Разговор с философом Константином Любутиным при свете уральского снежного утра
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2005
Насчет утра в подзаголовке — это я в прямом, но отчасти также и в переносном смысле. Снегопад, начавшийся с ночи, все не прекращался, дворники не торопились чистить тротуары — все равно, мол, занесет, — и шел я к Константину Николаевичу Любутину, созвонившись с ним накануне, чуть не по колено в белом декабрьском пуху. Утренний свет, рассеянный, многократно преломленный и отфильтрованный свежевыпавшим снегом, переполнял кабинет философа, где мы вели свой неспешный разговор, и настраивал нас обоих на утренний лад мышления.
Кстати, вы замечали, что утром человек мыслит совсем не так, как вечером? Это вечером нас одолевают, долго не давая заснуть, заботы, сомнения, страхи уходящего дня; вечером мысль плутает в лабиринтах мнимых связей и ложных ориентиров; вечером рождаются нелепые предположения, необоснованные подозрения, химерические прожекты. А при утреннем свете страхи и подозрения рассеиваются, будто сами собою распутываются хитроумные узлы, приходит ясность мысли, трезвость оценок, уверенность в своих силах. “Утро вечера мудренее”, — учат предки. Формула проста, но смысл ее неоднозначен: тут и традиционная русская надежда на авось (вдруг да ночью случится чудо: лягушка ли превратится в царевну, хромая уточка ли приковыляет и выполнит работу, непосильную для сказочного героя), тут и признание банальной истины, что на свежую (после сна и отдыха) голову лучше думается. Но, видимо, не в последнюю очередь заключено в этой формуле и понимание того обстоятельства, что верный способ приблизиться к разгадке любой житейской коллизии — не усложнять без надобности, не “накручивать”, как говорится, а искать самые простые и ясные пути.
Житейской — да, но вот можно ли назвать житейской коллизию с философией? Из всех интеллектуальных занятий, которые культивируются в цивилизованном обществе, философия представляется занятием наиболее отвлеченным, то есть к реальной жизни имеющим слишком отдаленное отношение. Когда, например, все говорят о деле, а кто-то из присутствующих вдруг начинает “умничать”, его одергивают: “Ну, это философия!” — и тем самым “опускают на землю”. Но чего же, в таком случае, боялись русские цари, начиная с Александра I, изгонявшие (вплоть до 60-х годов XIX века) философию из университетов? Как пишет А.Ф. Лосев, “профессор немецкой идеалистической философии вынужден был иной раз читать свои лекции под видом курса по сельскому хозяйству”. И чего, спрашивается, боялся Ленин, выславший в самом начале “социалистического строительства” цвет российской интеллигенции в Германию “философским пароходом”? (Кстати, философы там были в меньшинстве, а все больше писатели, экономисты, юристы, историки, даже врачи, между тем к пароходу навсегда приклеился ярлык “философский”, то есть общественное мнение восприняло однозначно: все-таки философию изгоняли!)
А вот еще одна любопытная сторона дела: наши нынешние специалисты в области философии, как правило, отмечены учеными степенями: это все кандидаты да доктора философских наук — наук! — но как раз многие из этих специалистов, чья принадлежность к науке отмечена солидными документами, (а вовсе не какие-нибудь скептики от математики или физики) философию наукой вовсе не считают. Причем не из скромности (этот “порок” многим из них вовсе не свойственен), а по искреннему убеждению, что философия — нечто другое. Их мнение легко обосновать обращением к этимологии: греческое слово означает “любовь к мудрости”, но мудрость — совсем не то же самое, что ученость. Впрочем, этимология, указывая на генетические корни слова, далеко не всегда раскрывает его общепризнанный актуальный смысл. Поэтому примите еще во внимание то обстоятельство, что самые серьезные философские идеи обнаруживаются нередко отнюдь не в теоретических трактатах “остепененных” специалистов, а, например, в художественных текстах. Напомню “навскидку”: Ницше, Камю, Унамуно… Но если на Западе такие примеры относительно редки, то в России, как заметил все тот же А.Ф. Лосев, напротив, “очень мало философов par excellence: они есть, они гениальны, но зачастую их приходится искать среди фельетонистов, литературных критиков и теоретиков отдельных партий”. И еще, по его же утверждению (впрочем, это давно общепризнанный факт), “художественная литература является кладезем самобытной русской философии”.
Так что же такое — философия? Наука “о самом главном” — или “игра в бисер”, удел высоколобых интеллектуалов? Хотя, пожалуй, прежде стоит оценить самый этот вопрос: касается он лишь узкого круга специалистов (тогда стоит ли обсуждать его на страницах издания, рассчитанного на широкий читательский круг?) — или же от него зависит что-то в нашей с вами повседневной жизни, читатель?
