Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2005
Впервые в печати мои стихи появились на фронте. Там в сорок втором году на литературном конкурсе Полярной дивизии я получил первую премию за стихотворение и рассказ — походную библиотечку. Вручал нам призы в редакции-землянке зам. редактора газеты “Вперед за Родину!” старший лейтенант Е. Шиперович. Собрали нас там всех десятерых, победителей конкурса, в числе которых был один член писателей из Сибири. С нами вели деловые, полезные беседы журналисты дивизионки, а также корреспондент фронтовой газеты “В бой за Родину!” А. Кондратович. Ожидался приезд Константина Симонова, который в то время находился в служебно-творческой командировке на Севере. К сожалению, дождаться нам его не удалось. И тем не менее мы остались довольны встречей с профессионалами, которые не только учили нас писательскому уму-разуму, но и порадовали хорошим концертом маститого аккордеониста.
Теперь мне жаль, что не уберег стихотворение и рассказ, которые были отмечены тогда литературной премией. Не уберег потому, что был всего лишь младшим сержантом-пулеметчиком, мотался по окопам, землянкам, от привала к привалу, под дождями и снегом, месяцы и даже годы. Сперва на одной войне, казавшейся бесконечной, потом — на другой, стремительной, как танковая атака. Как известно, приняв в свое распоряжение Первый Дальневосточный фронт, маршал К.А. Мерецков заручился разрешением Сталина взять с собой, на новый театр военных действий, части и соединения своего Карельского фронта по личному его выбору. Что Кирилл Афанасьевич и сделал, предоставив возможность вашему покорному слуге принять участие в боях с японскими империалистами.
Не сохранилось и многое из того, что было написано мною в школьные годы, на обеих войнах и после них. Но кое-что все же осталось. Теперь, опытным глазом просматривая хрустящие и пожелтевшие от времени залежи рукописей, находишь, что далеко не все следует браковать. Встречаются страницы, на которых останавливаешь свое внимание. Чем-то они трогают, что-то пробуждают в тебе. И о многом напоминают. О сосульках под твоим носом, например, когда сам ты превращался в подобие окаменевшего на морозе кома земли. Она — матушка, под тобой гудела и стонала от разрывов, как несколько извергающихся вулканов. Но ты и не думал о прекращении борьбы и бился с недругом, как мог и умел. И чувствовал, что стылая твердь под тобой — твоя союзница, твоя опора. Более того: она любима тобой, и без этой любви вряд ли ты смог бы все вынести, что выпало на твою тяжкую долю, и выстоять. Но ты выстоишь и победишь, потому что уверен в своей правоте и несокрушимости. А при виде поверженных врагов думалось не раз: вот следствие непомерного эгоизма, отчуждения, жадности и ненависти людской. От них всегда раздоры и войны, которые приводят к страданиям и гибели.
Мы почти ничего не успели до войны и уходили на нее целомудренными. Не успели, быть может, потому, что на уме были прежде всего учеба, общественная жизнь, овладение специальностью. Недаром в блокноте той поры появились такие строки:
Шел на выстрелы по приказу
там, где взрывы за валом вал,
он, который еще ни разу губ
любимой не целовал.
Не расскажут его седины
и сквозные отметки ран,
как всю тяжесть сражений вынес
в годы юности ветеран.
Зато мужали ребята на войне быстро. Иные за один лишь бой становились седыми, как старцы. А сколько погибало нашего брата во всех без исключения боях — от самых первых до самых последних. Но как бы драматично ни складывалась судьба фронтовика, он оставался верен и предан своему долгу и знамени до конца.
Под скорбное уханье сопок,
поправ в себе муки и страх,
отчаянно бились в окопах,
горланили хрипло: “Ур-ра-аа!”.
И те, что в бою умирали,
глушили усилием стон,
печальной России старались
отдать свой последний поклон.
На встречах с читателями меня нередко спрашивали: “Была ли на войне любовь?” И я уверенно отвечал: “Была”. В доказательство этого читал собственные стихи, сочиненные в траншее без карандаша и клочка бумаги, но, к счастью, запомнившиеся навсегда.
Сколько раз потом, с винтовкой стоя,
ливням и окопному жилью,
исцелительное и святое,
для тебя я говорил: “Люблю!”.
Говорил, как будто рядом с нишей
ты сидела, кутаясь в шинель,
говорил, как будто бы услышать
ты могла за тридевять земель.
