Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2005
Печальник Николай — родился в 1963 г. в Нижнем Тагиле. В 1986 г. окончил УПИ. Инженер-электрик. Работает на Нижнетагильском металлургическом комбинате. Лауреат и участник фестивалей авторской песни памяти Сергея Минина и Валерия Грушина. Стихи публиковались в газете “Тагильский рабочий”, журналах “Урал”, “Уральский следопыт”, альманахе “Подснежник”. Участник коллективных поэтических сборников литобъединения “Ступени”. Живет в Нижнем Тагиле.
СЛЕДЫ
Проснулся в старом доме, из которого пятнадцать лет назад уехал… И ничего бы плохого, только в груди заныло оттого, что Тузик опять потерялся: наверняка забился в сугроб и ему невыразимо холодно среди февральской стужи. Оделся и легко выбежал в скупо освещенную ночь
Тузик и раньше представлял массу хлопот, срывался с цепи, убегал, и, не обнаружив его под вечер, мы с отцом — (мал да велик!) — бегали по поселку, выискивая его злосчастную собачью сущность. Ловили. Наказывали шерстяной трясущийся зад хворостиной.
Однажды он убежал далеко. Увидели следы на железнодорожной насыпи. Северный ветер нес с завода темные облака пыли, часу не прошло — следы почернели.
За поворотом к мосту видели неважное: вылетел состав, и в свете фар от корпуса локомотива отскочил какой-то мешок. Поезд заискрил всеми колесами и остановился. Машинист выпрыгнул из кабины и подбежал… Не мешок — сбило человека. Вскоре приехала машина “скорой”, которая и оказалась ненужной.
Пока мы смотрели на жуткий итог, невесть откуда взялся Тузик. Ему стало страшно, и он решил сдаться. В тот вечер его не наказывали.
И теперь подумалось, что Тузика надо искать по черным следам.
В проулке невольно остановился и обомлел: из калитки сорок восьмого дома вышел мне навстречу дядя Сева, и это после всего, что с ним…
Поздоровались:
— Дядь Сев? Как это тебя нигде не было четыре месяца?
Он же, давая понять, что каждый имеет право проснуться в старом доме, светло улыбнулся ворсистой щетиной:
— Меня обнаружили в горячке. Нет, не в белой, а текущей с территории металлургического комбината… — оговорился он, будто рядом со мной стояла толпа недоумевающих иностранцев, и продолжал: — По-другому и быть не должно. Я ведь сорок лет проработал на комбинате. — И он заметно постарел от сказанного.
— Как же так?
— Нынче много… Из-за имущества там… квартиры. Дядьку твоего Митрича тоже ведь продали сначала вместе с жильем, а потом угомонили, чтоб не канючил. Запинали в темный угол, как старую калошу, и он лежал там уже очень маленький, пока не затих.
Подумалось, что бывший сосед все хорошо знает. Наверно, там у них…
— Ну, конечно же! Нам друг от друга нечего скрывать. А Тузик туда побежал, — и показал в сторону Холмового.
Тузик, несчастный собачий отморозок, наверно, опять куда-нибудь вляпался. Сидит один среди вселенского мороза, и тоскливая судорога так сводит горло, что и не повыть.
Он постоянно попадал в истории. Вечером как-то пришли соседи и сказали, что на Пучкарной залили каток и Тузик зачем-то уже сидит посередине, поскуливая.
Взяли молоток, стамеску — пошли смотреть. Ком черной шерсти сидел на свежесмерзшемся льду и пенял на свою собачью долю.
Скульпторы в душе, мы выдолбили Тузика! Весело было прохожим, когда я нес его на плече, дрыгающего круглыми ледяными наростами вместо лап. Час он оттаивал у натопленной печки, а когда стал глупой мокрой мордой тыкаться в ноги на предмет, что ему на свете очень-очень одиноко, его унесли в будку.
Другой раз сорвался вместе с цепью, и его нашли висящим на заборе у Шахназара. Шерстяной мотылек, он хотел перелететь через забор, но одно колечко цепи зацепилось за маленький гвоздь… Когда его обнаружили, он имел вид неудачного суицидника.
Осмотрел Холмовой. Заглядывал в огороды. Нигде… и только ощущение, что вот-вот… И будто перехватило горло: хочется крикнуть, но попытки беззвучны.
На торчке под тусклым светом фонаря кто-то стоял. Метнулся ближе и увидел Сержанта, Сатрапа и Дезертира. Тут же стоял долговязый Фанас и ковырял каблуком снег. Подошли дядя Сева и Железяка-старший… зачем-то в мотоциклетном шлеме. Подозрительным показался Сержант:
— Ты-то чего тут? Неужели тоже?
— Вовсе не того! Просто так сюда бываю. Утренние меня уже за жильца не считают… Мы вот с ним… — он поглядел на Сатрапа, натягивающего шапку на лысый лоб. — Мы с ним денатуратчику хлопнули, а он возьми и загнись! А мне хоть бы хны!
— Сатрап? А чегой ты это шапку на глаза напялил? И пуркуа пришил к ней синюю пластмасску?
— Это не козырек. Это у него на голове ноготь вырос, оттого что при жизни из рук вон плохо мыл лысину, — настучал дядя Сева, и Сатрап сконфуженно отвернулся.
— Обточи напильником! За бейсболку проканает, — прогоготало в переулке.
Просмеявшись, стали вспоминать нелепицы. Как однажды Пельмень закрыл Дичку-младшего в чугунный контейнер для золы и положил сверху каменище. Дичка — Чигарев-чекист-амбал-шишкарь по кладбищам — был очень слаб и тщедушен, не смог поднять крышку и принялся ночевать в зольнике.
Утром близживущий ветеран пошел высыпать золу и открыл крышку… Оттуда выскочило перемазанное сажей нечто! Ветерану вызывали скорую
Я недоверчиво посмотрел на Фанаса: молод бы с мужиками….
— Все в порядке! — успокоил дядя Сева. — Он у нас за вином ходит. Тоже, поди, гонцом бывал и тебе наливали?
Фанас безутешно смял белесое лицо:
— Это же счастье — за вином ходить! А там? — Он завел глаза в незабытую сторону: — На укол, блин, всегда денег не было. Да и мать доколупывала, дескать, наркоман ты несчастный и подохнешь. Да еще эти ломки! Я росту метра два, не меньше, как пойдет крутить — кости канатом заплетаются. Вот и не стал ждать — купил маленько реладорму. А когда его скушал, чтоб не скучно было, стал рисовать акварелью себя лежащим в красивом сосновом гробу. Акварель всегда любил. И училка по рисованию говорила, что толк из меня выйдет. А я вот решил поспать!
Наступила тугая пауза, которую развел самодельной политикой Железяка:
— Эта штука началась недавно. Раньше-то самоколу было раз, два и обчелся. Ну, Веня там откушал серной кислоты сдуру. Ну, Алкофан на веревке подтянулся к потолочине, когда никто не профинансировал евоное похмелье… А теперь сплошь и рядом… доедятся до последней крошки — и видели их!
— Шашок! А тебе, наверно, просто скучно стало, вот ты и придрался к столбу на Серебрянском тракте, на мотоцикле пролетаючи? — облобызал пьяный Дезертир Железяку. — Только вот, говорят, прозектор сильно ругался, когда тебе глазья на место запихивал. Все это от скуки… А вот Ваньку моего без всякой скуки уговорили — прям в квартире ножичек подарили.
— И Пескарей… Гошку с Лехой… одного дома… другого в электричке, — смущенно вставил Сатрап: — Видимо, совсем злое время пришло… Да еще и водкой гробят… Вот такая, блин, “Травиата”.
Я стоял, словно языком ощупывая странное мокрое слово “акварель”: аквар-рел-ль… Почему акварель?… Конечно — Тузик. Вспомнилось, как я нарисовал его черной акварелью в домашнем альбоме. Учительница долго щурилась на мой рисунок, потом спросила:
— Что это?
— Это Тузик! — гордо отрапортовал я.
— Нет! Скорее всего, это то, что сделал Тузик, прежде чем убежать…
После такой несправедливой оценки художник во мне пошел присматривать место за скорбной оградой. Тузик сбил меня с давнего толку. Я выходил с баяном во двор поиграть что-нибудь разученное. Тузик садился рядом на скамейку и, закатив глаза, мелодично подвывал. Подпевал. Мне казалось, что если этому песьему сыну, этому сыну песьего сына, нравится моя музыка, то неувядающие лавры уже не за горами. Лез к нему целоваться:
— Тузик! Ты — человек.
