Современная русская проза о Великой Отечественной войне
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2005
Проклятие Виктора Астафьева
Виктор Астафьев. Прокляты и убиты. Роман.
Этот роман стал настоящим символом новой военной прозы. Уже после выхода в “Новом мире” “Чертовой ямы”, первой части романа, критики объявили о том, что наша литература, избавившись от оков цензуры, наконец-то пришла к правде о войне. Не понравился роман многим ветеранам, но их тогда мало кто слушал. Не только либеральная критика, но и некоторые почвенники благожелательно откликнулись на роман. Последние если и ругали Астафьева, то больше за почти хаджи-муратовский переход в чужой лагерь. Это не удивительно. Художественные достоинства романа несомненны. Автора “Царь-рыбы” всегда отличала удивительная, уникальная для деревенщика метафоричность: кеды, как пара пестрых куропаток, металлическая бляха, “бросавшая ярких зайцев”, выглядели изысканными деликатесами на простом и здоровом столе деревенщика. Но тогда Астафьев еще щедро разбрасывал метафоры, как жемчужины по дну морскому. В “Проклятых и убитых” он действует гораздо более рационально. Лучший товар — на витрину. Самые роскошные метафоры сосредоточены в первых, ударных абзацах частей и глав. Потрясает начало “Чертовой ямы”: “Поезд мерзло хрустнул, взвизгнул и, как бы изнемогши в долгом непрерывном беге, скрипя, постреливая, начал распускаться всем тяжелым железом. Под колесами щелкала мерзлая галька, на рельсы оседала белая пыль, на всем железе и на вагонах, до самых окон, налип серый, зябкий бус, и весь поезд, словно бы из запредельных далей прибывший, съежился от усталости и стужи”. Несколько страниц этого роскошного описания, за которыми следует уже просто хорошая русская проза, без особых изысков. Этот же принцип, кстати, Астафьев использует и в повести “Веселый солдат”. Одна из ключевых глав “Плацдарма” начинается с описания заката над Днепром: “В тот вечер солнце было заключено в какую-то медную, плохо начищенную посудину, похожую на таз. И в тазу том солнце стесненно плавилось, вспухая шапкой морошкового варенья, переваливалось через край посудины, на закате светило, зависало над рекой и, угасая, усмиряясь, кипя уже в себе, не расплескивало огонь, словно бы взгрустнуло, глядя на взбесившиеся берега реки. Двуногая козявка, меча огонь молний, доказывала, что она великая и может повелевать всем…” Это как бы преддверье к аду переправы, к одной из самых страшных глав этого страшного романа. Оно вселяет трепет в душу читателя.
И все-таки главное в романе, конечно же, не метафоры. Когда я впервые услышал название “Прокляты и убиты”, я решил, что это роман о власовцах. В самом деле, лучшего названия и не придумаешь! Одно это название уже много скажет о трагедии людей, поднявших оружие против своей Родины, попавших в положение волкодавов, принятых в волчью стаю и обреченных на гибель от пули бывшего хозяина. Но нет, почти не касается этой темы Астафьев. Кто же проклят? С убитыми как раз понятно: расстреляны несчастные братья Снегиревы, один за другим погибают на ложном, обманном плацдарме Васконян, Славутич, Финифатьев, в тылу в не отапливаемом вагоне умер старшина Шпатор. Но разве ж они прокляты? Погибшим в Битве за Днепр — вечная слава, над гробом престарелого старшины гремит салют (жиденький, из трех винтовок, но в запасном полку и на огневую подготовку патронов почти не было), даже казненным за “дезертирство” Снегиревым достается не презрение, но всеобщее сочувствие. Трижды проклят и, в конце концов, убит замполит Мусенок, но эта анекдотическая фигура — не более чем довесок к роману. Роман-то совсем не о том. Без сомнения, прокляты и убиты немцы: грозный финал романа о том говорит. В отличие, скажем, от Владимова, проникшегося глубочайшим уважением к воинам Вермахта и СС, Виктор Астафьев как будто не испытывает к немцам ничего, кроме ненависти и презрения. “Немецкие” главы написаны Астафьевым со злой издевкой. Тут сошлись сразу три обстоятельства. Во-первых, Астафьев фронтовик, а большинство фронтовиков к “фрицам” теплых чувств по понятным причинам не испытывают. Во-вторых, Астафьев не интеллигент, а потому лишен врожденного для девяноста процентов наших интеллигентов западничества. Но главная причина в другом: Астафьев — это писатель ярости, писатель ненависти, даже — злости. Говорят, свой первый рассказ он написал, когда прочел лживый, с его точки зрения, рассказ о войне. Разозлился и написал свой. Этот случай мне представляется