Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2005
Делать что-то большое — непременно большое и новое, неоткрытое никем…
Николай Никонов. “Глагол несовершенного вида”
Я не знаю, как начинал Никонов. Когда вышла его первая книга сказок, “Березовый листок”, я еще учился в школе. Однако позднее он кое-что рассказывал мне. И не лучше ли обратиться к автобиографическим запискам Н.Г.?
“Работая учителем, я начал писать. О природе. Я писал о цветах и птицах, о лесных днях, временах года, своих детских впечатлениях. Писал без всякой, впрочем, надежды на успех, признание, публикацию — хотелось просто закрепить что-то, не дающее жить, постоянное, как голод. Наверное, такой период “холостого хода”, “прогревание двигателей” есть у всех, кто начинал…”.
Только через три года молодой сочинитель решается открыть тяжелые двери издательства, где встречавшиеся ему писатели казались Чеховыми и Бальзаками… Эх, судьба-индейка: сотрудники в издательстве сменились, и первые опыты Н.Г. “булькнули” в завалах рукописей самотека. Беда! На этом мог бы и закончиться писатель Николай Никонов. Однако — вновь по воле рока — рукопись вынырнула в Союзе писателей (не исключено, что она была отправлена на рецензию, а прошло уже более года!)… И вскоре Н.Г. Никонов становится автором первой, объемом не более школьной тетради, счастливо пахнущей книжицы…
Затем последовали другие книги, прощание со школьным учительством и директорством, благожелательная критика, вступление в Союз писателей… И все же это был начальный период. Остановись Н.Г. на изданном, он так бы и остался “уральским Пришвиным”. Только выход на лирико-психологические повествования, освоение драматических человеческих судеб и характеров сделало Никонова тем Никоновым, которого мы любим, ценим, помним. “Солнышко в березах”, “Глагол несовершенного вида”, “Вкус жизни”, “Мой рабочий одиннадцатый”, “Балчуг”… А далее уже более зрелые “След рыси”, “Старикова гора”, “Весталка”…
Слава Никонова-писателя среди уральских читателей и авторитет среди ревнивой писательской братии восходили по параболе. Имя запомнилось. Его книги ждали.
Так или по другому приходила слава и к его предшественникам, кого мы по праву считаем классиками уральской литературы. А они, признаемся, не появлялись косяками и “литературными взводами”.
Оглянемся на XIX век. Чья изумрудная звезда горит на небосводе уральской литературы? МАМИН-СИБИРЯК. Пройдет не менее полувека, когда вспыхнет бирюзовыми, аметистовыми и гранатовыми лучами и вторая звезда. ПАВЕЛ ПЕТРОВИЧ БАЖОВ. Были ли другие звездочки и созвездия? Конечно, были, но… Понадобится еще, считай, четверть века, чтобы загорелась звезда, сомасштабная предыдущим. И она вспыхнула, разгорелась. Звезда НИКОЛАЯ НИКОНОВА…
Никонов и женщины. О, это особая тема! Этические ограничения и деликатность по отношению к самому Н.Г., к его близким не позволяют мне передать все разговоры, наши мужские откровения. Однако ничего не сказать о “женском вопросе”, всевременно волновавшем героя нашего мозаичного портрета-повествования, тоже никак нельзя.
…Мы неторопливо шли по Главному проспекту, любимому месту променада свердловчан — екатеринбуржцев, с его плотинкой, трилистником кинотеатров, темно-зеленой кущей серединного бульвара (на который время от времени покушаются административные архитекторы: вырубить, раскрыть перспективу!). Лебединые облака плыли по оранжевому небесному озеру.
— “По бульвару гарцевали девушки-канашки”, — оглядываюсь я на проходящих мимо красоток.
— Какой тип женщин вам больше нравится? — спрашивает Н.Г., незаметно бросая взгляд на трех студенток, разместившихся на скамейке.
Я знаю, какого ответа он ждет от меня, но придерживаюсь своего устойчивого вкуса:
— Нормальный тип, чтоб при фигуре, но без излишеств. Помните, приезжали к нам кубинские волейболистки? Не ходили во Дворец спорта на знаменитые матчи с “Уралочкой”? Наши были хороши, напористы. А телеса не те! Не выходят из памяти прыжки над сеткой мулатки Мерседес Перес. Грация, гибкость, веселые, хлесткие удары по мячу. А фигурка!.. Все рельефное, скульптурное.