Время показало: он был неважным критиком. Теперь он затерялся среди свирепого февраля, сидит в невозвратном снегу, и ему холодно.
— Тузика ищешь? — нетрезво осведомился Дезертир. — Неужели не помнишь, когда уехал? Хотя, если хочешь, он туда побежал! — И кивнул в сторону железной дороги.
Дальше он никогда не убегал. Здесь должны появиться следы. Напряг зрение, чтоб они скорей появились. Но — не появятся. Скоро ослабнет ненадежная картинка. Узнать бы напоследок, почему здесь те, которые уже невозможны….
Прикачался к торчку. Знакомые голоса:
— Блюди родную речь! Конкретно за базаром следи.
— Истинные джентльмены не начинают с упреков.
— Рупь давай, подножник!
— Что нахохлились, соколики? Али выпить захотели, алкоголики?
— А ты, Вася, иди на… И вообще!
Оглядел сборище:
— Зачем вы тут? Здесь вам нет причин….
Только что подошедший Кулдень сплюнул дрожжи в снег и рассмеялся:
— А все на поминки уехали да там и застряли. Там возле Рогожино трактирчик отрыли. Вот и наш пока поселок! Севок, — продолжал Кулдень, обращаясь к дяде Севе, — помнишь, как ты на похоронах Вовки Кавуна, нализамшись, стал речь толкать, Цицирон ты наш?! И задушевно в оконцовке выразился: “Светлая память всем нам!”
Опять смех, а дядя Сева смущенно буркнул:
— Мне вот и такого не сказали….
Я знал про многих куда как больше смешного и правдоподобного, чем историю про бедного Ганса, который с похмелья (знал, что надо, чтоб полегчало) сунул два пальца в розетку. Но это несерьезно — точить лясы с несуществующими:
— Идите к себе! Здесь нет покоя.
— За нас не беспокойся! — будто кто процарапал мерзлой веткой по забору. — Задует с Севера — мы и потянемся. А Тузика что зря искать? Твой зять его пятнадцать лет назад на хорошие унты пристроил. Собаке — какая пенсия?
— Собаке — собачья пенсия! — сбивая со смысла, прозвенели во тьме усталые голоса.
Подумалось, что больше не надо просыпаться в старом доме: зачем такая безнадежная усталость? Вот уже белесой стеной с севера надвинулись метельные снопы. Словно жрецы в танце забвения, стали кружиться, кружить и закружились. И они стали собираться, мои несравненные пейсано — рыцари ордена пустой авоськи.
Прощаться не стали. Ветер всхлопнул, рванул, запахло печеным коксом, окалиной. Движения стали закрученными — невозможно устоять. Они полетели и продолжают напоследок веселить. А в целом еще весело: в клубах скрипучего снега пролетел Рыженький, оправдываясь, что он припека к основному сюжету. Вверх тормашками пролетел Сервелат, на ходу обиженно объясняя, что он теперь в таком виде ни с кем не разговаривает. Следом на лопате-как-на-метле пролетел безымянный обходчик, ушедший когда-то под взрыв…. радостный, улыбается:
— Каково куздякнуло, мужики?!
Высоко на прозрачных крыльях пролетел Тузик, индуцируя метельные мысли:
— Мед и будет таким, где летала пчела!
Грустно спросилось вдогон:
— Ты теперь тоже…. курлы?
Не ответилось, и опустилась непоправимая печаль оттого, что вскоре надо проснуться в настоящем доме и зачем-то обо всем этом писать, не имея прижизненного словаря снов.
УТЮГ
Не лучшее, конечно, начало для рассказа, но тут уж ничего не поправить, потому что он умер, вернее, утонул.
Он — это Санька Устюгов, получивший в свое время с чьей-то легкой руки безобразное погоняло — Утюг. То ли за созвучие с фамилией, то ли за постоянное сидение возле розетки на утренних летучках.
Бригадные мужики на рыбалку поехали, и он увязался. После выходных его нету. Сказали, что ночью ушел на поезд и больше его не видели.
Рыбалка, оно, конечно… кадыки прополоскать… и удочек не разматывали. Усидели самогон — стали брататься, песни пели, дрались не по злобе. Утюг же много купался, шумел, уничтожал всякую возможность клева. Протрезвев, обиделся на кончившийся самогон и, стуча зубами, средь ночи ушел на станцию.
Подумали: в пургу попал. В выходные поехали в Верхний, на место рыбалки, порасспросить аборигенов.
— Всплыл тут вчера один — и собачка на плече!
— Какая еще собачка?
— Болонка. Кое-как от куртки оторвали — когтями вцепилась перед кончиной. Евоная, что ли, собачка?
— Не-а! Наш без всяких собачек был…
И все же пошли смотреть в заведение. Опознали Саньку. По куртке опознали. Больше не по чему было опознать — долго воздуху не видел, неузнаваем стал. Про собачку и вовсе забыли.
Что еще? Ну, начальник мужиков ругал, мол, не уследили. А чего следить-то? Не кутенок малый. Могилу выкопали — ни камушка, ни корешка, будто и ждала его уже земля. Закидали мокрой глиной страшный полиэтиленовый мешок, выпили чего-то обидного с длинным резиновым привкусом и разъехались. Земное дело. Жене начальство пособие сделало, но очень скудное, и она обиделась на Утюга сильнее, чем до развода.
Вот и май на исходе. Природа набрала силу, и тепла теперь надолго хватит. Шелесту и зелени жить еще целое лето. Тепло всему живому на радость, кроме огнеупорщиков, что работают часто в жаре, а тут и в тени не остынешь. Но привыкает человек, пьет воду, перекуривает, и идет, как надо, ремонт мартеновской печи. Кирпич не держится — человек терпит.
В такой круговерти быстро забывается горечь, и мало кто теперь вспомнит, что был, работал в третьей бригаде Александр Устюгов, тире Утюг. Разве что станут гоношиться на рыбалку, и кто-то в шутку остерегнет другого:
— Был тут Утюг. Подкормили Утюгом рыбу. А то и тобой подкормят — мормыш-то денег стоит.
Или станут посмеиваться над коверканной речью бригадного лезгина Резо, чтоб дойти до интересного места:
— У мой соседка был доч. Он был на море. Плавал-плавал и умер!
— Резо? Это как? Утонула, что ли?
— Вот-вот! Утонул.
Кто-нибудь подхватит:
— Был у нас в бригаде Утюг! Он тоже плавал-плавал и умер.
Тут и грузный Вовчик откроет вентиль сарказма:
— Утюги — оне железные! Имям вода не рекомендована.
Про собачку вспомнят. Одни станут уверять, что Утюг в последний момент захотел спастись и ухватился за собачку, невесть откуда взявшуюся в канале. Другие скажут, что он собачку спасал, а она ему в куртку вцепилась. А если спасал глупую болонку, то почему не скинул болотные сапоги? Или прискучило?.. Темный лес ненужных теперь догадок. Время всегда бездушно, а нынешнее и вовсе обнаглело: последнее возьмет и не спросит. Все ненужно. Бульдозер клумбу переехал, что была у административки. Бетонная чашка — в черепки! Лепестки на гусеницах.
А он какой был… этот Утюг? Балбес, оболтус, мешок со смехом. Мешок… пожалуй, слишком… Все равно — обалдуй из таких, о которых доводилось слышать из обрывка разговора встречных утренних прохожих: “Видел их вчера… за углом стоят… волосы длинные — огурцом закусывают…”
Еще он чепуху постоянно городил. То, как в деревне картошку плугом огребал и лошадь зачем-то взбесилась. Вырвала плуг из земли и давай скакать по участку. И Утюг за ней с плугом в руках. Все потоптали и ботву выкосили. То, как его знакомый тракторист спьяну заехал в омут — одна крыша над водой. Вылез на крышу трактора и, подождав, пока на берегу собрался народ, открыл митинг, что он, Гребенкин, — хороший человек.
Санькин старший, Ляксейка, или проще — Утюжок, прибегал в мартен на каникулах. Пыхтел, суетился, кирпичи подавал —помогал. Иногда донимали:
— Папка-то у тебя — синяк, нашатырь, алкоголизм на двух ногах… В школе на колы учился.
Посопит и ответит:
— Он хороший!
Ладно, не спорили.