ключом для раскрытия механизма астафьевского творчества. Писателем нередко движут чувства, которые мы считаем пороками: тщеславие, зависть, иногда даже мания величия. Ничего страшного я в этом не вижу. Для нас, в конце концов, главное результат, то есть новый роман, рассказ, повесть, пьеса, а уж что подтолкнуло писателя к перу — то пусть выясняют литературоведы. Так вот, для Астафьева таким “творческим” чувством была злоба, даже ярость! Этим чувством буквально пронизана вся книга. И не мудрено, что злоба эта изливается на врагов, оккупантов. Не спешите судить, ведь разве не о “ярости благородной” сочинена та песня, что в годы войны стала истинным гимном воюющего народа. Вернемся к началу “Чертовой ямы”. Новобранцы, прибывшие в запасной полк, запевают “Вставай, страна огромная!”, и происходит как бы волшебное преображение: “Разрозненно бредущие новобранцы, сами того не заметив, соединились в строй, начали хлопать обувью по растоптанной, смешанной со снегом песчаной дороге в лад грозной той песне, и чудилось им: во вдавленных каблуками ямках светилась не размичканная брусника, но вражеская кровь”. Этот эпизод, кстати, повлиял на сценариста “Штрафбата” Эдуарда Володарского. Финал первой серии, когда разномастное “воинство” подхватывает запетую “политическими” “Священную войну” и боевой этот гимн глушит заведенную было уголовниками блатную песню.
Ошибается тот, кто считает роман Астафьева “религиозным” и даже “первым православным романом о войне”. Пусть вас не вводят в заблуждения евангельские эпиграфы. Нет в “Проклятых и убитых” христианского всепрощения. Месть горлопану Мусенку и торжествующий (до злорадства, вполне понятного и оправданного) рассказ о гибели в излучине Днепра (“Великой реки”) немецких дивизий это подтверждают. Месть свершилась. Но существование в этой накаленной от ненависти среде все-таки видится ему чем-то глубоко неправильным. Война, царство ненависти, Астафьеву глубоко отвратительна, и все, кому довелось оказаться в этом царстве, несут на себе печать проклятия. В романе Астафьева убиты не все, но все прокляты. Не автором, конечно, но самой судьбой. Только вот сам писатель оказался по иронии той же судьбы певцом этого мира, этого царства. Ничто не удавалось ему так, как военная проза. Почти аркадская идиллия зимней уборки хлеба (в конце первой части романа) все же уступает в художественности отчаянной борьбе за Великокриницкий плацдарм. Злоба и ярость Астафьева, более не сдерживаемые цензурой, создали эту страшную книгу. “Прокляты и убиты” могут вызвать отвращение, неприязнь (из-за той же астафьевской злобы и натурализма, который и в “деревенский” период был ему свойственен), и все же на фоне литературных игр начала девяностых роман Астафьева стоит величественным и грозным монументом.
Шекспировский театр Георгия Владимова
Георгий Владимов. Генерал и его армия. Роман.
У Владимова, последнего великого русского реалиста, был только один серьезный недостаток: он мало писал. За четыре десятилетия работы Владимов стал автором только четырех больших вещей. Пятую, автобиографию “Долог путь до Типперэри”, он не успел окончить. Так что появление нового произведения Владимова всегда воспринималось как редкий праздник. Так было в 1994, когда “Знамя” напечатало журнальный вариант романа “Генерал и его армия”. Постмодернисты восприняли этот “старомодный” роман с удивлением, еще большее удивление вызвал его неожиданный успех: букеровское жюри посчитало его лучшим романом года (впоследствии и лучшим романов десятилетия). И это несмотря на то, что в журнальном варианте (четыре главы из семи) потерялся главный “козырь” Владимова, его фирменная искусная композиция. Три эпизода военной биографии генерала Кобрисова — летнее отступление 1941-го, битва за Москву в 1941 г. и битва за Днепр в 1943 г., судьба Власова и власовцев, Гудериан и фон Штайнер — все эти элементы искусно объединены. Переходы всегда красивы и естественны. При обилии отступлений, кажется, ни одного лишнего эпизода, ни одной ненужной фразы. Стиль превосходный. Где нужно — есть и украшения: “светлая бликующая дорожка, пересекавшая реку, запламенела, окрасилась в красно-малиновый. По обеим сторонам дорожки река была еще темной, но, казалось, и там, под темным покровом, она тоже красна, и вся она исходит паром, как дымится свежая, обильная теплой кровью, рана”. Читается роман легко, на одном дыхании. Только тем, что отвыкли мы от мало-мальски серьезной прозы, можно объяснить отсутствие коммерческого успеха.
