Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2005
1924—2005
На наших глазах, уважаемые читатели, исчезает целая эпоха — уходят из жизни фронтовики. Уходят и фронтовики-поэты. Так случилось, когда мы готовились опубликовать стихи нижнетагильских фронтовиков: Владимир Хаин, один из них остававшийся в живых, не дожил до появления февральского номера “Урала”.
Подобная участь постигла и публикацию произведений замечательного уральского поэта-фронтовика Михаила Яковлевича Найдича: ему тоже не довелось увидеть эти вот строки напечатанными в журнале.
О последних днях жизни поэта лучше всего расскажут его письма в редакцию. Вот несколько фрагментов из них.
“Сегодня мне по-особенному тревожно — я хочу написать вам об этом. Когда меня кто-то спрашивает: “Что нового?”, я не могу даже пошутить: — Нового? Шнурки для ботинок. Какие уж тут ботинки! Влезаю в старые тапки и добираюсь к столу, — это около двух метров, но дойти могу, лишь опираясь на спинку стула…
…Я несколько раз прочитал 12-й номер “Урала” от корки до корки. И, конечно, свои стихи тоже. Вы смогли, виртуозно сумели простой лирике дать военную жилку. Но я не фронтовой поэт, нет! Это критикам так удобнее говорить. Был мальчик, который читал в основном книги про пиратов, ну еще Гоголя и украинских писателей (украинский язык я тогда знал неплохо). Ну, потом война. И в 19 лет стал я инвалидом войны второй группы, а месяц назад, в ноябре, меня заочно комиссовали — дали первую группу (она дается тем, кто уже никогда… и так далее). А настоящие фронтовые авторы — это те, кто прошел от звонка до звонка и затем кто 20, а кто 25 лет носил погоны, это Левин, Станцев, еще кто-то — их-то и надо чаще печатать…
Конечно, я и сам виноват, что меня затолкали в число поэтов фронтового поколения: более пяти лет, с 1979-го по 1985-й, писал только войну. А что было делать! Руководители “Нового мира” С. Наровчатов, Е. Винокуров, Б. Сарнов, еще кто-то торопили: — Давай, давай! Тираж у них тогда был огромный, поэтому и посылал туда военные стихи и рецензии. Тогда я не стеснялся, был смелым. Как-то позвонил им: “Вы что там, все пьяные? Почему опечатка в моем таком-то стихотворении?” Потом вышла моя книжка “Чистый снег” — вся о войне (тираж ее 20 тыс.!)…
Для 5-го номера хочу показать несколько вещиц. Мне дорога мини-новелла “Ария Ленского”, ибо написал ее год назад — уже тяжко больной. Посылаю и сборничек “Два сердца”, изданный Л.А. Худяковой на правах рукописи, не более. Там есть маленькая поэма “День рождения”. Вот бы ее напечатать! Но не как стихи, не в столбик, а как прозу, все подряд. Она бы заняла не более четырех страничек, был бы рассказик о любви и войне, внутри зарифмованный…
…Правда, есть у меня гора, гора рукописей. Их качество такое, как в книге “Годы…”. Хорошо это? Плохо? Не мне судить. Тут еще такая вещица. Когда Дробиз позвонил: что хотел бы в антологию, я сказал: берите из книги “Годы…” сами. Антология вышла. Гляжу, в моей подборке среди других стихов есть несколько не вошедших в однотомник “Годы…”. Откуда их взяли? Из тонких безгонорарных сборничков? Я их в последние годы навыпускал много, пять или шесть. Но если они достойны антологии, почему я их не включил в те же “Годы…”? Просмотрел? Или вина составителя — в целом отличного составителя Л.П. Быкова?
…А сейчас вдобавок ко всему пошли разные публикации моих стихов в местных газетах различного толка. Никакого отношения я к ним не имею. Это делается без моего ведома. Просто берут стихи из моих книг и публикуют их под знаком 80 лет и, главное, под знаком 60 лет Победы… А придирчивый читатель имеет основание думать: ну Найдич совсем стал халтурщиком. Хоть кто бы защитил меня! Ну хоть короткой репликой в печати!
Ваш М. Найдич”.
***
Надо все расставить по местам
в меру вдохновенья и доверья,
где, закинув голову, деревья
смотрят в небо: все ли звезды там?
Боль скользит по каменным устам,
гнутся краски лета — однолюбы,
и уже смущенно шепчут губы:
“Надо все расставить по местам!”
Старым шрамом у соседних сел
улеглась привычная тревога,
но и обозначилась дорога,
по которой зря ты не пошел.
Коллекционеры
— Гляди, какая ваза! —
предо мной
ее, гордясь, поставил мой знакомый.
За окнами был азиатский зной,
пропитан полдень пылью и истомой.
Хрусталь сверкал,
позванивал слегка,
и было не ссор и не до споров,
и тонкий лучик, как во все века,
подчеркивал изгиб резных узоров.
В те годы это было —
и не раз,
показывали мы друг другу с толком:
он мне — коллекцию хрустальных ваз,
а я ему — коллекцию осколков;
ведь их совсем недавно,
видит Бог
(и это все забудется едва ли!),
из рук моих мальчишеских и ног
в госпиталях Урала
вынимали…
***
Все было: обиды и страх,
и сердце стучало устало.
Травинкой на минных полях
терпенье мое прорастало.
Луч утренний только на треть
высвечивал давнюю память,
а этого — не одолеть,
не выжечь, не переупрямить.
С надеждою на поворот
глядели сквозь беды и боли
то в сторону Спасских ворот,
то в сторону русского поля.
