Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2005
Илья Канторович — родился в Калининграде, закончил Уральскую государственную медицинскую академию. Работает анестезиологом. Участник молодежного номера (“Урал”, 2000, № 9).
Тридцатого декабря 1990 года, в шесть часов по декретному времени громко запел разбитый динамик. Студентка Лариса Макаревич смотрела в это время сон, который под влиянием гимна Советского Союза стал быстро изменяться в худшую сторону. Она некоторое время надеялась, что динамик вдруг сломается и замолчит, но ломаться в нем больше было нечему, он пел, пришлось подняться с постели и выдернуть вилку из розетки.
Пол был холодным, воздух тоже. Девчонки спали укутанными с головой и музыки не слышали. Лариса же, существо капризное, укрываться с головой не любила (путались косички), как не любила и спать в свитере (колется) и шерстяных носках (пальчикам душно). Поэтому она сразу стала стыть, а еще пришлось закрыть на крючок дверь, которая за ночь открылась под действием сквозняка чуть не настежь. “Вот бы ворвались ночью пьяные насильники Гыча, Вача, Батя и Дуремар Петрович и всех четверых изнасиловали!” — злорадно подумала Лариса, гигиеническим коконом закручиваясь в еще теплое одеяло.
В одеяле стало так тепло и уютно, что она окончательно решила не ходить сегодня в институтку и, показав язык портрету мужчины-музыканта Джеггера, укоризненно смотревшего со стены своей страшной рожей, сладко сомкнула глаза. Всю бы комнату изнасиловали, и они все как забеременели! И сказали бы хором: “А мы будем рожать!” Ходили бы все четверо пузатые, потом одновременно легли в роддом. Заняли целую больничную палату, а пьяные насильники, тоже всей толпой, носили бы им передачи, стояли под окнами… Вот бы весело было!
Едва Лариса стала засыпать, как затрещали в разных комнатах будильники, встали девчонки, зашуршали в шкафу полиэтиленами и застучали посудами. И, конечно, каждая лично подошла и спросила, собирается ли Лариса в школу. Начиная с третьего раза, ей уже хотелось ругаться, но она воздерживалась. Ей было слишком хорошо, у нее как раз началась первая стадия всякого праздника — высыпание. К тому же в Рождество ругаться нехорошо. Конечно, строго говоря, не было никакого Рождества, а наступал Новый год, да и то завтра, но это детали.
Окончательно она проснулась около полудня. За пределами одеяла летали грозные ветры и сквозняки, и даже на подоконнике лежало немножко снежку. При свете дня хорошо были видны серые, пушистые, словно мышки, комочки пыли под шкафом. Она подмигнула Джеггеру и показала язык соседским картинкам: В. Кузьмину с гитарой “на-караул” и настоящим автографом около уха, А. Пугачевой с убитым тараканом между грудей, а также самому настоящему Аллену Делону, его повесила тоже противная женщина Наташка Савоськина, бывают же такие фамилии. На столе стояла грязная посуда, по всей видимости, чтобы Лариса ее помыла. Там же лежала половинка кекса, чтобы утешиться после посудомойства. За обледеневшим окном искрилось розовое пятно солнца. Лежащие на тумбочке металлические бигуди тоже отливали розовым. Рядом, с краешку, свисал Танькин лифак. Он, судя по прикольной позе, скоро должен был упасть, и Лариса твердо решила подняться, как только это произойдет.
Но тут в дверь постучали.
— Че-е! Я же голая! — громко закричала Лариса, но, опомнившись, со смехом спросила: — Кто это там ко мне стучится?
— Это я, Лариса, открой, — ответил хриплый женский голос.
Пришлось встать раньше намеченного срока и, содрогаясь от прикосновения ногами к полу, открыть дверь. На пороге стояла соседка Алена в длинном теплом халате, свитере, штанах и с перевязанным горлом. Ее светлые глаза слезились, а в руках был сопливый платочек с вышивкой.
— Привет, — удивилась Лариса. — Ты че, заболела? Гриппер, да?
Алена вошла и стала рассказывать о своих злоключениях. И там такое оказалось!
Лариса усадила ее на табуретку посреди комнаты и, вполуха внимая повествованию, занялась своими делами. Она закинула постель, оделась, побрякала чайником, поискала в шкафу что-нибудь съедобное и помыла слюнями чернильное пятно на запястье.
Алена рассказывала, как прожила сегодняшний день. Она встала в шесть часов…
— Я тоже, — легкомысленно сказала Лариса, чем ввергла Алену в шок, потому что встала только что на ее глазах. Пришлось объяснить, что встать-то встала, да не проснулась.
Ну ладно, а Алена встала и проснулась, сварила кашу, умылась, наложила кашу в тарелку, съела ее, померила температуру, обнаружила тридцать восемь градусов по Цельсию, выпила таблетку… но что это?! Полтаблетки!! Да, полтаблетки аспирина, взяла учебник…
— Представляешь, а сегодня захожу в туалет, а там окно завешано новой газетой, и, прикинь, приколота бумажка с надписью “Девушки! Имейте совесть газету не рвать, она повешена не для ваших задов!!!”
— Правда? Так и написано? — восхитилась Лариса, оставив стакан, который просматривала на свет.
— Ага, представляешь?! Это староста этажа, я точно знаю, она такая хамка, один раз, представляешь…
Тут Лариса вспомнила, что хочет есть, и опять полезла в шкаф, и опять нашла там то же самое, то есть пятилитровую банку, на дне которой темнело варенье. Но снимать с нее крышку всегда звали мальчишек, притом все равно уже с плесенью. Лариса взглянула на чайник и увидела, что он не закипит.
— Эй! — удивленно вскрикнула она. — А чай-то у нас непоставленский!
Алена испуганно посмотрела на нее. Этот возглас сбил плавное течение речи и перепутал ее мысли. Лариса пообещала в другой раз без причин не кричать и села краситься, решив поесть потом.
Красится Лариса очень подолгу, может, даже целый день. Вот она сидит рисует, вот, казалось бы, все нарисовала, но это только эскиз. Посмотрит на себя такую в зеркале, закатит глаза и все сотрет. Походит, построит всякие физиономии, поковыряет в носу и придумает новое. Сразу энергично как сделает набросок другого варианта! Встанет, отойдет посмотреть в зеркало издали — не, не нравится… И так может продолжаться долго, если, конечно, некуда бежать.
И никто не понимает ее порывов и позывов! Встанет над душой какая-нибудь дурочка: “Ну, Лариииса, ну красииииво, ну хвааааааатит!”. Красиво! Понятно, что красиво. Когда некрасиво, так и краситься бесполезно. Но “красиво” бывают разные, да и смысл макияжа вообще не во внешности, а во внутренности, ради душевного комфорта и равновесия. Если ей невесело или не хочется жить, она красит себе рожу и другим советует.
Вот простой пример: ноябрь, на овощехранилище решили перебрать овощи, потому что в июле убрали, свалили, а они гниют, как ненормальные. Все людики едут ковырять морковки. Отделять их одну от другой. Перед отъездом Лариса обязательно сядет и будет краситься минут сорок, и наплевать на лысины ректора Ястребова, и даже если из-за этого она не успеет купить с собой еды, то зато у нее будет хорошее настроение, а потом в крайнем случае можно все стереть, ну и уж накормят. И напоят.
Или просто все тебя бросили, зарезали на госэкзамене ни за что ни про что, просто потому что ты красивая и глупая, а профессорша — чрезвычайно старая дева с бородавкой на щеке, притом умная, хотя и не особенно.
Или просто накатило вдохновение — вот она и сидит, малюет. И из зеркала на нее глядит то впервые накрасившаяся школьница, то она же, но уже на выпускном, то дама с шармом за прилавком попугаев, вобл и семечек, то еще кто-нибудь.
И уж тем более это не для мужчин. Мужчины! Господи, что они-то могут понимать!
Правда, от такого поведения может и косметический набор кончиться… Это, конечно, будет полная стрельба, но и эту пугающую мысль можно пока закрасить, а там авось кто-нибудь да подарит.
