Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2005
Андрей Титов — родился в 1974 году. В 1997-м закончил журфак УрГУ. Работал на региональных телестудиях: и репортёром побегал, и как ведущий аналитик выступал, и авторские программы вёл. Получал много призов всяких. В журнале “Урал” в 2003-м году свою повесть “Выжженное поле” напечатал. Сейчас занимается документальным кино. Отзывчивый, добрый, сообразительный.
АЛЕКСАНДР БЛОК, разочарованный.
Фонари, что надо мной — верят ли во что?
Сердце, что взрывает грудь — любит ли кого?
Смерть, что тюкает в висках — меня освободит?
СОВАНОРОЛА, ревнитель благочестия.
Я дал вам слово — оно выскользнуло из губ ваших. Я дал вам мир — он рассыпался в ладонях ваших. Я дал вам смысл — вы его потеряли. Кайтесь же, сирые, в грехе недобожия и призрите в себе человека. Но сирые плюют в меня и пальцами тычут. Они танцуют, когда ведут меня до лобного места. Как похотливую девку тяготило целомудрие, их тяготили слова мои. Обет праведности, наложенный мной, со смехом сброшен. И перед женихом — Господом обневестенное человечество в язвах и коростах явится. В язвах и коростах, каждая из которых — грех человеческий. В слове и безмолвии своём порочные! В действии и бездействии — грехом упивающиеся! В вере и безверии обречённые! — да простит вас Господь милостлив и пусть примет рыдающими в свои объятья.
РОБЕСПЬЕР, неподкупный, к тому же деспот.
Этот мир не достоин великой идеи. Он меня не достоин.
Где чванливая сытость превыше справедливости, а лакейство выше свободы — да пропади он пропадом, мир давящих и раздавленных, мир гиен и безропотной падали. Новая эра, братство народов, созидание основ бытия! — всё это не перевесило для вас чечевичной похлёбки — она ваш бог и ваша эпоха. Ей вы молитесь и на заклание героев приносите. А мы гордые, мы великие, обречённые и неубоявшиеся… Мы идём плечом к плечу — вашим презрением вознесённые. Идём рука к руке — вашими проклятиями отмоленные. Идём глаза в глаза — через смерть в бессмертие.
И всё же… Как восхитительно спадает прядь на жгучие глаза Сен-Жюста. Как умопомрачительно.
САББАТАЙ ЦВИ, его считали мессией, а он не дотянул.
Он мог умереть как Бог, а умирает от желудочной колики. Ещё и глуше, и больнее в темноте. И мысли навязчивей: “ не бог, не бог, не смог” — убоявшийся пустоты и смерти, в которые не верил, предавший народ и Бога, которым поклонялся. Пророк, потерявший паству. Паства, не обретшая пророка. Молитва, не нашедшая слов. Вера, не доставшая сил. Пусто, пусто, пусто кругом. И по зданию храма новой истины бродят голодные крысы, ветер гонят жухлые листья. А на алтаре дерьма навалено, старого, сохлого, ненужного, как слова твои, Саббатай — миссия, веру свою предавший.
Пустынно осенью, пустынно умирающему; пустынно, когда не Бог.
ЖАННА Д АРК, женщина-герой.
Почила дочь твоя, Франция.
Где слёзы твои — 30 капель во искупление?
За грехи — безгрешную.
За вину — безвинную.
И огонь шипит о вечном.
ЖИЛЬ ДЕ РЕ, ещё один из разочарованных, соратник женщины-героя.
Если Мир предал её, значит это не мой мир. Если Бог допустил это, значит это не мой Бог. Не в то время, не в той стране и не с таким сердцем — я родился не для этой куцей жизни, и пусть пропадёт она в крови и сумраке, растворится в дьявольских пентаграммах. Вскрывая яремные жилы — я не Бог и не знаю его. Смачивая кровью иссохшее горло — я не король и не подчиняюсь ему. Катаясь голым по каменному полу — я не человек и не жалею его. Рву на части, рычу во тьму, рявкаю. Если Жанны нет, то и меня нет — прежнего. Не маршала Жиля на смерть осуждаете, а отчаяние…
ГЕЛИОГАБАЛ, император, любил шелка, мужчин и танцевать.