Вот с таким ощущением — житейской? теоретической? — коллизии пришел я светлым декабрьским утром к К.Н. Любутину, и нельзя было выбрать более подходящее время суток, чтобы задавать “утренние” вопросы о загадочном интеллектуальном феномене под названием “философия”. И вряд ли можно было найти в городе Екатеринбурге более подходящего собеседника, которому эти вопросы стоило бы задавать, надеясь на внятные, что-то действительно проясняющие ответы. Ибо Константин Николаевич занимается философией (если вести отсчет с момента его поступления на философский факультет МГУ) более полувека, из них уже более сорока лет он связан с Уральским государственным университетом имени А.М. Горького, где прошел аспирантуру, защитил кандидатскую, потом докторскую диссертации, стал профессором, действительным членом Российской Академии естественных наук, создал кафедру истории философии и участвовал в создании философского факультета, которым руководил в течение почти полутора десятилетий. И, конечно, читал лекции многим поколениям студентов, руководил многочисленными аспирантами и докторантами, написал, ну, если не библиотеку, то целую полку книг, удостоен премий, наград и почетных званий…
Наши очень давние и доверительные отношения с ним позволили мне сформулировать первый вопрос несколько провокационно:
— Философия существует уже тысячелетия, но до сих пор она как-то непрочно вписывается в привычный круг человеческих занятий. Человек работает инженером, слесарем, врачом, продавцом (или, говоря по-нынешнему, реализатором) — это всякому понятно. А вот твоя внучка скажет своим одноклассникам: “Мой дедушка работает философом”, — и что они подумают? Как бы ты сам объяснил, что за профессия такая — философ? И как получается, что из всех бесчисленных способов заработать себе на хлеб насущный кто-то (например, ты) выбирает именно этот?
— Как раз об этом Гегель говорил… (Раскрывает книгу.) Да, вот: “Для добывания хлеба насущного нет средств хуже, чем философия”.
Нет-нет, это я не отношу к себе. Надо различать две вещи: быть философом и быть преподавателем философии. Преподаватель философии работает так же, как преподаватель любой другой дисциплины: лекции, семинары, консультации, рефераты, экзамены. Тем и зарабатывает на хлеб, раз уж ты о хлебе заговорил. Кстати, все мои учителя из МГУ — а среди них были специалисты выдающиеся — философами себя никогда не называли. Только преподавателями.
Помню, случился однажды со мною — по молодости — такой конфуз. В ноябре 1956 года широко отмечалось столетие Плеханова. Это уже были новые веяния: при Сталине его не то чтобы забыли, но если и вспоминали, то, главным образом, затем, чтобы продемонстрировать большевистскую принципиальность по отношению даже к таким деятелям, как первый русский марксист: дескать, марксизм он для России, конечно, открыл, но сам же его исказил, отделив диалектику от теории познания, а потом и вовсе ошибся, встав на сторону меньшевиков против Ленина. В общем, не понял, не дорос. А тут по случаю юбилея его впервые подняли — хоть и не до уровня “основоположников” и “классиков”, но все же выше рядовых “пропагандистов”. Так вот, я в то время был еще студентом и в качестве “общественной нагрузки” выполнял обязанности корреспондента университетской многотиражки на философском факультете. Мне дали редакционное задание “осветить” юбилейное собрание в Академии наук и снабдили соответствующим документом, позволившим мне туда попасть. Там выступали, помню, академик А.М. Деборин — в то время уже единственный оставшийся в живых непосредственный ученик Плеханова, академик П.Ф. Юдин — посол в Китае и автор “бессмертных трудов” Мао Цзедуна, будущий академик Т.И. Ойзерман (тогда ему было чуть за сорок, а недавно он отметил свое 90-летие) и другие светила. В перерыве я отыскал Деборина и говорю ему: “Абрам Моисеевич, мне поручено вас пригласить выступить в актовом зале МГУ”. Он посмотрел на меня, такого неприлично молодого на столь почтенном собрании: “А вы — кто?” — “Я философ”, — отвечаю. Он на меня посмотрел, говоря словами Хемингуэя, с иронией и жалостью. “Я, — говорит, — уже полвека занимаюсь философией, но философом себя назвать не могу”.
— Но он-то философом был?
— Да, он был. Но у философии такой уж статус в общественном мнении, что называть философом самого себя вроде как не совсем прилично. Ну, как, например, общественным деятелем или мыслителем. В этом слове — не только констатация рода занятий, но и оценка сделанного, признание.
— Значит, физику назвать себя физиком можно, а философу философом нельзя? А в чем, собственно, разница между ними?
— Видишь ли, физик занимается наукой, там каждый шаг вперед регламентируется системой жестких правил, правила эти всем известны. Если ты их выполнил — значит, ты получил научный результат, ты ученый и можешь смело называть себя представителем своей науки. А если, к примеру, пренебрег тем, что уже кем-то неоспоримо доказано, или не сумел обосновать свои утверждения так, чтобы с тобой согласились, — значит, вышел за пределы научной, как сегодня принято говорить, парадигмы и как ученый не состоялся.
— А что, у философии таких строгих правил нет?
— Да как тебе сказать — и есть, и нет. У философии богатый категориальный аппарат, наработанный тысячелетиями, — в иные философские трактаты без основательной специальной подготовки лучше не суйся: ничего не поймешь.* Требования к логике рассуждения, к доказательности в философии не менее строги, нежели в любой науке, так что присуждение ученых степеней за философские диссертации ни у кого сомнений не вызывает.
Но вот первая закавыка: использование философских терминов — вовсе не обязательный признак наличия философской мысли в том или ином тексте. Монтень, Руссо или наш Чаадаев не были “меньше” философами оттого, что философской терминологией, скажем так, не злоупотребляли. А еще среди признанных философов числятся, например, Достоевский, Горький, Тютчев…
— На днях я случайно услышал по радио, как кто-то говорил о “философском” “Черном квадрате” Малевича. Я-то сам не поклонник этой эпатажной (если не сказать шарлатанской) картины, насчет принадлежности ее к области искусства очень даже сомневаюсь, а вот относительно наличия в ней определенной философии особо спорить не стал бы. Правда, мне не приходилось слышать, чтобы кто-то предъявлял роман, стихи или живописное полотно на соискание ученой степени в области философских наук.