А по окончании смены можно было видеть, как в пыльном и тусклом свете тоннеля бредет к раздевалке странная парочка — мал да велик! И всякий, кто это видел, имел право подумать: “Вот идут утюги! Утюг большой и Утюг — поменьше. Разве что шнуры с вилками по земле не волочатся. Они приедут в холодный барак, сядут каждый к своей розетке, и тепло им будет! Не беда, что дров в сарае до весны не хватит, — было бы электричество.
— Санька! А может, за бугор рванем? Нынче все туда. Там лафа!
Усмехнется, пыхнет папироской:
— Нам ли, воробьям, — в райские кущи?
Вот и остался только серый воробей на асфальте, присыпанном шлаком. Скачет без дела на заплеванном асфальте остановки, народ на трамвай провожает; клюет неживое, невкусное… обсевки прошлого.
Какой там еще ночной поезд? Нет никаких ночных поездов!
Перильца на мосту железные, вода в канале блестит чешуею весенних лунных змей. Зачем она так сверкает?.. Надо перегнуться через перила. Вот и все — вода все зеленее и все мягче. Вспомнил!.. К берегу! Не сразу… круто… криво… скользко… ногтями в бетон… Собачка? Ближе… ближе… ну!
Нет же! Он собачку спасал. Мерно стучит стыками трамвай. Весной дороги коротки. Скоро выходить.
Все проще. Луна расплавила воду в канале. И нет никого. Нигде. И никогда не было. Все далеко, и все горько!
А тут болонка, недоумок, душа собачья, в воду сорвалась, визжит, барахтается. Спасти — и дел-то.. А то ведь все далеко и все горько… Болотники скинь! А-а, и то не надо! Дымочек в березах…
Остановка. Теперь к дому по тропинке через пустырь. Май уходит. Ветер, самый теплый, что-то шепчет душе-имениннице.
И обманется душа. Пойдет далеко и выйдет к светло-шумящей куще. Ограда вокруг невесомая, звонкокованая, и стоит у высоких ворот Исходящий в Сияние. Светлый. Справедливый. Внимательный.
Сил останется опуститься на теплый камень и прошептать:
— Позови, Неоспоримый, Утюга…
— Что за Утюга? — спросит Отзывчивый.
— Он собачку спасал!
— Ах да!.. И собачка-то так себе… мелочь… болонка.
Санька идет к ограде. Точно — он: шапка петушком и усы рыжие в вечной улыбке. Теперь точно — вечной! Собачка под ногами вертится, тявкает радостно, звонко. Он вверх смотрит — не видит. Не возьмет протянутый “Беломор”.
— Санька, как же?
Не опустит глаза. Высоко смотрит, заступник собачий!
Облако закроет солнце — и нет никакой кущи. Несколько старых, корявых тополей совсем ни при чем. И только ветер вылетит из-за нагретых многоэтажек, смешает весенние запахи и вместе с легкой пылью бросит в лицо:
— Видел? Другим не сказывай.
СТОРОЖА
Дальше нельзя! Это чувство знакомо тому, кто побывал на окраине. Дальше — дикое поле и лес, наполненный невероятными смыслами. Табу!
Никчемный заводик на далекой окраине города, где делают серые железные ящики. Ящики начиняют хитроумными электрическими приспособлениями и разноцветными проводами — тюрьма и закоулки для свободных частиц.
Сторожка на пропускном пункте смотрит окном в дикое поле, и неясно, что от чего охранять. То ли маленькую вотчинку человеческой логики от проникновения невероятных внешних смыслов, то ли наоборот.
Мне довелось охранять такие окраины. Сидеть в комариной будке, варить нехитрый ужин, делать обходы по внутренней стороне забора в сопровождении местных собак. После обхода, под влиянием странных потоков, от которых не защищали бетонные плиты забора, каждый раз хотелось взять лист бумаги и записать навеянные мысли. И всякий раз сделать это не удавалось. Как только лист лежал на столе, сразу и приходил Старик.
В первый день моей службы, когда производство к пяти часам остановилось и рабочие ушли домой, в глухую железную дверь сторожки послышался стук. На пороге стоял неопределенного роста старый человек, с седыми нечесаными волосами, в раздерганной меховой куртке, держа в руках полголовки сыра.
— Это твоим собакам. — И, поморгав воспаленными от бессонницы глазами, добавил: — Сыр заветрел. У меня плохие зубы.
Назвал себя Михаилом. Его наняли свои же, армяне, сторожить склад продуктов неподалеку. Спросил, есть ли у меня шахматы, и огорчился, узнав, что нету. Он ушел к себе, а я, проверив сигнализацию и убив ради интереса несколько комаров (в больших захламленных помещениях они неистребимы!), устроился на топчане и задремал. Положены ночные обходы, но если есть сигнализация… Зачем?
Мыслитель по своей природе — воплощение полного одиночества. Отсутствие последнего может быть решено в пользу похода на окраину. Пусть и говорит он, что вьюном-хмелем вплелся в жизнь, — шельмует! Видел его вчера у окраины непонятного леса, там, за диким полем, ходит, бесконечно маленький, — не разглядеть!
Для сторонников утреннего материализма — это лишь байки старого негра. Нет такого поля! Нет такого леса! Если засветло выйти из сторожки, то можно обнаружить на поле картофельные посадки, а по осени приходят сюда люди с тачками и вилами. И лес, если в него войти, вовсе не страшный! Просто очень захламленный. Множество свалок; хрустят под слоем жухлой травы лампочки и проржавевшие консервные банки. Прошмыгнет еще стайка цыганских ребят. За грибами.
Но ближе к вечеру, когда на все повешены увесистые замки, когда включен на столбе большой фонарь-цветок, исчезнет, погуляв по асфальтовой площади, старая любопытная ворона, найдется ли такой смельчак, что скажет: все хорошо там, на окутанном мглистым туманом поле, и дальше, в еле различимых скопищах деревьев. Демоны нездешних пространств начнут понемногу проникать через забор, раскачивать решетчатые въездные двери, пугать приблудных собак, и останется только включить в сторожке потолочное электричество. Вынуть из стола заветный лист. Только и это напрасно. Послышится стук в железную дверь. Залают собаки. Придет Старик.
В следующее дежурство Михаил пришел гостить основательно: принес бутылку портвейна и половину сырного батона. У меня подоспела жареная картошка.
Он оказался интересным рассказчиком. Из бакинских армян — имел дом в Баку и семью. Еще отцовский дом в пригороде и сад — три тонны кураги насушишь. Но началась смута… И пришлось потерять все. Все. Приехал на Урал в одном костюме и без копейки. Здесь жил его университетский друг, который помог на первых порах организовать обувную будку.
Армянские обувщики — хорошие мастера, но бухгалтера никудышные. Да и деньги в цене — как по сыпучему склону… Туда плати… сюда плати… налоги… подлоги… И разорился. Пытался расписывать квартиры богатым людям. По сырой штукатурке. Но художник в нем одержал верх. Зачем такая роспись — ни арбузов, ни обнаженных женщин? Больше приглашать не стали.
Впал в полную нищету — за койку в общежитии заплатить нечем. Случайно встретил землячков, азербайджанских деляг, коих много занимается завозом подозрительной снеди. И тут не рай! Скупердяйничают хозяева, мол, товар не расходится. Иногда дают продуктами. Их можно продать по дешевке цыганам или обменять на вино. Нищета — крайняя. Новой телогрейки не купишь. А на вине сторожу экономить трудно — ночью холодно. Недострой от сети отключили за неуплату.
Скоро заморозки, а там зима! Как жить… В шахматы сыграть не с кем…
Когда в ночном пространстве начинается дождь, становится спокойнее. Холодные струи отпугивают безводных существ, клонят их к липкой глине, и им приходится покидать земные пределы.
В дождь хорошо совершать обходы: тревожные существа спят где-то, цыганских мальчишек, которых часто приходится гонять с крыши гаража, тоже нет. Сзади обреченно плетется мокрый щенок, прозванный Звонком за серебристый лай. Старая Найда спит в будке — она не любит дождь. Капли отчетливо стучат по капюшону казенного плаща, цветок на столбе горит вкруговую шестью лампами, и неоновая пузырчатая вода катится по асфальту к железным воротам. Все в порядке.
В очередной раз, когда из стола извлекался уже изрядно помятый лист, послышался знакомый железный стук.
Себя бы не обмануть. Какие там еще байки негра о жутком мире? Просто философскому сознанию надоела позорная сущность мира. А мир-то тут при чем? Он, как всякое позорное существо, хочет жить по своим законам. Стало быть, в поле бурьян и картошка, в лесу свалки и червивые маслята. И больше ничего нет. Нигде.