— Нет, мне по душе полные, крепкие, чтоб было за что подержаться.
— Да уж я знаю о ваших пристрастиях, из ваших книг.
— А что? — Женщина должна быть дородной, дебелой, как сама Природа. Неужели вы предпочтете какую-нибудь пигалицу ренуаровской красавице?
— Ну, на вкус и на цвет… Кстати, напрасно, вы обидели балерин.
— Чем я их обидел?
— А помните, в “Размышлениях на пороге”: “Терпеть не могу балерин”.
— Ну и что? Я правду писал, о себе. А кому нравится, я не запрещаю, пусть любят.
— И все же… Они ведь не могут быть полными, пышными, эта худоба — их профессиональное.
— Я понимаю. Но смотреть на них — не испытываю удовольствия.
— Суповой набор?
— Вот именно. Посмотри-ка на часы, нас уже, наверное, ждут?
Мы подходили к гипсовому льву и львице возле оперного театра, где нас по договоренности ждут две молодые дамы — филологиня одного из свердловских вузов и конструкторша с Уралмаша.
В затененном зале БУШа* не жарко, уютно и пока еще безлюдно. Коньяк, сухое вино, сыр, балык, фрукты… Одна из красоток в летнем оранжевом декольтированном платье. Батоны грудей, еще не тронутых летним загаром, и шоколадные плечи — результат воздействия ультрафиолета при воскресном труде на садовом участке. Сквозь очки она то и дело взглядывает на Н.Г. Она — не слишком полна, бедра ее как раз в габаритах стула. И все же по ее геометрическим параметрам и по ухмылке-взгляду Н.Г. (с особой сумасшедшинкой, когда он говорит с нравящейся ему женщиной) я понимаю — эта для него.
К чести Н.Г. скажу, что он никогда не говорил плохого о своей жене и семье. Мы оба терпеть не могли тех мужей (или жен), которые за глаза, а порой и прилюдно “поливали” друг друга. Унижение и мерзость! Унижение не только своей “второй половины”, но и самого себя.
“Он никогда не врал, — говорит мне Антонина Александровна, вдова Николая Григорьевича. — Он считал, что вранье не достойно настоящего мужчины. Если в чем-то считал себя виноватым, приходил и откровенно во всем признавался: вот, такой я есть, хочешь — принимай, хочешь — не принимай…”
Случались с Никоновым и забавные случаи. В цикле моих рассказов “Дом творчества” из постепенно складывающейся книги “Посошок на дорогу” лежит в черновом варианте штучка под названием “Новая секретарша”.
После увольнения из Союза Вали Ершовой и перехода в другую организацию Любы Масленниковой (обе, между прочим, в любимых Никоновым геометрических пропорциях) пошла череда девушек-секретарш, которые никак не приживались на новом месте: то уезжали в другой город, то хирели и ложились в больницу, то беременели (писатели ни при чем!). И в очередной раз Николай Григорьевич названивал в Бюро по трудоустройству:
— Пришлите толкового молодого секретаря для работы в Союзе писателей, да нет, не ответственного секретаря, ответственный — это я, а секретаря. Мужчину? Ни в коем разе! Только девушку! И как можно моложе! Что-что? Нет. После восемнадцати, м-да, надеюсь, вы понимаете…
Н.Г. положил на стол под стекло специальную таблицу, в которой значились непонятные непосвященному цифры, а также вопросы, своеобразный тест для будущей секретарши.
И пошли они солнцем палимы, каждый день по несколько штук, бедные безработные женщины, девушки и даже молодящиеся пенсионерки, которых Н.Г., почти не глядя, отправлял назад, в Бюро, расписавшись в квитке: “Не подходит”.
Наконец является весьма аппетитная девушка. Носик вздернут а-ля Беата Тышкевич, золотистая крупа веснушек, декольте как у императрицы Елисавет, а посмотреть ниже… Сами понимаете, глаза Н.Г. зажглись, как у рыси.
Он взволновано заерзал на скрипучем стуле, отпил из граненого стакана два больших глотка и спросил внезапно осипшим голосом:
— Скажите, пожалуйста, у вас какое образование? — сам в это время смотрел то на цифры в таблице, то пытался заглянуть за откровенное декольте, даже привстал немного.
Девушка — то ли она была находчивая и остроумная, то ли пугливая — ответила, сдабривая руками две пышных булки под платьем:
— Опразофания? Доброкачественные…
— М-да, — Н.Г. снова посмотрел в таблицу и решил задать следующий тестовый вопрос:
— Я имел в виду другое… Вы что кончили?