— Вот-вот, я об этом и говорю. Философия может быть неотличимо похожей на науку, может сливаться с наукой (порой без всяких оговорок в качестве философских работ рассматриваются труды психологов, экономистов, тех же физиков), а может на науку совсем не походить, но это все та же философия (а не произвольное перенесение популярного термина в совсем иные области, как это нынче сплошь и рядом, к возмущению специалистов, происходит с термином “экология”). Такую неопределенность, размытость границ нельзя, однако, рассматривать ни как порок, ни как достоинство философии — это просто ее особенность. Но такая особенность делает крайней затруднительным определение ее предмета. Вроде интуитивно ясно: это философия, но почему это — философия? Никто вразумительного ответа не дает.
Любопытную точку зрения на сей счет высказывал Уильям Джеймс (кстати, психолог и философ в одном лице, равно прославленный в обеих ипостасях, причем границу между его философскими и психологическими трудами провести порой просто невозможно). Он считал, что универсальная “мудрость” древних, развиваясь и специализируясь, давно уже вытесняется точными (“положительными”) знаниями. Но это процесс постепенный, так что в любой конкретный момент существует “остаток в виде непроанализированных проблем”, который и есть философия. Еще раньше его очень похожую мысль высказывал Плеханов: дескать, философия есть совокупность гипотез. Причем эти гипотезы, по его мнению, вошли в естественные науки, а в общественные не вошли, потому что гипотеза (неважно, подтвердится она потом или не подтвердится) принадлежит все-таки к области научного мышления, а общественные теории до Маркса, как он считал, были в принципе вне науки, поскольку основывались на идеалистических посылках. Однако Плеханов полагал, что если когда-то общественная наука впитает в себя философские гипотезы, то философия скажет: я свое дело сделала, я могу уйти.
Можно еще вспомнить Богданова (о котором давние выпускники советских вузов знают, в основном, по критике его Лениным в книге “Материализм и эмпириокритицизм”) — он тоже считал философию совокупностью гипотез; доказанной и, следовательно, наукой, по его мнению, был лишь один раздел философии — диалектика, и ее он перенес из философии в разработанную им “всеобщую организационную науку” тектологию (которая, кстати, получила широкое признание за рубежом, сделав весьма там популярным и почти всеми забытое у нас имя Богданова).
— Получается, что философия — не наука, а как бы преднаука?
— Да, такое представление, как видишь, распространено довольно широко, но вот в чем загвоздка. Гипотезы существуют в любой науке, именно с создания гипотезы начинается всякое новое движение научной мысли. Но объясни-ка мне, пожалуйста: почему наряду с гипотезами, которые органично вписываются в систему знаний конкретных наук (той же физики, химии, биологии, например), должна существовать еще какая-то отдельная дисциплина, состоящая из одних гипотез? И станешь ли ты утверждать, что, например, физическая гипотеза является полноценным философским знанием? Вопрос, конечно, риторический: понятно, что не станешь. И еще одно соображение: гипотеза рано или поздно будет либо доказана и перейдет в разряд теорий, либо опровергнута и забыта (ну, не совсем забыта: останется в истории науки как отрицательный результат, который, как говорится, тоже результат). А будут ли когда-нибудь доказаны или окончательно опровергнуты “гипотезы”, на которых основано любое философское учение? Например, телеологический принцип Гегеля или принципиальная непознаваемость мира у агностиков? В том-то и дело, что — нет!
Таким образом, если согласиться, что философия — совокупность гипотез, надо сразу же оговориться: это вовсе не те гипотезы, которыми занимаются конкретные науки, причем это гипотезы, у которых нет перспективы стать теориями.
— Так что же это за “гипотезы”, какие проблемы в них трактуются и чьи интересы эти разные трактовки затрагивают (да еще настолько затрагивают, что философское инакомыслие рассматривается порой чуть ли не как государственная измена)?
— Это “гипотезы” мировоззренческие. Всякая из них выражает систематизированное представление о том, как устроен наш мир. “Философия — это мировоззрение”, — вот единственная, на мой взгляд, трактовка этой области знания, которая объясняет и невозможность выделить особый предмет философии (наряду с предметами конкретных наук), и отличие философии от науки, и потребность развивающегося разума в философии, и остроту столкновения философских позиций. Такое понимание философии достаточно широко распространено, однако не общепризнанно, так ведь в философии ничего общепризнанного вообще нет. Из множества утверждений, предположений, версий каждый выбирает то, что больше соответствует его личному опыту и всему строю его мыслей, так складывается (осознанно или неосознанно) индивидуальная философская позиция. Так что можно согласиться с Н.О. Лосским: философий существует столько, сколько людей на земле. Другое дело, что философия одного может совершенно не устраивать другого, и доказать один другому ничего не сможет.
— Отсюда, как я понимаю, и вытекает проблема признания, о которой ты говорил вначале?
Ситуация, между прочим, очень напоминает ту, с которой мы постоянно сталкиваемся, обращаясь к художественным текстам. Один писатель изложил какой-то сюжет и другой — тоже; за тем и другим сюжетом — жизненная позиция автора, его понимание причин и следствий, его оценки героев и событий. При этом природа художественного образа не предусматривает аргументации авторской точки зрения в привычном понимании этой мыслительной операции. А между тем одному автору мы с готовностью верим (даже если он излагает очевидно выдуманную историю), а другому не верим — пусть он даже не только с пеной у рта, но и с документами в руках доказывает, что именно так оно все и было в действительности. Ну, с литературой-то понятно, я даже не раз писал о том: эстетическое достоинство словесного образа есть специфический аргумент в пользу истинности художественной идеи. Если этот — применительно к художественному тексту главный — аргумент не срабатывает, бесполезно убеждать меня, читателя, ссылаясь на показания свидетелей, архивные документы, научные публикации и справки из домоуправления — все равно не поверю! Ну, а как обстоит дело в философии: почему одному философу мы верим, а другому — нет?
