеты буфета, в котором ей, несмотря на особый статус, приходилось работать с утра и дотемна. Для чего же Артуру и Иеремии, которые могут служить помощниками аптекаря, не раз приглашавшего их в свое заведение и показывавшего склянки с ядами и заспиртованных уродцев, рваться в Замок, Фрида не понимала.
Встретив однажды братьев на улице, Фрида прямо спросила их об этом.
— А пойдем с нами к аптекарю, — предложил Иеремия, — может, там поймешь кое-что…
Артур с Иеремией допоздна прождали Фриду у гостиницы. Наконец она, торопливо спустившись с крыльца, схватила за руку Иеремию.
Всю дорогу она почти бежала, вцепившись в рукава своих спутников. Те только посмеивались и переговаривались каким-то птичьим языком.
Аптекарь, сухонький, маленький, с редкими прямыми прядками совершенно седых волос, встретил их приветливо, но, ничем не угощая, провел в дальнюю комнату.
— Новый экземпляр, милые, — произнес он, потирая сухие ручки, — новый экземпляр. Операция прошла великолепно!
Лампочка горела вполнакала: в аптеку было проведено электричество, но хозяин, видимо, экономил. На полу лежал, казалось, задыхаясь от отчаянья, огромный дог. Все четыре лапы у него были переломаны, в отломки костей вбиты железные спицы, тускло отсвечивавшие синевато-белыми бликами. Временами собака поскуливала, а потом опять начинала хватать воздух полураскрытой пастью. Фрида, дрожа, прижалась к стене; Артур с Иеремией, стремясь показать, что им это не в диковинку, заходили кругами возле собаки, деловито переговариваясь с аптекарем. Тот сиял — видно было, что он гордится своим экземпляром.
— А фройляйн боится такой собачки? — внезапно спросил аптекарь, снисходительно улыбаясь. — Не надо бояться, фройляйн, это спасение калекам. В больших городах до такого не додумались, а здесь, в Деревне, дряхлый старик… — он явно напрашивался на комплимент.
Фрида молчала.
— Не только калекам, фройляйн, не только, — аптекарь решил перевести разговор на то, что, по его разумению, Фриде ближе, — вот вы, фройляйн, совершенно очаровательны, но… малы ростом. А захотите вы подрасти, это не составит никакого труда. Ни малейшего, фройляйн! Ломаем ножки вот тут, где голень, вставляем спицы, кость растет, отломки стремятся соединиться и через несколько месяцев вы становитесь выше на пару дюймов.
— У господина аптекаря таких собачек было тридцать штук, — вмешался Артур, — но все померли, а эта вот живет.
— Не угодно ли взглянуть на их чучела? — спросил аптекарь.
Фрида отказалась.
— А может, кокаинчику? — игриво подмигнул старичок.
Артур с Иеремией с жадностью уставились на него.
— Разве только одну дорожку… — протянул Иеремия.
Возвращаясь домой, Фрида даже всплакнула: собак было мучительно жалко. Артур с Иеремией остались у аптекаря, и потому ей приходилось самостоятельно пробираться по заметенным тропинкам.
Встретив через несколько дней Артура с Иеремией, Фрида тихо поздоровалась и попыталась проскользнуть мимо. Иеремия остановил ее, осторожно взяв за рукав.
— Теперь ты поняла? — еле слышно спросил он.
— Да, — ответила Фрида.
— Понимаешь, — проговорил Иеремия после долгой паузы, — что для нас значит Замок? Мы опустились, перестали бриться и чистить платье, мы обленились, пристрастились к кокаину, мы привыкли к чужой боли, пусть даже собачьей, но ведь все равно это боль!..
— Замок — это мечта, — сказал Артур.
— Замок — это мечта, — повторила Фрида.
— А тут еще эта история с Гансом, — добавил Артур каким-то усталым, севшим голосом.
О Гансе (не о хозяйкином муже Хансе, чье имя произносили с нежным нездешним придыханьем, а о болезненном юноше, страстно желавшем служить в Замке) Фрида уже упоминала в разговоре с К. Тогда только что произошло стремительное воплощение его мечты, и трудно было избавиться от зависти к этому уроду и безумцу. (Забегая вперед, скажем, что Ганс не так уж долго служил в Замке коридорным: понадобилось место кому-то из молодых родственников одного мелкого чиновника, и его сократили. Начались те же страдания в родном доме, та же помощь бабки, и в конце концов Ганса взяли коридорным в гостиницу.)
В отношениях Кламма и Фриды тоже стало проскальзывать что-то ненормальное. Кламм, попадая в гостиницу, занимал комнату Фриды и часами сидел за столом, уставясь перед собой широко открытыми, остекленевшими глазами, задремывая, засыпая. Когда Фрида закрывала буфет и возвращалась к себе, Кламм, заслышав шорох, просыпался и властным жестом указывал на дверь. Неизвестно, что чудилось ему, утомленному сидением в своем замковом кабинете: принимал ли он Фриду за докучливую просительницу или, узнав ее, был раздражен тем, что она входит без зова. Фрида, бывало, почти до утра сидела в уголке под стойкой, уткнув голову в колени; заслышав свое имя, произнесенное с прерывистой механической интонацией, она вскакивала и бежала к Кламму.
Постепенно Фрида накапливала раздражение против Кламма. Попытки поговорить с хозяевами гостиницы о том, чтобы ей можно было отгородить в помещении буфета еще одну каморку, где она могла бы проводить время до того, как Кламм ее позовет, вызвали не просто непонимание, а ужас.
— Кламм обидится, очень сильно обидится, — твердила Гардена. — Я хорошо его знаю, он не сможет простить такой обиды, он подумает, что ты уходишь от него. Ты просто не в своем уме, Фрида!.. Ты — девчонка, — продолжала она, все более раздражаясь, — ты стала любовницей чиновника, крупного чиновника, значительного лица, и вот, вместо того, чтобы радоваться своему счастью, хнычешь от временных неудобств, которые всегда налагает высокая страсть. Или ты любишь Кламма не так сильно, как это необходимо в твоем положении?! — подозрительно прибавляла она.
— Я очень люблю Кламма, — отвечала Фрида, — но не могу проводить в буфете круглые сутки. Вечерами мне хочется вытянуться в кровати, посмотреть какой-нибудь альбом или заняться вышиванием. Что до моего положения, я и так знаю, что зависима, но причем здесь Кламм? Разве он поможет мне избавиться от зависимости? Я просто любовница Кламма, я не его содержанка. Я сама дарю Кламму подарки, поздравляю его с именинами; Кламм же мне никаких подарков не дарит; несколько раз я говорила ему о своих памятных датах, о своих праздниках, но он ничего не запомнил; и вечер своего дня рождения я провела, например, все здесь же, в буфете, дыша испареньями прокисшего пива.