— Ну что вы, что вы, Николай Крикорьевитшь, — она зарделась, а говорила она порой (не играла ли, подумалось) с прибалтийским акцентом. — Я, то эст мы, так бистро нэ кончаим.
— Ну, хорошо-хорошо, — отметил Н.Г., удовлетворенный ответом. — Достаньте, пожалуйста, с полки во-о-он ту книгу, да-да, в бежевом переплете.
Книга заранее была поставлена довольно высоко, так, что претендентке пришлось встать на цыпочки, обнажив не только колени. Н.Г. в это время быстро извлек из стола линейку с сантиметровыми делениями и, то отставляя ее на расстоянии вытянутой руки, то приближая к глазам, сравнивал расчеты с табличной цифирью.
— Отлично! Скажите, милая девушка, а вы читали какую-нибудь мою книгу?
— Та, та! — радостно всплеснула руками будущая секретарша. — Кнетшно, чыталья, ету, как ее, ну, конетшно же, “Чашка Афротиты”!
— Ну, и как вам?
— Понравилось, очень понравилось. Только не очень смешная.
Н.Г. допил из стакана. Вздохнул.
— А кого вы еще знаете из писателей?
— Естшо знаю Плинофа и Покорева, а такше Такурова из Москвы.
— И что же вы у них читали?
— Ничего не читали, просто знаю. Они только все обещают, а так хорошие мужики, — приуныла девушка.
— А что они вам обещают?
— Обещали жениться.
— Ну, с этими мы еще разберемся! Однако с мужиками вам придется прекратить, это самое, м-да…
— Та, согласен.
— Согласен? — (“Уж не мужика ли подсунули в бюро”, — подумал Н.Г.)
— Согласен-согласен, — кивала повеселевшая дева.
Нет, все ж это — девушка, вновь оживился Н.Г, разве что пушок над верхней губой да нестандартный размер обуви.
— Пройдитесь по комнате, — он снова взглядывал в таблицу. —А что вы умеете: печатаете на машинке, знаете компьютерный набор и верстку?
— Нэт, зачем, но если нато будет…
— Хорошо, вы нам подходите, вы нам симпатичны! — Н.Г. делал на листе окончательные вычисления. — Приходите в понедельник, приступайте к работе, и никаких Бокаревых и Блиновых, а с Дагуровым я сам разберусь.
— Та, та, — она томно взглянула на начальника, едва не послав воздушный поцелуй, и собралась уже было выйти из кабинета, как Н.Г. остановил ее.
— Скажите, а как вас зовут, я же не записал?..
— Мудите. Та, Мудите, литовское имя, не встречайли прежде?
— Мудите, м-да, м-да… А еще как-нибудь? Ну… как вас зовут друзья, родители, например, у нас Анастасия — Настя, Екатерина — Катя, а вас?…
— А, понимай, меня — Мудите — Муди. Сокращенно и ласково — Муди.
Никонов зачем-то отодвинул стул и посмотрел вниз, под стол, затем сказал, как бы и приказал:
— В трудовую книжку запишем в соответствии с паспортом — Му-му… Мудите, а в нашей среде будем звать вас Мотя.
— Согласна, — рассмеялась большими губами и всеми веснушками, щедро усеявшими ее личико.
К сожалению, Муди больше не пришла.
ФАНТАЗИИ НИКОНОВА. В старину писателя называли сочинителем. И это правильно: если не умеешь сочинять, то есть делать рассказ интересным, затейливым, увлекательным, затягивающим в свой сюжет (“А что же будет дальше?”) — какой же это ты писатель? Следовательно, писательство предполагает сочинительство, выдумку, фантазийность. Правда, жизнь нередко подбрасывает такие случаи — только успевай записывать, ничего и прибавлять не требуется. Бывает и такое.
Кроме литературного сочинительства Н.Г., случалось, сочинял и себя.
НИКОНОВ — БАРД. Ему очень нравился Коля Моргунов. Своей уверенностью, вальяжностью, костюмами, особенно же — пением под гитару.
— Да, — говорил Н.Г., — девки, наверно, млеют от него, так и падают. И как он умеет себя подать! Мо-ло-дец!