У каждого из произведений, как и у людей, своя судьба. Одно из них, родившись, вскоре погибает, так и не выйдя в свет. Другое безотлагательно начинает своеобразную, порой удивительную жизнь. Его печатают в газетах, журналах, книгах, передают по радио и телевидению. Так, два моих рассказа были отмечены премиями на литературном конкурсе “Красного бойца”. Конечно, это не Нобелевские премии, но все равно было приятно их получать. Мне выпадало счастье работать в штате таких газет, как “Красная звезда”, “Суворовский натиск”, “Красный боец”, “Тихоокеанская звезда”. На мои стихи писали музыку такие самобытные композиторы, как уралец Л. Гуревич, северянин А. Лапин, дальневосточники Н. Менцер и М. Эпштейн. Многие мои вещи публиковались в изданиях флотов и флотилий, округов и армий, в газетах Групп наших войск в Германии, Венгрии, Польши, Чехословакии…
Да, бывали у россиян блистательные победы… Вспомнилось, кстати и между дел: в ходе Семилетней войны корпус генерала З.Г. Чернышева занял Берлин, войска П.А. Румянцева овладели крепостью Кольберг, а при Кунерсдорфе была наголову разбита прусская армия… И подумалось: все же лучше бы было без всяких войн на земле — в мире, дружбе, труде, согласии, единении… Но, как говорится, не так живи, как хочется…
В дни празднования пятидесятилетия разгрома фашистской Германии газета “Уральские военные вести” под рубрикой “Поэты великой Победы” напечатала мое стихотворение “Солдатский чай”. В нем есть такие строки:
Я исходил Восток и Запад,
вошли и в плоть мою, и кровь
походный быт, шинельный запах
и к службе крепкая любовь.
Снова любовь. И впрямь без нее нигде ни обойтись, ни прожить. Такие строфы не сочиняются — они вынашиваются, как ребенок во чреве матери.
Ты моя трезвость, ты похмелье,
ты мой судья и мой совет.
Что значит благо и веселье,
когда тебя со мною нет?
С твоим умом и обаяньем,
с твоим уменьем быть родной
мне так отрадно в мирозданье,
как с милой, отчей стороной.
…Время переменилось неузнаваемо: ведь с тех пор прошли годы, даже десятилетия. Если раньше как-то нехорошо сближались, роднились между собой, казались синонимичными такие понятия, как богатство, роскошь, капиталист, кулак, враждебный элемент, то теперь все по-иному. Когда этот “синонимический ряд” не уважался обществом, преследовался властью вплоть до безжалостного уничтожения, мог ли я, школьник, восхищаться страницами, воспевающими красивую жизнь с ее роскошью, уютом, изобилием, наслаждениями? Разумеется, нет.
Потом мне попала в руки изумительнейшая из книг, которая рассказывала об эпохе Возрождения (Ренессанса) в истории мировой культуры. Честно признаться, она произвела на меня неотразимое впечатление, я зачитывался ею, помногу раз разглядывая бесподобные иллюстрации. Тогда я впервые наткнулся на такие имена, как Данте, Петрарка, Боккаччо, увидел репродукции творений Джотто, Леонардо, Микеланджело. Особое мое внимание почему-то привлекли картины Беллини “Мадонна с младенцем” и Джорджоне “Спящая Венера”.
Помнится, тогда пришло мне на ум: “Сколько выдающихся творений живописи, музыки, поэзии навеяны, подсказаны любовью, женской красотой, душевностью и благородством!.. И разве не перекликаются с ними в какой-то мере мои скромные, малоизвестные, почитаемые, быть может, только мной одним, стихи.
Где-то есть, живет счастливец,
мыслю, ревностью томим, —
что целует это диво
и владычествует им.
Мне трудно представить свою судьбу без любви. Точно так же, как без моих стихов, без моих поэм, повестей, рассказов, сказок, очерков.
В этом году я рискнул принять участие в конкурсе на лучшее стихотворение о прославленной, оригинальной газете “Ва-банк” и — заслужил поощрительную премию — свежий номер газеты “Комсомольская правда” (за 24 сентября 1996 г.), журнал и кружку с голубой надписью на ней — “Ва-банк”. Много ли надо человеку для счастья?