— Все-таки “верю — не верю” — это не о философии. Хотя, конечно, там, где философия тесно смыкается с поэзией или религией, в определенной мере работает и такой критерий. Но обычно философское знание оценивается с помощью критерия истины.
Стремясь к истине, многие философские учения опираются на достоверное научное знание. В истории философии были целые периоды, когда ее развитие происходило в тесной связи с развитием наук о природе. Такое было в ранней античности, в эпоху Возрождения; да и наш советский “диамат” тяготел к натурфилософии и сциентизму. Возьми, к примеру, знаменитый учебник М.Н. Руткевича: в нем ведь сконцентрирован огромный конкретный материал из области естественных наук — химии, биологии, астрономии, а в особенности, конечно, физики, которую Михаил Николаевич знал лучше других наук, поскольку в философию пришел после физического факультета.
— Учебник М.Н. Руткевича был предназначен для студентов-естественников, но, могу засвидетельствовать по личному опыту, был он интересен (а может, даже и еще более интересен) для гуманитариев, потому что давал сжатое и систематическое представление о естественнонаучной картине мира, что даже безотносительно к выраженным в нем философским идеям было интересно.
— Согласен. Но, между прочим, ты задумывался над тем, зачем гуманитарию обобщенное представление о том, как трактуется мир всей совокупностью естественных наук? Ведь это же не простое любопытство! (Хотя разве “простое любопытство” на самом деле такое уж простое и не требующее объяснений свойство человеческого ума?) Человеку (и не только ученому, но любому, кто живет осмысленно) мало знать дело, которым он занят в данный конкретный момент, — ему нужно (пусть он даже над этим и не задумывается) иметь общее представление о мире, в котором он живет и работает, то есть важно иметь мировоззрение, которое и выстраивается в виде того, что мы называем философией. Без мировоззрения он не сможет правильно сориентироваться в жизни, определить направление и соотнести энергию своих усилий со значимостью целей, оценить эффективность избранных средств и удостовериться в достижимости результата. Вот интуиция и подталкивает его к освоению любой информации, которая помогает выработать мировоззрение.
Правда, если посмотреть вокруг — многие особо не задумываются над мотивами и приоритетами своего поведения, а лишь стараются жить, “как люди”, “не хуже людей”, то есть ориентируясь на общепринятые нормы. Но это не значит, что они обходятся без философии, — просто их устраивает “житейская философия” большинства.
— Это плохо?
— Почему — плохо? Это нормально, только не очень продуктивно для людей творческих профессий, потому что им-то все время нужно жить осмысленно, а жить по инерции им работа не позволяет. Понятно, что я говорю не только о так называемой “творческой интеллигенции”, которой разве что по недоразумению общественная традиция приписывает монополию на творчество. А инженер, решающий техническую проблему, которая не описана в институтских учебниках; а ученый, пытающийся объяснить факт, в чем-то противоречащий известным законам, а врач, прописывающий больному лекарство, то есть рискующий вмешаться в сложнейшую жизнь организма, где все взаимосвязано, но в силу не до конца ясных причин разбалансировано; а учитель, выбирающий линию поведения в отношении переполненного жизненной энергией и массой противоречивых желаний ученика, — разве они не творцы каждый в своем деле? Если б тут не нужно было творчество — их всех (а вместе с ними огромную армию менеджеров, военачальников, судоводителей и прочих специалистов) было бы можно заменить компьютером.
Сама по себе философия — это, конечно, не учебник творчества, но она дает почву и ориентиры. Представь себе: ты идешь по лесу, дорога кончилась, налево непроходимый бурелом, направо болото. Но у тебя есть карта, поэтому ты знаешь, что в каком-то направлении двигаться бессмысленно, в каком-то опасно, в каком-то безнадежно, а вот тут твои нелегкие усилия скорее всего будут вознаграждены. Понятно, о чем я говорю?
Так что вполне закономерно сложилась традиция включать курс философии в программу подготовки специалистов высшей квалификации. Это было и есть и у нас, и за рубежом, потому что диктуется не конъюнктурными установками министерства образования, а законами мышления. Другое дело — какая философия при этом используется. В советские времена у нас на всех факультетах всех вузов изучали диалектический и исторический материализм, “диамат” и “истмат”, они же были включены в программу подготовки аспирантов всех специальностей; экзамен по “диамату и истмату” — марксистско-ленинской философии — входил в кандидатский минимум для соискателей ученых степеней всех специальностей…
— Но как раз по этому поводу в ходу была шутка: сдал и себе ничего не оставил. “Диамат” (не говоря уж об “истмате”), по-моему, не пользовался популярностью ни у студентов, ни у аспирантов; учили его нехотя, а, сдав экзамен, с радостью забывали. Другие же философские учения “проходили” только во вступительной части курса, которая, помнится, называлась “Историко-философским введением” и призвана была показать, как вся мировая философская мысль с момента своего зарождения двигалась к “вершине”, к этому самому “диамату”. Я, конечно, не говорю о философском факультете, там — другое дело. Кажется, порой курс истории философии читался еще на историческом, на филологическом факультетах, но это не меняет общей картины.