— Фридочка, ты безумна, — величаво произнес хозяин, но тут же сконфузился и с опаской посмотрел на супругу.
Та резко его одернула:
— Я запрещаю тебе называть фройляйн Фриду Фридочкой!
— Я оговорился, дорогая! Слишком разволновался от непонятливости фройляйн Фриды.
Хозяйка пренебрежительно скривила губы, а потом вновь обратилась к Фриде:
— Вот что, милая, если не умеешь организовать себе праздник (Господи, что я говорю: можно подумать, праздник можно организовать, как работу канцелярии, да праздник любая дурочка может устроить!). Так вот, если не можешь устроить себе праздник, нечего клеветать на господина Кламма! Кламму при его загруженности делами любые памятные даты безразличны!..
Фрида тупо уставилась в угол; щеки ее полыхали.
— А вообще-то вот что я тебе скажу, — продолжила Гардена. — О нынешнем своем романе с Кламмом ты будешь вспоминать как о самой счастливой поре своей жизни. Видишь ли, золотко, — слегка подсластила она пилюлю, — ты ведь выйдешь замуж за крестьянина, за простого парня из тех, что живут в Деревне и ходят в буфет пропустить стаканчик-другой пивка и отвлечься от убогости своих грязных домишек. Я… понимаешь, я предчувствую твою будущую жизнь. Кламм — это яркая звезда среди всех мужчин, что тебя окружают и окружать будут. Не хочу сказать, что с деревенским мужем тебе будет трудней, чем с Кламмом, скорее, наоборот, но такие люди, как Кламм, придают красоту жизни и опыт сердцу.
Фрида ничего не ответила на тираду хозяйки. Она знала, что Гардена, с тех пор как Фрида стала Кламмовой любовницей, усиленно намекает своим знакомым, будто бы их троих — Кламма, Фриду и Гардену — связывают особые отношения и что ее увядшие прелести будто бы поднялись в цене.
Появление в буфете К., про которого Фриде успели сказать, что он землемер, но вряд ли Замок утвердит его в этой должности за грубость, проявленную уже в вечер своего прибытия в Деревню, натолкнуло ее на мысль, что возможен третий вариант развития событий (Кламм, не замечая того, начал прививать Фриде свой строй мыслей и свои понятия). Третий вариант — это не Кламм или крестьянский парень; третий вариант — это посторонний, зашедший в Деревню на время, но могущий поселиться в ней навсегда. То, что К. посмотрел на нее как на значительную персону, развеселило Фриду: конечно, она предполагала, что любой бы на месте К. надеялся на ее помощь, но сама понимала, насколько иллюзорна эта надежда. Потому, закричав Кламму, что она с землемером, Фрида, с точки зрения К., поставила крест на его будущности, но сама получила передышку от буфета, отдых в несколько дней. В эти же несколько дней она пыталась понять, предпочтительней ли К. Кламма или какого-нибудь крестьянина. Неудачи, которые начали сваливаться на К. одна за другой, убедили ее, что нет. Имитируя ревность (довольно неискусно, впрочем), она отдалилась от К. и сблизилась с Иеремией. Однако странности в поведении Иеремии и совершенно глупая, смехотворная, по мнению любого другого жителя Деревни, причина для резкой неприязни к законной супруге, убедили Фриду в том, что она поторопилась с выбором, поэтому, возвращаясь к К., Фрида рассчитывала прожить с ним по меньшей мере до тех пор, пока он ей не опротивеет. Как все мнительные люди, долгое время испытывавшие унижения, Фрида хотела единолично распоряжаться судьбами тех, кто попал в какую-либо зависимость от нее, поэтому К. не мог просто так, без ее ведома, уйти из Деревни. А вообще уход К. из Деревни, уход, уже явно связанный в сознании любого деревенского жителя с самоубийством Амалии, заставил Фриду подозревать, не были ли обоснованны ее обвинения К. в склонности к сестрам из опозоренного семейства. Выпрашивая у Кламма “ситроен” и шофера, проезжая те же деревни, мимо которых полусутками ранее прошел К., Фрида не могла оставить этой мысли. Догнав наконец в дороге К., она еще более в ней укрепилась. Вернувшись домой с К., хотя и отвечающим впопад на все вопросы, но отстраненно-далеким, Фрида загрустила и постепенно впала в угрюмую задумчивость. Было невесело. Зима подходила к концу. Герстекер совсем расхворался.
Глава 4
К весне Кламм начал испытывать смутное беспокойство. Он обнаружил у себя привычку к молчаливому присутствию Фриды, к пиву, принесенному ею, к ее неразговорчивости или внезапному щебетанью. Ухода Фриды из буфета Кламм почти не заметил: слишком недолго она отсутствовала. Точного смысла фразы, которой Фрида отозвалась на его зов в первый вечер знакомства с К., Кламм не уловил, хотя и ощутил ее как нечто для себя оскорбительное. О существовании К. в качестве землемера Кламм вряд ли помнил, а о существовании его же в качестве будущего мужа Фриды вряд ли знал. К кратковременному замужеству Фриды он отнесся совершенно спокойно: конечно, если бы кто-то сказал ему, что без его совета она не должна делать столь серьезного шага, Кламм мог почувствовать себя оскорбленным. Но так как никто не мог даже предположить, что Кламм не знает, что в случае Фридиного замужества ему должно огорчиться, а потом все же простить и Фриду, и ее супруга, все и подумали о свадебном подарке Кламма как о знаке смены гнева на милость.
Как бы там ни было, Кламм все глубже погружался в свою отчужденность. Это уже не было холодным высокомерием чиновника, его отстраненностью от мелких, неважных дел, это уже была жестокая отчужденность отупевшего старика или ребенка-идиота. Многие стали это замечать. В то же время Кламм, может быть, впервые за добрый десяток лет начал размышлять и анализировать свои и чужие поступки. Раньше Кламм думал, что он будет служить начальником канцелярии до самой смерти или, по крайней мере, до тех пор, пока не станет страшно дряхл и мерзок на вид для вышестоящего начальства.