Но литературу у нас принято оценивать не только по художественным достоинствам, тем более когда речь идет о военном романе. Наталья Иванова как-то посоветовала перечитать роман Георгия Владимова, чтобы узнать, как “бессовестно жертвовали военачальники” жизнями солдат. И хоть люблю и уважаю Наталью Иванову, одного из самых талантливых современных литературных критиков, принять этот совет я не могу. Роман Георгия Владимова резко отличается от военной прозы фронтовиков — Виктора Некрасова, Виктора Астафьева, Василя Быкова, Юрия Бондарева. У фронтовиков главным источником “строительного материала” для нового романа, повести, рассказа был все-таки личный опыт. Но “Генерал и его армия” — не военная проза. В романе Владимова меня прежде всего поразил эпиграф из “Отелло”:
Простите вы, пернатые войска
И гордые сражения, в которых
Считается за доблесть честолюбье.
Все, все прости. Прости, мой ржущий конь,
И звук трубы, и грохот барабана,
И флейты свист, и царственное знамя,
Все почести, вся слава, все величье
И бурные тревоги грозных войн…
Читателю, особенно фронтовику, он покажется чужеродным, театральным, не подходящим. Эпиграф, подобно увертюре в опере, настраивает читателя воспринимать текст так, а не иначе. Строки из пьесы величайшего драматурга всех времен и народов взяты очень удачно: они говорят читателю, что перед ним не окопная правда, а роман-трагедия.
Владимов не успел на фронт (в 1941-м ему было только десять), но к военной теме шел едва ли не всю жизнь. Еще с 1960-х он собирал материалы, документы, занимался “литературной записью” мемуаров военачальников, позднее, в Германии, слушал устные рассказы бывших власовцев. Из этого разнородного материала Владимов создал собственную концепцию Великой Отечественной. Там, где не хватало фактов, писатель додумал, сочинил, но сочинил столь хорошо, что вымышленные факты соседствуют с реальными на равных. Огромное влияние на него оказали общераспространенные мифы, представления о войне. Так что по роману Владимова можно изучать не историю, а мифологию Великой Отечественной. В известном смысле это настоящий парад мифов.
1. Миф о немцах. Он не из самых общепринятых, распространен больше в интеллигентной среде. Особенно популярен у тех, кто много читал немецкие мемуары. Главное здесь — признание абсолютного интеллектуального и профессионального превосходства немецких генералов над нашими: фон Штайнер, “будь у него не столько сил, как у Терещенко, а вполовину меньше, изметелил бы его в несколько часов”. Во-первых, это только в немецких военных мемуарах у Красной Армии войск всегда тьма-тьмущая. Войну-то проиграли, надо ж это как-нибудь объяснить. Странно только, что мы (Владимов тут один из многих) их россказням верим. Ведь врут немецкие мемуаристы ничуть не меньше наших военных, но слово иноземца для нас всегда почему-то весомей слова соотечественника. Неудивительно, что высшей наградой для нашего генерала считается похвала противника. Чтобы подчеркнуть военный талант Кобрисова, Владимов “цитирует” фон Штайнера: “Здесь, на Правобережье, мы дважды наблюдали всплеск русского оперативного гения. В первый раз — когда наступавший против моего левого фланга генерал Кобрисов отважился захватить пустынное, насквозь простреливаемое плато перед Мырятином. Второй его шаг, не менее элегантный, — личное появление на плацдарме в первые же часы высадки”. Ну, насчет второго, то это не “всплеск оперативного гения”, а гусарство, молодечество. Сам Эрих фон Манштейн (прототип фон Штайнера) таких эскапад себе не позволял, равно как не особенно стремился хвалить русских. Он больше ссылался на “подавляющее численное превосходство” советских войск, которым те на самом деле не располагали. Впрочем, маршал Конев в мемуарах тоже не без удовольствия процитировал похвалу Манштейна в свой адрес.