Как-то, за пару месяцев до Нового года, который мы традиционно встречали в Доме писателя (в то время ДРИ), Н.Г. говорит:
— Знаете, я скоро такое вам покажу! Куплю новую гитару и спою свои песни. И поверьте — получится не хуже, чем у Моргунова или Бокарева. Я уже пробовал. Так что увидите, услышите.
Я прямо-таки опешил:
— Ну, что же, дай-то Бог! Вы что, играете на гитаре?
— А что там трудного? Освоил несколько аккордов и пошел, понимаешь. Голос у меня не ахти какой, зато тексты — не хуже моргуновской “Белой шали”. Будет к Новому году сюрприз.
Однако сюрприза не последовало. Я рассказывал об этой фантазии Глушкову. Тот рот разинул:
— Он что, того? Он сроду гитару в руки не брал.
А надо сказать, Ювеналий Глушков (поэт) знает Н.Г. с детсадовского возраста. Хоть на 3 года младше Никонова, но в одной горшечной, бывало, сиживали.
Вынужден здесь оговориться. Когда рассказал об этой “фантазии” Н.Г. его жене Антонине Александровне, оказалось, что не такая уж и фантазия.
— Значит, он решил купить новую гитару? У него было две старых. Он играл на них. Он и на баяне играл и пел. Вы не знали об этом? Играл и пел, хорошо пел!
ДЕВУШКИ ЕГО МЕЧТЫ
— Рита, вы, кажется, несколько похудели, не допускайте этого, — говорил Н.Г. когда-то стройной красавице — студентке УПИ, а ныне набравшей солидный вес, но не утратившей обаяния, Маргарите Турунтаевой.
То же самое он советовал и моей жене Татьяне, превратившейся с годами из “фарфоровой статуэточки” в шикарный кустодиевский тип.
— Таня, ни в коем случае не худейте!
— Николай Григорьевич, как же не худеть? Я уж и ту диету перепробовала, и другую…
— Не надо никаких диет! — он накладывал в ее тарелку бутерброды, тарталетки, пирожки. — Вы великолепны, я завидую вашему мужу!
Как-то сидели в Союзе; между дел заговорили о женщинах.
— Если уж я задумаю найти себе новую подходящую девушку, то никак не старше 20 лет.
Мы переглянулись. Кто-то хмыкнул, кто-то промолчал, кто-то одобрил.
Ему в то время было шестьдесят восемь.
ПЕЩЕРА. Еще одна, скорбная, фантазия Н.Г. Несмотря на свой могучий вид: крупные черты лица, будто вырубленные из уральского камня; широко расставленные глаза; колонну шеи (всегда открытой на ветру и в мороз); лапищи-руки (своими руками построил дом-дачу); стойку штангиста (в студенческие годы жал приличные веса) — несмотря на эти внешние богатырские данные (ни дать, ни взять Добрыня Никитич), организм его давно подтачивался разными недугами.
Может быть, причиной, как для многих из нас, детей военного времени, было недоедание, нехватка калорий, витаминов, порой и долгая голодуха.
У Н.Г. рано испортились зубы (когда поправил, был страшно доволен, часто, широко, белозубо улыбался); с лобной части увеличивалась лысина, которую он тщательно маскировал длинными боковыми космами. Однажды Коля Моргунов бестактно посоветовал:
— Слушай, чего ты прячешь свой прекрасный мощный череп, брось стесняться, обрей голову и будешь настоящим мужиком.
Н.Г. махнул рукой, напрягся, думаю — на время пообиделся. Появился хронический нефрит и, кажется, была операция на почках. Чуть ли не год щемило в глубине горла. Обследования не давали четкого ответа: затянувшаяся ангина, опухоль, остеохондроз?
Оставаясь в душе молодым и готовым на донжуановские подвиги, он все же чувствовал неумолимое приближение старости.
— Если почувствую, что подходит смерть, удалюсь, никто меня не найдет. У меня уже приготовлено потайное место в лесу, вроде пещеры. Закроюсь огромным камнем, и все — конец.
Умирать он пришел в родной дом, в семью, к жене. Перенес из отдельной квартиры-мастерской вещи, рукописи, книги. Чувствовал расставание с миром. Готовился.
Однако мысль, образ пещеры, кельи, скита, последнего природного приюта не оставлял. И вблизи последней черты он писал:
Не ищите меня, не ищите!
Не надейтесь, что где-то найдусь.
Я уехал в счастливой карете,
И назад [я] уже не вернусь.