Кламм видел одного такого дряхлого старика, засидевшегося в чиновническом кресле. В первой молодости Кламма это был представительный господин лет шестидесяти пяти: высокий, стройный, с остатками былой красоты — выражение, конечно, более применимое к женщине, — но этот чиновник был столь хорош собой даже в солидном возрасте, что ничего другого на ум не приходило. Кламм из зеленого юнца на побегушках превращался в господина неопределенных лет, занимавшего незначительные должности. Старый чиновник от года к году становился все ниже ростом, все морщинистей, все слабоумней. На девятом десятке барственные повадки вышколенного администратора сменились тревожным дрожанием рук, суетливой нервозностью, глухотой и долгими рассказами о болезненности принудительного мочевыведения. Фамилия у старика была Фельзенштейн, и ни один, даже самый мелкий чиновник в любой из многочисленных городских канцелярий не смог бы похвастаться тем, что его мозги не засорены анекдотами про Фельзенштейна.
Пара-тройка таких анекдотов превратилась в бродячие сюжеты, дошла до столицы, вернулась обратно уже на глянцевых журнальных страницах; на службу отправились правнуки Фельзенштейна (разумеется, по тому же ведомству, что и славный основатель династии), а он все сидел в своем кресле, часто и помногу пил грушевый компот, перекидывался в картишки с секретарем или надтреснутым голосом поучал подчиненных. Фельзенштейн был уверен, что им накоплен громадный опыт административной работы. Начальство Фельзенштейна, тихонько смеясь над его пристрастием к грушевому компоту, который фрау Фельзенштейн варила собственноручно уже без малого шестьдесят лет, тем не менее оказывало патриарху многочисленные знаки внимания и не торопилось отправлять его в отставку. Значки с юбилейными датами жестяной коростой облепляли лацканы его парадного пиджака, ему регулярно прибавлялось жалованье, и, наконец, ни одно торжественное собрание, ни один званый вечер у любого мало-мальски значительного городского чиновника не обходились без Фельзенштейна.
Выходя к трибуне на собраниях, вид он имел суровый и неприступный: в ответ на льстивый сарказм председательствующего серьезно отвечал, что полон сил и готов хоть сейчас занять любой из высших административных постов в государстве, отпускал величавые шуточки о “молодых озорниках, наступающих на пятки” и обозначал “новые горизонты” административной деятельности.
— Некоторые утверждают, — устало произносил Фельзенштейн, — некоторые утверждают, — повторял он после значительной паузы, и в голосе его появлялся металл, — что бланки документов, которые используются в нашем отделе, можно употреблять в качестве сырной закваски, хе-хе! Якобы такие они старые, что со всех сторон на них плесень. Плесень прямо свисает, ха-ха! Бахромой! Финтифлюшками! Ха-ха! Ленточками и бантиками. А знают ли господа остроумцы, что наш отдел по истечении каждого отчетного года разрабатывает проекты новых документов, и догадываются ли они, сколько сил и времени на это уходит?! Знают ли они, чего стоит лично мне эта долгая, нудная, кропотливая работа?! Нет, этого они не знают! И знать не хотят! Бланки у нас всегда новые, свежие, чистые! Отчетность ведется безукоризненно. Советую это запомнить! А если кого-то не устраивают здешние порядки — милости просим — двери всегда открыты! Обойдемся без злопыхателей! Правильно я говорю? — прежним усталым надтреснутым голосом обращался он к президиуму.
В ответ ему неслось одобрительное бормотание.
На вечеринках и всякого рода торжествах Фельзенштейн любезничал с дамами, с запинкою читал стихи, печатавшиеся в календарях времен его юности, ругал постороннюю молодежь, хвалил своих внуков и правнуков — в общем, все как обычно. Однако землистая бледность лица и рук, розовая плешь, ярко-белые фальшивые зубы и особенно лаковые штиблеты производили тягостное впечатление на его собеседников.
Когда Фельзенштейна наконец-то отправили в отставку, назначив вполне приличный пенсион, он стал жаловаться всем и каждому на лютую бедность, надоедать бывшим подчиненным неожиданными просьбами, а бывшему начальству — советами по улучшению административной работы.
Появляясь в Городе, Кламм частенько встречал сгорбленную фигуру Фельзенштейна в самых неожиданных местах. Фельзенштейн мог, стуча суковатой буковой палкой, развевая полами неизменной бурой кофты, грубо штопанной на локтях выцветшими черными нитками, идти в школу младших канцеляристов, где он вел делопроизводство, мог покупать на рынке арбузы (при этом за его плечом маячила фигура бравой черномазой горничной, уже нагруженной пакетами с разнообразной базарной снедью), мог, наконец, выводить фрау Фельзенштейн в театр или совершать вечернюю прогулку по своей тихой улочке, мимо каменных одноэтажных домиков, густо побеленных розовой известью и обсаженных аккуратно подстриженным кустарником, роняющим желто-оранжевые листья и мелкие сизо-красные ягоды на серые плиты тротуара — старик любил гулять осенью.
Кламму хотелось прожить жизнь так же, как ее прожил Фельзенштейн — ощущать себя нужным и полезным до глубокой старости, произносить речи, наполненные административным восторгом и чистой радостью бытия, беречь и лелеять свою служебную опытность. В том, что Фельзенштейн был в конце концов отправлен в отставку, Кламм не усматривал его вины: даже самые лучшие чиновники могут оказаться неугодными начальству, и нашелся начальник цветущего возраста, который посчитал старческую внешность Фельзенштейна противной, хотя наверняка ему показывали портреты выдающегося администратора, сделанные в молодые годы.
Таким образом, Кламм был готов к тому, чтобы в старости оказаться не у дел по прихоти начальства, но с уходом Фриды он ощутил желание оказаться не у дел по собственной прихоти. Кламм думал о том, как хорошо было бы навсегда поселиться в комнате за стойкой, и запереть буфет от посетителей, и чтобы Фрида прислуживала только ему. Еще он думал о розовом каменном домике, в котором жила его семья: хорошо, если бы удалось построить такой же в Деревне, выгородить на первом этаже большую комнату наподобие буфета, и чтобы Фрида приносила туда ветчину и пиво только для него.
Фрида, как-то почувствовав мысли Кламма о совместной с ней жизни, становилась все угрюмей и раздражительней: кривя губы, она сообщала К. о приготовленном ею ужине, по малейшему поводу кричала на крестьян, появлявшихся в буфете, по нескольку дней забывала заходить к больному Герстекеру. Раздражительность усиливало и то, что Фрида не могла забыть восторженный выкрик Варнавы о модных женитьбах на крестьянках; и хотя печальная судьба Амалии противоречила расхожему представлению об обязательном счастье с чиновником, она все же казалась скорей исключением, нежели правилом.