Тянулись мы все к чудесам,
но поняли: под небесами
одно оставалось: я — сам,
одно прояснилось: мы — сами!..
И яростно вспыхивал свет,
и вера помалу, но крепла,
когда намечался ответ:
— Откуда ты, жизнь?
— Я из пепла.
Ария Ленского
На небосклоне, обретая власть,
вечерняя заря была как вымпел.
Качаясь, но стараясь не упасть,
шел в сумерках мужик —
случилось, выпил.
Он пел: “Один лишь раз сады цветут”
среди притихших на мгновенье улиц,
не понятый в гостях иль где-то тут,
взгрустнул: “Шумел камыш, деревья гнулись”.
Обижен кем-то иль самим собой —
как знать… Такая выпала эпоха,
что можно и подумать: пой не пой,
никто не подпоет.
И это плохо.
Беззвучно падал повлажневший снег,
скользя по шапкам — пыжикам, ондатрам.
И он, поющий что-то человек,
вдруг поравнялся с оперным театром.
А здесь светло. Вокруг снует народ,
себя доверив звукам, снегу, краскам;
и каменные львы который год
здесь видят сны о чем-то африканском…
От выпитого все-таки тяжел,
но, сохранив достоинство и гордость,
на классику певец наш перешел,
на арии, но так — не в полный голос.
Уже смеялся кто-то за спиной,
его ни капли не смущало это;
он шел в потемки, унося с собой
крупицы красок, отголоски света.
Надежда, боль — хватало там всего,
в тех оперных отрывках. Все там было!
И как-то получалось у него —
душа в воспоминанья уходила.
А он и правда вспоминал войну,
снарядами распаханное небо,
глоток воды студеной — и одну,
одну на целый взвод краюху хлеба.
Там пареньки одолевали страх,
там были жизнь и смерть намного проще —
и в летних росах, словно бы в слезах,
глядели вдаль березовые рощи.
Шептал по-стариковски: “Н-ничего!”,
остановившись перед рослым кленом,
как перед знаменем незачехленным,
готовый грудью заслонить его.
Он вспоминал, уже не в первый раз,
как догорал в снегу армейский виллис.
Друзей своих — да где они сейчас?
Он пел: “Куда, куда вы удалились?..”
***
Он угасал. В госпитальной палате
шторы качались чуть-чуть, еле-еле,
да и березоньки, как на параде,
строй свой ровняли — и в окна глядели.
Друг ему что-то твердил про погоду:
мол, потеплеет, вернутся к нам птицы,
словно весной сорок пятого года,
помнишь?.. “Не помню. Уже и не снится”.
Так ли, не так — но слова прозвучали,
это понять никому не мешало б:
не было в них ни малейшей печали,
ни сожалений каких-то, ни жалоб.
Все уже прожито, но — не напрасно,
где-то вдали смолкли медные трубы.
Только вот жаль, что почти что угасла
память. Лишь строже сжимаются губы.
Два старика, ветераны Великой
битвы, что там начиналась, у Бреста, —
в нынешней жизни, такой многоликой,
им, инвалидам, осталось ли место?
Все отодвинулось: встречи, разлуки,
все затуманилось: небыли, были.
…Он угасал. И, раскинувши руки,
выдохнул: “Помню… что мы… победили”.
***
…И что же вы хотите от меня?
То мчась, то еле-еле семеня,
день зимний дышит незабытым летом.
Так почему ж в дешевом серебре
опять мой день рожденья в декабре;
но помню: я писал уже об этом.
Нам радио бросает горсть пшена:
белогвардеец Лещенко хохочет
и вновь поет: “Марфуша замуж хочет,
Марфуша будет верная жена!”
А вспомнилось другое: мы поем
в землянке продырявленной “Дожить бы…” —
и о победе дальней, и о том,
чтоб дотянуть “до свадьбы, до женитьбы”.
Откройте мне, кому из нас дано
отодвигать своей строкой угрозу.
Дрозды поют, как раньше, как давно, —
им незачем переходить на прозу.
Монолог
Опять она, эта проклятая хворь:
сидеть — не сидится, лежать — не лежится.
Ну хватит! Седины свои не позорь!
За окнами — видишь? — подбитая птица
взлетает: ей небо дано про запас,
ей счет не вести бесконечным обидам.
А звезды появятся — в профиль, анфас —
она им помашет крылом перебитым.
Пусть вечер, пусть хмурится небо всерьез,
мелеет река и ломаются спички,
ты вспомни, как звонко под стуки колес
пел песню твою инвалид в электричке.
О чем же там было? О связке гранат,
о женской улыбке в дыму горьковатом:
“Здесь мало поэта — здесь нужен солдат”, —
и каждый тогда становился солдатом.
И это запало, осталось в душе,
как будто платочком взмахнула пехота.
Так пусть сохраняются в карандаше
и боль, и надежда на главное что-то.
А если вглядеться — так все не пустяк:
свет радуг, слезинка на мордах лошачьих.
Вставай же! Болеть нам нельзя, ну никак! —
В поэзии прежде всего бьют лежачих.
***
Мне на плечо прилег последний лист:
был справа тополь небольшого роста.
Промозглый день загадочен и мглист,
и докопаться до него непросто.
Уйти б от чьей-то злобной ворожбы!..
Опять они, напасти и невзгоды.
Кого и что ругать? Начнем с погоды.
Потом и доберемся до судьбы.
Ах, люди, дай вам Бог подольше жить,
побольше вам и музыки, и света!
Вы не решились руку положить
мне на плечо… А тополь сделал это.