Автобиография*
Никонов Николай Григорьевич, родился 10 декабря 1930 г. в Свердловске (Екатеринбурге). Отец — Григорий Григорьевич — бухгалтер, мать, Елена Александровна — учитель. Прошел обычный для своего поколения путь, учился, работал, закончил среднее образование в школе рабочей молодежи и поступил на историко-филологический факультет Свердловского педагогического института в 1948 г. Закончил досрочно в 1951 г. Преподавал в военном училище, а далее работал по 1968 г. учителем и директором школы. Параллельно начал писать. В 1955 г. вышла первая небольшая книга сказок для малышей “Березовый листок”. В 1959 г. был принят в Союз писателей за 4 вышедших к тому времени книги. Оставил школьную работу в 1968 г., после выхода уже 16 книг, стал профессиональным писателем. Наиболее известными в то время были книги “Сказки леса”, повесть “Солнышко в березах”, повесть “Лесные дни” и повесть “Глагол несовершенного вида” — о “трудном” возрасте от 11 до 16.
Далее публиковались книги “Листья” и “Вкус жизни”, повести “Кассиопея”, “Балчуг”, “Воротник”, повесть о школе рабочей молодежи “Мой рабочий одиннадцатый”.
В 1975 г. закончил поэму в прозе “След рыси”, опубликовал ряд книг в издательстве “Детская литература”. Был напечатан в “Роман-газете” № 24 за 1981 г. Далее за повесть “Старикова гора” был подвергнут критике на бюро обкома КПСС, секретарем был в то время Б.Н. Ельцин. Повесть, напечатанная журналом “Урал” в 1983 г., увидела свет в книжном варианте только в 1990 г. Написал далее “опальный роман” “Весталка”, книгу “Северный Запад”. В журналах “Урал”, “Уральский следопыт” периода 1986-1990 гг. вышли повествования “Размышление на пороге”, “В поисках вечных истин”, “Париж стоит мессы”, “Орнитоптера Ротшильда”. С 1990 года работает над серией романов под одним заглавием: “Ледниковый период”, закончил и опубликовал в журнале “Урал” за 1995 № 7 роман “Чаша Афродиты” (3-й по замыслу), закончил и опубликовал роман “Стальные солдаты” в журнале “Урал” за 2000 год № 3,4,5, первый по замыслу из серии “Ледниковый период”.
На последнем писательском съезде в декабре 1999 вновь избран секретарем правления Союза писателей России. Работал ответственным секретарем Екатеринбургской писательской организации до января 2000 года. Историк по образованию, литератор по профессии, биолог и философ по призванию. Есть книги: “Певчие птицы”, “Созвездие кактусов”. Хобби — птицы, кактусы, орхидеи, бабочки. Преподает психологию творчества в Уральском институте бизнеса. По убеждениям — интернационалист. Состоял в партии, платил взносы. Идея коммунизма всегда казалась абсурдом, хотя принцип “от каждого по способности каждому по его труду” считает абсолютно справедливым.
Премий и грантов не получал. Выдвигался многократно на премии России, СССР, им. Горького, им. Толстого и даже доходил до финала, но “визы” обкома, необходимой в таких случаях, очевидно, не было.
Женат. Жена, Антонина Александровна, в прошлом учитель русского языка и литературы, в настоящее время на пенсии. Сын, Никонов Николай Николаевич, офицер советской армии, погиб в 1975 г. Дочь, Илона Николаевна Попова, преподаватель английского языка.
Постоянно проживает в Екатеринбурге.
В нашем доме частенько гостила приживалка тетя Паша. Бывало, учу уроки и слышу разговор из кухни, где матушка прядет куделю, а тетя Паша готовит похлебку:
— Ох, тетя Паша, идут наши годы, не успеешь оглянуться, смертушка-то и подкатит.
— Зря ты так, Ксения Ермолаевна. Зачем так думаешь? Может, и не состоится.
— Что не состоится, смерть, что ли?
— Может, даст Бог, пронесет как-то, обойдет сторонкой и тебя, и меня.
Не пронесло, не обошло, нет уже на этом свете ни мамы, ни доброй старушки Прасковьи Васильевны…
Некоторые люди вообще никогда не думают о смерти, пустые и легкомысленные. Есть и такие, кого мысль о смерти преследует постоянно. Тут и свихнуться можно: до самоуничтожения доходят.