В пестроте вселенной — танец. В трескотне природы — танец. И в каждом изгибе юного тела. Это способ жизни — танец — единственно разумный в этом вихре света и красок. Всё крутится, всё рушится — и мир не больше, чем слеза, что вот-вот сорвётся с ресниц. В танце взлетаем! В танце живём!
Эй, мир, куда летишь? Зачем разбиваешься внизу сотнями жизней, слеза моя? Зачем так пёстро?
И в кружении светил, и в кружении ветров, и в кружении шелков — теряя себя, обретая вселенную. Чуть-чуть больше, чем Бог.
Пестрота одиночества.
ЛЮДОВИК ВТОРОЙ, король-лебедь, правил Баварией.
Этот мир придумал явно не романтик.
Только мечтами это бытиё оправдано. Только чудесным живёт душа. Только небывалым она спасается. И лишь легенды и предания — единственная правда на этой Земле. В них — жизнь; в остальном — тление.
Что значат политические свары, если есть возвышенность сердец? К чему эти речи министров, если есть поэзия? И мерзкие бумажные банкноты обогатят ли больше, чем наследие Грааля? Призраки прошлого, герои будущего — они не простят измены этим мечтаниям. Пусть будет ночь, костюмы Лоэнгрина, луна сияет и играет Вагнер. И даже если это сон, то пусть он будет явью. Королям нет нужды просыпаться в пошлости.
Пора порвать со всем этим. Пора ринуться. Пора оставить этот мир позади себя. Вперёд же, король, вперёд! В воду, в холод и смерть — туда, где нежные лебединые крылья обнимут и вознесут тебя.
РАСПУТИН, сибирский мужик с бородою.
И в это время звучали Янки-дудл. И баб хотелось больше, чем жрать, а жрать хотелось, как никогда. Всё и сразу! Сюда и мигом! Эй, милай, что же не играешь? Что ж “Мадера”-то у тебя такая дурная — а, милай? Жажда мира в груди заныла. Тесна рубашка, тесна комната, тесна Россия!!! Лихому человеку всё не в пору. Эй, рожи сановные — на цырлах перед мужиком! Хихикают, в глаза заглядывают, словно вызнать хотят чего. У-у-у, нечисть скрытная. А вот так по-мужицки, по-пьяному навыворот всё вынуть — не можете? И дерьмо, и ладан, чтоб всё напоказ — а, слабы душонками?
Эй, дайте, сердцу песню! Да такую, чтоб ёкнуло в груди, чтоб задрожало, как лист кленовый. Мутно всё. Вертится и шумит. Громче! Пусть громче наверху играют и не то! Не музыка ведь, а стон какой-то.
Стонут, стонут мужицкие жилы, течёт по ним отравленное веселье.
БЕНИТО МУССОЛИНИ, дуче, артистичный и самоупоённый.
Статуи древних цезарей. Было величие. Было. Гордость наполняет — наследник. Призван вспомнить, воскресить немоту гипсового величия. Римский каблук вновь готов потрясти мрамор стольных площадей. Мир, слушай! И губы впиваются в небо — влюблены. Подбородок щедро скомкан. Бенито знает себе цену. И эта цена — империя. На меньшее размениваться глупо. Кровь цезарей — это она будоражит вены и зовёт.
Но время держало кукиш в кармане.
Сальто мортале — и всё перевернулось. Почему? Почему головой вниз, и мысли обволакиваются кровью? Почему? Судороги идеи — она погибает. Почему? И кровавая струйка из бледных губ гипсового цезаря.
ПАПА ДОК, жрец культа Вуду, потому и правил.
Он был доктор. Он знал, что этому сердцу работать ещё от силы неделю-другую. Он привык рассчитывать своё время и чужие эмоции. Он знал, что мир легко раскладывается на формулы и аксиомы, и если есть в нём что-то иррациональное, то лишь для того, чтоб извлечь из этого прибыль. Всякий страх — инструмент власти, и мистический страх не исключение.
Люди до того боялись зомби, что сами становились ими. Зомби искали зомби. Зомби вешали зомби. Зомби стреляли в зомби. И с каждым убитым и умерщвлённым всё прочнее становилась его власть — реальная власть, основанная на ирреальных предрассудках. Любой живой не беззащитен — бойтесь, люди. Боитесь, значит повинуетесь.