Алена давно ушла, и на часиках было начало четвертого, когда Лариса опомнилась. Сейчас должны были вернуться девчонки, собираться на вокзал, по домам. Ей ни капельки не нравилось присутствовать при хлопотах, разбивках посуды, поруганиях, помирениях, передаче приветов всем и вся, и она, собрав по карманам и тумбочке все наличные деньги, стала одеваться. Оделась, закрыла комнату и, разжав пальчики, уронила ключ в карман. Быстро простучав каблуками в темном коридоре, стала спускаться по лестнице.
Для всех нормальных людей день близился к концу. Явно ощущалось приближение праздника: на лестнице появились окурки относительно хороших сигарет и мандариновая кожура, многие комнаты опустели, а из других громче обычного доносилась музыка. На втором этаже около электрощита студент Коровин чинил ток. Он выворачивал все по очереди пробки, а издалека кричали: “Нету-у! И сейчас нету!”
На улице оказалось так морозно, что у Ларисы захватило дух, а уже через несколько секунд защипало нос. Под ее осенними (зато модными!) сапогами снег скрипел так здорово, что она понеслась с места в карьер, сообразив, что сапоги недолго сохранят тепло. По небу пролетела одна-единственная ворона. Торопливые прохожие закрывали варежками свои разные носы, и все варежки были белым-белы от инея, а кусты, под которыми притаился канализационный люк, казались снежными кораллами.
Дважды поскользнувшись, Лариса подбежала к автобусной остановке. Толпа волновалась, как море, и каждый думал о том, что ему нужно ехать на автобусе. Лариса попрыгивала на одной ноге и растирала уши и нос. Подошел и первый автобус, но такой ужасно толстый, что влезать она и не пыталась. Автобус вместил в себя от силы пассажира два и отъехал, медленно стряхивая излишних людей, цепляющихся за разные его части. Начало смеркаться, и некоторые автомобили зажгли фары.
Откуда ни возьмись возник еще один автобус. Лихо набирая скорость, он пронесся мимо остановки и, внезапно остановившись метров через тридцать, несмело открыл одну переднюю дверь. Толпа ахнула и рванула вперед. Хрустнуло под сапогом какое-то стекло, и, поскользнувшись, Лариса упала. Быстро спрятав руки под себя, она вскочила на корточки, но сразу же была сбита вновь.
— Дураки, что ли?! — громко удивилась она и, встав на колени, оперлась руками о лед, выбирая удачный момент для броска вверх. Перед глазами мельтешили валенки, возле ладони вдавились в лед чьи-то раздавленные очки. Когда она вскочила, автобус еще не отъехал. У его двери образовалась давка, похожая на вибрирующий вокруг улья рой медведей. Увидев, что автобус увяз в толпе и не может двигаться, вся остановка с новой силой бросилась на штурм.
Внезапно совсем рядом послышалось отчаянное оханье и причитание. Лариса оглянулась: какая-то хармсовская старуха, сбитая с ног, пыталась встать, но от каждого толчка снова летела на четвереньки. Ей бы следовало притаиться, но тут же какой-то зубастый дядька запнулся о старухин валенок, оступился, и с размаху впечатал тяжелый сапог в зеленую бабкинскую варежку. Не в смысле рот, а в настоящую варежку, на руке.
Лариса болезненно сморщилась, боясь услышать тихий отвратительный хруст, который она очень знала, но ничего такого не услышала из-за рева толпы и шума машин. А ведь он был, хруст-то, не мог не быть. Старуха тонко закричала. Зубастый дядька промчался вперед. Автобус тронулся, люди отхлынули, бабка сидела на грязноватом льду и жалобно подвывала, выставив руку перед собственным лицом. Оно сжалось в кулачок, а обтянутый темной кожей оттопыренный подбородок, столь выдающийся, что слезы капали прямо на него, противно дрожал.
Быстро образовался круг любопытных. Никто не смеялся. Не только добрая, но и находчивая Лариса догадалась помочь старухе встать. Несколько человек сразу захлопотали вокруг жертвы. Кто-то сдернул зеленую варежку и тут же нечаянно ее потерял, а бабкино запястье на глазах распухало, наливаясь синюшным соком.
Лариса не стала досматривать — слишком тесно стало от сочувствующих, они толкались, а ей такая травма — фигня просто. Она не таких насмотрелась. Например, летом приходит в травмапункт бомжиха. Еще не очень старая, то есть в полном расцвете сил, крепкая такая бабешечка, загорелая, обдутая всеми ветрами, но страшно смущена тем самым, что она бомжиха со всеми возможными в этом состоянии наворотами. Тем более со страшного похмелья. Очи держит долу, между делом нюхает, не сильно ли она подванивает, а тем временем имеется открытый перелом большой берцовой кости. Зрелище торчащих костных обломков ужасное, для не медика едва ли выносимое. Сама пациентка, кстати, не медик, поэтому для нее зрелище было невыносимо. Она плакала, дрожала крупной дрожью, и все дела. А Ларисе — хоть бы хны!
И нечего тут смеяться! Потому что впечатлительным людям чужое — не лучше своего. Вот у них в группе одна впечатлительная девочка потеряла сознание при виде снятия операционных швов, а пациент ничего такого не потерял, хотя больно было именно ему. И не то, чтобы он был какой-нибудь героический атаман, наоборот — худенький и лысенький, и страшно скулил, и сучил ножками, пока хирург вытягивал из полузасохшего шва окровавленные нитки. А девочка на это смотрела, смотрела, потом побледнела, застонала и — хлоп на кафель. Хирург уложил ее на кушетку, дал нюхнуть аммиака, а уж потом вернулся к больному и снова стал тянуть из него жилы.
Так что какое-то там запястье у старухи — фигня просто. Лариса только вообразила скользкую дорогу в травмапункт, причем визовский, стужу, не унимающую боли, и резкий окрик хирурга: “Ну разогни, кому говорят! Разогни, неправильно срастется, ну!”
Но, впрочем, это происходило уже в автобусе, где Ларису неловко прижало к поручню поясницей, почти на излом. Рядом дышал густым алкоголем прямо в ухо симпатичный, несмотря на прыщавость, юноша в собачьей шапке. Его партизанская рука двигалась, а дыхание прерывалось. Ощутив робкое прикосновение к бедрам, Лариса ловко двинула тазом в сторону соседа и ощутила крепость толчка, пришедшегося как раз. Юноша подавился и стал беспокойно переступать с ноги на ногу. Автобус шел в центр.
Колготок, за которыми она, собственно, и ездила (просто это плохая примета — говорить куда, а то не получится), Лариса не купила. Попалась на глаза эта противная пластиночка, то есть она не противная, а замечательная, только из-за нее не осталось денег.
Лариса стояла в комнате спиной к батарее, прижав одну ногу к ее горячим облупленным ребрам. Комната, тускло освещенная слабой лампочкой на потолке, была чиста и пуста, на столе лежала записочка, желавшая ей хорошо встретить праздник и забрать в 39-й комнате Наташкины конспекты для Минзифы, потому что она будет рожать и хочет до этого сдать хоть часть экзаменов.
Когда сквозь дырочку в капроне стало жечь пятку, Лариса попыталась отойти от батареи, но не тут-то было, потому что пятка успела как-то застрять между ребрами батареи, и она долго ее вынимала разными обманными движениями ноги, и успела обжечься. Подпрыгивая на одной ножке, стала расстегивать кнопки на пальто еще плохо гнущимися пальцами.
До ночи было долго. Подружки разъехались. Новая пластинка радовала только отчасти: проигрывателя-то нету, а читать надписи скоро надоест, и все равно будешь весь вечер слушать “Ласковый май” из-за стены, вот тебе и весь вечер трудного дня.
Лариса вздохнула и стала раздеваться дальше. На глаза ей попалось зеркало, откуда глянула черноглазая красотка с пылающими щеками. “Славная! — подумала она. — Снять лифак, что ль?” Сняв и убедившись, что с голыми-то сисечками еще в сто раз красивее, она услышала, что дверь открылась.
