Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2005
Есть в русской поэзии много лет интригующая меня тема. Тема эта растворена в совершенно разных стихах, написанных абсолютно разными поэтами, но в каждом из этих стихотворений присутствует река. В текстах река сия может называться как угодно — носить любое имя — Нева, Кама, Исеть, — но независимо от имени этой реки, сквозь нее всегда смутно проступают очертания и суть Реки совсем иной, и как правило, это сопряжено с загадочными искажениями стихового пространства. Пусть в нашем эссе вратами в эти искаженные пространства станет отрывок из стихотворения Анны Ахматовой:
О, как пряно дыханье гвоздики,
Мне когда-то приснившейся там, —
Там, где кружатся Эвридики,
Бык Европу везет по волнам.
Там, где наши проносятся тени
Над Невой, над Невой, над Невой,
Это плещет Нева о ступени,
Это пропуск в бессмертие твой.
Вчитайтесь в эти строки, и вы увидите, что то пространство, в котором Поэту некогда приснилась гвоздика, пространство Петербурга юности и молодости Ахматовой, пространство ее памяти, — переходит в нечто совсем иное — в мир, где кружатся — и по сей день — Эвридики, в мир мифов. По сути, прочитанные строки описывают однородное и непрерывное пространство мифа. И в его контексте тени, проносящиеся над Невой, — не просто тени, отбрасываемые живущими, но тени, обитающие в царстве Аида, а само действие переносится в мир мертвых, на берега Стикса, образ которого и проступает на наших глазах сквозь контуры Невы.
И самое пространство оказывается загадочно искаженным (Петербург совмещается в нем с Элладой, с водами, по которым бык уносит Европу, и с подземным царством теней). Мир как бы спрессован в одну точку, а время в нем остановлено, ибо прошлое (миф) бесконечно длит себя и не кончается никогда, а потому и все глаголы второго четверостишия стоят в настоящем времени.
А связанный с этим миром или даже посланный им образ, аромат гвоздики, фактический, также застывший во времени, не исчезающий никогда — ключ к вратам, ведущим туда, пропуск в бессмертие. Какие загадочные процессы сопровождают совмещение миров и пространств, какая энергия потребна для того, чтоб Стикс заполнил собой оболочку земной реки и мы смогли бы различить его контуры сквозь очертания привычного земного пейзажа? Крайне редко поэты вызывают этот эффект осознанно. Примером намеренного камлания может послужить отрывок из моего любимого стихотворения Виталия Кальпиди:
…Я вижу небо над рекою.
Не сомневайтесь: это — небо
с такой хрустящей, золотою
закатной корочкою хлеба.
Река, под псевдонимом Камы
(хотя не Кама, да и — чёрт с ней!),
течёт из центра хлебной рамы,
что никогда не станет чёрствой…
И небо тут — это не привычное нам небо, и Кама — на самом деле не Кама, и слово “чёрт” не случайно прорезалось. Все как бы земное, и в то же время совсем нет. Любая река в мирах Кальпиди — река совсем иная, текущая из совсем иных пространств. Любая река у Виталия Кальпиди — напоминание или, скажем, “допустим, напоминание”:
…допустим, напоминанье о
невероятной такой реке,
которая просто лежит и пьет
себя, напрягая в любом глотке
жажду, что вскоре ее убьет…
И это — осознанное, как я уже говорил, камлание Кальпиди. Но мне бы хотелось сегодня пристально вглядеться в другое любимое стихотворение иного, но тоже очень любимого мной поэта, в стихотворение, где тема мертвой реки совсем не очевидна и где надо потрудиться, чтоб различить ее очертания, проступающие сквозь контуры Васильевского острова. Это стихотворение
И. Бродского, одно из самых известных во второй половине XX века, все вы, несомненно, знаете.
Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать.
Твой фасад темно-синий
я впотьмах не найду,
между выцветших линий
на асфальт упаду.
И душа, неустанно
поспешая во тьму,
промелькнет над мостами
в петроградском дыму,
и апрельская морось,
под затылком снежок,
и услышу я голос:
— До свиданья, дружок.