Старик любил говорить о шумерах. Но не как раскопщик или историк — он говорил о них, как о своих знакомых, будто только что заходил к ним поговорить и выпить вина.
Шумеры чинно входили в сторожку и вели мудрые споры о владении и применении знания. Созидающий должен разрушать. Всякое разрушение — очищение. И всякое ли знание применимо? Вот в руках у жреца свиток: на нем круговой орнамент принципиального устройства электродвигателя. Шумеры знали его устройство, но создавать не стали: неизвестно, к чему бы привело ускорение развития мира.
А я что сказать хотел? Что душа — самая неуничтожимая материя? Это и так ясно. Душа может воздействовать на любую материю. А на материю может воздействовать лишь материя. Но олимпийские орлы давно голодны, так как печень Прометея давно переварена и усвоена.
Старик отныне знак запрета. Доказательства строятся и рушатся. Простая вере не нуждается в доказательствах.
А здесь пусть останутся милые сердцу страхи. Дикое поле и жуткий лес. Старый негр заселит их пуглотелыми существами, а я приведу старых кукол в истлевших сарафанчиках. У кукол тоже есть свои покойники, что ищут по ночам бросивших их детей. Дети выросли и исчезли. Цыганята тоже скоро съедут. Все под слом: этот район накрывают феноловые облака химзавода. Жить нельзя. Нежить.
Звенит под потолком комариная вольница. Порой кажется, что вся камаринская прилетает сюда гондурасить. Они повытчики, земные рэкетиры — настрадайся здесь… потом хорошо будет.
Сна почти не бывает. Сквозь липкое забытье слышно, как чавкает кровушкой эта вампирская мелочь. Желание сторожить безнадежное место утекает в пустоту красными литрами. Бить их бесполезно… разве что дихлофосом… Так щенка можно потравить, что приходит в сторожку, спасаясь от ночных страхов. Дверь скребет, попробуй не пусти! Ночью он тоже страдает от комаров; сопит, поскуливает, ворчит во сне, как большой мужик. Веселая служба.
Михаил приходил на ночь в мою сторожку. В сентябре холодает не на шутку. Электричество к недострою так и не подключили. Я наконец перестал приценяться к неведомому. Достали у завхоза шахматы и коротали ночи в мудрых сражениях. Пропало желание авторской философии, потому что жить надо возле своих слов. Чему поучаешь, тому и соответствуй. И хорошо, что не реализовал знание, не написал и даже словом не обмолвился. Крепкий словесный кукиш.
Но комарьего хазарства и феноловой нежити не вынес и съехал с окраины. Приезжал через месяц — Михаила уже не застал: азеры оставили склад и уехали. Но стало светло оттого, что не нужно ничего домысливать в его судьбе. Пусть теперь он даже и выше сторожит. Все равно он сторож. Он и здесь-то охранял вовсе не продукты. И искать его не надо. Он сам придет, если душа впадет в сомнение. И беседа будет доброй и бесконечной.
НУЛЕВОЙ ГОРИЗОНТ
Будто виделась какая-то нежиль. Делали рудопересыпку; поднимали на буровой на веревках тяжелые мокрые бревна. Перекрывали железными балками глубокий колодец, ходили с тяжелой ношей по краю круглого пятнадцатиметрового обрыва. Накатывали на балки бревна, скобили.
Перестало задувать снизу — на буровом стало хорошо. Те и эти пошли прятать топор и пилу, чтоб идти к стволу, а меня одолела большая и внезапная усталость. Сказал, что немного побуду здесь; отдохну… Прилег на настил, потому что нет сил идти, и они ушли.
Было тихо и уютно: нигде ничего не свистело, не шипело. Отключил головной фонарик. Стало темно, как до сотворения мира. Положил под голову каску и как будто заснул.
Будто и не снилось ничего. Так… жалость какая-то нависла, обступила со всех сторон, не дает осознавать… Попробуй пойми, то ли подземный звук пробежит по трещиноватой кровле, то ли голос тихий… неразборчивый, что и вовсе не голос. Себя ли жалеет… меня ли? То ли имя спрашивает… А чье — не разобрать.
Понятно, что сон: в жизни никто не оставит живого человека в шахте. Но безнадежный сон… жалкий-жалкий… А если назвать по имени, может, все и отхлынет?
Электрик, как назло, ни одной лампочки не оставил, чтоб посмотреть, кому тут спится и не спится. Может, это просто капает вода из отбуренной скважины. Вот сквозняк внизу всколыхнулся. Хочется озябнуть и проснуться. Но что-то, видно, не пожелало быть понятным.
В трудные времена попасть в глухое место нетрудно. Вот и мне по пыльным дорожным указателям выпал путь в недра.
Начальник шахты с порога решил, что я потомственный горняк, и хотел было уж определять в скреперисты, но я вовремя вставил слово и сказал, что видел шахту в программе “Вести”, и он назначил меня крепильщиком, то есть подземным плотником, с обязательной отработкой на горе десять дней.
На горе мы субботничали с Пашей, что пришел в шахту из прогоревших коммерческих структур. Их начальник все украл и пропил и пустил кооператив по миру.
Наша работа сводилась к тому, чтоб унести из столярки накопленные за предыдущий день опилки и обрезки. Уносили в овражек и ссыпали в маленькую геенку — постоянно тлеющий костер. Хорошо было сидеть возле огня и обсуждать важные вещи.
В природе еще не все пожелтело, и мы бродили по близлежащим зарослям, выискивая в камнях мохнатые, пахнущие перцем волнушки. Набрав грибов в мешки из-под взрывчатки и спрятав их в надежном месте, шли смотреть зону обрушения — впечатляющую щель в горной тверди, пропастью уходящую в непроглядную тьму.
Подошел знакомый хозкурьер и объяснил, что когда-то потолочину верхнего горизонта проломило взрывом и вот теперь щель постоянно углубляется. Еще он сказал, что возле края зоны стоять опасно, потому что после больших взрывов они имеют привычку разрыхляться. А насчет полетать полкилометра вниз — перспектива незаманчивая.
А вообще — очень красивое зрелище, если смотреть на противоположную скальную стену, освещенную полуденным солнцем. Блестки на сломах далеких глыб — будто вылезла на свет погреться коронованная подземная мелюзга.
Еще нас нарядили помогать строить леса для штукатурки копрового здания. Принесли десяток бревен и столько же досок. Леса строили двое вытащенных из-под земли матерых крепильщика. Тот, кого звали Витьком, после постройки улегся на травку и предался размышлениям.
Судя по его рассказам, именно он, Витек, уволок с шахты добрую половину стройматериалов, приспособив для этого свой старенький велосипед. Дорога от шахты идет под горку как раз в сад к Витьку, и он никогда не тормозил. И вот такой сухогруз летит с горы!
— Лукайтесь, сявки! Витек на фазенду едет.
Витьку — что! Он без пояса цеплял упавший и распершийся в стволе электровоз. Однажды он снес дверцу у “Жигулей” энергетика, что хотел выйти из заглохшей машины. Другой раз пустил в кювет рейсовый автобус — дорога от шахты в сад пересекалась с трактом.
Еще подряжали на халтурку: благоустраивать могилку, за что наниматель втихаря выдал нам бутылку водки. Это был хороший день. Мы ушли за старые вагонетки. Пили водку прямо из горлышка и обсуждали пути выхода страны из тупика..
Был еще день и легкая непогода. Мы жгли старые мешки из-под взрывчатки, чтоб они не мозолили глаза ожидавшейся комиссии. В мешках попадалось по нескольку желтых крупинок, но мы выяснили, что их можно смело бросать в костер. Он горит хорошо и жарко, а разозлить его можно, только ударив кувалдой на твердом месте.
Положенных десять дней на горе посидеть не удалось. Прибежал немчура Дорт, обозвал нас дезертирами и поволок в шахту, предварительно выдав головные фонарики и брезентовые робы.
Клеть оказалась неуютным жестяным коробом с низенькими, на вид хлипкими дверями на входе и выходе. В ней было сыро, как в затонувшей подлодке, и тесно, как в непришедшем трамвае. Сигналистка закрыла щеколды на дверях, задернула решетчатое ограждение, и клеть мягко провалилась вниз, оставив наверху чувство собственного веса.