Мысль, размышления о конце бытия посещают меня ежедневно. Началось это со времени тяжких больничных процедур, когда был на грани. Нельзя всевременно быть под гнетом мрачных мыслей. Но одновременно напоминание о смерти дает возможность острее, ярче, слаще ощутить данную Господом благодать, встречу с добрым человеком, умную книгу, глоток родниковой воды, первый и прощальный поцелуй, росчерк ласточки по лазури летних небес, мелкий дождичек, уральский морозец, рюмку водки под малосольный огурец…
Н.Г., большой жизнелюб (помните: “если буду жениться во второй раз — старше двадцати лет мне не нужна”), боялся смерти. Думаю, часто и немало думал о ней. Оттого в его биографических материалах появилось “философ”, чего 10 лет назад не было.
Может быть, горькие и частые мысли о неминуемом конце стали появляться у Никонова после страшного горя, обрушившегося на него и на его жену Антонину Александровну. Когда погиб, утонул их сынок, молодой офицер Коля.
Майя Петровна Никулина как-то сказала в кругу писателей:
— Будьте бережнее с Николаем Григорьевичем. Он перенес страшное горе. Я по случаю других похорон оказалась в те дни в морге. И видела почерневшего, осунувшегося человека, ходившего среди трупов, искавшего сына. Ну, что вы, разве такое горе проходит! Щадите его.
Он не любил кладбищ (даже обычные сосны стали напоминать ему надмогильные деревья), не признавал погребальных оркестров, бумажных и жестяных цветов, на которые, по словам Михаила Круга*, никогда не прилетит пчела. Избегал присутствовать на траурных митингах и панихидах. За последние 10 лет он пришел проститься только с Яшей Андреевым и Климентием Борисовым.
СИНИЕ КОНИ НА КРАСНОЙ ТРАВЕ. Учитель продвигался между мольбертами, на ходу давал советы молодым художникам. Учитель, как всегда, наряжен в бархатный темно-зеленый блузон — богема!
“Он ходит меж мольбертами, делает суровое глубокомысленное лицо, иногда ткнет пальцем в картонку, иногда похмыкает, иногда скупо похвалит. Такие не любят хвалить или уж, наоборот, величают своих учеников Серовыми, Гогенами, восторгаются шумно, прочат великое…”*.
Остановился возле крепкого паренька, которого в шутку называл Николя▒ Нико▒ (преподаватель втайне был влюблен во французских импрессионистов). Ему нравилось упорство Коли-Николя, хваткость его глаза, уверенность линии, проводимой карандашом. Он на лету ухватывал советы учителя, упорно занимался и дома, принося наброски: щегол в клетке, картофелины с помидорами на столе, девушка в красном сарафане. При таком старании выйдет из паренька неординарный живописец. При его любви к природе будет новый Денисов-Уральский. А может, гадал учитель, видя чувственность линий, щедрость объемов, трепетность цвета, которые угадывались в портрете женской натуры, появится свой, уральский Ренуар?
Однако мечтам ученика и его наставника не суждено было сбыться.
Бабьим летом повез учитель свой “выводок” на пленэр, на луговые просторы вблизи озера Гать. Темный таинственный бор, бобрик пожелтевшей стерни, золотистые тела стогов, стреноженные лошади. Великолепная натура! Солнце не назойливо, тишина, легкие порывы ветерка…
Учитель прилег в тени, покусывая травинку, кажется, вздремнул. Очнувшись, увидел учеников, кучковато окруживших этюдник Николая. В чем дело? Кто-то — слышно было — хвалил работу: “Здорово! Смело! Авангард!” Кто-то — смеялся. А один, из молодых партийцев, зло процедил: “Апологетика западного искусства”. Учитель стоял среди своих питомцев и не знал, как оценить увиденное на прекрасно закомпонованной картине: округлая плоскость луга, охваченная ручищами леса, сверху — полоска неба с барашками белых облаков. Но что это? Покосная отава на этюде была кроваво-красной, а три пасущихся коня взяты берлинской лазурью.
— Ты что, Коля, специально такой колорит выбрал или?..
— Я… Так… Я так вижу, — пробурчал юноша, растерянно вытирая кисть, — у меня сегодня что-то голова побаливает.
На этом закончилось образование Никонова-художника. Учитель был в растерянности: способный парень, а поди ж ты, оказался дальтоником. Директор училища хотел предложить ему перейти на худграф, на графическое отделение, но и там придется иметь дело с цветом, не будешь, например, детские книжки выпускать только в черно-белом исполнении.