— Тут ты прав лишь отчасти. Об “истмате” говорить не буду, потому что статус этой дисциплины, трактовавшейся как распространение принципов диалектического материализма на область общественных явлений, вызывал сомнения и споры и в советские времена. Не стану особо защищать и “диамат” — в нем было сильно догматическое начало, он выполнял не только мировоззренческую функцию, но (и даже более того) идеологическую, политическую. Студенты не могли этого не почувствовать, даже если занятия вел знающий и мыслящий преподаватель, а такие у нас всегда были.
Но такова уж закономерность педагогического процесса, что пройденный даже формально, “сданный” и забытый курс все же оставляет след в душе учащегося, а главное — служит чем-то вроде строительных лесов в процессе формирования интеллекта. Леса убрали, а человек, умеющий соображать, — вот он. Вспомни, как в общеобразовательной школе “проходят” физику, химию, историю и т.д.: по окончании учебы разве что единицы из класса продолжают свое образование, опираясь на один какой-то школьный предмет, но при этом они постепенно забывают почти все остальные: не понадобились. Так можно ли на этом основании сделать вывод, что остальные предметы не следовало включать в школьную программу? Это, опять-таки, философский вопрос…
Теперь “диамат” как обязательную для изучения дисциплину упразднили. Это понятно: если не сам он, то уж его преподавание в вузах точно рассматривалось как важный момент идеологического укрепления демонтированного нынче государственного строя. Упразднить-то упразднили, но получилось по Щедрину: я, дескать, понимаю, что мужика пороть гнусно, но что взамен? Философская подготовка необходима — ее и оставили, но отведенное на нее учебное время заполнили эклектической окрошкой, которая помогает формированию интеллекта еще меньше, чем пресловутый “диамат”. Тот хоть, при всех своих догматических перегибах, формировал трезвое, ответственное отношение к научной методологии. Можно сказать и грубее: держал мысль в узде. А нынче “плюрализм”, доведенный до абсурда, создал иллюзию, что методология — это и вовсе какой-то утративший смысл рудимент. Это особенно заметно, когда читаешь диссертации. От диссертанта по-прежнему требуется написать о методологии своего исследования, так чего только не пишут! Один ссылается на Флоренского, другой на Розанова, третий на Господа Бога… Дело не в том, на кого ссылаются, а в том, что ссылка эта, как правило, сугубо декоративна. Руководитель сказал: надо, вот он, диссертант, и написал, что знает, о философе, читать и почитать которого сегодня считается хорошим тоном. А чем ему этот Флоренский или Розанов помог — Бог весть.
— Ну и что, что не помог? Может, и вообще нужно отменить методологическое введение? Раньше-то в этом разделе диссертанты ссылались в основном на классиков марксизма, то есть совершали ритуал, равнозначный присяге на верность идеологическим устоям. А сейчас кому присягать?
— Понимаешь, тут дело не в том, чтоб присягать, и не в том, чтоб продемонстрировать (как нынче принято) “философскую культуру”. Фундаментальное открытие современной философской мысли заключается в признании нерасторжимости объекта и субъекта в познании. Об этом первыми заговорили физики еще в конце XIX века: дескать, проводя эксперимент с помощью прибора, ученый наблюдает свойства изучаемого объекта в прямой зависимости от конструкции прибора. Поэтому возьми любую статью в научном журнале и увидишь, что там всегда очень тщательно описываются условия (оборудование, технология постановки эксперимента и т.п.), при которых наблюдался описываемый научный факт. Но ведь мыслительный аппарат — это тоже своего рода прибор, с помощью которого из совокупности сведений, полученных разными путями, извлекается истина. А “программа”, по которой работает мыслительный аппарат, — это и есть та самая методологическая основа, на которой держится исследование. Если автор работы не может четко ее изложить — это практически безошибочно указывает на сумбур, царящий в его голове, и, как следствие, на отсутствие должной чистоты мыслительной работы. Это примерно как в каком-нибудь естественнонаучном опыте: отсутствие, например, надежной герметизации допускает неконтролируемый контакт со средой или, скажем, чрезмерный разогрев прибора искажает его показания, а в результате итоги эксперимента не вызывают доверия.
Философия как методология, как основа культуры мышления — это то главное, что определяет ценность непонятной многим интеллектуальной “игры” для современного прагматически настроенного общества.
— В таком случае давай повернем нашу тему другой стороной. Ты участвовал в создании философского факультета УрГУ — первого на огромной территории от Волги до Камчатки и Сахалина. Ты много лет им руководил — организовывал учебный процесс и сам читал лекции. При тебе учреждались новые кафедры и специализации. Это сложное “хозяйство” продолжало расти и множиться и после того, как ты передал бразды в более молодые руки. Как ты сам оцениваешь: какой выигрыш от всего этого имеют Урал, вся страна?
— Прежде всего, обрати внимание на внешнюю сторону дела. Страна упала в рынок, все отношения сдвинулись в сторону житейской прагматики и меркантилизма, а между тем поток желающих получить высшее философское образование не только не уменьшился, но даже и возрос. Сейчас в УрГУ уже не один философский факультет, как прежде, — от него еще отпочковался факультет социологии и политологии, тоже по сути своей философский, и на обоих конкурсы при поступлении традиционно высоки. Значит, в философском образовании люди видят большой практический смысл. В чем он заключается? Конечно, в первую очередь — в возможности усовершенствовать и развить свой мыслительный аппарат.