На пороге стоял длинновязый студент Смычков и, быстро расплываясь в улыбке, спросил;
— К вам можно?
Лариса повернулась к нему спиной и, прикрыв млечные железы руками, ответила:
— Выйди вон, скотина.
Студент Смычков шумно плюхнулся на пол и, вытянув длинные ноги в разваливающихся тапочках, промурлыкал:
— Лариса, ведь ты сестренка мне, Оленька! И как же ты меня не любишь, не жалеешь?
— Сереженька, я тебя очень люблю и особенно очень жалею, но выйди из комнаты, а? Видишь, тут голая женщина… — сказала Лариса, глядя в черное окно, за которым прожекторы стадиона не могли развеять морозного тумана.
— Я мэн крутой, я круче всех мужчин! — заметил Смычков и зажег окурок папиросы.
— Да уберешься ты или нет?! — вспылила Лариса, и, отняв руки от груди, подняла с пола тяжеленный второй том анатомического атласа Синельникова, и угрозила им Смычкову, замахнувшись с намерением опустить на вражескую голову. Глаза ее вспыхнули неземным светом, а тяжелые круглые украшения всех женщин чарующе качнулись перед носом Смычкова. Он вскочил на ноги и, выбежав за дверь, со стуком ее захлопнул.
— И не приходи больше никогда! — крикнула она вслед.
— Свят, свят, свят… — пробормотал за дверью студент и, пригласив ее в гости, ушел восвояси.
Лариса подошла к зеркалу и снова замахнулась фолиантом. Получилось страшновато и красиво. Она бросила Синельникова на кровать и накинула халатик. Она присела, и немножко почитала конверт пластинки — “Кэнт Бай Ми Лов”, “Эни Тайм Эт Олл”, и вдруг подумала, что шут с ними, с колготками, а вот что-нибудь съедобное точно нужно было купить. В этот самый миг за стенкой включили — ну, что она говорила! — запись группы “Ласковый май”. Он так любит целовать и гладить розы, что уже не может сдерживаться даже при посторонних. И так третий год подряд! Лариса выключила свет, запахнула халат и, шлепая тапками по линолеуму, пошла к Алене.
“Вот они, условия! Вот оно — Рождество Христово! Хоть бы Алена, что ли, дома оказалась!”
Та оказалась. В компании незнакомой девочки в очках. Девочка вязала, а хозяйка болела. Работал телевизор, но звук был выключен, и на мелькающем экране первый и последний Президент СССР, как рыба, хватал ртом воздух, спасибо, что не вафлю. Ларисе налили горячего слабого чаю и дали вилку — на столе стояла сковородка с обжигающей разогретой лапшой.
— Представляешь, она мне говорит: “А что еще там происходит?” Я говорю: “Воспаление”. Она говорит: “Какое?” Я говорю: “Я же назвала”. Она говорит: “Ну правильно, а еще какое?”. А какое, больше никакого, я специально потом в учебнике смотрела.
— Надо было так и сказать, — сказала очкастая подружка, кстати, очень хорошенькая, и почесала спицей в ухе.
— Ну да, скажешь ей! Она сразу: “Больше трех я вам поставить не могу”. Я говорю: “Вы знаете, я болела, у меня аднексит, и справка есть”. Она говорит: “Ну так что же, учить не надо?” Я говорю: “Я учила”. Она говорит: “Недостаточно учили”.
Лариса неторопливо ела пищу и, с интересом поглядывая на президента, пыталась понять, как это глухие читают с губ, но не смогла, хотя смысл речи в общем был ясен. Алена показывала девочке справку о своей болезни, та, не глядя, кивала головой. Лариса подумала, что, наверное, если бы Алена показывала не справку, а непосредственно очаг воспаления, там, на экзамене… Тут она поперхнулась, обожглась чаем и перестала представлять глупости.
Это как один раз в клинике: был разговор об эндоскопии, и повели группу смотреть на это чудо техники. Сидит, раздвинув толстые ляжки, пожилая тетка, ей в маленькую дырочку засунут эндоскоп, и всех студентов приглашают полюбоваться на внутренности теткиного мочевого пузыря. И приглашают довольно настойчиво, потому что студенты конфузятся. А они конфузятся, потому что надо глазом прильнуть к окуляру эндоскопа, а он глубоко погружен в теткину лобковую шерсть, почему-то мокрую. То есть понятно, почему, потому что тетка тщательно подмылась перед процедурой, и это похвально, но вот вытереться не догадалась. И как-то прильнуть к эндоскопу студентам неохота. Но ничего, на такой случай всегда есть пара отличниц, они-то все сделают, что им скажут. А остальные студенты стояли у стеночки и воздерживались. Однако это им, разгильдяям, не помогло! Потому что скоро преподавательница вынула полезный прибор из подопытной тетки и стала рассказывать о перспективах эндоскопии. С большим энтузиазмом, взволнованно размахивая прибором, с которого во все стороны летела моча, и тщетно студенты уклонялись от брызг. Тоже весело было.
Алена тем временем рассказала, как она в клинике потеряла номерок от раздевалки и из-за этого не пошла на лекцию, а та девочка сказала, что правильно сделала, потому что этот дурак все равно бы не пустил.
На стенке висел календарь с котенком в рюмке. Президент взывал. Девочка вязала.
— А часы-то у вас стоят! — заметила Лариса.
— Ой, правда! — встревожилась, взглянув на будильник, хозяйка и рассказала, как уже два с половиной раза из-за них проспала. Лариса еще посидела и распрощалась с девочками. Хорошего понемножку.
Выходя от подружек, она почувствовала, что уже вполне созрела для посещения Смычкова, да и он, наверное, исправился за это время. Поэтому она спустилась на этаж ниже и подошла к двери комнаты “17”, из-за которой доносились звуки известной ливерпульской песни “День триппера” и другой разнообразный шум. Лариса постучала три раза. Разнообразный шум прекратился. Лариса еще постучала. “День триппера” также был остановлен.
— Кто там? — осторожно спросил Смычков.
— Ну открывай же! — капризно сказала Лариса.
— Свои! — приглушенно сообщил Смычков собутыльникам в комнате и заскрежетал замком.
Лариса вошла. На лице Смычкова горели красные пятна, изо рта торчал потухший окурок. От стола до лампочки стелился слоистый дым. Сидящие за столом студенты Подгузный и Коровин с облегчением выставляли из-за занавески бутылки и стаканы.
Комната представляла собою параллельный параллелепипед с четырьмя железными койками, две из которых стояли вплотную, составляя так называемый “сексодром” для испытания секс-бомб. Подоконник был забит посудой, главным образом винной, и остатками пищи. На полу имелся магнитофон со здоровенными колонками. Столбиками, как золотые дукаты у старинных банкиров, лежали возле него магнитофонные кассеты. Из предметов роскоши здесь был только самодельный плакат “НЕ СПИ, ТЕБЯ СЛУШАЕТ ВРАГ!”, в середине которого Смычков приклеил высохшее черное ухо из морга. Глуповато, конечно. В смысле — текст лозунга. По идее-то спи себе, и пусть враг сколь угодно слушает твой храп. Но зато сделано собственными руками, и плюс, конечно, ухо мертвеца.
Смычков был мастер на такие дела. Он с первого курса был поражен в самое сердце известными байками из жизни студентов-медиков, их можно даже не приводить. Но, с другой-то стороны, может быть, на белом свете остались еще какие-нибудь люди, кроме медиков, так эти люди могли не слыхать, так лучше привести. Это все из жизни трупов, жмуров, то есть.
Вот точно такое же ухо мертвеца однажды в автобусе попросили передать на компостер вместо абонемента, и взявшая его подслеповатая женщина, когда ощутила в руке что-то неправильное, пригляделась и сошла с ума. (Любопытно, что все фигурирующие в этих байках жертвы студенческих шуток непременно лишаются рассудка, хотя с чего бы?) Также обезумел один сторож морга… нет, не один, а двое! Первый — оттого, что студенты рассадили жмуров за стол и всунули им в руки игральные карты, а сторож вошел и увидел. Второй чокнулся вообще без помощи студентов, а все потому, что привезли замерзшего жмура с поднятой рукой, прислонили к стене, а сторож сел к нему спиной, а жмур оттаял, и его рука упала сторожу на плечо. Эта история вообще ниже всякой критики, ее мог придумать только человек, никогда не бывавший в морге. Первую, кстати, тоже.