Постепенно у Кламма вызрело решение об уходе в отставку, о необходимости постоянного проживания с Фридой, бывшей его любовницей на протяжении нескольких месяцев. Фрида же, беспрестанно вспоминая о словах Варнавы, поняла, что ей нужно вернуться к Кламму — к своей прежней и, наверное, постоянной любви.
Как всякие люди, некоторое время пробывшие вместе, они угадали желание друг друга поговорить о важном; открывая утром буфет, расставляя стаканы, нарезая хлеб и ветчину, Фрида уже знала, что к вечеру появится Кламм, и он действительно появился.
— Фройляйн Фрида, — проговорил Кламм, стряхивая с черного котелка хлопья полурастаявшего снега, — я хотел бы предложить вам поселиться у меня. Брак не предлагаю, поскольку я, к сожалению, не свободен.
— Я тоже замужем, — нерешительно произнесла Фрида.
Кламм изобразил вежливое изумление.
— Вы посылали мне свадебный подарок, — решилась напомнить Фрида. — К сожалению, этот брак был недолгим, и сейчас я живу с другим, с землемером. Вы не помните его, господин Кламм?
— Что-то не припоминаю…
— Вы передавали через посыльного Варнаву письмо для него. Письмо очень хорошее, одобряющее…
— А как его зовут?
— Йозеф К.
— Нет, не могу припомнить!..
Повисло долгое молчание.
Наконец Кламм повторил свое предложение. Фрида, дрожа, подняла на него мокрые от счастья глаза:
— Разве вы считаете, господин Кламм, — за время, которое она провела с К., Фрида разучилась обращаться к Кламму попросту, называя его по имени. — Разве вы считаете, господин Кламм, — повторила она, — что какая-либо женщина сможет отказаться от вашего предложения? Может быть, городские взбалмошные дуры… но в Деревне такой нет! Здесь любая будет считать это большой честью; тем более — я, изменившая вам, вышедшая замуж, уходившая из буфета… Господин Кламм, если вы говорите серьезно, я не могу описать своего счастья!
— Совершенно серьезно, — усмехнулся Кламм.
— Знаете, господин Кламм, не было дня, начиная с той черной минуты, как мы расстались… Не было дня, когда я бы не вспоминала ваше лицо, наш с вами первый долгий и обстоятельный разговор, разговор о ваших детях, о жизни, помните? Эту добрую, спокойную беседу прервала деревенская девка… Ольга, помните?
Кламм не помнил ничего. Он требовал решительного ответа. Лирика — это для женщин, а Кламм — опытный администратор, он привык к четким предписаниям и односложным ответам.
— Конечно же, я согласна! — восторженно заявила Фрида.
Кламм поморщился от ее радостного крика.
— Если вы и впредь будете столь несдержанны в выражении своих чувств, то, боюсь, это очень осложнит наши отношения, — внушительно произнес он.
— Ни в коем случае, господин Кламм, — пылко заверила Фрида, — буду тихой и сдержанной!
Голубиное счастье Фриды и Кламма продолжалось неделю. Фрида, счастливая и растрепанная, летала по буфету, бесшумно перетирала стаканы. Кламм не ходил на службу и обдумывал текст заявления об отставке: чем дальше, тем больше он был уверен в том, что граф щедро наградит его за безупречную службу и будет высказывать сожаление из-за его ухода.
Ничего этого не произошло: к концу недели пришел посыльный, передавший требование графа немедленно явиться в Замок. Кламм с неприятным ощущением, вызванным холодным тоном посыльного, отправился пешком — никакого транспорта за ним не прислали. Хотя идти было не очень далеко, он часто сбивался в дороги и блуждал. Заснеженный, усталый и раздраженный оттого, что не удалось достаточно хорошо мотивировать сочиненное заявление об отставке, Кламм появился у графа.
Вествест, погруженный в чтение деловых бумаг, не обратил внимания на Кламма; тот пару раз кашлянул, но и это не произвело на графа впечатления. Кламм замер в ожидании. Наконец граф поднял на него глаза и суховато произнес:
— До меня дошла информация, что вы пренебрегаете своими служебными обязанностями: неделю вас не видели в канцелярии, вы (простите, что я вынужден вам об этом сказать), вы сожительствуете с какой-то буфетчицей! Все это заставляет меня потребовать от вас немедленного оставления службы.
Кламм подумал, что ослышался. Изумленно уставившись на графа, он проговорил:
— Дело в том, что я и сам хотел просить об отставке… по ряду причин. Я уже проработал текст заявления… Выслуги лет достаточно для того, чтобы получать пенсион… Я уйду в отставку прямо сейчас…
— Ни о каком пенсионе речи быть не может, — перебил его граф, — мы увольняем вас немедленно, без всякого выходного пособия. Взамен даем положительную характеристику.
— А нельзя ли без характеристики, но с пенсионом? — заикнулся было Кламм.
— Здесь неуместны споры, — Вествест вздернул плечи и посмотрел в окно. — Пока, в связи с тем что должность главного администратора вакантна, кадровые вопросы решаю я. Да, я самодур; тем не менее, своих решений обсуждать не позволю!.. Вы уходите в отставку с завтрашнего дня…
Кламм чувствовал, что ему трудно дышать. Задыхаясь, он тупо смотрел на графа и при этом лихорадочно соображал, чем можно было бы Вествеста разжалобить. Ничего, однако, не придумывалось.
— Вот еще что, — добавил граф тоном помягче, — в качестве выходного пособия можете забрать “ситроен”, мне он не нужен, а вам… раз вы уже предоставляли его своей любовнице… вам он необходим. Можете идти, господин Кламм… Сдайте дела своему заместителю! — крикнул он вслед.
Сгорбленная спина бывшего начальника канцелярии страстным укором маячила перед Вествестом целый час. Встряхивая головой, он пытался прогнать наваждение, но ничего не получалось. “Конечно, — бормотал граф, — аристократы — плохие управленцы. Ну какой из меня управленец! С другой стороны, бюрократы совсем разболтаются и сядут на шею, если с ними либеральничать… Этот вот завел любовницу, перестал ходить на службу! Ничего, с хорошей характеристикой он быстренько пристроится, начнет выказывать рвение, творить чудеса делопроизводства, там, глядишь, можно будет забрать его обратно в Замок!”