В момент провала клети увидел висящие в воздухе капли. Они летели рядом с клетью, но относительно зрения были неподвижны. Было интересно глядеть на переливчатые, словно выдутые стеклодувом водяные тельца на фоне бешено мелькающего бетона.
Случилась беготня. Этот Дорт, наверно, тренировался бегать под огнем автоматчиков, и мы прокляли все на свете, гоняясь за ним по штрекам и ортикам. Он еще на ходу успевал гундосить про устройство шахты, ругаться с проходчиками, и это раздражало. На буровом грохот, треск — настоящая стрельба. Когда мы добрались до каморки, были уже никакие.
— Ничего, ничего! — подбодрил Дорт: — Вам просто не повезло….
Лифт сломался. А вообще-то лифт хороший, финский.
Под землей ломается понятие о геометрии. Здесь нет мерности — остается только направленная линейность. Идешь по полевому — хрустит под ногами отсев, которым присыпано железнодорожное полотно. По правую руку отходят темными зевами откаточные орты, слева встречаются отгороженные бетоном хозяйственные камеры; перфораторные, где чинят инструмент, электрические подстанции. И целый километр такого пейзажа до захолустной каморки проходчиков. Здесь недалеко до флангового ствола, по которому уходит на поверхность отработанный подземкой воздух.
Можно идти только туда, куда до тебя прошли другие. Это не для бунтарских натур. Поэтому можно сосредоточиться на более важных вещах.
Встретится еще пробуренная когда-то георазведчиками в стене скважина, из которой почти беззвучно течет прозрачная ледяная вода. Тут же на камне обшарпанная кружка.
Стоит на рельсах с выключенными огнями низенький, похожий на американское такси электровоз. Все меньше людского присутствия. Затихают последние звуки, и обволакивает душу странное чувство. Жалость не жалость… просто щемит как-то. Мир окаменевших звуков: будто кто-то хочет спросить забытое за долгое время имя.
Крепильщики — уником на уникуме. Как будто жизнь их выискивала специально по цветным уголкам. Белобрысый пересмешник Тарася учился на экономическом отделении университета по вечерам и хотел со временем стать крупным спецом. Усатый Торбаз имел в багажнике техникум и никогда не матерился. Даже сорвавшись вместе с блочком со скреперного, он умудрился прокричать что-то очень приличное. Самый матерый, Сева Бобрищев, тоже когда-то отучился в техникуме. Кроссворды он щелкал, как клест шишки. Бобрищев был мастером горного дела и непререкаемым авторитетом. Никто так, как он, не умел посылать начальство. Старый кашлюн Тихон когда-то окончил политех. Был большим начальником на заводе, а потом плюнул на поверхностную суету.
Тарася сразу же сделал вывод, что лицо бригады подморщинил только один человек — Димон, по прозвищу Ленивец. С восьмью классами он-таки умудрился устроиться к высокообразованным крепильщикам. Этакий тип с невероятно длинными руками при небольшом росте, он постоянно сопел своим сломанным в драке носом.
Димон однажды подрядился обобрать заколовшиеся камни с потолка дучки, и один из камешков весом с полтонны рухнул на настил! Стоявший возле дучки Тарася увидел, как вылетели оттуда по отливу доски, бревна, камни. Не вылетел только сам Димон.. Когда Тарася залез в дучку, увидел, что Димон висит на одной руке, ухватившись за штырь с невозмутимым видом.
— Ленишься? — коапповским голосом спросил Тарася.
— Кхе-кхе, — сказал Димон и спрыгнул с трехметровой высоты на отлив.
Когда, выполнив работу, мы вваливались в слесарку, Ленивец сразу уваливался на стеллаж и начинал храпеть. Покер его не интересовал, а громкость его храпа приходилось регулировать попаданием камушком по его розовой щеке. Как-то раздался дикий вопль. Оказалось, что Ленивец завалился спать, зажав в пальцах непотушенную сигарету. Сигарета благополучно дотлела до пальцев…
Среди прочей работы бывала и дурная. Вывалило большой камень на рельсовый путь. Нет бы ничего проще вызвать взрывников — и в порошок. А крепильщик с кувалдой вас не устроит? Как-то с Ленивцем крушили вручную большой камень, и как раз была очередь махать кувалдой его. Тот был прирожденным истребителем камней. Похоже, он их ненавидел.
Пока я любовался его всесокрушающими взмахами, из темноты вынырнул Тарася и похлопал Димона по плечу:
— Ну, что, Данилушка? Не вышла дурман-чаша?
Вскоре довелось побывать на нулевом горизонте, которым принято было пугать новичков. Совсем отработанный горизонт. Дорт вдруг вспомнил, что где-то там оставались лебедки, и снарядил на целый день Тихона, Тарасю и меня.
На горизонт еще ходил старенький лифт, при выходе из которого сразу начинались запустение и безнадежность. Все было усеяно большими и маленькими камнями, сорвавшимися с кровли при больших взрывах. Еще — холод, сырость, тишина.
Долго шли по полевому, заросшему темной салкой. У своротки в штрек нашли электровоз неведомой конструкции. Даже смогли на нем поехать. Вскоре электровоз встал: не мог продавить скопившуюся на рельсах глину. Долго откапывали лопатами. Наконец добрались до нужных полков.
Сдернуть ржавые лебедки с полков не доставило большого труда — крепления отгнили в сырости и легко ломались кувалдами. Через блочок тросом погрузили этот хлам в маленькую вагонетку-козу и двинулись к стволу. Тихон взалкал и наддал на контроллер, и на какой-то колдобине старенький электровоз слетел с рельс, и мы с миром пошли на клеть, подначивая Тихона шумахером.
Вскоре сбил меня с толку сменный мастер Кеша Горчинкин:
— Че, на ноль ходили?
— Ну, было дело…
— Не видел там ничего… а?
— А что бы там?
— Да так… ребята говорили, будто ходит там одна… в белом платье.
— Наверно, очень молодые ребята и травку курят?
— …..?!
— Они тебе запросто и красного крокодила, и бабу в белом.
Стало смешно и не смешно. Вот и дожили до Хозяйки бедной горы. Интересно, какая она? И как насчет справедливости? А еще стало жалко наркоманов, коих развелось по стране много при полном попустительстве.
Хотя не сходить ли в свободное время на нулевой? Все что-то слышали такое или видели у флангового ствола. Ну и что? Подумаешь, баба белая приблудилась. Ну а те, кто поскромнее, старались никак не называть.
Старый слесарь Митрич с седыми, длинными, по-мальчишечьи пушистыми волосами сказал, что это все-таки неотпетый горный дух, и для убедительности вспомнил историю двадцатилетней давности.
Сказать для точности, главный ствол поделен пополам: по одной стороне ходит клеть, по другой — десятитонные грузовые ковши, что вывозят руду на поверхность. Вот на таком ковше и прокатилась молодая дозаторщица. У ней накладка вышла: на собственную свадьбу надо было попасть в четыре часа дня, а клеть наверх не раньше трех. Начальник заупрямился: кто руду дозировать будет? Может быть, и успела бы с трехчасовой клетью. Белое платье с собой на гору с утра взяла. Полчетвертого поймала бы такси на трассе и в загс в четыре.
Видимо, нервы за день одолели. Вдруг такси и попуток не будет? Поставила дозатор на автомат и села в ковш на руду.
Думала, выйдет на грузовой площадке, пока ковш будет медленно наклоняться в бункер.
Теперь остается догадываться, почему не доехала. Скорее всего, сорвало. Ковш сильно трясет на большой скорости, и слабый человек не удержится.
Тогда еще комиссия из Москвы приезжала. Тела не нашли. Начальник вроде бы как и ни при чем. Много лет прошло, и никто не может вспомнить имя летуньи.
Поучишься немного горному делу, и становится интереснее.
Знаешь, как чижа в скважине бутиком запыжить. То есть деревянную пробку, опущенную на веревке, камешком заклинить.
Как блочок на кровлю приладить и что гизенок, то есть вертикальный колодец с горизонта на горизонт, простреливают снизу вверх. С гизенка начинают простреливать отрезную щель, а уж со щели стреляют тридцатитонными зарядами все рудное тело. Отстреленная веером руда валится на нижний буровой, через дучки сыплется на скреперный, где ее лебедочным скребком тянут к окну, под которым стоит состав вагонеток.
Знание дела дает большие преимущества. С начальством поговорить на равных. А когда начальство выедет из ямы, с чувством, с толком замесить покерка.