Урал и Россия потеряли живописца. И приобрели большого писателя.
Однако с живописью Н.Г. не порвал. Покупал редкие в 50—60 годы альбомы и монографии о художниках. Писал в домашней мастерской по холсту, картону, промасленному ватману кистью и мастихином, обожал запах льняного масла.
Некоторые свои художнические устремления и замыслы он изложил в “Чаше Афродиты”, главный ее герой — по характеру — почти Никонов. Он несколько раз обещал мне показать свои опыты, пригласить в мастерскую. Так и не состоялось. Я предлагал ему устроить выставку в нашем Доме писателя (ДРИ). Тяжело махал рукой, вздыхал:
— Нет, не стоит.
Что он читал? Кто были его любимые писатели?
“…В пятом и шестом читали “Три мушкетера” и “Виконт де Бражелон”, все время сражались деревянными шпагами…”
“…Я рисовал в тетрадках броненосцы и крейсеры — только что прочитал “Цусиму” Новикова-Прибоя, где больше всего поразили не описания сражений и тонущие корабли, а то, как на Мадагаскаре пьяные офицеры играли в карты на животе голой женщины”.
Но вот пошли названия книг, которые заразили Н.Г. на всю жизнь желанием познания животного, а потом и растительного мира, желанием открытий, систематизации, коллекционирования:
“Дома было несколько старых томов Альфреда Брема с коричневатой бумагой и “Зоогеография” Пузанова — вообще ни с чем не сравнимая, поразительная книга… От истрепанных книжек веяло неистощимое непрестанное дыхание. Оно питало мою фантазию, ум и чувства, а может быть, будило и еще нечто тайное, что всегда жило во мне, рождало до странности реальные образы”.
Во многих городских домах того времени были сочинения Брема. Помню, и я листал, слюнявил листы, разглядывал картинки (гравюры): слоны, мартышки, крокодилы, гиппопотам… Часто смотрели книгу вместе с друзьями-соседями, греясь возле буржуйки. Однажды книга исчезла. Нет, не на растопку пошла, хотя в годы страшной войны и черного голода и холода и такое случалось в нашем тыловом городе. Ее продала тетя Нина на барахолке, надо было кормить ребятишек. А может, и продавала-то полисточно, вместе с самосадом, махоркой-табаком; книжные листы шли на закрутку, козью ножку.
В 14—15 лет стал читать русскую классику:
“Я любил этот отрывок (“Русь-тройка”), как вообще полюбил Гоголя за “Вечера на хуторе…”, за “Тараса Бульбу”, за “Ревизора” и “Мертвые души”, прочитанные многократно, взахлеб, с наслаждением, равного которому не дал мне ни один писатель. Я перечитывал многие понравившиеся места и, пораженный, размышлял, где таится их красота, похожая на богатый и скупой блеск старой позолоты”.
Любовь к Гоголю пронес Н.Г. через годы. Сразу же как только его избрали руководителем Союза, он возобновил работу секции поэзии и секции прозы, которую предложил символично назвать “Гоголевская шинель”, имея в виду знаменитое выражение “Все мы вышли из гоголевской шинели”. На первом же заседании Н.Г. сделал доклад-импровизацию об особенностях творчества Николая Васильевича, о его уроках для писателей-прозаиков на многие времена.
А вот и еще одно признание:
“Я очень любил Горького, читал его взахлеб…”
Узнаем из прозы Н.Г. и еще об одном авторе, которого с увлечением читал будущий писатель. “Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви” Рувима Фраермана.
“Странная книга, которую я читал читал, и читал и все хотел понять, до дрожи, до скрытых слез… И ту девочку я полюбил по книге и страдал, что ее нет…Помню, ночами я думал о ней, думал постоянно. Она все время жила во мне, как тлеющая искорка…”
Были и еще любимые писатели. Вероятно, читателя удивят имена, как-то не вписывающиеся в его образную систему. На одной из творческих встреч, которую я организовал в архитектурном институте, Никонов, отвечая на вопросы, признался:
— С отроческих лет люблю Константина Бальмонта. В нашем доме, на чердаке, разыскал дореволюционное собрание сочинений, читал и читал… Люблю до сих пор!
Еще тогда я подумал, так ли уж случайна любовь к Бальмонту? Да, он другой. Лилии, незабудки, венки, чудный чарам черной челн… В Бальмонте находил Н.Г. родственную душу мечтателя, очаровывающегося цветами, женщинами. Их соединили грезы о желаемом несбыточном.