Так граф пытался успокоить свою совесть, не желая догадываться о мере Кламмова внезапного отчаянья.
К. чистил снег во дворе Герстекера, когда за ним пришел посыльный из Замка. Дуя на обмороженные руки (внезапно похолодало), он неразборчиво проговорил, что К. вызывает граф. Манеры и облик этого посыльного (по всей видимости, настоящего) настолько не вязались с манерами и обликом Варнавы, что К. брезгливо поморщился. Простоватая крестьянская внешность — невысокий рост, колючая белесая щетина на подбородке, глубокий провал хребта и бугры спины, обтянутой узкой курткой, странный растянутый выговор — наводила на мысли о несомненной протекции, которой он имеет возможность пользоваться. К. отряхнулся и, усмехнувшись далекому, как бы заспанному воспоминанию, отправился в Замок.
В приемной Вествеста никто не обращал внимания на К. не менее часа. Наконец дверь открылась, и сам граф сделал приглашающий знак рукой. К. вошел в кабинет и вдруг, еще не осмотревшись, внезапно вспомнил его почти совсем забытую обстановку. К. не думал ни о чем; вызов к графу воспринимал как очередную чиновничью путаницу, дурную игру без правил.*
— Рад вас видеть, господин К., — произнес граф, светясь улыбкой, запрятанной где-то в глубинах носогубной складки.
“Начинаются чудеса”, — подумал К., крутя затекшей шеей.
— Надеюсь, мы не слишком обеспокоили вас, прервав ваш уединенный отдых?! — продолжал меж тем Вествест.
— Нет, ни в коей мере, — уверил К., искоса глядя на графа и пытаясь изобразить столь же любезную улыбку, как у него.
— Господин… мм… землемер, — собеседник К. постучал по столу удлиненным серым карандашом с золотыми гранями, — имеется ли у вас опыт бумажной, канцелярской работы?
— Имеется, — ответил К., мысленно потешаясь над бесконечными повторами, которые с завидной услужливостью преподносила ему жизнь.
— А как бы вы, господин землемер, отнеслись к вашему назначению начальником канцелярии?
К. показалось, что он ослышался. Нежный шорох вышитых портьер, легкий сквозняк — открытая книга на столе прошуршала страницами, празднично блестевший ворс ковра — уже не черного с серым, а вишневого, — все казалось нереальным и безумно красивым.
— Я понимаю, господин землемер, — проговорил граф, что мое предложение для вас несколько неожиданно. Вы за время вашего непродолжительного отдыха окрепли, посвежели, познакомились со многими жителями Деревни. Конечно, вам уже не хочется менять такую роскошную целебную праздность на тяжесть служебных обязанностей. Что делать, что делать!.. Мне бы тоже хотелось, спустившись с Замковой горы, удить рыбу в деревенском пруду. Но — не сейчас! Летом.
К. молчал.
— Я вас не тороплю, — Вествест вновь улыбнулся легко и ласково. Подумайте. Решайтесь, молодой человек!
Конечно же, К. решился.
Уже на следующий день он сидел среди тех самых ясеневых столов, о которых говорила мать Герстекера. Столы за годы, отделившие службу старухи от службы К., облезли, расшатались и скрипели так, как будто были новомодной мебелью из прессованных опилок. Чиновники — мелкие канцелярские сошки — не обращали на К. никакого внимания, поэтому он смотрел в окно и машинально ломал на кусочки карандаш. Было скучно, холодно; на душе стыла та пустота, которой сопровождается исполнение желаний, вернее, даже некий перехлест в этом исполнении. Думалось о своем родном городе — хорошо было бы послать туда фотографию: сам — в центре, подобострастные подчиненные — по бокам. Хорошо было бы приехать домой в отпуск и рассказывать забавные истории из жизни своей канцелярии. Недурно также было бы спуститься в гостиничный буфет и, близоруко прищурившись, улыбнуться блондиночке, разливающей пиво, может быть, даже Фриде.
К. не знал, что Фрида в это время прикладывает лед к голове Кламма, стремительно стареющего и плачущего горькими детскими слезами. Не знал он и о том, что дня через два из Деревни робко вырулит желтый ситроен и, оскальзываясь на наледях, рывками выбираясь из углублений негладкой дороги, поедет куда-то… За ветровым стеклом можно будет разглядеть нахмуренное лицо Фриды, вцепившейся в руль, и Кламма, повязанного множеством шалей, пытающегося дремать у нее на плече… Не знал, что скитания Фриды и Кламма до мельчайших подробностей повторят путь К. по окраинам их небольшой непонятной страны. Не знал и о том, что встретится с Фридой еще не раз и каждая новая встреча будет такой же нелепой, бредовой, жалкой и нежной, как первая. Не мог К. предположить и всех изгибов, взлетов, падений своей карьеры. Было тоскливо, а потом весело. Замок не отпускал К.; дни полетели, толпясь и громыхая, как музыка в синема.
Как-то (недели через две) К., сидевший в одиночестве среди маленького и пыльного, но, по счастью, уже отдельного кабинета, щелкал пальцами и сочинял очередную отписку на очередной вышестоящий запрос. В это время внимание его привлек молодой человек, слегка полноватый, но гибкий и грустноглазый, пытавшийся заглянуть в окно, расположенное слишком высоко для его, по-видимому, среднего роста. Поспешные прыжки, сопровождаемые искательной улыбкой, короткая борода и мягкие, какие-то плескучие удары мясистой ладонью о стекло, напомнили К. помощников, их манеру обращать на себя внимание… Однако, приглядевшись, он обнаружил, что застекольный незнакомец не похож ни на Артура, ни на Иеремию: борода была светлее и встрепанней, улыбка — осмысленней, а удары в стекло — глуше и как-то деликатнее, чем у помощников. Подойдя к окну, К. выжидательно посмотрел на молодого человека. Тот выкрикнул что-то про закрытую дверь, и К. вспомнил, что его подчиненные в это время обедают. Пройдя через комнату, наполненную канцеляристами, спешно выедавшими что-то из сальных бумажек или наоборот медлительно и вальяжно отламывавшими кусочки от разложенных на легких картонных тарелочках котлет или жареных рыбок, он откинул тяжелый железный крюк и впустил незнакомца.