Вот кто-то в окурках и лезет по причине проигрыша под длинным столом, а те, кто в шоколаде, сидят и стучат касками по столу:
— Правительство — в отставку! Правительство — в отставку!
Или кроссвордики порешать. Бобрище принесет прорешанные, со стертыми буквами и давай всех испытывать на эрудицию. Одно плохо — Ленивец храпит громко. Придется собрать объедки от тормозка в мешок и точным попаданием в брылищи отрегулировать громкость. Еще шнур его фонаря узлом к стеллажу привязать и всяких бутиков в сумку натолкать — пусть потом к стволу тащит.
Ходил сдавать экзамены и разговорился со старичком диспетчером, что смотрит, как ссыпается руда из бункера в думпкары. Старичок поведал:
— И рад бы не верить, только сам лунными вечерами видел, как гуляет по краю запретки странная пара… девица какая-то в белом… с ней собака… черная, огромная, как медведь.
— Может, кто из поселка маскарадничает?
— Конечно, девку в белое платье нарядить — штука нехитрая! Только вот собака… Такой ни у кого в поселке нет!
— Ну а если это Она, то откуда собака?
— А про сто десятый ничего не слышал?
— ….?!
— Он уж лет пять как был отшит и закрыт. А механику что-то там запонадобилось — нарядил двух электриков. Дошли они до отшивки, расскобили пару бревен. Как только оттащили бревно, вдруг в проем морда черная — ну что твой медведь! И глаза белым огнем светятся. Они к стволу бежать, а вдогон им вой дикий, как электровозный гудок. Страху натерпелись и механика к черту со своими вентилями послали. Клети не дождались — по ходовому, как бабочки, выпорхнули.
— Может, и была собака…. Сорвалась в зону. Чудом выжила и одичала!
— Может, и так, только вот вскоре и объявилась эта парочка. Ходят по краю пропасти, гуляют себе, никого не трогают.
Ну, ничего, бывает. Проникает в недра иногда всякая живность. Старый скреперист и вовсе несуразицу рассказывал. Греб однажды он руду в вагонетки. Вдруг руда перестала сыпаться из дучки. Решил посмотреть. Мало ли чего? Может, камень большой расперся и подфугасить надо. Выключил лебедку и пошел к дучке. Никаких камней нет. И вдруг на него в упор два красных горящих глаза!
С диким воплем выбежал на полевой — и к стволу. Тут машинист: вцепился в рукав, что, мол, случилось. А тот бежит и орет. Следом испуганный электровозник. Навстречу сменный мастер. Хотел остановить, спросить. Куда там! Бегут и орут. Мастер за ними. Пробегали мимо мастерской — выскочили слесаря и вслед за ними: а вдруг пожар? К стволу прибежала толпа человек пятьдесят. Скреперист отдышался, пришел в себя. Спрашивают его: что там?
А он только твердит про два страшных глаза. И всего-то…
Пошли смотреть. Залезли на скреперный, подошли к дучке, а оттуда жалобное: “Ме-ке-ке!” Оказалось, козлик, гулял, наверно, по краю запретки и свалился вниз. Повезло, что по пологому склону и его вынесло по отливу в дучку.
Так что не надо напрягаться в мистификациях. Ну а если и встретишь духа, спроси его имя или попроси подарок. А еще лучше покерка замесить и посмотреть, как лезет под стол Вадик Уваров — лучший проходчик шахты. Стол очень длинный, но в тот момент, когда с другого конца показывается Вадикова голова, с этого конца еще лезут его ноги. Очень уж он велик. За непомерный рост и силу Вадика прозвали Удавом.
На рыбалке он сильно напугал незнакомого ему мужика. Мужик подвыпивший из местных в непозволительно наглой форме попросил у Вадика спичек, на что Вадик сказал:
— Если ты сейчас не уйдешь, я встану с ящика!
Мужик не понял угрозы. Когда Удав встал с ящика и недружелюбно навис над мужиком, который оказался ему как раз по пояс, все стало ясно. Бедолагу как ветром сдуло со льда.
А вот хитрый Тофик всегда в выигрыше. Никто не видел, чтоб он лазил под стол. Когда он тасует колоду, шевеля пушистыми рыжими усами, хочется сказать:
— Предупреждаю, кто будет мухлевать, тот получит по рыжей хитрой наглой морде.
Под столом много окурков и бумажек. По обе стороны — грязные сапоги. Лезть неудобно — мешает продольная лага, которой раскреплены ножки стола.
Сменный мастер Кеша Горчинкин, молодой человек с непоправимо аристократическими чертами лица — будто из тех английских родов, где есть фамильные призраки. Так вот он любит говорить за обедом всякие тлетворности.
Жарил как-то на электропечке в углу слесарки бутерброд с ветчиной, жир на руки ему падает густо. Потом стал поедать бутерброд, рассказывая, как дикари островного племени учат мужеству молодых воинов:
— Если в этом племени умирает старый знаменитый воин, его не закапывают в землю, а кладут на бамбуковый помост. — Кеша смачно откусывает ветчины. — Через недельку, когда труп станет совсем разлагаться, приводят молодых воинов. Усаживают их под помост, а сверху капает жижа. — Кешины зубы глубоко вонзаются в ветчину, и жир струйкой бежит по подбородку. — И молодые воины должны сидеть трое суток, пропитываясь боевым духом..
Бобрище первым не выдерживает, и газетная кукла с остатками обеда летит в рассказчика.
Но и на Кешу есть управа. Это Юрик — по прозвищу Сирота. Он беженец из Казахстана, обжора и клянчуга. Умяв за несколько минут свой чудовищный по размерам тормозок, он наливает большую кружку чаю и начинает умиленно глядеть на Кешу. Все уже знают, что это умиление закончится просьбой:
— Кеша, дай сосисочку!
Если кто-то намекает на его прожорливость, Юрик моментально в обиду:
— Как вы смеете обижать сироту… беженца?
Как-то он из дому принес литровую стеклянную банку с забитым в нее свиным мослом и не смог его вытащить. Час колупал его отверткой и, похоже, остался голодным.
Как-то утром мы поставили огромную кастрюлю на бригадный чай и зачем-то отлучились. Придя в слесарку, обнаружили ужасную картину. В кастрюле в закипающей воде Сирота щепкой гонял две жирнющие сардельки:
— А что? У нас в Казахстане чай пьют с жиром.
Человек стоял в светлом проеме дверей кабинета начальника проходки. Локтем оперся на косяк, и вся его сухощавая фигура представляла сплошную геометрическую загадку. Какой-то скрытый надлом. Я спросил у старого Митрича про утреннего посетителя.
Митрич рассказал про бывшего начальника добычи Завальнюка. Был он суровым, решительным и требовательным. И тонны, и план, и сверх плана.
Но как-то в понедельник после массового взрыва ушел на осмотр подгоризонта и не вернулся. Спасатели извлекли его из гизенка на тихой бадье. Он шел по подгоризонту, с которого не выветрился белый, как туман, взрывной газ, и не заметил, что окно пересыпного гизенка не было зарешечено. На его счастье, колодец оказался на три четверти забит рудой, и он, пролетев метров двадцать, упал на породу. Получил много переломов и раздроблений. В больнице его собрали, сшили, выходили.
Это был уже другой Завальнюк. Его перестали интересовать вышестоящие директивы, и он стал требовать соблюдения любой безопасности в работе, даже в ущерб плану. Еще старички рассказывают, что за бутылочкой он говорил как-то, что после того, как свалился, видел Саму и что-то они говорили.
А проходчики все равно лободырят. Надо проходить гизенок вверх, а под низом уже готовый — метров сорок. Залез на полок, разобрал настил, под которым пропасть, — и обирай себе с кровли заколовшиеся камни. Их все равно надо обирать. А то проходчик начнет бурить телескопом и один такой сорвавшийся на настил камень будет стоить ему… Что тут говорить!
Вот мы с Бобрищем на одной доске. Под нами метров пятнадцать вниз плюс раскрытый гизенок. Одной рукой держусь за вбитый штырь, другой держу Бобрища за робу. Он орудует штричкой, то есть ломиком, — обрушивает большие камни вниз.
После трудной работы шахта становится знакомым и жилым местом. Ловлю себя на мысли, что вовсе не хочется к стволу. Здесь уютно, тихо. Можно лечь в слесарке возле электрической печки и слушать звуки глубины. Где-то сверлят каретой — различимо, как вгрызаются в твердь два бура. Стихло. Скоро с верхних горизонтов послышатся тугие ушные хлопки. Начнут взрывать забои. Пора на подъем.