Цветочная сладость
Рассказ
В Маньчжурии владельцы ресторанов, кабаре, “акиторных” охотно отпускали товары в кредит. И Ноговицын с удовольствием пользовался кредитом. Но как стало известно позднее, долги не торопился погашать, хотя там в сорок пятом и сорок шестом в ходу были советские рубли, китайские юани, японские иены, корейские боны. А частники, как известно, таких клиентов не жалуют. Терпели, терпели они выходки “капитана Ноги”, как они называли его, и донесли обо всем нашему штабу. А это была своего рода пощечина. И не только Ноговицыну — воинскому соединению, если хотите. Мы ведь, выполняя свой союзнический долг, шагнули за кордон с самыми лучшими намерениями. Мы были полны решимости оказать освобожденным народам бескорыстную, великодушную помощь во всем. И действительно оказывали ее… И вдруг — такое! Это уже было слишком. Не будь командование осчастливлено блистательными победами российского оружия на Западе и на Востоке — несдобровать бы Ноговицыну. А так он отделался сравнительно легко — строгим выговором и замаранной репутацией.
— Неудача постигла, — горевал Ноговицын.
Однако изменяться не спешил. А соблазнов на сопредельной территории было предостаточно. Да и время подкатило такое — не нарадуешься жизнью. После чудовищной и бесконечной войны наступил победоносный мир — светлый, ликующий, всеохватный. Голова закружилась от нахлынувшего счастья. Как тут “не дать кружаля?” — успокаивал свою совесть Ноговицын. И срывался снова с тормозов.
Нравились, между прочим, ему вежливость, обходительность, опрятность работниц кафе-шантанов. Некоторые из них неплохо пели, танцевали; исполняли какие-то скетчи и водевили, причем довольно артистично. Но особенно покоряли там Ноговицына ресторанные джазы. И прежде всего тем, что они все и повсюду обязательно играли “Очи черные”. И как играли! Взахлеб, с восторгом и упоением. С опытом и талантом. “Очи черные, очи страстные, очи милые и прекрасные! Как люблю я вас, как боюсь я вас, знать, увидел вас я в недобрый час”. Так пели под музыку. Пели на русском языке. Пели, с трудом, кое-как выговаривая русские слова. Пели русые эмигранты, пели раскосые китайцы и корейцы. Пели привлекательные гейши.
Одна из них сильно приглянулась Ноговицыну — миниатюрная, миленькая, с певучим голоском, с тоненькими изогнутыми бровями, убористой прической и маленьким ротиком. Ей очень шло синее шелковое кимоно с цветами… Да что ей только не шло, этой изящной японочке!.. Никогда ранее не думалось Ноговицыну, что сможет увлечься простой, обыкновенной служительницей притонообразного заведения, в котором все доступно каждому, имеющему деньги и желания. А вот пришлось. И кто знает, чем бы это все закончилось, если бы его часть не отвели вовремя на исходные позиции, на рубежи постоянной дислокации в Приморье.
Немалые расстояния разделили Ноговицына с его Нэбурасэтэ-сан. Но и вдали от нее слышались ему неповторимые, трогательные слова ее: “Чито, Реня?.. Корсо, корсо… Тебя меня ходи, тебя меня люби, Реня, корсо… Реня русскэ баршевика? Реня русскэ камикадзе? Аригато, гокуросама”.
Она учила его японским словам благодарности, интересовалась, большевик ли “капитана Ноги”, есть ли камикадзе в русской армии. Он объяснял ей, как умел, порою жестами и движениями пальцев, что он беспартийный, что смертников-камикадзе нет в нашей армии, но немало было таких, что бросались на огонь, грудью своей закрывая амбразуры вражеских дотов, обеспечивая продвижение своих.
— А что значит в переводе на русский язык само слово “камикадзе?” — спрашивал Ноговицын.
И Нэбурасэтэ-сан дула на него, округляя свои очаровательные губки, показывая на небо, кланяясь ему… В конце концов доходило до воина, что это — божественный ветер — в дословном переводе.
— Человек и вдруг — ветер? — недоумевал он.
И девушка растолковывала с трудом и муками своему поклоннику, что, если человека помещают в торпеду, самолет, снаряд, в минное устройство и направляют на врага, этот человек становится божественным ветром. А при успешном выполнении боевого акта возводится в ранг святых. В отряды камикадзе включали только добровольцев, и таких находилось сотни тысяч среди японских юношей. Они были на лучшем счету, получали намного больше других, и девушки обожали их, как утверждала Нэбурасэтэ-сан.
Свое же имя она перевела так: цветочная сладость. Эта женщина и впрямь была нежной, как цветок, вкусной, словно мед. Недаром ее ласки буквально ошеломляли Ноговицына. Иной раз, расчувствовавшись, он целовал ее маленькие, чисто вымытые ножки, обутые в мягкие, с матерчатой стелькой, дзори. А дома в одиночестве не раз ловил себя на том, что вроде слышит стук ее деревянных гета с узенькими ремешками. Он постоянно вспоминал о ней, она снилась ему нередко, разговаривала с ним в сновидениях: “Реня, корсо, моя тебя ходи, аригато, Реня!”