Большей внутренней культурой обладала байка, фигурировшая в Свердловске под мрачным названием “Голова профессора Гвоздевича”, причем еще в те годы, когда сам Гвоздевич и доцентом-то не был, не то что профессором. В общем, там жил да был студент, который очень увлекался науками и решил, что не дело это — изучать столь сложный костный орган как череп по анатомическому атласу. Ну и вообще для эстетики, ведь вон Пушкин даже Дельвигу прислал череп, а уж медику, как говорится, сам черт велел. Конечно, в продаже имелись пластмассовые открывающиеся сверху черепушки, но это не стильно, да еще денег стоят, а студент, может, был бедный. И вот он однажды засиделся на кафедре анатомии подольше и, воровато озираясь, прокрался в пустую (в том смысле, что живых там не было, а этих-то хоть пруд пруди) мацерационную. Выбрал себе жмура по вкусу, чтоб, главное, голова побольше была, и оную последнюю отпилил ржавым штыком, а потом бросил в авоську да и был таков! Приходит домой, а жил на квартире у хозяйки (которая в финале и сошла с ума), положил голову в бельевую кастрюлю и поставил кипятить, чтобы, значит, разварить и отделить от костей ненужное ему мясо. Устал, перенервничал, прилег на диван и моментально уснул, а она, конечно, работала гардеробщицей в театре, а театр сгорел, тут она и приди…
Смычков долго и жадно вслушивался в эти истории, а впоследствии и сам внес свой непосильный вклад. Сначала отрезал тонкий пластик от самой жопки колбасного сыра, где все оно такое сморщенное, высушил, носил в нагрудном кармане, а в столовой доставал и говорил, что это срез мозжечка. Некоторые девушки визжали, хотя с ума ни одна не сошла. Потом, будучи однажды сильно навеселе, он притащил в комнату целую руку. Но это оказалось чересчур: тут визжали не только девчонки, а даже видавшие виды соседи по комнате, и тут же хотели его побить, но Смычков встал в фехтовальную позицию и стал защищаться жмуриной рукой. Получить этой рукой по морде никому не хотелось, и соседи, плюнув, ушли пить пиво в другую комнату. Однако через несколько часов оказалось, что эта обезьянья рука слишком смердит формалином, чтобы жить с ней в одной комнате, аж глаза слезятся, и еще не протрезвевший толком владелец попросту выкинул ее в форточку, приговаривая: “Вот так и рождаются нездоровые сенсации!” Окрестная стая бродячих собак скоро нашла препарат, обнюхала и пришла в ужас, однако расстаться с таким сокровищем им было жаль, и они еще много недель таскали его по дворам в зубах, очевидно, надеясь, что мясо как-нибудь проветрится.
— Лариса! — восхитился Смычков и попытался обцеловать ее, но промахнулся. Она милостиво улыбнулась. Будущие доктора Подгузный и Коровин засуетились, освобождая табуретку от кассет.
— Штрафную! — придумал Смычков и налил водки в мутноватый стакан. Подгузный включил магнитофон. Лариса не хотела долгих упрашиваний и сделала глоток теплой водки. Мальчики заулыбались и все трое стали говорить комплименты.
— Лариса! — элегантно заплетаясь языком, соврал Смычков, — Вы — прелесть! Я имею честь впервые видеть вас за нашим столом!
Стол был покрыт изорванной газетой, прозрачной от жирных вобловых пятен. Лариса посмотрела на Подгузного. Тот сразу опрокинул кружку, и пиво потекло по газете. Он извинился и объяснил, что голова у него абсолютно ясная, а вот руки всегда перестают слушаться, особенно если с димедролом. Ларисе тоже предложили пару таблеток, но она ответила, что вот именно на антиаллергический димедрол у нее как раз аллергия.
Выпили по следующей. Коровин долго смотрел на Ларису и, мучаясь, сказал:
— Ларисанька! Вы думаете, может, что мы пьяницы? Вы так думаете? Не-е-ет! — и он засмеялся. Видно было, что он выстрадал это. — Не-е-ет! Мы пьяны, да… Это от безысходности. Потому что наша жизнь — это прозябание. Да, Ларисынька! Твоя жизнь — прозябание… Чем ты живешь — и он брезгливо поморщился. — Ты живешь только суетой, потому что ты живешь только похотью и мещанством… это у тебя от безысходности… А мы… — и он с изумлением обвел глазами комнату. — А мы просто пьяницы, простые русские пьяницы.
Лариса чудесно улыбалась и слушала. Но друзья вступились за гостьину и свою честь. Смычков сказал, что не позволит очернять самую лучшую девушку курса. Подгузный перекрутил пленку на начало триппера и закурил. Но сигарета была залита пивом, и он поджигал мокрую бумагу, пока не обжег пальцы.
В животе у Ларисы зажглось солнышко. Разлили водку до конца. Она не стала больше пить, но никто этого уже не заметил. Магнитофон стал тянуть, но и это никого не заинтересовало, даже когда он совсем остановился.
Подгузный снова опрокинул пиво, на этот раз не меньше литра. Оно потекло по полу, залив Ларисины шлепанцы. Она сбросила их и поджала ноги под себя.
— Раз мне мой сосед говорит: “Вовка, к тебе сегодня этот приходил, с кафедры физиологии, препод наш!” Такой весь, бедняга, испуганный, наверно, решил, что его на дому экзаменовать пришли. Вы бы видели его рожу, когда этот препод через час на карачках возвращался из туалета! — с пафосом закончил Смычков.
Коровин жмурится и, будто невзначай, в четвертый раз трогает Ларису за коленку. Ей щекотно и смешно, но она не подает вида.
— Это его в тридцатой комнате накачали, — поясняет Подгузный. — Ох они и бухают! Я раз захожу — там все! Один — под столом в простыне, другой сидит за столом и спит, уткнулся носом в учебник философии. У самого носа в учебник вбит гвоздь, и как он на него не напоролся, а это что, Смычков, ты спишь? Нет?.. Ну, а третий, да? — третий совершенно голый на раскладушке, и причем на губах у него, прикинь, засохшие рвотные массы, и осталась такая в ней маленькая дырочка, через которую он, понимаете, дышит…
И долго еще они рассказывали про тридцатую комнату. Туда специально собрали остолопов, каждый из которых, будучи поселен с нормальными студентами, быстро сделает их ненормальными. Но это было ошибкой руководства. Собранные вместе, эти бурсацкие типы обрели критическую массу и сделали ненормальным все общежитие.
Звали их Гыча, Вачя, Батя и Дуремар Петрович.
Гыча был профсоюзным активистом. Он отличался тем, что не менял носков даже на водку, но само по себе это бы еще ладно. На беду он оказался щеголем, вовсе не хотел, чтобы носки его воняли. Поэтому он регулярно плескал во всю имеющуюся у него обувь все, что подворачивалось под руку пахучего: одеколоны, духи, туалетные воды, дезодоранты, освежители воздуха, а иногда даже душистые шампуни. Когда вы проходили мимо комнаты, вы ощущали сложный парфюмерный запах, пожалуй, даже приятный. Но в самой комнате он становился столь густ, что уже никто не назвал бы его приятным. Сверх того, поскольку всякий побывавший в комнате быстро им пропитывался, а потом повсюду разносил, все общежитие чрезвычайно странно пахло, и, хотя запах собственно носков в таком букете субъективно не ощущался, объективно он все же был и очень концентрированный, со всеми присущими ему феромонами. Не исключено, что именно поэтому студентки, здесь проживающие, в общем обладали большей сексуальной активностью, нежели в среднем по отрасли.