К стволу положено ходить пешком, но если есть маломальский электровоз… то зачем? Толпа с гиканьем, как пчелы матку, облепляет его. В кабине могут уместиться только двое. Зато на капотах, если поужаться, до десятка человек. И вот такое чудовище с песнями летит по полевому. Главное — не поднимать высоко головы, чтоб не поцеловаться с троллеей, и не высовывать далеко руки-ноги.
Потом штурм клети. В конце дня откуда-то берется много народу. Валом и нахрапом! И обязательно помять сигналистку, даже если она не молодая.. Через пять минут мучений — солнце в окнах копра и неистребимо-жгучий запах озона. Только тот, кто бродил целый день в бедном кислороде, может его почувствовать.
Головные фонарики слабые — еле светят. Ленивцу повезло, как Иванушке. Нарыл где-то фонарь не слабее, чем у электровоза. Ходит впереди, как Данко, освещает бригаде путь. Напугал однажды экскурсантов. Вывернул неожиданно из-за угла, они его за электровоз приняли — и врассыпную.
А паровоз проходки, он и вовсе без фонарей. И еще без тормозов. И пантограф управляется старой, измочаленной веревкой. Тарася каждый раз приподымает капот и, посмотрев на то место, где должен быть тормозной компрессор, говорит:
— Просто паровоз!
Тормозить хочешь — перекидывай контроллер на противоток. Троллеи нет — езжай на удочке.
Ну бы эти забои или работать рядом с ними. Тут запросто можно потерять тонкий соловьиный слух. Им, проходчикам, — что? Они — как глухари на токовище. Уперлись в перфораторы и генерируют децибелловый ад. Карета воет, как Цербер, почуявший воров. Телескоп стреляет, как турельный пулемет.
В давние годы, когда привозили в шахту на исправление зеков, какой-нибудь шутник выключал на буровом свет и, суровым голосом приказав: “По врагам народа огонь!” — включал перфоратор. Когда свет включали, картина представала самая отвратительная: кто-то корчился на земле, кто-то находил в штанах экскременты.
Так и прижились под землей грубые шутки. Один взрывничок был охоч всякую антисанитарию делать. Сидят мужики в слесарке — обедают. А он в дверях радостный. Мол, приятного всем аппетита! А сам незаметно в помойный бак зажженный шнур с капсюлем — и пошел дальше. Через минуты три в слесарке — бабах! Вся параша по стенам, кому и в миску залетит.
Но быстро проучили. Подглядели, что шутничок любит справлять большую нужду, присев на край пустой дучки. Вот и подсунули на длинном шесте под самое место тот же самый капсюль. Замаялся потом штаны латать.
Кто похитрее, теперь медь воруют и всю уже поворовали. Электровозы по стальной проволоке ездят — искрят, как черти на празднике. А честному человеку — уповать на бога, чтоб скорей этот режим сменился: зарплату не платят по полгода.
В шахте тихо и темно. Скоро конец смены. Митрич собрал недоеденные куски и поджаривает на печке. У него шибко большая семья, и даже на тормозок из дома взять нечего. Иногда кусков ему не достается — Тихон опережает. Он прикармливает рыбу, которой научился ловить помногу. У него семейство не меньше. Он ходит сдавать свою старую, но еще пока годную кровь. За это дают оплачиваемый день, и можно половить рыбу.
Всякий раз, когда он выходит из клети, его разбирает кашель, больше похожий на рев динозавра.
— Что, Санька, опять “Астра” ярославская попалась?
— Уг-ха! Уг-ха.. Она самая
Вовсе и не “Астра” — табак тут ни при чем. Это астма, которой болеют все старые взрывники, кто год за годом вдыхал желтую граммонитовую пыль. Лицо старого зарядчика похоже на подмоченную географическую карту — в морщинах, как в репперных линиях.
На поверхности февраль и метельный ветер. Большая неживая природа ополчилась на маленького человека. Этакий метеогеноцид:
— Весны захотели? А вот вам стужи и ветру! Снега и льда.
Шахтный словарь не очень совпадает с равнинным, даже в ударениях. У вас там добыча, у которой голова бычья, а тут руду на-гора выдавать надо. Стало быть, добыча. В то время как добыча железа неуклонно росла, реальная его добыча падала.
Еще много немецких слов. Лом — не лом, а штричка. Гизенок — это от фамилии инженера Гизена. А приямок ствола, в котором скапливается отвратительная шламовая параша, называют “зумпф”, то есть болото.
Дорт из давно обрусевших и немецкого языка не знает. Не раз говорили ему:
— Гей цу Шпанц!
Не реагирует.
Бобрище его по-русски посылает и прямо на горе вычеркивает из наряда особо бестолковые задания. Бобрище — пахан, монстр…. его сам начальник шахты побаивается. Хотя он всех побаивается по причине старческого маразма.
Знакомый электрик рассказывал, что видел его, мухомора, выходящего из лифта с расстегнутой ширинкой, и после этого в лифте очень скверно пахло.
Клеть с утра отправит шахтеров, и ее отдают стволовым. Они ездят и осматривают ствол. Потом клеть занимают доставщики. Они закатывают свою козу (в клети тоже рельсы) и развозят всяческий металлолом по горизонтам.
Сигналистка Ёнка катается с доставщиками на желтом электровозе. Вроде бы и не дело — оставлять клеть без присмотра, а все равно катается.
Ёнка — очень красивая, стройная и поджарая, как господская борзая. Стрижет коротко светло-рыжие волосы и курит крепкие папиросы.
Доставщики гоняют в самые дальние штреки. Ёнка с ними. Сядет на передний капот, светит фонариком во тьму, подсвечивает троллею, помогает машинисту. Наверно, обидчицу свою хочет увидеть.
Пять лет назад Ёнкиного мужа, смелого горного мастера, задавило в скреперном. Добычная бригада пошла на обед, а он решил проверить, много ли руды еще в камере. Зашел на скреперный… подошел к дучке. Может, он шестом туда тычил (обломки валялись рядом), то ли еще что, но вывалился из камеры бутяра — этакий каменище тонн пять весом, и горный мастер не успел отскочить.
Пришли с обеда, смотрят: глыба в скреперном, а из-под нее одни сапоги торчат. Лебедкой не могли своротить камень. Пришлось закладывать заряды и рвать в куски. Ёнка схоронила мужа и пришла работать в шахту сигналисткой.
Может, в глаза посмотреть ей захотела. Иные же ее видели. А еще говорят в шахте, что все камни у нее в подчинении. Может, и грубил когда Енкин муж ей, может, и называл белой бабой, только непонятно Ёнке, зачем так сразу…. насовсем. Вот и дерзит Ёнка. Кашлять научилась с мужиками, крепкими словами ругаться. Сама цепляет вагонетки к электровозу. Грубит. Будто вызывает.
Хотя одно уже присутствие ее в штреках — большая дерзость! Женщинам дальше ствола не положено. Исключение только для геодезистки Лиды. Она помогает маркшейдеру задавать направления проходке. Лиде в шахте страшно. Лучше идти след в след за большим и могучим маркшейдером..
Еще в шахту спускаются два унылых геолога. Они давно не у дел. Станки у них сломаны и разворованы. Образцы так и не вывезены на поверхность — у флангового давно срезана троллея. А спускаются они по привычке… подходят к последней скважине, садятся на вагонетку, на которой свалены горкой отбуренные цилиндры образцов, и достают из сумки бодяжную водку. Э-хе-хе… кто-то срезал медную троллею. Где ты, молодость? Где ты, геология?
Довелось быть механиком на добычном участке. Ихний в отпуск и еще куда-то надолго. Добычное хозяйство понравилось. В целом спокойное, если бы еще не Федя Нось. Все что-то ходил выпрашивал… и не для дела, а больше в сад. Собирал по выработкам всякую гангрену: куски шлангов, оплетки кабелей. Зачем-то украл свисток предупредительной сирены, которую включают взрывники, когда фугасят склоны.
Был еще старый скреперист Чума — грозный крикун.
Слесари придут осмотреть лебедку, отключат на пять минут, чтоб масла подлить — Чума в крик: “Деньги мешаете зарабатывать!”
“А ты их видишь? Стакановец недорезанный!”
А поутру в автобусе, везущем горняков на шахту, можно услышать:
— Привет, пиханик!
— Здорово, порномастер! Говорят, ты теперь на вздремника учишься?