Бывало, в походах Ноговицын не однажды думал о том, что, улучив момент, обязательно займется изучением китайского и японского языка. Однако ничего из этого не успел, ничего не сделал, хотя и пробыл за рубежом более двух лет и все это время постоянно общался с местным населением. И когда девушка пришла провожать его на станцию, он от волнения разом позабыл все преподанные ему уроки. И только говорил и говорил ей прочувствованно: “Ай лов ю, Нэбурасэтэ-сан! Сайнара, Нэбурасэтэ-сан!” А потом повторял на своем родном языке: “Я люблю тебя, до свидания, Нэбурасэтэ-сан!”
Девушка то и дело опахивалась разрисованным драконами веером, и слезы градом лились из ее глаз. А когда, лязгнув железом, тронулся, покатился воинский эшелон, девушка кинулась вслед за ним, выкрикивая плачущим голосом: “Реня, Реонид моя!”
— Вот что делает с человеком любовь! — философски произнес пожилой солдат рядом с Ноговицыным, произнес громко, чтобы заглушить грохот состава.
Однако Ноговицын сделал вид, что не услышал этих слов, и все глядел и глядел неотрывно на бегущую за поездом. И так ему было тяжело, что порой казалось: не выдержит, выпрыгнет на ходу из вагона, чтобы еще раз обнять и расцеловать свою ненаглядную, а быть может, и остаться с нею навсегда. Но обошлось. Остановил себя, крепясь, от предосудительного, безумного шага. Потом изо дня в день внушал себе: надо забыть ее, раз и навсегда выкинуть из сердца и памяти. Сколько можно? Подурил, побуйствовал — и хватит. Годы бегут. Пора и за ум браться, а то ведь можно непоправимо опоздать с этим, очень даже важным делом в жизни.
Неподалеку от приграничного гарнизончика, где нес свою службу Ноговицын, проходила оживленная магистраль из-за кордона. По ней дни и ночи двигался транспорт. Трясуче подпрыгивали на неровностях дороги полуторки, гудели сильными моторами ЗИСы, могуче ревели на подъемах студебеккеры. Шли одиночные машины, двигались колонны. И чего только не везли на них! Муку, сою, рис, цемент, шлакоблоки, железобетонные изделия. И — много, много людей. Как рассказывали Ноговицыну пограничники, из-за кордона в основном доставляли тех, что на исходе гражданской войны ушли в Маньчжурию и Корею или эмигрировали туда в последующие годы.
Кого только не было среди них! Бывшие белогвардейские офицеры и генералы, владельцы ресторанов и фабрик, помещики и коммерсанты, в том числе — атаман Семенов и певец Вертинский. Атаман Семенов был осужден военным трибуналом и расстрелян за преступления против народа. Певец Вертинский отсюда начал свою вторую артистическую жизнь, славный и блистательный путь. Легенды о нем перемешивались с былями, кружились листопадом.
Один знакомый офицер из штаба корпуса рассказывал Ноговицыну, будто в августе сорок пятого Вертинский пришел к ним в штаб в городе Харбине и стал просить командование о пересылке спецсвязью его личного послания Сталину. В этом своем послании Вертинский якобы умолял Верховного простить ему все былые прегрешения, ошибки, сомнения и разрешить вернуться на Родину. При входе в штаб висел портрет Сталина. Вертинский встал перед ним на колени и поклонился несколько раз вождю, словно богу.
Позднее в Суйфунске Ноговицын с трудом пробился на концерт Вертинского. Просторный зал нового здания окружного Дома офицеров был набит до отказа. Дышать было нечем от тесноты. Артист почти весь концерт не уходил со сцены. Седоватый, высокий и сухопарый, с сутулинкой, он пел и пел увлеченно и вдохновенно: “А я, больной и пьяный, танцую в ресторане…”
Не все было слышно и понятно в отдаленье, на галерке, куда выпросил Ноговицын билет у кассирши, но он все же уловил, что песни Вертинского не отличались глубиной, значительностью содержания. И все же слушали его завороженно: была в нем какая-то непонятная сила обаяния, какая-то влекущая власть над людьми, и песни его захватывали и будоражили душу.
И тут вспоминался Ноговицыну бело-черный шлагбаум на границе, под который когда-то провозили знаменитого русского певца в Россию. К этому шлагбауму не раз приходил Леонид, полагая с нетвердой надеждой: “А вдруг с оказией прибудет и она, его несравненная Нэбурасэтэ-сан? Вполне возможно. Возьмет да и решит махнуть, уговорив какого-либо бедолагу-шофера пристроить ее в уголке кузова. Однако шли колонна за колонной, везли и везли людей из-за границы, а Нэбурасэтэ-сан все не показывалась, не объявлялась.