Гыча, кроме того, увлекался восточными единоборствами и самыми экстремальными видами иоги. Однажды он свернулся в столь сложную медитативную позу, что не смог самостоятельно развернуться. И это бы еще пустяки, но свернулся он, сидя на кровати, при попытках же развернуться с кровати упал и больно ушибся, но так и не развернулся. В этой позе и с шишкой на лбу его и обнаружили вернувшиеся сожители. А вернулись они поздно вечером, выпивши, и поэтому сначала долго смеялись над Гычей, потом сели пить и играть в карты, нарочно не оказывая ему никакой помощи до тех пор, пока он не посулил поставить еще пива.
Кстати, об игре в карты. Вача был заядлым картежником и быстро пристрастил к этому делу всю тридцатую комнату, которую, кстати, сами ее обитатели не именовали иначе, как казино. Игра, как водится, шла до рассвета, число игравших достигало десятка, и, поскольку при этом выпивалось великое множество пива, а отрываться от лобмерного стола никому не хотелось, в комнату обыкновенно ставился здоровенный эмалированный таз, куда всю ночь и мочились игроки. Самому Ваче обыкновенно не везло, и часто он проигрывался подчистую. Тогда он целыми днями бродил по общаге и орал: “Девки, жрать хочу!” Сердобольные девки его кормили. При этом он был одет в засаленный шлафрок и персидские туфли, а где их взял, неизвестно. Он вообще любил помещичий шик и, единственный из обитателей общежития, спал не на койке казенного образца, а на страшно ободранной оттоманке, которую однажды увидел на помойке, сбегал за приятелями и притащил в комнату. В отличие от Гычи, Вача пил, как художник.
Батя тоже пил, как художник, более того — он вообще не был студентом. То есть когда-то был, потом его отчислили, но он продолжал жить в казино. Это, конечно, было совершенно противу правил, но имелось два обстоятельства, благодаря которым легче было выселить все общежитие, нежели его одного. Первое — это его исключительная физическая мощь, второе — то, что теперь он работал таксистом, по ночам приторговывая водкой, зарабатывал соответственно, притом был щедр на займы и тароват на угощение, равно товарищам и коменданту. Он легко мог бы снимать квартиру, но ему гораздо больше нравилась студенческая жизнь, притом именно такая, о которой только и может мечтать всякий студент: а) экзамены сдавать не надо; б) денег как грязи.
Что же касается Дуремара Петровича, учившегося в одной группе с Ларисой, то на самом деле никто его так не называл, это были два совершенно независимых погоняла. Одни люди звали его Дуремаром, другие — Петровичем, вот и все. Он отличался дуростью, в смысле способностью попадать в самые дурацкие положения.
Например, все пошли в пивбар вместо лекции, к вечеру все одинаково напились, но только одному Дуремару Петровичу случилось, выйдя, упасть на снег и тут же почувствовать, что мочевой пузырь лопнет прямо сейчас, что даже встать не успеть. Петрович судорожно расстегнул ширинку и стал мочиться лежа. Именно в это время мимо пивбара проходил декан факультета и усмотрел это, безусловно, омерзительное зрелище будущего врача (а поскольку из-под дуремарского полушубка торчали полы белого халата, это видели все прохожие), который напился до того, что мочится под себя. А Петрович вовсе не собирался мочиться под себя, но он неудачно упал, в ямку, и только потом заметил, что все стекало к нему обратно. Вот не везет значит, а так-то он был ничуть не пьяней остальных.
В другой раз зашел разговор о “цыганском гипнозе”, но Петрович ни в какой гипноз не верил, кричал, что просто не надо быть лопухами, что его, бывшего пограничника, никто не обманет и, увидев на улице стайку цыганок, нарочно подошел и попросил ему погадать. Ему погадали, и он лишился обручального кольца и всех денег, а как раз получил стипендию, причем не только свою, но еще и за одного заболевшего товарища. Ну и тому подобные истории, однако Петрович никогда не унывал, а, наоборот, всегда громко ржал, широко открывая рот, где по разным случаям не хватало многих зубов.
…Но свет все тусклее, речи бессвязнее. Пиво и водка кончились. Подгузный отвалился на кровать и, хрипя, засыпает. Смычков спорит с воображаемым оппонентом о судьбах отечества и призывает Ларису ни за кого не голосовать. Коровин как-то странно хрюкает и припадает к вышеупомянутой коленке уже губами, но от резкого наклона ему делается плохо, и он, шатаясь, спешит в коридор, Смычков встает и, обняв Ларису, пытается ею овладеть. Она смеется и, нашарив мокрые шлепанцы, покидает комнату.
Ей еще что-то кричат и неуверенно машут руками.
***
Лариса вернулась к себе и сначала решила помыть тапочки, липнущие от пива, и ноги заодно, но вспомнила, что по случаю Нового года воду в кранах выпили жиды. От этого захотелось плакать, и она села за косметический набор, поставив перед собой грустное зеркало.
А ведь она твердо рассчитывала никуда не ходить сегодня! Чем плохо сидеть дома? Тепло, светло и никаких неприятностей. Конечно, с другой стороны, сегодня просто некуда пойти, но это неважно. Важно, что человек сам хотел как лучше.
Она достала косметичку и стала краситься по-уличному.
— Нельзя же так, дорогие товарищи! — сердито сказала она своему отражению, не задумываясь, почему нельзя и чего собственно.
Лучше всего, наверное, было бы не валять дурака и, включив телевизор с приклеенным бумажным номером, залезть под одеяло, но она уже почти накрасилась, и жалко было этим не воспользоваться.
Решительно пройдя мимо спящего вахтера, бабы Сони, Лариса открыла тяжелую дверь и оказалась на улице.
Какой мороз! Градусов тридцать или даже все тридцать девять. Ясное черное небо с такими звездами! Огромная луна окружена белым туманным ореолом. Сквозь сплетения черных веток просвечивают яркие фонари. Со всех сторон — огромные жилые коробки, похожие на костяшки домино с желтыми точками.
“Ох, как тяжко жить на свете, не усвоив междометий, ох, как тяжко…” — торопливо выскрипывал снег под ее сапожками.
Лариса не выносила тяжести. Она терпеть не могла тяжелых: одежды, рока, живота, мыслей и жизни. Бороться со всем этим было не под силу, потому что труд тяжелый ей тоже был тошен.
Она свернула на небольшую улочку. Здесь было совсем темно и, кажется, еще холоднее. Появилось чувство, что колготки примерзают к коже, хотя такого не может быть по физике. Лариса зашла в первый же подъезд и, поднявшись на площадку, положила руки на батарею. Часики показали ей половину одиннадцатого. Вверху хлопнула дверь, щелкнул замок, и какой-то людик стал спускаться вниз, но остановился у нее за спиной и так стоял.
Лариса повернулась, чтобы сказать, но черты этого молодого человека оказались не только прекрасными, но и очень знакомыми.
— Лариса, привет, что тут делаешь? — с улыбкой воскликнул он.
Лариса тоже улыбнулась: прямо как в сказке! Старый знакомый! В новогоднюю ночь! Когда она замерзает под окном! Как в сказке!
***
Он проснулся первым, потому что всякое может случиться. Позолоченная стрелка настенных часов приближалась к одиннадцати. Рядышком, положив руки под голову и приоткрыв губы, крепко спала девушка. Очень пригожая. Он улыбнулся.
На кресле висело ее платье, хотя он точно помнил, что вчера одежда была просто сброшена на пол. Он удивился, потом встал и, с удовольствием почесывая спину, вышел из спальни. Опять улыбнулся: все получилось как в сказке.
Ларису он видел третий раз в жизни, причем два раза она над ним подшучивала, а в третий — вот, полюбуйтесь! Обернулся, полюбовался. Женщины, пожалуй, действительно загадочные существа. И ласковые. Совсем другое дело, что не все это понимают. Не все родители. Они вернутся часам к двум, может, позже. К этому времени надо будет расстаться и немного прибраться.