— Я по поручению кастеляна, — проговорил тот, не успев толком отдышаться, — мое имя — Ференц. К сожалению, не Лист… Не Лист, но — играю!.. Да! — Вызывающе поведя головой, он вдруг на глазах начал тускнеть, пригибаться и почти шепотом сообщил, что кастелян приглашает К. поговорить о деле чрезвычайной важности. Вечером, в семь часов. Гостиница, второй этаж, шестая дверь налево. Настоятельная просьба не отказываться.
Молодой человек исчез так же внезапно, как и появился. Оглянувшись по сторонам, К. заметил, что канцеляристы прекратили есть и, видимо, давно уже разглядывают его с каким-то тягучим любопытством. Он не придал этому значения, но, возвращаясь к себе, на ходу подхватил обгрызенный карандаш одного из подчиненных, брезгливо повертел его в пальцах, отшвырнул и внушительно кашлянул.
Оказавшись у себя, в пыльном и обжитом пространстве кабинета, больше напоминающего нишу, до отказа забитую пожелтелыми картонными папками, К. задумался, хотя думать ему хотелось менее всего. Непостоянство обитателей как Замка, так и Деревни, неуловимость или, скорее, неотчетливость их пристрастий, были ему хорошо известны. Внезапное желание кастеляна поговорить с К. менее всего можно было объяснить вдруг возникшим дружеским расположением. За этим снова крылось что-то сложное, очень путанное и сулящее привычную бедность (трепаные штаны, бездомность, мелкие долги и страстное, заглушающее все другие, желание найти работу — даже не хорошую, а просто какую-нибудь…)
Из размышлений К. вывели голоса подчиненных за стеной, которые с его уходом встрепенулись и начали наперебой обсуждать появление посланца кастеляна. Из их отрывистых возгласов можно было понять, что глуповатый Ференц, неотлучно состоявший при кастеляне и выполнявший самые щекотливые его поручения, уже третий день находился в большом волнении из-за какой-то интриги, внезапно начатой несколькими чиновниками, ненавидевшими кастеляна. Все оказалось слишком понятным — кастелян искал союзника. До вечера можно было об этом не думать.
Уже давно стемнело, когда К. наконец поднялся на второй этаж. Заливистое соловьиное щелканье, смешанное с напевным шипением подержанного граммофона, раздавалось в конце коридора.
Не успел К. подойти к нужной двери, как она стремительно распахнулась, и невысокий человек, одетый как-то неприметно и потрепанно, сделал приглашающий жест рукой.
— О-о-о! — воскликнул он в ответ на приветствие К., — господин землемер, он же господин начальник канцелярии, он же мой будущий друг!..
К. слегка поклонился.
— Мы найдем с вами общий язык, — продолжал невысокий, — слишком мало здесь таких как мы с вами, нам нужно держаться вместе… Пожалуйста, шляпу!.. Да вы располагайтесь, не стесняйтесь, умоляю вас!..
Он прижал левую руку к груди и, видимо, вспомнив, что до сих пор не представился, на секунду замер, а потом почти виновато произнес:
— Я — кастелян.
К. почтительно кивнул и огляделся. Узкая комната, напоминающая пенал, была оклеена обоями с ярко-фиолетовым рисунком; там, где на них падал свет стоявшей на столе керосиновой лампы, извилистый узор тонких полос и бутонов выглядел почти царственно; там же, где стены покрывали угловатые тени от мебели, узор обоев, с трудом проглядывавший сквозь серую черноту, казался грубым и неряшливым. Однако долго разглядывать обстановку К. не пришлось.
— Замучили мигрени, — проговорил кастелян, и лицо его при этом стало жестковатым и отчужденным — хуже утренней мигрени ничего нет. К вечеру как-то расхаживаешься, греешь руки, думаешь о лете, и — хорошо!.. Но, понимаете, остается какой-то осадок, тяжесть какая-то в затылке, и вот она потихонечку стекает, стекает в правую часть головы, гнездится там, замирает до утра, и ты все время об этом помнишь. У вас бывают мигрени? — внезапно спросил он.
— Нет… Мигрень, наверное, слишком женская болезнь, какая-то она вся расслабляющая и нежная, — К. был уверен, что за разговором о головных болях последует резкий переход к теме, волнующей кастеляна.
— Ну, нежная… — протянул кастелян. — Никакая она не нежная. Адская. Хотя… хотя в аду, видимо, тоже есть свои прелести, — нельзя же без них.
— Адская нежность мигрени, — осторожно улыбнулся К.
— Вот именно, — спешно подхватил кастелян, — как это вы поэтически выразили!..
Он погрузился в задумчивость, которую К. счел нужным прервать.
— Господин кастелян, ваш поверенный говорил о важном деле, из-за которого я был приглашен.
— Да-да, конечно, — откликнулся кастелян, — не знаю, с чего начать… Видите ли, дорогой К., известно ли вам, что вы слишком схожи с господином Кламмом?.. Нет, ничего не отвечайте, пока не прерывайте меня. Сходство это не внешнее: конечно, вы стройны и довольно привлекательны; Кламм же чрезвычайно широк, грузен, да и просто безобразен. Но!.. Внутреннее сходство несомненно. Вы столь же задумчивы, столь же погружены в себя, столь же высокомерны с подчиненными…
К. попытался возразить, но кастелян прервал его решительным взмахом руки.
— Да, высокомерны, просто вы этого не замечаете. Однако в наших краях высокомерие и пренебрежение низшими, будь они хоть одной крохотной ступенькой ниже, — весьма похвальное свойство. Речь не об этом. Дело в том, что есть люди, которые хотели бы сделать вас вторым лицом в Замке, лицом номинальным, отвечающим за все, но ничего не делающим. Дело в том, что Кламм нас покинул. Да, он впал в немилость, разжалован, уволен — все беды, которые могут свалиться на голову человека, на него обрушились. Что же делать?!. Либо терпеливо ждать его возвращения, как это делаю, например, я (но я всегда был сторонником Кламма и этого не скрывал), либо попытаться найти замену. Некоторые обстоятельства сложились так, что этой заменой можете оказаться вы. Формально вы уже занимаете пост, на котором прежде находился Кламм. Однако это ничего не значит. Вспомните, подходил ли к вам хотя бы один из Кламмовых секретарей? Ведь нет?.. Немудрено, что они вас игнорируют: каждому из них граф нашел другую службу. Никаких поручений от вас секретари, конечно же, принимать не будут: они для этого слишком важные персоны. Получается, что в вашем распоряжении остались одни лишь мелкие сошки: не блещущие дарованиями канцеляристы, обреченные сидеть на своих местах до скончания века. Положение ваше довольно шаткое, и, я надеюсь, вы сами это понимаете.