Как потом это качество интеллекта, отшлифованное в ходе учебы, используется? Формально факультеты готовят преподавателей, но в сферу образования уходят единицы, ну, десятки из сотен выпускников (зато, как правило, добиваются заметных успехов: почти все они, поработав на вузовских кафедрах несколько лет, становятся кандидатами и докторами наук, многие заведуют кафедрами или возглавляют разного рода исследовательские организации). Основная же часть выпускников успешно подвизается в сфере управления, в политике, в бизнесе. И если сказать совсем коротко, то “профильная” продукция обоих нынешних факультетов — интеллектуальный потенциал страны, залог ее стабильности и благополучия в будущем.
— Насчет стабильности и благополучия, очевидно, думали и в “инстанциях”, когда почти сорок лет назад принималось решение об учреждении в Уральском университете философского факультета. Марксизм-ленинизм считался идеологической основой советского строя, на факультете готовили дипломированных марксистов, и считалось, что это будет гвардия идеологического фронта. А что получилось? Когда происходили перемены начала 90-х годов, что-то я не припомню случая, чтобы кто-то из наших идеологических “гвардейцев” выступил в защиту разрушаемого строя, зато разрушителей среди выпускников факультета нашлось предостаточно, начиная с Геннадия Бурбулиса. Чем ты это объяснишь: их плохо учили или учили “не тому”?
— Учили по-разному. Факультет был молодой, программа подготовки специалистов только отрабатывалась. Постоянно возникали вопросы о том, нужен или не нужен тот или иной курс, а если нужен, то есть ли в городе (или хотя бы на доступном расстоянии) специалист, который сможет его на приличном уровне прочитать. Не сразу выстраивались и основные лекционные курсы — обычно ведь хороший вузовский курс вызревает в течение многих лет. Были большие трудности с философской литературой: многие немарксистские источники (хотя нередко даже и марксистские — те, что относились к “ревизионизму”) были доступны студентам лишь в критическом изложении.
Но есть резон и в утверждении, что учили “не тому”. Я имею в виду, что “марксизм-ленинизм”, составлявший мировоззренческую основу философского образования в нашей стране, когда она была советской, вовсе не являлся “единственно верным” и уж тем более “единственно научным” философским учением, а всего лишь одной, причем отнюдь не самой плодотворной версией марксизма. Это особый вопрос — о том, как разные последователи Маркса восприняли и развили его учение. Некоторые из самостоятельно мыслящих марксистов были объявлены у нас ревизионистами; с другой стороны, вовсе не принималось в расчет, что такие “буржуазные философы” (то есть извечные объекты внимания наших профессоров, специализирующихся на критике идеологических противников), как Р. Арон, З. Бжезинский, Э. Фромм и др., самые плодотворные свои идеи позаимствовали из Маркса. Что касается “русского марксизма”, то он, начиная с Плеханова, был тесно связан с революционной борьбой, а у Ленина и Сталина он вообще превратился в политическую по преимуществу доктрину. При этом исходные мысли “канонизированного” Маркса порой настолько не совпадали с “марксизмом-ленинизмом”, что их приходилось замалчивать, а докапываться до них пытливому исследователю было просто рискованно, в иные времена он мог за это сильно поплатиться. Таким образом, Маркс у нас был не востребован, марксизму не учили.
— Но ты считаешь, что учить надо было именно марксизму?
— Я бы повернул твой вопрос другой стороной: почему студенты не очень держались за тот “марксизм”, которому их учили? А потому, что, как правило, они были очень неглупые люди, изначально предрасположенные к интеллектуальному поиску (затем и на философский факультет поступали), и в официальном “марксизме” достаточно быстро обнаруживали серьезные мировоззренческие изъяны. Когда же они знакомились (хотя бы через посредников — через ту самую “критику буржуазных теорий”) с учениями западных философов, то выяснялось, что идеи последних нередко выглядят свежей и продуктивней. Между прочим, не случайно выяснялось: “критика” буржуазной философии у нас чаще всего была легальным способом ее изучения. И преподаватели факультета вовсе не стремились навязывать студентам официальную версию марксизма: они были мыслящими людьми и не подгоняли поток противоречивого социального опыта под готовые ответы. Словом, на факультете царила достаточно свободная интеллектуальная атмосфера, хотя, согласен, не безоглядная: все-таки приходилось считаться с политической обстановкой, да и мало смысла было класть голову на плаху — необратимость идущих в духовной жизни общества перемен в философской среде ощущалась особенно явственно.
Скажу больше: не только в относительно свободные 70-е — 80-е годы, когда о ситуации в стране стали уже говорить хоть кулуарно, но вполне откровенно, не опасаясь доноса, но даже и раньше философская мысль в нашей стране не была настолько уж скованной, как думают нынче молодые люди, начитавшиеся либеральных историков и публицистов. Тоталитаризма в том виде, как его часто сегодня изображают, просто не существовало. Я ведь начинал заниматься философией еще при жизни Сталина и отлично помню, как это делалось. Напишет автор в начале статьи: “Как учит товарищ Сталин…” — и приводит подходящую к случаю цитату из какого-либо выступления вождя (а цитату легко выдернуть из контекста под любую идею). Заслонился этой цитатой, как щитом, и дальше пишет то, что сам думает. В конце 40-х — начале 50-х такие дискуссии шли в области философии… А в 60-е, 70-е, 80-е годы философская мысль у нас развивалась очень бурно.
Вот почему наши студенты правоверными “марксистами-ленинцами” отнюдь не были и расстались с этим “бессмертным” учением вполне спокойно. Тем более неоткуда было взяться у них желанию встать на защиту строя, пороки которого были для них очевидны, и на защиту власти, пытавшейся прикрывать свою неэффективность политической демагогией.