Всё это так. Только вот почему озноб бьёт всё ощутимей, и языки пламени всё горячее? Почему глядят из тьмы мёртвые глаза? Много мёртвых глаз. Это нерационально. Но сквозь рацио и доводы рассудка — зловонное дыхание. Тот, кого он придумал, дышит на него серой и жёлтыми ногтями, перед лицом играет — человек в похоронном костюме.
Так пришёл барон Самеди, в которого он никогда не верил.
ПОЛ ПОТ, очень скромный, очень злой.
Все говорили: он даже мухи не обидит — этот смешной старик в пижаме цвета хаки. Он сидел и не обижал мух, москитов, саранчу и даже мерзких червей, ползающих у него между пальцев. Его взгляд был пустым и блаженным — такой взгляд и должен быть у тихо умирающего человека. Ветер пахнул на него с родных мест. Он узнал его. Вспомнил, как разносил этот ветер никому не нужные деньги по закоулкам пустой столицы, как заметал землёй разбитые подростками черепа стариков, как раскачивал в зарослях джунглей трупы повешенных. Вспомнил и чему-то по-доброму улыбнулся — этот смешной старик в пижаме хаки со странным именем Пол Пот.
ХУЭЙ ШИ, прадедушка парадоксального мышления, давно уж помер.
Белая собака — чёрная.
Умер Хуэй Ши — родился.
Рождённые больше Бога.
У Бога есть семь ноздрей.
А что у тебя почивший Хуэй Ши,
Помимо младенческой боли.
ЭККЛЕЗИАСТ, просто экклезиаст.
Вчера, сегодня, вечность…
Проточная вода, проточное сознание — омывая камни, огибая жизнь. И палые листья на тёмной воде знают больше меня. И ветер, сдувающий их, может больше меня. И в этой ряби, по которой движутся они, вечности куда как больше, чем во мне. За вечным потоком слежу я и влиться пытаюсь — в течение вод течением мысли.
Уносит вода боль — вечность остаётся. Уносит вода страсть — вечность остаётся. Уносит вода жизнь — вечность остаётся. И этот детский смех вдали — весёлый ручеёк — тоже вольётся в поток всеобщего и пронесётся пред глазами твоими из вчера в сегодня и далее, в вечность. Они ещё не появились на свет, эти дети, но уже обречены на исчезновение. И не родившиеся сгинут. Точно так и не испарившаяся из земли вода уже обречена в неё вернуться. Круговорот воды в природе — круговорот жизни в вечности.
Ничто не ново под луной.
Неизбывное.
Тягостно неизбывное.
КНУТ ГАМСУН, почти фашист, немного гений.
Я многое знаю. Я знаю, как поют птицы; я знаю, как хрустит снег; я знаю, как вкусна жирная селёдка. Я знаю ночь. Я знаю осень. И как прекрасен этот уходящий мир и как он безнадёжен — я тоже знаю. Развенчанная патриархальность в крови моей. Я камень на пути неумолимого прогресса. Идущие к пропасти отопнут меня… И пойдёт время быстрей, и реки потекут яростней, и рыба будет ловиться чаще, и солнце всходить лихорадочней, и восторженное человечество возликует над своей погибелью, но я этого не увижу — жалкий коллаборационист, не понявший хода истории.
Просто я слышу призывные речи яростно текущих рек, просто мне страшно от воплей лихорадочного солнца, и я понимаю, о чём молчат выловленные рыбы. Я знаю это. Видимо, я слишком много знаю, чтоб что-то понимать. И, видимо, пора уходить из этого славного, славного мира, и пусть он умрёт без меня — всё понимающий, но так и ничего не узнавший мир.
БРЕЖНЕВ, я его фотографию в букваре у себя видел.
Отец косил сено, а он прятался в стогу. Потом мать приносила обед. И ломти хлеба были горячи, а молоко было сладким. И заводские гудки не томили, и взрывы снарядов, и звон медалей — было ли это? Стрекотали кузнечики, и плеск могучей реки манил издали, и солнце пекло. Нереальными казались в этой истоме и мареве кабинеты, паркеты, газеты, приёмы делегаций — будто дымкой размазаны, белёсым туманом занавешены. Какие к чёрту звонки и заседания — тут у шелудивой суки Найды скоро роды начнутся. Глаза-то у ней будто воют — жёлтые, с прорыжью.