— Конечно, я это понимаю, — К. счел нужным согласиться, — однако… однако есть одна деталь, на которую стоило бы обратить внимание. Дело в том, господин кастелян, что я не землемер и не начальник канцелярии, — все это, конечно, очень важные должности, нужные в таком большом хозяйстве, каким является Замок, но есть должности и поважнее.
К. откинулся на спинку стула и внушительно замолчал, наслаждаясь произведенным эффектом.
— Какие же это, — с почтением, к которому примешивалась легкая издевка, вопросил кастелян, — неужто вы начальство из столицы?
— Почти, или в некотором роде… Я контролер, да… В некотором роде ревизор и в некотором роде конфиденциальный поверенный одной высокопоставленной особы, которую беспокоит все происходящее в Замке.
К. прикрыл глаза с тем видом начальственной утомленности, которая подобает столь важной персоне, а когда открыл их, заметил, что в комнате произошла разительная перемена. Золотисто-белым пламенем пылало электричество, розовая пыль поднималась в воздух; оказалось, на полу лежит роскошная циновка из тонкой китайской соломки, ее полоски — розовые, белые и киноварно-алые — смотрелись как только что прокрашенные и даже еще сохраняли запах намоченной краской соломы — утренней свежестью веяло от них, хотя за окном стояла непроглядная тьма, неярким праздником снега и света. От скромной лампы не осталось ничего, кроме масляно-острого запаха керосина, с каким-то старческим, скрипучим постоянством напоминавшего о себе.
Глава 5
— Вот радость-то, — повторял кастелян взволнованно, — вот наконец все и открылось.
— Ничего особенного, — К. был корректен и слегка отстранен. — Должен же кто-нибудь проконтролировать здешних служащих. Предыдущих контролеров, которые сразу же заявляли о своих полномочиях, пышно принимали, еще пышнее чествовали… Все это вредило делу: возвращались они раздобревшими, нездорово опухшими, но чрезвычайно довольными, бодро докладывали о прекрасном положении дел в Замке. Понятно, что для человека разумного такая картина видится весьма прозрачной: одинаково блестящие глазки, одинаковая полнота и одинаковые доклады. Да, контролеров у нас любят ублажать, но мне, как видите, удалось сохраниться в совершенно неублаженном состоянии…
Кастелян смотрел на К. во все глаза: было видно, что он почти поверил, но многолетний административный опыт требует документальных подтверждений.
— Вас, конечно, интересует документ, подтверждающий мои полномочия? — Кастелян едва заметно кивнул. — Весьма разумное пожелание… Существовала конфиденциальная телеграмма, направленная графу Вествесту. Дошла ли она до него — этого я не знаю и знать не желаю. Я здесь лицо временное и для вас не то чтобы опасное, но… неудобное. Будем называть вещи своими именами — как союзник я бы вам очень пригодился, но как контролирующее лицо я вас отпугиваю. Не будем сожалеть о таком положении дел. Все временно, нет ничего постоянного… Разумеется, мы подружимся, если вы этого так желаете. Разумеется, я буду оказывать помощь в борьбе с вашими м-м… оппонентами. Однако это будет происходить лишь до тех пор, пока у меня не окажется какой-либо информации, компрометирующей вас. Согласны? Вижу, что да, поскольку ничего другого вам не остается. Невозможно быть влиятельным всю жизнь, нельзя обходиться с людьми так, как будто вы можете прожить не только без простейших привязанностей, но и без воздуха. Даже родовитость не позволяет слишком долго существовать подобным образом. Вы же, насколько я знаю, добились своего положения, никак не совместимого с должностью, которую занимаете, лишь благодаря личному усердию да давней брачной истории. Но одного лишь усердия не всегда бывает достаточно, а брак, позволивший вам выбиться в люди, давно уже развалился. Можно было бы переждать тяжелые времена, пересидеть, затаившись, в полном соответствии с вашей должностью: выдавать покрывала да следить за обивкой кресел — в Замке ведь так и норовят залить их чернилами или заляпать невесть откуда взятым жиром. Однако вы так не можете — вы слишком сильно заражены властью, слишком тяжелым ударом будет для вас ее возможное отсутствие. Это так понятно, что и дальнейшему обсуждению не подлежит. Разумеется, я сохраню в тайне наше с вами соглашение о негласной поддержке друг друга. Негласной, заметьте!.. На людях мы будем держаться порознь. Оба мы слишком себя скомпрометировали: вы — настоящим, а я — недавним прошлым, а, как известно, два человека со слегка подмоченной репутацией хуже, чем один, скомпрометированный донельзя.
— О какой компрометации идет речь? — искренне изумился кастелян.
— Вы сами знаете, о какой. Мне тоже все известно, — на сей раз К. решил уйти от длительного монолога.
— Вы заблуждаетесь, господин начальник канцелярии, но опровергать вас я нужды не имею. Мои позиции достаточно укрепились за годы службы в Замке, и потому не может быть и речи о том, чтобы я мог искать чьей-либо поддержки. Вы мне просто нужны, нужны как человек, с которым можно было бы поговорить о разных предметах и явлениях — как в Замке, так и за его пределами. Судя по некоторым косвенным признакам, вы хорошо знаете жизнь; это в вас и привлекает. Однако разрешите вам заметить, что жизнь в Замке вы изучили недостаточно. К примеру, можете ли вы объяснить, чем вызвана внезапная отставка Кламма?.. Ведь нет?!. В таком случае, можете хотя бы объяснить, почему вас приветствовали соловьиным щебетом? Есть ли смысл выносить граммофон в коридор, будоражить многочисленных сотрудников замковых канцелярий, многие из которых не выносят чьего-либо пения?!. Кто-то в гостинице работает, кто-то отдыхает… Однако мы — я и мой поверенный Ференц — сознательно пошли на такое нарушение тишины и уюта. Соловьиный щебет в вашу честь! Конечно, не все так просто: подобные мелодии спасают от подслушивающих, как видите, здесь есть над чем подумать… Вы оказались лицом, облеченным контрольными полномочиями, и потому уже нет необходимости создавать дополнительный шум — хорошо, граммофон мгновенно остановлен, вас принимают в обстановке, более приличествующей столь важной персоне. Сейчас коридорный принесет все, что нужно для ужина… Кстати, вам известно, что вернулась буфетчица Фрида?.. После отставки господина Кламма она решила сопровождать его, но такой решимости хватило ненадолго.