2. Миф о “русской четырехслойной тактике”, когда “три слоя ложатся и заполняют неровности земной коры, четвертый — ползет по ним к победе”. Об этом Владимов не раз пишет: и в связи с антигероем романа, генералом Терещенко (Москаленко), и в связи с Жуковым: “против “русской четырехслойной тактики” не погрешил он до конца, до коронной своей Берлинской операции, положа триста тысяч на Зееловских высотах и в самом Берлине”. Ну да, конечно, наши военачальники солдат не жалели и по-другому воевать не умели. Это не так, не совсем так. Да и в Берлинской наступательной операции не триста тысяч мы потеряли, а почти вчетверо меньше (считая безвозвратные потери, то есть без раненых). Впрочем, образы самих генералов (кроме омерзительного Терещенко) менее всего походят на тех безмозглых и безжалостных мясников, какими рисует их этот миф. “Лейтенант-генерал” Чарновский (Черняховский), “танковый батько” Рыбко (Рыбалко) и даже Жуков показаны как раз людьми умными, талантливыми. Кстати, если не считать упоминания о “русской четырехслойной”, образ Жукова просто великолепен. Никто в нашей литературе не сумел его так описать, несколькими штрихами нарисовать портрет: “высокий, массивный человек, с крупным суровым лицом, в черной кожанке без погон, в полевой фуражке, надетой низко и прямо, ничуть не набекрень, но никакая одежда, ни манера ее носить не скрыли бы в нем военного, рожденного повелевать <…> жесткая волчья ухмылка”.
3. Власовский миф. Власов — у Владимова один из главных героев. Портрет его тоже рисуется немногими штрихами: воспоминание Кобрисова о встрече на военных маневрах, несколько авторских комментариев, размышления самого Кобрисова. Но важнее всего здесь все же эпизод у церкви Андрея Стратилата (даже имя святого Федора Стратилата автор изменил, чтобы подчеркнуть значение Власова-полководца). Власов в этой сцене — спаситель Москвы, посланный едва ли не самим Небом (предвоенная биография Власова становится известной позднее). Реальный Андрей Андреевич Власов не был ни военным гением, ни спасителем Москвы. В битве под Москвой он командовал лишь одной из четырнадцати армий Западного фронта (20-й армией), участвовавших в контрнаступлении. Если уж на то пошло, то роль спасителя Москвы принадлежит все-таки Г.К. Жукову, который как раз командовал Западным фронтом. В 1941-м Власов воевал не хуже и не лучше других. Впрочем, К.А. Мерецков в своих мемуарах отметил его профессионализм, хотя и, разумеется, заклеймил как предателя и ренегата. Кто знает, как в дальнейшем сложилась бы его судьба? Кем бы стал Власов к 1945-му, не попади он в июле 1942-го в плен на Волховском фронте?
Что власовцы сражались едва ли не лучше немцев — правда, что их было немало, увы, тоже правда, но слова, вложенные Владимовым в уста Ватутину: “Мы со своими больше воюем, чем с немцами”, — преувеличение, притом — значительное. Освобождение Праги 1-й дивизией РОА — легенда, которую автор “Генерала”, видимо, услышал от бывших власовцев. Принять участие в освобождении и освободить — совсем не одно и то же. Да и большой доблести в переходе на сторону победителя в последние дни войны я не вижу.
Помимо этих мифов есть в романе Владимова и просто исторические ошибки, ляпы. Только вот нет у меня охоты не то что их перечислять, но даже и специально выискивать, как это любят делать некоторые историки, не признающие и не понимающие художественный вымысел. “Генерал и его армия” все же роман, а не научная монография о взятии Киева. В отличие от историка, писатель не раб источника. Он создает свой мир, где есть свои законы, свои герои и антигерои, своя история и философия. Чтобы понять разницу между историей и вымыслом, давайте сравним Гудериана под Москвой у Владимова с исторической основой — мемуарами самого “быстроходного Гейнца”. Сразу скажу: “Воспоминания солдата” — чтение не самое увлекательное. Больше всего они напоминают мемуары маршала Жукова: тот же сухой деловой стиль военного человека, который не могла исправить никакая “литературная запись”. И вот одну-единственную фразу из “Воспоминаний солдата” о командирском танке, сползшем в овраг, Владимов развертывает в центральное событие всего “гудериановского” эпизода, когда “гений блицкрига” осознает неизбежность поражения.