Другое дело, что марксизму — не трансформированному в соответствии с политическими целями, а изначальному, тому, который очень ощутимо повлиял на мировоззрение крупнейших мыслителей ХIХ и ХХ века, — учиться стоило.
— Честно говоря, меня всегда смущает, когда при наличии разных интерпретаций кто-то вдруг заявляет: не слушайте их, а слушайте меня, моя версия самая верная. Когда-то меня очень позабавило вступление к первому, если не ошибаюсь, изданию входящей в моду “Бхагават-гиты как она есть” — священной книги кришнаитов — на русском языке. Дескать, Кришна сообщил эти истины своему другу Арджуне, Арджуна — кому-то там еще, а тот, в свою очередь, кому-то другому. И дальше эта цепочка прослеживается вплоть до современного “пророка” Прабхупады, который уже где-то совсем недавно, в 70-х годах ХХ века, живя среди хиппи в нью-йоркском Ист-Сайде, изложил эти истины на бумаге, уповая на авторитетность преемственности по прямой, но начисто проигнорировав при этом известный даже детям эффект “глухого телефона”.
— Мне понятна твоя ирония, но я сейчас говорю не об интерпретации и даже не о скрывавшихся от общественности работах (хотя были и такие), а о текстах, бессчетное количество раз издававшихся и переиздававшихся, раздерганных на цитаты, причем совершенно прозрачных по смыслу. Прежде всего я имею в виду “Тезисы о Фейербахе” (хотя подход к ним обнаруживается в “Экономическо-философских рукописях 1844 года”, а конкретизация и развитие в “Немецкой идеологии”). Обычно в советских учебных и справочных изданиях ссылками на эту работу подчеркивают серьезность намерений “основоположника”: дескать, раньше философы лишь объясняли мир, а дело заключается в том, чтобы изменить его. Между тем это скорее вывод, а предпосылкой для него стала совершенно крамольная, с точки зрения догматического “марксизма-ленинизма”, мысль, выраженная, заметь, в тезисе номер один — уже по своему положению ключевом: “Главный недостаток всего предшествующего материализма, включая и фейербаховский, заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта, или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно”. Какая в этом была “крамола”? Возьми любой советский учебник “диамата”: он непременно начинается с главы “Материя”, в которой материальная действительность рассматривается именно “в форме объекта”, причем ключевой тезис Маркса даже не упоминается. А становившиеся известными у нас попытки зарубежных философов трактовать предметный мир “как человеческую чувственную деятельность” (обычно они рассматривались уже за пределами стандартных учебников) клеймились как идеалистические или ревизионистские.
Между тем это было философское открытие чрезвычайной важности: впервые традиционное противопоставление субъекта и объекта было заменено точным и обоснованным указанием на их нерасторжимую взаимосвязь. Нет сомнений в том, что мир существует независимо от человека, но человек-то знает о мире ровно столько, сколько открылось ему в ходе его исторически развивающейся жизнедеятельности, практики. Если физики говорят, что результаты эксперимента зависят от прибора, которым пользуется экспериментатор (нынче это уже общепризнанная истина, а на уровне философского миропонимания Маркс открыл ее первым, на десятилетия раньше физиков), и если “прибором” в данном случае является человек, каким его сформировала человеческая история, то это значит, что и мир предстает перед нами не таким, “как он есть”, а “очеловеченным” (как выражается Маркс), и процесс познания обусловлен социально-историческими факторами. Вот это и есть истинное зерно Марксовой философской антропологии, к которой восходят корни всех принципиальных идей не только самого Маркса, но и многих крупнейших философов нашего времени.
— Вот тут давай на минутку приостановимся. Потому что изложу я содержание нашего разговора в журнальной статье, и непременно найдется дотошный читатель, который споткнется о малознакомое ему понятие “философская антропология”, полезет в какой-нибудь старый словарь и найдет там определение типа: “учение о природе и сущности человека”, несколько знакомых (Фейербах, Чернышевский) и кучу незнакомых имен и недоуменно разведет руками: причем тут Маркс? Так вот, этот вопрос я предусмотрительно и хочу переадресовать тебе.
— Самый тот факт, что “философская антропология” в советских справочных изданиях характеризуется исключительно как направление буржуазной философской мысли, а Маркс при этом вовсе не упоминается, лишний раз доказывает, что подлинный Маркс у нас просто неизвестен.
Что касается природы и сущности человека — тут надо учесть, что антропогенезом (происхождением человека) Маркс, в отличие от Энгельса, не занимался, но, впервые представив человека в зависимости от исторического процесса, он сделал принципиально важный шаг вперед за пределы учения о человеке Фейербаха. Между прочим именно этот шаг (а не превращение “идеалистической” диалектики в “материалистическую”, что не изменило сути ее законов) Энгельс (в работе “Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии”) считал началом нового мировоззрения. И новизна этого мировоззрения заключалась, прежде всего, в том, что с его позиций впервые стало возможным объяснить материалистически загадочную и даже мистическую, с точки зрения всех прежних философов, природу человека.
Конечно, это тоже мировоззрение, а не наука, поэтому и сейчас можно услышать о природе человека самые фантастические домыслы. Но когда мы согласимся с Марксом, что “сущность человека не есть абстракт, присущий отдельному индивиду”, и что “индивид есть общественное существо”, то сразу открываются возможности изучения причин и следствий в области психологии, педагогики, истории, да и самой истории философских учений.