И почему это приснилось именно сейчас — за полсекунды до того, как кровь разорвёт уставшие сосуды.
ЛЕВ ТОЛСТОЙ, классик и современник.
Умер Толстой.
Не перестало светить солнце,
Не завяли стебли алоэ,
А дворовая баба Нюся пошла за простоквашей.
Завтра умрёт Ленин.
ВАСИЛИЙ РОЗАНОВ, великий путаник.
Сидит русский Бог на мостовой и семечки лузгает. Вокруг дома рушатся, лошади ржут, мальчики кровавые — а он только знай, шелуху себе сплёвывает. И вот ещё философа Розанова ворохом жухлых листьев понесло по мостовой — в сумятицу, в пожарище и бред. Да только не до того Богу русскому: плюнул вслед из своего всезнания и опять канонический облик принял, обернулся иконой на стене монастырской.
Холодно и вонюче в келье. Вонюче и одиноко. Одиноко и боязно. И мысли, как крысы, из всех щелей. И глаза у крыс, как у Родзянко — заедят, загложут.
Что станет с нашей истиной, если потечёт она единственно верным руслом; что станет с нашей верой, если представится она единственно возможной; что станет с нашей мыслью, если окажется она единственно правильной — их не станет. Меня не станет. Меня не стало.
ИЕРОНИМ БОСХ, что видел, то и рисовал, провидец.
Пустынный город. Ночь. Процессия.
Люди несут гроб. Лица их затемнены капюшонами, руки их крючковаты. Они идут, шаркая ногами. Путник на краю дороги спрашивает: “Кто вы?” Тишина. Мерно движется гроб, и тьма скрывает лицо усопшего. Путник спрашивает: “ Куда вы идёте?” Ни слова, и только пустынные здания с толстыми, заплесневевшими стенами нависают всё зловеще. Путник спрашивает: “Кто в гробу?” И гулкий голос из-под земли тягостно отвечает: “ТЫ”.
Посмотри, Иероним, там, в гробу, на атласной подушке, в красном колпаке, с жёлтой кожей и заострившимся носом, лежишь ТЫ. А из открытых глаз сочится алая кровь.
Нельзя так долго разговаривать со своими видениями, Иероним.
РИДЛИ ФАЛЬКОН СКОТТ, покоритель природы, покорённый природой.
Человек отличим от зверя стремлением объяснить этот мир; человек отличим от Бога неумением это сделать. Можно сказать, что я рванул в Антарктиду за Божьей работой, надо признаться, что я с ней не справился — я человек. Я человек, заплутавший в бескрайних снегах, попавший в бури, потерявший лошадей и людей своих и до жути мечтающий оказаться в Англии, рядом с женой и желательно у камина. Окоченевшими ногами сквозь пургу и снежную завись — шаг, другой — туда, куда уже никогда не дойти — третий, пятый — человек отличим от Бога тем, что у него ноги мёрзнут и не слушаются — седьмой, десятый — стужа, судороги, белизна до безнадёжности — двенадцатый шаг, не удался, снова двенадцатый — и кто там идёт за мной следом, ведь все попутчики давно уже умерли — мёртвые следом, мёртвые вскоре — пятнадцатый, шестнадцатый — упал, замёрзну, коченею.
ХРИСТОС, Бог.
Если горька чаша — испей её;
Если тяжек крест — понеси его;
Если непосильна истина — осознай её.
АНТОН АНТОНОВ, человек.
Он смел и весел — тот, на кого я хочу быть похожим. Слегка небрит, слегка распущен, и девушку для него завалить все равно, что сигарету выкурить — для того, на кого я хочу быть похожим. Он бесшабашно обаятелен, мысли бросает пригоршнями, даже небрежно, а вокруг него ловцы слов, рты раскрывшие — вокруг того, на кого я хочу быть похожим. Он порывист и удачлив, каждый изгиб его тела энергичен и притягателен, ему многие завидуют и все подчиняются, и он будет жить вечно — тот, кем я никогда не буду.