То, что зануда историк трактовал бы как очевидный исторический ляп, в романе Владимова художественно и психологически оправдано. Невозможно представить, чтобы какой-либо генерал, пусть даже самый безумный и отчаянный, нарушил приказ Верховного главнокомандующего, развернул бы свой “виллис” с тем, чтобы вернуться к своей армии и самому брать Предславль (а название-то какое замечательное, куда лучше, чем Киев). Не отважился на такое генерал Н.Е. Чибисов, прототип генерала Ф.И. Кобрисова. Не решился ослушаться Верховного и К.К. Рокоссовский, когда Сталин перевел его с нацеленного на Берлин 1-го Белорусского на второстепенный 2-й Белорусский. Не решился протестовать и сам Жуков, когда его, “отца” операции “Уран”, Сталин отправил организовывать отвлекающий удар на Западном и Калининском фронтах (чтоб не больно гордился полководец Сталинградской победой). Но чего не бывает в жизни, то вполне возможно и оправдано в романе. Как, например, совершенно фантастический артиллерийский обстрел машины Кобрисова, организованный вездесущим и всеведущим майором Светлооковым. Эта потрясающая сцена еще раз напоминает нам, что роман Георгия Владимова — это вовсе не “новая правда о войне”, а именно литература, вымысел, но вымысел, который выглядит убедительней самой реальности. Рядом с историческим Нефедовым, Светлооков — театральный Яго, он столь же естественен и органичен в мире Владимова, как и переселившийся из “Войны и мира” и сменивший обличие Платон Каратаев (Шестериков). Сражения Великой Отечественной — грандиозная декорация для великой трагедии: отступление, переправа, украденная победа — ее акты.
Эхо другой войны
Леонид Бородин. Ушел отряд. Повесть // “Москва”, 2004, № 7.
В 1936 году, в самом начале гражданской войны в Испании, генерал Мола, соратник Франко, сам претендовавший на место вождя, перед генеральным наступлением сказал одному иностранному корреспонденту: “На Мадрид сейчас движутся пять колонн: четыре — с четырех сторон света, а пятая из самого города”. Так появилось выражение: “пятая колонна”. В начавшейся через несколько лет Второй мировой “коллаборационизм” (сотрудничество с врагом) стал явлением общераспространенным. Едва ли не в каждой из оккупированных стран была своя “пятая колонна”. Причины, побудившие людей сотрудничать с оккупантами, были разнообразные. Французы просто не захотели умирать под гусеницами немецких панцер-дивизий, предпочтя покрыть свое имя позором. Хорваты решили использовать германские штыки для того, чтобы посчитаться с сербами и создать свое “независимое” государство. Русские белогвардейцы надеялись использовать вторжение гитлеровцев для свержения большевиков. Не все белогвардейцы, конечно, лишь самые наивные, самые отчаянные и самые фанатичные.
В советской военной прозе о власовцах (так называли не только бойцов РОА, но и всех русских, выступивших с оружием в руках против Красной Армии) писали немного. Одним из первых этой темы коснулся Юрий Бондарев: эпизод со снайпером-власовцем — один из самых пронзительных в повести “Батальоны просят огня”. И все же писатели-фронтовики эту тему недолюбливали, и отнюдь не из-за одной лишь цензуры. Враг есть враг, писать о нем с пониманием (а значит, и с некоторой симпатией) трудно. Другое дело современная проза не воевавших. У Георгия Владимова эта тема — одна из важнейших. Леонид Бородин пошел едва ли не дальше автора “Генерала”. “Ушел отряд” — вещь суровая, серьезная, реалистичная до натурализма. Начало напоминает позднего Астафьева: “Оскверненный лес, как проказой, был поражен тишиной. Когда б лето да зелень вокруг… Но еще не лето и уже не зима, и отпотение земли — будто первые выдохи в холодах застоявшегося смрада”. Стиль строгий, без излишеств литературной игры, почти без украшений. Золотой галун не идет солдатской шинели.