— Но ты говоришь, что Маркс был не востребован, а ведь материалистический подход (порой даже с изрядным привкусом вульгаризации) в перечисленных тобою областях в советское время торжествовал. Когда же монополия “марксизма-ленинизма” на истину была отменена, то вдруг у многих “марксистов” возникла потребность поискать истину в каких-то иных сферах, отвергавшихся “единственно верным учением”. Я знаю даже случай (а, возможно, он и не один), когда выпускник нашего философского факультета, доктор наук и профессор, стал заведовать кафедрой богословия.
— Все так. Правда, сразу нужно уточнить: очень даже востребованные Марксова социология и политэкономия тоже развивались на базе его философской антропологии. А не востребована она была главным образом в той части, которая касалась природы и внутреннего мира личности. Можно даже сказать — человеческой души. И поскольку вся эта тонкая проблематика оказалась вне поля зрения “марксизма-ленинизма”, то ею занялись философы религиозного толка. В частности, философы русского зарубежья, высланные в свое время на “философском” пароходе.
Между прочим, большинство из последних начинали именно как марксисты и перестали считать себя таковыми лишь после того, как это учение монополизировали и превратили в политическую доктрину большевики. Это были выдающиеся мыслители, сейчас им воздается должное, но несправедливо, когда только они считаются продолжателями русской философской традиции в ХХ веке. Стоит прислушаться, например, к авторитетному мнению Лорена Грэхэма, историка науки из Массачусетского технологического института: “Современный советский диалектический материализм является впечатляющим интеллектуальным достижением… По универсальности и степени разработанности диалектико-материалистическое объяснение природы не имеет равных среди современных систем мысли”. А вот еще одна оценка со стороны: “Советская философия — эпизод истории русской философии и часть истории России. Будучи таковой, она не только часть исторического наследия, но также будущего в рамках традиции русской философской культуры”. Так пишет нидерландский ученый Эверт ван Цвирде.
— Но сейчас, кажется, не только диалектико-материалистическое, но и просто материалистическое, научное объяснение природы не пользуется прежним кредитом доверия общества. Ученого, который хочет услышать доказательство существования разного рода мистических явлений, никто не хочет слушать. А вот начинает кто-то рассуждать об астральных телах, космическом разуме или происхождении обезьяны от человека — все слушают и верят.
— Есть такое явление. Многие связывают его с теми духовными катаклизмами, которые произошли в нашей стране за последние пятнадцать лет. Это не совсем так. Кризис сциентизма (то есть падение доверия к научному знанию) — это явление всемирное. Говорить о его причинах надо отдельно, а сейчас я лишь напомню, что такое уже было в нашей истории. Нечто подобное и Европа, и Россия вместе с ней переживали ровно сто лет назад. Тогда мировая философская мысль с трудом переваривала сумму новых фактов, связанных с так называемым кризисом физики. В общем процессе участвовали и русские “махисты”, как в пылу полемики обозвал их Ленин, — Богданов, Луначарский и др. На самом-то деле они были марксистами. Изучение их наследия сегодня открывает широкие возможности возвращения к гуманистическому учению Маркса.
— И сегодня этому уже как будто никто не мешает?
— Разве что искусственно созданное за годы перестройки и либеральных “реформ” предубеждение против самого имени Маркса. Но мы на кафедре истории философии УрГУ еще в 70-е годы начали активно заниматься вопросами субъекта и объекта по Марксу, Марксовой философской антропологией (хотя поначалу этого выражения мы по понятным причинам избегали). Думаю, в значительной мере результаты, достигнутые за десятилетия движения в этом направлении, сделали “Уральскую философскую школу” (такое определение, впервые прозвучавшее еще в конце 60-х, сейчас принято достаточно широко) авторитетной для всей российской философской общественности. Поэтому в 1999 году именно Екатеринбург был избран местом проведения II Всероссийского философского конгресса (а первый проводился двумя годами раньше в Петербурге). На конгрессе не только докладывались результаты, но и формулировались рекомендации — в каком направлении двигаться российской философской мысли в обозримой перспективе. Так вот, конгресс рекомендовал основательно заняться изучением русских версий марксизма. Сегодня мы уже можем предъявить книги о Богданове, Луначарском, Бухарине, Сталине; недавно выпустили (совместными усилиями издателей Москвы и Екатеринбурга) фундаментальную “Историю русской философии” — учебник для вузов, одобренный министерством образования.
***
Между прочим, во введении к этому учебнику цитируется интересная мысль историка русской философии Б.В. Яковенко (тоже когда-то высланного на “философском” пароходе: “Кто хочет действительно понять русскую историю, русский народ, русскую душу и нынешнюю русскую революцию, тот должен кроме всего прочего ознакомиться и с философскими страданиями русского ума”. Это было написано в 1922 году. Полувековой путь в философии Константина Николаевича Любутина — путь преподавателя, собирателя и пропагандиста философских идей, ставшего признанным лидером Уральской философской школы, — представляет яркую картину “философских страданий русского ума” в более позднюю эпоху, однако не менее значимую для российской истории. Он прошел этим путем не в качестве “крепкого ремесленника”, умеющего доходчиво растолковать ученикам чужие идеи, но как оригинальный мыслитель, реконструировавший Марксову философскую антропологию, вписавший ее в интеллектуальную атмосферу наших дней и заставивший ее “работать”, как “работает” любая плодотворная мировоззренческая идея. Многие вслед за ним сочли для себя этот путь плодотворным, продолжают сегодня двигаться рядом с учителем и, безусловно, будут двигаться этим путем и дальше. И пусть сам Любутин называет себя преподавателем философии — мы вправе назвать его высоким словом “философ”.
Русскому философу Константину Любутину 25 февраля исполняется 70 лет. Пусть длятся твои дни и множатся труды, Константин Николаевич!