И увижу две жизни
далеко за рекой,
к равнодушной отчизне
прижимаясь щекой,
— словно девочки-сестры
из непрожитых лет,
выбегая на остров,
машут мальчику вслед.
В этом стихотворении, в предвидении своей судьбы — поэт ошибся во всем. Ничто не сбылось, кроме смерти, но все сбылось совсем иначе. Если не страну, то погост он выбрал, и погост совсем иной. И если и был какой-нибудь темно-синий фасад там, где он умирал, то никакой связи меж сим фасадом и тем, к кому обращены стансы, не было и быть не могло.
И все же, и все же… И все же, кажется мне, в главном Бродский не ошибся. Но не будем забегать вперед и давайте вглядимся в Стансы внимательно и пристально. И я прошу вас об одном. На то время, что мы всматриваемся в стихотворение, забудьте обо всем, что мы с вами знаем о мире и о реальном Васильевском острове, и попытаемся реконструировать описываемое пространство, исходя только из того, что нам известно из текста Стансов.
Договорились?
Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать.
Что означает отказ от выбора страны и погоста в контексте следующих двух строк? Ведь по сути они говорят, что выбор уже сделан — место выбрано. Либо “не хочу выбирать” означает “не хочу больше выбирать”, либо это значит, что выбор сделан кем-то иным за поэта, но поэт этот чужой выбор принимает. Или, если упростить выражение, “не хочу выбирать” может говорить либо о том, что поэта все устраивает, что по меньшей мере странно для поэта, либо о пассивной готовности принять свой жребий. Если верно последнее, то строчка неизбежно окрашивается семой равнодушной пассивности. И если мы вглядимся в первую строчку стихотворения — “Ни страны, ни погоста”, то неизбежно почувствуем сему равнодушной пассивности и в ней. Потому что и место жизни, и место смерти уравниваются в ней, оказываются на равных в списке. По сути, одна из возможных интерпретаций первых двух строк Стансов такова: точно так же, как мне безразлично, где будет лежать после смерти мое уже мертвое и ничего не чувствующее тело, так же мне безразлично, что будет чувствовать тело еще живое. Ни временное жилье, ни вечное место успокоения значения не имеют.
Но небезразличным оказывается место смерти. Васильевский остров.
Твой фасад темно-синий
я впотьмах не найду,
между выцветших линий
на асфальт упаду.
Мы не знаем, почему важно было найти темно-синий фасад, фасад цвета вечерней или утренней тьмы. Возможно, это укрытие, убежище, которое бы позволило отсрочить смерть. Но маловероятно, ведь поэт приходит на Васильевский остров с определенной целью, приходит именно умирать. Однако ему важно умереть как можно ближе к этому фасаду и тому, кто с ним связан (или тому, что с ним связано).
Поэт падает, не дойдя до цели, падает между выцветших линий на асфальт. Стихотворению важно подчеркнуть их блеклый цвет и то, что поэт падает между них.
Выцветший — сходящий на нет, истончившийся, наконец, теряющий форму.
О том, что стоит за семой “между”, мы поговорим чуть позднее. Несмотря на то, что на Васильевском острове улицы носят названия линий, мне кажется, что в тексте стихотворения речь идет не об улицах, а о линиях, нарисованных на асфальте, о линиях дорожной разметки. Поэт падает, переходя через дорогу, этим подчеркивается то, что он упал на полпути, не дойдя до места, которое искал.
И душа, неустанно
поспешая во тьму,
промелькнет над мостами
в петроградском дыму…
Поэт падает, а душа отлетает от тела и неустанно поспешает во тьму. Тьма — цель ее пути. Но что это за тьма?
Все, что происходило до того, происходило впотьмах. И это означает, что есть две тьмы в этом тексте.
Тьма “впотьмах”, тьма земная. И та тьма, куда стремится отлетевшая от тела душа, мелькающая в петроградском дыму над мостами, пересекающая Реку. И в моей модели в тот момент, когда душа проносится над мостами Невы, начинается превращение, трансформация реки в ту реку, берега которой окутывает вечная Тьма. И более о душе не будет речи в этой саге. А мы вернемся к телу, лежащему на асфальте, телу, от которого навсегда отлетела душа.