Или на выходе из автобуса:
— Дай закурить!
— Но ты же ведь проходчик?
— Да..
— Ну вот и проходи мимо!
Крепильщиков и вовсе зовут бобрами. За то, что на плечах бревнышки таскают… всякие плотинки строят. Или мушкетерами… Тому, кто видел, как крепильщик, держа в одной руке штричку (второй надо держаться за штырь, потому что стоишь на одной досочке), тычет ею в стены и кровлю дучки, — это фехтование на высшем уровне.
Слесарь Фима содержал свою добычную слесарку в идеальном порядке. И всяких там скреперистов и проходчиков гонял из нее, чтоб бардак не учиняли. Иногда он ходил в неведомые походы. Возвращался с полной сумкой всяких рудиментов — старых вентилей, выключателей.
Потом потихоньку возвращал им божеский вид и рабочее состояние. У него в запасе всегда что-то было. Он сказал, что на снабженцев не надеется, а всякая суета ему претит. Зачем потом, когда что-то случилось, бегать туда-сюда, метаться. Видимо, это истекало от его кришнаитских убеждений, и я почему-то очень зауважал кришнаитов.
Фима сказал, что он много раз видел ее на нулевом. Скорее всего, она забыла свое имя и теперь хочет его узнать. Да какое там имя. Те архивы давно сгорели. Могилы у нее нет, родственников тоже не отыскать. Еще Фима сказал, что лучше ее не злить матерными словами и не справлять нужду на нулевом. Не любит она этого.
Кроме Фимы, в слесарной бригаде был еще вечно пьяный татарин Абулханка, молодой сварщик Вовчик, которого вскоре забрили в войска, и пришедший от безнадежности в шахту узбек Надир. Маленький, щелкоглазый. “Моя к ствола ходи — масла бери”.
На досуге, когда у Фимы не было объектов для реставрации, он рассказывал, как воевали между собой в свое время Чума и Дутыш. Скреперист Чума и сварщик Дутыш были не-разлей-горькой-воды друзьями.
Сидит Дутыш на откаточном, трубу сваривает. Мимо с тридцатиметровым, волочащимся по земле куском троса идет Чума. Чума от нечего делать — под зад Дутышу сапогом! Чтоб не сидел на дороге. Дутыш уткнется лицом в горячую трубу. Обидно. Чума уже далеко. Не догонять же паразита. А трос-то, вот он, все еще тут — по земле волочится. Дутыш положит на трос держатель, накрутит ручку сварочного трансформатора на хорошее напряжение. Через пару секунд из-за поворота послышится звериный рев. Чума со штричкой в раках бежит искоренять Дутыша. Один раз гнал до самого ствола. Там и помирились.
Были и еще чудаки. Игореша и Мотыль, к примеру. Оба они сварщики и в течение дня не ссорились. Размолвка происходила, когда надо было добираться к стволу. Оба любили поездить на буфере задней вагонетки добычного состава. Но буфер маленький, и два человека на нем не уместятся. Тут и случались потасовки.
Как-то Игореша вскочил на буфер первым и по привычке стал отбиваться от какого-то назойливого человека в темноте:
— Уди, сволочь! Уди, вятский! Нет тут для тебя места!
И сапогом, сапогом в еле различимый контур лица. А это оказался и вовсе не Мотыль, а начальник шахты, зачем-то припозднившийся до последней клети. Многие видели в клети у него на лице отпечатки сапога. Говорят, Игореша на следующий день выпорхнул из его кабинета красный, как первомайский шарик
Ну и что тут такого? В темноте очень даже запросто можно обознаться. Один машинист ткнул под нос инспектору вместо удостоверения колоду игральных карт, а уж как обознался в темноте Столбик — это отдельный разговор. Он по случаю дня рождения принес спиртяжки в маленьких бутылочках. Мужики повертели в руках бутылочки и решили его загрузить:
— Знаешь, Столбик, это хороший спирт… Только от него ослепнуть можно…
— Да ну?
— Ничего, ничего… Его только нужно пить с закрытыми глазами. А потом глаза открывать медленно, потихонечку…
Разлили. Все выпили и зажмурились. Столбик посмотрел на них, тоже тяпнул и закрыл глаза. Тут автор сценария и погасил в раздевалке свет — а поутру полная темень.
Через минуту послышался протяжный вой:
— А, тритоны! Зрения лишили….
Бедного Столбика чуть Кондрат не хватил.
На горе давно лето. Иногда нет желания торчать в яме, и я выезжаю часовой клетью. Пробежаться по снабженцам и в лес.
В лесу и вовсе хорошо — птицы, деревья, грибы. Можно отогнать жару — искупаться в маленьком озерке, обрамленном большими серыми валунами.
Встретится дикий мужик, собирающий пустые бутылки. Вообще-то это профсоюзный босс. Хобби у него такое.
К копру подъехала фура. Молодые парни, раздевшись по пояс, перекладывают мешки с взрывчаткой в вагонетки. В субботу будет большой взрыв.
Тоже стал слоняться по шахте: ходить по заброшенным выработкам, искать полезные для работы вещи. Понравилось бродить по запустению. Будто потерял что-то и никак не найду.
На нулевом, где все завалено большими и малыми камнями, встретятся последние ржавые полки — их давно нет на картах.
Если переползти через наплывы салки, попадаешь в царство холода. Здесь рядом буровая камера, которая за зиму набирает в себя стужи и не отдает ее даже летом. Странный нежный озноб охватывает сущность. Огромные глыбы льда уходят под самую кровлю. Чудовищных размеров сосульки висят, где когда-то текла вода. Языки льда вылезли из зева старой дучки, волнистые, как пена из пасти убитого звероящера. Проведешь головным светом — замечутся по белым стенам зыбкие сполохи..
Сердце замрет от непонятного ожидания. Будто давно тебя здесь ждали, а ты все не шел. Все стало льдом и камнем — не отогреть! И звуки стали другими.
И будто клонит в сон. Хочется сесть на камень, потушить фонарь и спать до скончания мира. Или бросить камешек в льдистую стену. Пронесется тихая, нежная мелодия — лопнет корочкой льда:
— Скажи мое имя…
Хочется оглянуться, а сил нет. Нет никого. И снова тихо. А сердце все еще правит жалость. И вправду здесь ее дух томится. Жалеет… себя… меня ли… что-то непоправимо потерянное…
Жалость как будто отхлынет. Вздохнется полной грудью. Ей и самой теперь ничего не надо. Здесь давно хорошо…
— Назови по имени! — жалоба звука, ставшего камнем.
Будь теперь здесь. Пугай потихоньку молодых наркоманов. Может, кто из них и завяжет — и то дело.
Надо бы уйти отсюда. А то и впрямь для призрака место жилое — вон сколько пещерного льда в зыбком мерцающем свете: аккумулятор садится.
Дух ко мне симпатией — вот и хорошо. И я о ней ничего плохого говорить не стану. По правде — жалко! Столько лет бродить по запустению в подвенечном платье…
Ближе к двенадцати пойдет, наверно, на полнолуние смотреть. Собаку с собой возьмет. Будут гулять по скалистому обрыву, смущая старика диспетчера. Они не злые. Им просто надо где-то быть.
А места эти покидать совсем надо. Привязанность к горному духу никому еще счастья не дала. Многие запросто сгинули. Однажды пойдешь искать ее… поговорить или так… зайдешь в кислород семнадцать и уснешь глубоким сном. Шахта большая — долго искать будут. Вчера на остановке нашел золотую обручалку размером 15.5 — кому знак? Пусть она живет тут с миром. Скажу, что надоело жить без денег (и это правда — их не платят), и уйду с шахты. Пусть плохое завершение сюжета. Пусть и читатель обманется, зато — чистая правда.
И романтических героев не предусмотрено. Да и в самом деле, какие могут быть романтики в такое время. Только вот сны… От них человек беззащитен… Будто сидим мы бригадой на свежезакатанной рудопересыпке, а Димон Ленивец рассказывает, что ему сегодня снилось:
— Будто сижу в кабине и комментирую матч… Вот Баджио на полной скорости рвется к воротам, обходит одного, другого… Отдает передачу Марадоне. Марадона тут же съедает его передачу, потому что его в последнее время плохо кормят. Тут Баджио отгоняют от ворот… тюрьмы подоспевшие надзиратели.
Смешок прокатывается по буровому, а Бобрище, посмотрев на часы, говорит сурово:
— Пора к стволу. Иди-ка пилу прятай… Марадона.