Но главное дело-то в том, что — никто не поверит! — это было с ним впервые! И он был просто блестящ. Вы только подумайте — впервые! И даже многоопытная Лариса не догадалась! Каков ловкач! Он, конечно, читал специальную литературу, слышал много приятельских рассказов, смотрел порно по видику, но ведь это все теория, а тут практика. Он так правильно и грамотно обнимал ее, целовал, как будто всю жизнь только и делал, что встречался с женщинами. С легким внутренним трепетом, но очень решительно раздел, уложил в кровать, разделся сам, и все у него получилось! Уму непостижимо!
А впрочем, ничего непостижимого нет. Просто он очень крут, а теперь приобрел опыт и будет еще круче! Он засмеялся от радости и направился чистить зубы.
(И кстати: что мы все “он” да “он”, как будто секрет какой! Коля его зовут, Коля Басманов, студент теплофака УПИ, познакомились на демонстрации.)
Ларисе снилось что-то красное и мокрое, кажется, шелк. Поэтому проснулась она с удовольствием, окинула взглядам приятный интерьер незнакомой квартиры, все вспомнила и, потянувшись, свободно раскинула ноги и руки по широкой кровати. Перевела взгляд на платье и сразу увидела затяжку на самом видном месте. Ужас какой, когда она успела? Под креслом валялось нижнее белье, причем трусики были в очень некрасивой позиции, особенно при дневном освещении. Стоило, кстати, воспользоваться случаем принять душ.
Но все эти мелочи бледнели перед великолепным ощущением легкости и даже какого-то головокружения. Она посмотрела в окно и чуть не вскрикнула от неожиданности — небо такое низкое и мохнатое, что трудно различить, где оно кончается и начинается уже просто снег. На фоне неба снежинки были черными, а на фоне домов — белыми, легкая метель заворачивалась в какие-то длинные улитки и коридоры между домами.
Она встала и, не одеваясь, подбежала к окну. Стрелочный термометр за стеклом невероятно показывал минус шесть. Снегопад, матовый его свет — все навевало приятную слабость и истому. Лариса чихнула и чихнула еще раз. В носу будто запел комарик, она содрогнулась всем телом и вновь оглушительно чихнула. Вдруг неприятно кольнуло в пояснице. “Еще не хватало почки вчера простудить!” — мелькнуло в голове. Она резко и досадливо нагнулась за трусиками, и тут внезапная боль пробила ее от ног до шеи, как электрический удар. Лариса замерла. Отголоски боли пробежали по всему телу и притаились.
Ого! Нет, Лариса, никакие не почки, и это, с одной стороны, радует, но с другой-то…
Немного выпрямившись, она попыталась сделать шаг, но вскрикнула от нового, еще сильнейшего удара. “Господи, да что это?!”, — испугалась Лариса. По щекам сами собой потекли слезы, а притихшая было боль вернулась и уже не проходила. Она криво прикусила нижнюю губу и, резко нагнувшись, повалилась на кровать. Она не слышала ни падения, ни своего голоса — в глазах потемнело…
…Она даже не сразу поняла, кто этот молодой человек с расширенными от страха и удивления глазами, стоящий рядом и что-то бестолково спрашивающий у нее.
— Мне больно. Я не могу… — отчаянно сказала ему девушка.
Человек согласно закивал головой, как будто такой ответ его устраивал, но на самом деле он просто ничего не мог сообразить. Хотя, казалось бы, чего тут не сообразить — разбило человеку поясницу. Лежит и пошевелиться не может.
— Помоги, — сказала она.
Он очнулся, шагнул и, не зная, что делать, склонился над ней. Она сама оперлась на его руки, со стоном легла чуть ровнее и немного развела колени — на несколько секунд стало свободнее. Лицо ее было бледно, и на лбу появились капельки пота. Коля почувствовал мурашки под ложечкой — в этой же позе, колдовская и дразнящая, она была вчера, но сейчас это пугало и отчего-то казалось вызывающим. “Оттого, что шлюха полудохлая”, — подсказал внутренний голос.
Руки у него стали дрожать, и начало мучить собственное молчание.
— Тебе принести воды? — спросил он первое, что пришло в голову.
Она подумала: “С какой стати? Пить совершенно не хочется”, но кивнула. Смотреть на него было жалко. Он, слава богу, ушел и принялся ошеломленно искать воду и посуду.
Впервые в жизни она почувствовала, каким чуждым и злым может стать тело, тело в третьем лице, перестав быть просто “я”. Она, конечно, болела и раньше, но как-то это болела именно Лариса, а тут вдруг очень неприятное чувство — болеет тело, а Ларисаа из-за него страдает! Лариса представила себя сейчас — голую, тяжелую и неподвижную. Почувствовала, что ее подбородок задрожал, вспомнила вчерашнюю старуху и заплакала по-настоящему: от боли, бессилия и неожиданного стыда, даже не стыда, а простой стеснительности.
Пришел мальчик и принес не только воды, но и таблетку анальгина. Пока Лариса пила, он кусал губы, не заметив даже, что она проливала воду на себя и на постель. Машинально поставив опустевшую чашку на столик, он вышел в прихожую и поднял телефонную трубку.
— Алло! Станция скорой помощи? Тут у человека радикулит! Как что?! Она пошевелиться не может! Она-то? Она — это соседка, она сама позвонить не может, говорю же — не шевелится! Скорее приезжайте! Как зачем? Какого врача на дом? Ее же увезти нужно! Да как это зачем, она же не шевелится! Какого врача вызывать, я вас вызываю!
Коля бросил трубку и, с дрожащими губами вбежав в спальню, сел было в кресло, но там было платье, и он подскочил.
— Вот сволочи, врачи называется! Представляешь, отказываются ехать! — с внезапной злобой крикнул он. — Ничего себе — какая разница, где лежать!
Она лежала здесь.
По-прежнему неподвижная, отвернувшись лицом к стене. “Шлюха полудохлая”, — подумал он, и почему-то не столько с уместной в таком случае досадой, сколько с подкатывающим к горлу страхом.
Когда он крикнул, внутри у Ларисы что-то сжалось, а потом отошло. Исчез давешний сковывающий стыд — стало все равно. Она вспомнила: то же самое, в том же возрасте впервые случилось с ее мамой, время от времени повторялось. Но у мамы это случилось уже после первых родов, а у нее… — и снова заплакала.
Коля, в свою очередь, был похож на человека, надевшего обувь, в которую нагадил кот. Он явственно представил родителей, вернувшихся домой в таком светлом, праздничном настроении. Свой мучительный выход им навстречу. Даже доброжелательную улыбку папы: “Ты что, чудак, не в настроении?”
Да, но не дальше этого. Дальше он не мог вообразить. Ну ничего, скоро он узнает, как это будет выглядеть! Его передернуло: “Фу, прекрати!”. А чего прекращать, так ведь именно и будет.
…Поташнивало. Стрелки бежали. Он не мог заставить себя войти туда. Он ходил по коридору.
“Кто она такая? Что с ней? Как она сюда попала? Почему она раздета?” — он мысленно слышал эти вопросы, и его поташнивало. А она лежит поверх одеяла — даже не прикроешь! (Про любое другое одеяло или покрывало он почему-то не догадался.) Больше всего хотелось сейчас умереть. Ну не умереть — потерять сознание дней на пять. Пускай тогда приходят, пусть они сами втроем расхлебывают это.
Эта мысль была очень привлекательна, более того — это была бы спасительная мысль, если бы можно было ее осуществить. Он стал мечтать… Потом на глаза попались часы — прошло еще сорок минут — почти час!
Раздался ее голос. “Выздоровела!” — нет, не подумал, а только захотел подумать он. Тяжело вздохнул и вошел в спальню.
В спальне произошло такое, чего даже его мрачная фантазия вообразить не могла. Она сказала, что хочет в туалет.
— Как? — не понял он, но потом понял.
— Я понял, — деревянным голосом сказал он и вышел. Зашел в санузел и посмотрел на унитаз. Потом пошел на кухню и посмотрел на холодильник. Потом пошел в свою комнату и посмотрел в зеркало.