…и апрельская морось,
под затылком снежок,
и услышу я голос:
– До свиданья, дружок.
И увижу две жизни
далеко за рекой,
к равнодушной отчизне
прижимаясь щекой, —
Поразительно в этих строках то, что не глаза души видят две жизни далеко за рекой и не душа слышит слова прощания. Душа уже отлетела, летит над мостами.
А видит и слышит лишенное души тело. И снежок оно ощущает, и апрельскую морось. И асфальт щекой чувствует. Всмотримся в Тело внимательно. Сначала вглядимся в его позу. Два положения головы, чтоб чувствовать под затылком снежок и чтоб прижиматься щекой к асфальту, совместить можно, только если лежишь на боку. И это наводит на ассоциации с древними погребениями “скрюченных костяков”, в которых телам придавали позу зародыша, подтягивая колени к животу, укладывая на бок и посыпая красной охрой. Впрочем, это не более чем блошка в сторону.
Значимее то, что тело лежит лицом к реке. Две жизни оно видит именно за рекой.
И, прежде чем мы пойдем дальше, обратим внимание на едва не пропущенную деталь. В этих строках одновременно, в одно и то же время присутствуют морось и снег. Это исключительно важный момент для понимания текста. Снег и морось — разные состояния одной субстанции, переходящие друг в друга. Апрель — промежуточная пора, когда переход снега в воду еще не завершился. Это состояние МЕЖДУ.
И от этого состояния, от этой семы, мы вернемся туда, где мы уже видели слово между, вернемся к телу, упавшему МЕЖДУ выцветших линий.
И еще одно. Голос, который тепло прощается с поэтом, точнее, с телом поэта, ведь именно оно слышит этот голос, противопоставлен холоду равнодушной отчизны. Откуда же идет тепло? Не оттуда, куда отлетела душа, ибо не душа это тепло воспринимает. И ни от страны, ни от погоста оно идти не может, нет тепла во взаимном равнодушии. Тогда откуда же?
Чтобы понять это, нам придется всмотреться в образ, который чудовищно бездонен и завораживает меня тем больше, чем больше я в него вглядываюсь.
…словно девочки-сестры
из непрожитых лет,
выбегая на остров,
машут мальчику вслед.
Я имею в виду образ двух жизней из непрожитых лет. Ведь что такое жизнь из непрожитых лет? Это не параллельные жизни, как в “Саду расходящихся троп” у Борхеса. Это и не отсылка к Стране Мертвых, так как умереть может лишь то, что жило, а этих жизней никогда и не было. Речь идет именно о непрожитых годах, которых никогда не было и никогда и не будет, ведь тот, кто был должен их прожить, уже умер. Значит, и жизней этих никогда не будет, их и не было никогда. И существовать они могут лишь в некоем невозможном, совершенно иррациональном, призрачном измерении, принципиально не похожем ни на жизнь, ни на смерть.
Что-то подобное прозвучало однажды в гениальной, на мой взгляд, строке другого замечательного поэта, уже упоминавшегося в этом эссе, Виталия Кальпиди: “Вот то, чего нету на свете. // Иди, и к нему прислонись”.
Именно оттуда, из “того, чего нету на свете”, доносится теплое “До свиданья, дружок” в стихотворении Бродского.
Но вернемся к тексту.
Тот, с кем прощаются выбегающие на остров жизни, одной с ними крови, мальчик-брат. И этот брат уходит. Но сие означает, что природа мальчика, с которым они прощаются, так же иррациональна, как и тех, кто выбегает на остров проститься с ним.
И именно в этот момент мы обнаруживаем колоссальную деформацию пространства. Девочки-сестры выбегают на остров. Но их остров не может быть тем же островом, на котором умирает поэт. Ведь тело видит их далеко за рекой. И значит, это уже другая река, которая отделяет тело поэта не от материка, а от некоего другого Острова, вероятно, ранее доступного и ему. И тело сейчас от этого Острова и от этой реки удаляется, хотя и лежит на месте.