Действие повести происходит весной 1942-го на западе России, где-то рядом с Белоруссией. Небольшой партизанский отряд, собранный из окруженцев, из остатков разбитых частей, перезимовал в двух деревеньках, отрезанных от мира непроходимыми болотами. Разумеется, и до этих мест добрались по единственной гати немцы: установили свою власть, повесили в школе портрет Гитлера, назначили старост и полицаев. Деревне Тищевка особенно “повезло”: для нее немцы старосту, рекомендованного самим генералом Красновым, привезли аж из Европы. До поры до времени партизаны старост не трогали, а полицаи даже сами тайком вступили в партизаны. Постепенно перед читателем открывается и главная тема повести. В годы Великой Отечественной отозвалось эхо проклятой Гражданской войны. Сначала оказалось, что население обеих деревень — пришлое, поселенное там на месте населения коренного, которое большевики начисто истребили в 1922 году как “белобандитов”. Живет, правда, в Тищевке Пахом, единственный выживший старожил — бывший то ли денщик, то ли телохранитель молодого барина, сына прежнего хозяина этих мест. А самим барином, потомком князей Ртищевых (один из них был любимцем самого царя Алексея Михайловича, и у Ключевского целый очерк о нем есть), оказался тот самый привезенный немцами староста. Партизанский отряд носит имя героя Гражданской, товарища Щорса, пулеметчиком в том отряде — бывший махновец Ковальчук, а начальником штаба — капитан Никитин, в 1921 г. под командованием самого Тухачевского подавлявший Кронштадский мятеж. Никитин не только самый опытный воин в отряде (ему приходится обучать не умеющих толком кидать гранаты бойцов), но и самый политически грамотный. На положение, в которое попал отряд, он смотрит с классовой точки зрения. А положение, кстати, весьма характерно для отрядов Сопротивления в оккупированных странах. Население партизанам сочувствует, но и с немцами не ссорится. Мужики выменивают у немцев мед на соль, спички, муку; в Заболотке школьный учитель повесил портрет Гитлера, а когда молоденькие полицаи-партизаны попытались этот портрет разорвать, а учителя поколотить, вся деревня приняла его сторону. Никитин эту тактику самосохранения считает проявлением пороков, присущих крестьянству как классу. Цель его — спровоцировать немцев на карательную акцию, чтобы выжившие мужики охотней шли в партизаны: “мужик, он и есть мужик, пока жареный петух в одно место не клюнет, ему лишь бы было чем брюхо набить. Им нынешний обоз важней всей политики. Немцы муку и махру привезти обещали. Без всяких трудодней. Баш на баш. А надо бы… Оставить тайно от деревни пяток бойцов, чтоб переждали в лесу, когда вся эта история закончится, а потом постреляли обоз прямо у деревни. Не утерпят мужики, растащут дары немецкие. И когда после им всыплют по первое число, вот тогда они и о Родине вспомнят <…> нынче лучше перегнуть, чем недогнуть. Сколько б народу ни полегло, лишь бы страна осталась. А народу та же деревня быстро народит, сколь для жизни нужно. В этом деле она первей всех других классов. Я ж тебе рассказывал, когда в двадцать первом Кронштадт поднялся на нас… А хочешь знать, какого классу восставшая матросня была? Да все того же, деревенского, последний набор”.
Эхо Гражданской войны не только в Богом забытом Заболотье аукнулось. Один из партизан замечает: “Сколько раз на немецкие патрули нарывались… По форме чисто фрицы, а по-русски лопочут не хуже нас…” Тот же Никитин рассказывает историю о том, как он чуть было не попал в ловушку, устроенную красноармейцам теми же крестьянами, вчерашними колхозниками, и делает вывод: “война нынче не только Отечественная, но и гражданская”.
Тем временем староста-дворянин, опасаясь соседства с партизанами, пытается сплавить отряд имени товарища Щорса подальше от родных мест. Две деревни все равно не могут прокормить сотню партизан. К тому же маленький, плохо вооруженный и плохо обученный отряд давно пора вывести из гиблых болот на соединение с другими партизанскими частями. Да и бойцы за зиму застоялись без дела, давно пора им вступить в бой с немцами. И староста открывает командиру отряда секретный путь через болота, советует организовать нападение на плохо охраняемую немцами железнодорожную станцию и даже дарит драгоценную карту (в начале войны у наших войск карты Баварии и Лангедока были, а вот карт Смоленщины как раз не хватало). Дело идет к развязке: отряд, пополнившись добровольцами (насильственную мобилизацию командир отменил), готовится к походу, но в последний день вновь аукнулась проклятая Гражданская: капитан Никитин не выдержал-таки и застрелил старосту, а верный Пахом на глазах у всего отряда разрядил в капитана свой маузер (оружие, тоже оставшееся после Гражданской). Не сделав по немцам ни одного выстрела, но истратив на расстрел Пахома едва ли не добрую половину боезапаса и потеряв лучшего своего офицера, отряд наконец ушел.