— Мне нужно подкладное судно, — объяснил он себе и сел на стул. Отправился на кухню, взял двумя пальцами двухлитровую банку. Он чувствовал, что она сейчас выскользнет. Банка со звоном разбилась. Его исподволь, но с каждой секундой все сильнее стали душить рыдания. Он надел сапоги, куртку и, открыв дверь, побежал вниз…
…Щеки горят. Наверное, — хотя с чего бы? — у нее все-таки температура. Как в детстве, когда она болела. Но в детстве — какая благодать!
…Урок математики. Какая-то невообразимая, долгая, сонная, распадающаяся на несвязные фрагменты ватная задача. Все пишут, но Ларисе лень писать — ей ничего не хочется. Все пишут семь часов подряд. Одну строчку. Лариса свободна от задачи, нот это ее не радует — это так и должно быть. Татьяна Викторовна говорит: “Лариса, иди домой”. Ей вовсе не хочется идти домой, но лень не слушаться. Она встает и, сопровождаемая завистливыми взглядами, выходит из класса.
…А вот уже дома, в кровати. Щеки горят, но холодно. Огромная папина кружка с противным горячим молоком, содой, медом, солью, перцем, горчицей, лекарствием, но вкуса все равно нету. Важно работает телевизор, но там только подготовка к снегозадержанию. Семь часов подряд треск приятного глазу кинескопа. А вот и снегозадержание: вата в ушах и во рту. Приятные звуки: далекий звонок, замок, щелк, ты знаешь, Лариска опять заболела, ну елки-палки. Гренки. Мед.
Да, в детстве она часто болела. А вот тут как-то пересталось, хотя мама по-прежнему всякое письмо начинала вопросами о здоровье, а заканчивала профилактическими напутствиями. Но за два года обучения Лариса болела только дважды, оба раза на седьмое ноября, аккурат после демонстрации, да и то один раз гонореей, а гонорея — это не считово. Считово только ОРВИ или грипп, чтобы было, как тогда. Так что раз всего-то и поболелось по-человечески.
Это было на уроке стрельбы. Нет, не на военной кафедре, на микробке, просто было две пары подряд, и все стрелялись. И пришла она на стрельбу здоровой и полной сил, а ушла еле-еле. За какие-то три часика!
Но уже с самого начала в воздухе за окном вот так же протяжно, как сейчас, покачивались мириады снежных хлопьев, и Лариса чувствовала, обмирая, какую-то особенно глубокую нежность и грусть и была не смешливая, а ведь было по-прежнему смешно. Сначала делали смывы с друг дружкиных рук, микроскопировали, и была куча микробов. Потом стали изучать друг дружкину микрофлору рта, и Смычков сразу полез шпателем в рот к Ларисе, размазал по стеклышку, зафиксировал, окрасил по Граму, высушил и, глянув в микроскоп, немедленно обнаружил там море гонококков. Лариса даже подпрыгнула. Господи, да что за беда! Подошел преподаватель по прозвищу “Грустная лошадь”, долго крутил микровинт, глядя в окуляр, и, наконец, грустно сказал, что это не гонококки. Лариса как дала бы Смычкову по репе! Но не стала и даже не обиделась.
Петрович, растапливая агар с выросшим посевом, грел на спиртовке пробирку, и она взорвалась, брызги стекла и вонючего бактериального желе полетели во все стороны, но в основном, конечно, на халат Петровича, а он тут же и порезал руки зараженными осколками и, испуганно заржав, побежал в туалет мыться. Это у него коронный номер. Видимо, в школе начитался “Отцов и детей” про смерть Базарова, с тех пор так и пошло. На первом курсе кромсал щипцами жмуриный позвоночник, так мало того что до крови прищемил палец, он еще сразу засунул его в рот, а понял свою оплошность только после того, как его напарник по жмуру воскликнул: “Ну ты даешь, Петрович!” и, зажимая рот ладонью, бросился в туалет. Тогда Петрович понял и тоже побежал блевать.
Петрович вернулся мокрый, и преподаватель по прозвищу “Грустная лошадь” обработал ему порез. Все посмеялись, а Лариса нет, и думала, как Петровича жалко, и ведь доиграется же он однажды. Она уже, видимо, заболевала и, когда через несколько дней, лежа в общаге с температурой, решила почитать свои записи с этого занятия, убедилась, что точно уже заболела, когда писала. Почерком, особенно размашистым и небрежным, был исполнен следующий ниже околонаучный опус.
“…стеклянная пипетка, изнутри пустая да стерильная, с грушей красной РЕЗИНОВОЙ. Давить рукой изгнать воздух. Через какое обстоятельство на место его начнет поступать любая нужная жидкость под воздействием атмосферного воздуха сверху, потому что природа не терпит пустоты. Берут еще пластмассовую (а то еще есть стеклянные, так они устарели, потому что бьются) чашку Петри с мясо-пептонным агаром с фоновой культурой микробов Стафилококков Окаянных или, что ли, Эйшерихий Коли 2-3 миллиметра фоновой культуры, в рамках которой и плавают означенные микроорганизмы, дыша всей поверхностью тела. Брать пипеткой, а чтобы не ошибиться, вот как Света Скрябина, жидкость поднимется до отметки “2 мм”, и это будет видать невооруженным взглядом. Потом обспускать пластмассовую (а то еще бывают стеклянные… а, да, я уже говорил) чашку Петри и растереть, пока вся поверхность не станет мокрая и блестеть. Остальное спустить в кружку, где написано “ДЕЗ Р-Р”, в котором микробы уже не могут жить, а сразу околевают, потомучто ДЕЗ Р-Р очень едкий и вредный, и его даже людям пить нельзя. Ну так, пока микроорганизмы околеют, ждать не надо, а взять бумажные диски с антибиотиками и… а, перерыв. Ну после перерыва”.
Она писала это немного сонною рукой, почти не глядя в тетрадь, где строки наползали одна на другую, смотрела на снег, горела забытая спиртовка, лежала открытая книга, был такой фильм “Открытая книга”, и обе книги про микробов. Не каких-нибудь там дебильных гонококков, а про прекрасных и яростных микробов Йерсиния Пестис, а еще лучше русских. Как хорош был Золотящийся Стафилококк! Она с тихим счастьем представила, что все бросит и вступит в студенческое научное общество, она станет ученой, как та насквозь мокрая девочка из открытой книги. Ничего, что Лариса такая красивая и глупая, она купит очки и будет одеваться очень строго, и ведь, чтобы быть ученым средней руки, большого ума не надо. И там будет Золотящийся Стафилококк и вместе с ним самая прекрасная на курсе, — нет, в мире! — самая лучшая — Палочка Чудесной Крови!
Ларисе стало мерещиться, как Золотящийся Стафилококк спасает умирающую Палочку Чудесной Крови от какого-нибудь там Фурацылина, как потом они, взявшись за руки, уходят в закат по мокрой пашне, и написано “ТХЕ ЕНД”…
31 декабря. На улице так тепло, как только может быть зимой. Везде нетрезвые горожане. С Юго-запада дует влажный ветер с мокрым снегом, залепляющим стекла очков и автомобилей.
Наступают сумерки, и в окнах некоторых квартир можно видеть последние пробные пуски елочного освещения. На некоторых из окон задом наперед нарисован номер наступающего года. По улице неведомо куда бежит молодой человек в распахнутой куртке.
Никогда! Никогда больше! Вот оно, возмездие за разврат! В монастырь! Верно говорил папа: быть блудником есть физическое состояние, подобное состоянию морфиниста, пьяницы, курильщика! И он стал блудником, и это-то и погубило его! Предполагается в теории, что любовь есть нечто идеальное, а на практике любовь ведь есть нечто мерзкое, свинное, про которое и говорить, и вспоминать мерзко и стыдно!
Прошло время обеда, близился ужин (впрочем, какой уж там ужин 31 числа), а он еще ничего не ел. Его расстегнутые сапоги полны снега. Он ни за что на свете не вернулся бы в свою жуткую квартиру, если бы не замерз и не проголодался. Но он замерз. И проголодался. Наш герой вдруг почувствовал, что в нем растет парадоксальное, совершенно невероятное после всего сказанного желание вернуться домой, в теплую квартиру! И еще удивительнее было то, как быстро пришло очень простое и, как теперь казалось, совершенно очевидное решение.