По сути, стихотворение зафиксировало некий промежуточный (помните выделенное ранее слово между?) момент состояния той субстанции, которая была телом поэта и должна превратиться во что-то иное, но следуя логике модели — не в прах. Ведь морось не является прахом относительно снега. В новой форме существования не будет места отлетевшей душе. То будет существование тела. Почему я уверенно говорю о том, что тело ждет иная форма существования?
Да потому, что жизни из непрожитых лет говорят ему не “Прощай”, а “До свиданья”. А также потому, что в моей модели тело упало на бок. И потому, что субстанция снега, в морось превратившись, не исчезает и снова со временем превратится в снег. И еще потому, что отголоски и отблики такого — без души — посмертного существования тела я видел и в других стихотворениях раннего Бродского.
(…Не жилец этих мест,
не мертвец, а какой-то посредник… — так говорит о себе герой стихотворения “От окраины к центру”.
Посредник между миром живых и миром мертвых. Не живой и не мертвый. Ни морось, ни снег.
Схожее ощущение оставляет и написанное примерно в то же время стихотворение Бродского “Диалог”.)
Растворенная в строке “До свиданья, дружок” сема будущей встречи может означать как то, что тело в будущем должно возвратиться на тот Остров, где машут вслед ему непрожитые жизни, либо наоборот, непрожитые жизни должны покинуть Остров, обрести Тела и, пройдя положенный путь, воссоединиться с Телом-братом в некоем третьем пространстве.
………………..
Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.
Как легко нам дышать,
оттого, что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того —
оттого, что мы все потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем.
В обоих случаях загадочный Остров оказывается чем-то вроде места, откуда аисты приносят детей.
Описанная картинка походила бы на знакомое нам перерождение душ, если б не одно маленькое но. Речь в нашей модели идет не о душах, а о телах, именно с телом, а не с душой связано у Бродского понятие жизни, и не душа, а жизнь, читай, тело, должна пройти положенный ей путь.
И я думаю, что описанная картинка, описанное отношение к смерти характерно для раннего Бродского и является частью фундамента его поэтики.
Таким образом, подводя итоги, можно сказать, что в нашей модели подлинным содержанием разобранного текста выступают описания деформации пространств и перехода субстанции тела в иные состояния. В этой модели, между прочим, оказывается возможным объяснить и роль темно-синего фасада, цвет которого — цвет позднего вечера или раннего утра — сакральный цвет — оказывается не случаен. Я считаю, что это здание — один из необходимых компонентов, условий, обеспечивающих возможность описанных трансформаций.
(Между прочим, темно-синий свет разлит и в цитированном выше стихотворении Бродского “От окраины к центру”:
Кто-то новый царит,
безымянный, прекрасный, всесильный,
над отчизной горит,
разливается свет темно-синий,
и в глазах у борзых
шелестят фонари — по цветочку,
кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку.
И в этом стихотворении темно-синий цвет связан с трансформацией обновления.)
Словом, загадочный темно-синий фасад оказывается чем-то вроде храма, священной рощи, принадлежащей одновременно двум или более мирам — земному и сакральному.
Венеция, я уверен, воспринималась поэтом как именно такое сакральное место.
Недавно Вадим Баранов поделился со мной одной из своих замечательных интуиций. Он считает, что семантика моря и семантика реки принципиально противоположны. Море — несет в себе пренатальные ощущения околоплодных вод. Реки же, как мы видели, отягощены семантикой и символикой вод мертвых.
Венеция, как известно, опутана сетью каналов, несущих воды морские.
Иными словами, выбрав место погребения, Иосиф Бродский деформировал пространство в последний раз.
Вот, собственно, и все, что я хотел вам рассказать и показать. Что до выводов — я хотел бы, чтоб читатель сделал их сам. Впрочем, Виталий Кальпиди на моем месте наверняка сказал бы, что делать выводы вообще не имеет смысла.
Но и это пусть решает читатель.