Как-то, находясь в командировке, Ноговицын встретил своего товарища по маньчжурским приключениям, оказалось, тот служит начальником штаба лагеря японских военнопленных.
— Ну, как они? — поинтересовался Ноговицын.
— Старательный народ, трудолюбивый. И надо отдать ему должное — храбрый, самоотверженный, с чувством собственного достоинства. И не его вина, что пришлось испить чашу горького поражения. Так сложились обстоятельства. Не в пользу японцев. Да и в техническом отношении приотстали они от других в последнее время.
— Камикадзе есть среди них?
— А кто его знает? Может, и есть — не признаются.
— Откуда это слово произошло — не поинтересовался?
— Спрашивал у переводчика.
— Ну и что?
— Говорит, из далекого прошлого. Дескать, внук Чингисхана Хубилай дважды с армадой кораблей подплывал к Японии, намереваясь покорить ее. Но сильнейшие тайфуны уничтожили большинство кораблей. Японские ученые назвали эти тайфуны божественными ветрами, волей божьей, камикадзе.
— Любопытно. Значит, смертники — это от бога?
— Выходит. Божественные ветры, громящие неприятеля.
— А чем пленные занимаются в свободное время?
— Самодеятельность у них есть. Стенгазеты выпускают, собрания проводят.
— Не клянут свою судьбу и микадо?
— Ни в коем случае. Даже в плену японцы остаются патриотами своей родины.
— Правильно. Не люблю Иванов, не помнящих родства. У них даже пословица есть: “Бессердечные дети отчий дом хают”, — вспомнил Ноговицын.
— Слышал я ее. Но есть у них и другая: “Пришла беда — полагайся на себя”. Такое мог сказать только народ, не падающий духом в дни тяжких испытаний, способный все одолеть и заново начать свое движение к преуспеванию.
— Пусть дерзают, — согласился Ноговицын. — Слышал я в Маньчжурии, был у них какой-то кодекс рыцарей.
— Бусидо? Это не только кодекс самураев, это своего рода дух нации, ставший традицией. “Книга воинов”.
— И что там в ней?
— Темы мужества, доблести, чести, презрения к смерти. “Доблесть должна быть в натуре любого воина. Вы можете потерять свою жизнь, но честь — никогда”, — вот характерные выдержки из этого кодекса. В нем говорится, что честь не приходит к воину, как дар неба, что это чувство надо воспитывать, а для этого следует работать над собой. Самосовершенствоваться, закалять дух и тело. Военный человек никогда не должен обнаруживать свои внутренние переживания. Его личные потребности должны быть максимально урезаны. На людях он должен появляться в приличном виде. Чтобы воспитать в себе дух бусидо, человек должен терпеть и рисковать. Самообладание — цель и средство воспитания самого себя. Если на тебя нападет грусть, ты должен прикрывать ее улыбкой. Если в сложной ситуации ты начинаешь выражать гнев и бушевать, на тебя будут смотреть, как на недостойного. Выдержка и преданность — очень похвальные качества воина, как утверждается в бусидо.
— Стоящий кодекс, — заметил Ноговицын.
— Еще бы! Это же сокровищница воинской и патриотической мудрости японцев.
Собеседник Ноговицына переступил с ноги на ногу и выпалил, как из ружья:
— А как твои долги, кореш?
Ноговицын вспыхнул, густо покраснел, как-то вымученно произнес:
— Погасил… Будь они неладны, эти кредиторы!
— Они-то причем?
— Соблазняли предложениями…
— Как девочку подарками?
— Вроде…
И снова вспомнилась Ноговицыну удивительная Нэбурасэтэ-сан. Ее умение быть прилежной, деликатной, ненавязчивой. И — необходимой. Ни одна женщина на свете не отдавалась ему так, как отдавалась она. До последней капельки, до полнейшего единения — духовного и телесного. Ах, Нэбурасэтэ-сан — цветочная сладость моя. Неужели никогда больше не доведется встретиться с тобой, не выпадет счастья, любуясь радостно изысканной красотой твоей, для себя самого запеть проникновенно: “Очи черные, очи страстные, очи милые и прекрасные, как люблю я вас…” И слушать, слушать без конца задыхающиеся звуки джаза, воздающие интимную хвалу прелести, очарованию, беспредельной любви? Сосущей душу, поднимающей над землей, не знающей угасания.