Он позвонил из автомата в “Скорую помощь” и сообщил о том, что у бабушки плохо с сердцем. Он стал диктовать адрес и с ликованием вспомнил только теперь, что даже не закрыл дверь в квартиру! Вот покатило, так покатило!
Ходить по улице пришлось еще долго. Но вот “Скорая” подъехала к подъезду. У него захватило дыхание. Из предосторожности он отбежал от места действия, но впопыхах слишком далеко, и не рассмотрел в точности, кого там вынесли. Теперь, когда машина уехала, он проклинал себя за чрезмерную осторожность, ведь нельзя быть уверенным, что приезжали именно за ней…
Нет творческих сил описать его терзания при подъеме на третий этаж. Но вот уже он перед своей дверью, она не заперта и чуть приоткрыта. Он долго с замиранием слушает, но из квартиры не доносится ни единого звука…
Тогда он решается сделать это… — и квартира совершенно пуста. И кровать в спальне совершенно пуста.
“Боже мой! Пронесло, наваждение кончилось. Боже мой! Никого нет, ничего не было! Ничего такого больше никогда не случится. Только надо быть дома и ничего не делать… Нужно лечь и спать”.
Он прошел на кухню, плотно покушал и выпил бутылку пива для крепости сна. Затем заправил родительскую постель, роковым для себя образом умудрившись не заметить, что она мокрая, и лег на диванчик в своей комнате. “Никогда в жизни не лягу и не присяду на ту кровать”, — сладко поклялся он, закрывая усталые, измученные глаза.
И с того дня действительно исправился. Такой глубокий след в его душе оставило это происшествие, ставшее поучительным уроком на всю его жизнь. Никогда больше он не сидел на родительской кровати, не курил табака, не пил водки и не прелюбодействовал. Уж, во всяком случае, с женщинами. Потому что мерзко.
Звать ее Лариса, а фамилия такова, что она не любит называть ее без необходимости. Впрочем, нечасто и спрашивают. Рядом лежат некоторые личные вещи, которые она не смогла надеть, так как чувствует себя плохо. Она не знает, что будет делать дальше, но, впрочем, хватит о гадостях.
И вот она слышит шаги. К ней подходят люди. Один из них, помоложе, открывает рот и говорит такие слова: “Здравствуй, Лариса. Мне очень жаль, что ты заболела. Видишь, кто стоит рядом со мною? Это чудесный доктор Кашпировский. Он нечаянно прилетел в этот город и сейчас вылечит тебя”.
И, действительно, Лариса узнает чудесного доктора. Хотя никакой это не Кашпировский, а самый настоящий Фурацылин. Но все равно он лечит ее, и она выздоравливает.
“А теперь, — опять говорит первый мужчина, — Вот тебе, Лариса, десять тысяч денег. Купи же себе теплую шубку, шапку и сапожки, чтобы больше не мерзнуть и так не болеть”. “Спасибочки”, — говорит Лариса. “А теперь, Лариса, давай с тобою поцелуемся. Я твой муж. Я буду тебя любить и не дам более таскаться по мужикам. А зовут меня Андрей, и я работаю музыкантом”. “Никакой ты мне не муж”, — отвечает Лариса, и они целуются.
Машина приехала через час. Доктора сопровождал студент Смычков, который подрабатывал на станции “Скорой помощи”. Смычков, синий с похмелья весь, хотел выпить по дороге бутылочку пивка, но опытный врач строго-настрого это запретила. Она сказала, что, во-первых, надо меньше пить; во-вторых, что вполне помогает таблетка шипучего аспирина; а, в-третьих, если уж совсем невмоготу, то надо было на станции накатить, как она, мензурку спирта, а пиво — через ее труп! Потому что пиво — самый вонючий в мире напиток, и даже известный император Юлиан Отступник, не чуждый музам, когда в ходе войны с германцами впервые попробовал трофейного пива, немедленно под его воздействием написал следующие стихи о пиве же:
Что ты за Вакх и откуда? Клянусь настоящим я Вакхом,
Ты мне неведом; один сын мне Кронида знаком.
Нектаром пахнет он, ты же — козлом. Из колосьев, наверно,
За неимением лоз делали немцы тебя.
Не Дионисом тебя величать, а Деметрием надо,
Или Дерьметрием лучше назвал бы тебя Юлиан.
Она также сказала, что, бывало, оприходуешь бутылку водки — и ничего, больные довольны, а выпьешь стакан пива, и звонят потом родственники, жалуются, врач-де приезжал пьяный. Так что Смычков был синий с похмелья весь и поэтому, увидев в почему-то пустой квартире вместо бабки-сердечницы голенькую Ларису, сначала не поверил своим глазам. Докторша страшно возмутилась таким очковтирательством, но Смычков протер глаза и, наконец, поверив им, быстро все уладил.
Лариса со следами страдания на лице и заплаканными глазами показалась ему хороша как никогда, несмотря даже на то, что лежала на неведомо чьем ложе, совершенно голая и вся обоссанная. Сердце Смычкова просто растаяло, он позабыл про муки похмелья, остатки скромности и нежно поцеловал Ларису прямо в аленькие губки, потом в голую сисечку, но тут врач истошно заорала, что, может, здесь вам не тут, а?!
Лариса рассказала о своих злоключениях, и врач, растрогавшись, всплакнула. Больную доставили с квартиры прямо в общежитие. Смычков хотел, чтобы ее положили к нему в комнату, но девушка настояла все-таки на своей, заметив, что девчонки все равно разъехались, и Смычков вполне может временно туда переселиться, чтобы ухаживать за ней днем и ночью.
Спаситель отпросился со смены и стал ухаживать. Первым делом он сбегал к завхозу и принес пару досок, положил их поверх коечной сетки, чтобы было ровно, сверху бросил матрац и постелил простыню. Потом перенес туда девушку, взбил ей подушки и укрыл одеялом. Затем он убежал на улицу, а вернулся с пятью литрами пива, больничной уткой для Ларисы и вяленым лещом. Потом в три приема притащил снизу свой магнитофон с колонками и расставил аппаратуру.
И только после всех этих приготовлений они с Ларисой чокнулись полными пивом эмалированными кружками.
— За тебя, Сереженька! — потупившись, сказала Лариса.
— За нас, милая! — восхищенно глядя на нее абсолютно влюбленными глазами, прошептал Смычков.
Они выпили, и Смычков, наклонившись над кроватью, нежно поцеловал ее в губы. Поцелуй затянулся надолго и мог быть еще дольше, но у Ларисы пошла пивная отрыжка, и она деликатно отвернулась.
— Не хочешь целоваться? — огорчился он.
— Да рыгнула я, — улыбнувшись, ответила она.
— Я тебя люблю.
Она хотела ответить “я знаю”, но, оговорившись, произнесла “я тоже”. Поправляться не стала.
Они пили пиво три дня и три ночи, и первые сутки немало пошатался по коридору с полной уткой пьяный Смычков, однажды даже расплескал, не дойдя до туалета. Это была чистая и целомудренная любовь девушки и ее спасителя.
И даже когда уже Лариса поднялась с постели, их любовь еще почти неделю оставалась столь же целомудренной, потому что одно дело — с постели, а другое — под возлюбленного. Впрочем, зачем же скромничать? Не под возлюбленного, а под жениха, потому что через полгода они поженились.
И я был на этой свадьбе, и пиво пил, и, бывши дружкою, уже надоумил Смычкова, что ему следует делать с новобрачною. И даже, сказать по правде, будучи к концу вечера слишком навеселе, просил обоих молодоженов, чтобы они разрешили мне самому показать жениху, как это делается. Уж так хороша была невеста в свадебном наряде! Молодожены посмеялись, но не разрешили, и я долго в одиночестве плакал, пока не уснул.
Лариса, правда, так и не стала выдающимся микробиологом, но зато жили они долго и счастливо и сейчас живут, чего и нам с тобой желаю.