— Этого следовало ожидать, — сухо сказал К.
— Подумываем снова взять ее на службу. Но, думаю, должности горничной ей вполне достаточно. Буфетчицей этой фройляйн уже не стать никогда — слишком… слишком…
— Мятущаяся натура? — подсказал К.
— Совершенно верно!.. Но где же ужин? — кастелян нахмурился и тут же за дверью раздался скрип, шорох, почтительное бормотание… но К. уже сорвался с места и, проговорив, что совершенно не голоден (нет, что вы, весьма благодарен, весьма…), выскочил за дверь, едва не сбив коридорного с обширным подносом, тесно уставленным бутылками и закусками.
“Разобьет”, — мельком подумал К. Что-то в облике коридорного показалось ему знакомым, будто кто-то когда-то уже говорил о нем: сухие светлые волосы, косящие глаза, угловатые движения, ныряющая походка. Однако К. меньше всего хотелось рассматривать гостиничную обслугу; единственное желание овладело им — скрыться, исчезнуть хотя бы до утра, посидеть в безмыслии в своем углу, в каком-нибудь из углов — с тех пор, как К. стал начальником канцелярии, у него не было недостатка в казенных комнатах, в которых можно было бы остановиться.
Постепенно успокоившись, К. начал размышлять: сказочное, шахерезадное какое-то превращение комнаты, странной до убожества, в нечто полное метрдотелевского шика, несмотря на легкость и праздничность, казалось, таило тяжелую загадку. Кастелян не так прост, это ясно… Несмотря на то, что К. вроде бы удалось убедить его в своей особой миссии, проверок все же не избежать. Время пока еще есть, да и на редкость правдоподобная ложь поначалу способна притупить бдительность, поскольку…
— Господин начальник канцелярии, — окликнули К.
Он обернулся. Тяжеловато отдуваясь на каждом широком, подпрыгивающем шаге, подбежал Ференц. “Старый знакомый”, — подумал К.
— Вы срочно должны увидеться с графом. Он чрезвычайно этого желает. Поздний час… но это не помеха. Разрешите вас сопровождать?..
— Я думал, вы посыльный кастеляна, — не без сарказма заметил К.
— Ну что вы, господин начальник канцелярии… Мои обязанности посыльного — это поручение общины. Я выполняю их с равной старательностью, независимо от того, кому приходится служить. Не мог бы сказать, что разным персонам я служу с одинаковой охотой, однако к выполнению такого поручения никто ведь меня и не приневоливал. Вообще-то я служу коридорным, только на выполнение своих прямых обязанностей остается совсем мало времени. Весьма прискорбное обстоятельство… Ну вот мы почти пришли…
Граф выглядел помолодевшим и нервным. Кивком предложив сесть, он начал без предисловий.
— До меня дошла информация, достаточно проверенная, что вы, господин начальник канцелярии, уже бывали в Замке и даже служили в нем в одной из небольших, но очень важных должностей. Служили в то время, когда я отсутствовал… Да. Кроме того, мне известно, что вы — уроженец Деревни. Не возражайте! — он слегка повысил голос, — ваше возвращение, да еще в каком-то сомнительном статусе, нанесло ущерб администрации Замка, а также мне как владельцу земель и главному должностному лицу. В моих землях… на моих территориях, — после секундного раздумья уточнил он, — никогда ничего подобного не случалось.
— Это недоразумение, господин граф (К. подумал, не назвать ли графа “вашим сиятельством”, но вовремя понял, насколько жалко и неуместно прозвучит это формально верное обращение); до нынешней зимы я никогда не был ни в Замке, ни в Деревне…
На слова К. Вествест не обратил никакого внимания. Глядя прямо перед собой, он продолжал:
— Можете думать все, что угодно, можете даже считать меня самодуром, но никто не возвращается так, как это сделали вы. Возвращение ваше грубо, неряшливо, может быть, даже грязно — не хочу вдаваться в детали. Вначале вы ринулись устраивать личную жизнь, нанося при этом массу обид окружающим. Затем путем непонятных интриг скомпрометировали Кламма, а поскольку единственным реальным претендентом на должность начальника канцелярии по странному стечению обстоятельств вы сами и оказались, мне ничего не оставалось, как назначить вас на эту должность. Неужто вы не поняли, что не годитесь для такой серьезной, ответственной миссии, а, дорогой мой?!.
— Почему же? — прошлый опыт К. говорил о том, что дерзость, корректная, тщательно выверенная, может принести не меньше пользы, чем почтительное молчание. — Почему же? — повторил он. — Вряд ли мой предшественник Кламм был компетентнее…
— Кламм здесь больше не служит. Сотрудничать мне приходится с вами. Ваша компетентность меня совершенно не интересует — я слишком занят, чтобы отвлекаться на такие мелочи!.. Полагаю, лучшим выходом из сложившейся ситуации будет ваш немедленный уход!
— Я так не считаю, — заметил К., — и оставлять свою должность не намереваюсь.
Тихо и мелодично прозвенело что-то в дальнем углу кабинета. К. заметил очертания полноватой девичьей фигурки и с удивлением узнал в ней Пепи. Личико ее сияло; облаченная в сиреневый фартук и кружевную косынку, она старательно сметала с небольшого круглого стола осколки фарфоровой скульптурки, видимо, недавно в гневе разбитой графом. Было видно, что в Замке произошли какие-то важные перемены. Ни слова больше не сказав, К. откланялся и вышел.
Наутро, еще затемно, торопливо собрав вещи, К. сделал новую попытку уйти. По знакомой дороге он шагал почти до вечера, когда, наконец, его, почти сморенного усталостью, подобрал крестьянин. Примостившись в санях за спиной у возницы, К. мельком подумал о том, что в нынешнем году зима выдалась слишком длинная, и задремал.
Очнулся он от какого-то вопроса крестьянина.
— Что? — переспросил К.
— Тут останешься? — повторил его добровольный кучер.
Слева от дороги группка невзрачных строений тонула в глубоком снегу. Остальные, видимо, были скрыты угольно-черной ночной темнотою.
— Это что, Деревня? — почти с суеверным страхом спросил К.
— Нет, — весело вскрикнул крестьянин. — Это город, большой город. Столица наших южных провинций.
“А вот здесь я не был. Кажется, точно не был…”, — подумал К., пробормотал что-то утвердительное и мгновенно погрузился в глубокий обморочный сон.