— Люблю Бальмонта, а из современных — Вадима Шефнера…
Тоже неожиданно было для слушателей: скромный ленинградский поэт, в то время как у большинства в почитании были Евг. Евтушенко, Булат Окуджава, Александр Кушнер, Глеб Горбовский. Уже раскупались книги Николая Рубцова.
Он следил за публикациями Шефнера, покупал сборники его стихотворений.
По своим стилевым особенностям, по пристрастию к природе и русскому пейзажу, по словесному мастерству были, наверное, близки ему и любимы Иван Тургенев, Иван Бунин, Юрий Казаков…
Когда-то давно, дай Бог памяти, году в 1978-м, Никонов делал доклад в Союзе писателей (была очередная попытка возродить секцию прозы) — об особенностях языка, о стилевых поисках современной прозы. И помню, обрушился на Достоевского с его неровным, нервическим языком. Мы с Беллой Абрамовной Дижур (тогда еще не отчалившей к сыну в Нью-Йорк) бросились “спасать” классика: в этой неправильности, в некоторой корявости, заикании, языковых психозах — одна из прелестей и сила Федора Михайловича, он не только создал глубокие характеры и коллизии, но и выработал свою языковую систему, при иной и характеры бы получились недостоевские.
Н.Г. “царапался”, сопротивлялся, не соглашался с нашими доводами:
— Нельзя коверкать язык, доводить его до каких-то нелепых пассажей.
— Но у Достоевского появились продолжатели этой линии и в наши дни, в наши дни — особенно.
— Вот это-то и плохо! Пусть у Достоевского останется его личный язык, как вы считаете, его особенность, его изобретение, но он не должен распространяться на современную литературу. Мы знаем язык Пушкина, Тургенева, Мельникова-Печерского, Бунина!..
Спор так и не имел окончания.
Странным может показаться его отношение к Василию Шукшину.
— Шукшин хороший писатель, но он не понимает, как его используют и захваливают противники России.
— Не понял…
— Он изображает этих чудиков-дурачков, каких-то малахольных мужиков, всю эту темень и грязь, его и печатают, и восхваляют: валяй в том же духе дальше. А кому это на пользу?
В одном из телевизионных интервью на вопрос, кто ему дорог из русских писателей, Н.Г. начал перечень с Пушкина, а закончил нашим земляком Алексеем Решетовым. Вскоре Алексей Леонидович с супругой заглянули в Союз и подарили Н.Г. новый решетовский сборник. Тогда и состоялось первое знакомство (на пушкинском юбилее они встретились во второй и последний раз). Решетов в это время уже переехал из Перми в Екатеринбург.
Если говорить о наших уральских писателях, то с симпатией он относился к Станцеву, Кердану, Дробизу, Власову, Ромашову. Некоторых он не принимал. Об этом он просил меня не распространяться. Что я и выполняю.
При всей тяжеловесности характера Н.Г. всегда был правдив и искренен в своем поведении. Может, и были вынужденные отклонения, жизнь есть жизнь. Но в основном…
“…я открыл в себе одно не слишком нужное, даже, наверное, вредное качество: оказалось, я люблю и принимаю только подлинное, естественное, и так было раньше в моей прошлой жизни, и так было далее — всю жизнь”.
Он мне говорил во время одной из последних прогулок по главному проспекту:
— А что это Икс-Игрек так важничает, что он такого сделал, чтоб так возгордиться?
— Ну, наверное, считает себя мэтром?
— Мэтром-сантиметром… Так раздулся, что не подойти, индюк, подлинный индюк! Странные бывают люди…
Он хорошо знал классическую литературу и живопись. Читал когда-то лекции в Уральском университете, а в последние годы — в Институте бизнеса.
Я убедился, что Н.Г. недостаточно стал следить за современной периодикой, за молодыми авторами. Для него были неведомы имена Анатолия Азольского или Павла Крусанова.
— Что хоть сейчас молодежь читает, вы ведь вращаетесь в студенческой среде? — спрашивал меня Н.Г.
— Акунина читают, — отвечаю, — Виктором Пелевиным увлекаются, и новые появились, Сергей Шаргунов, Ирина Денежкина, слышали таких?
— А что им увлекаться, Пелевиным? Я знаю его, заурядный литератор.
— Откуда вы его знаете? Он даже фотографировать себя не разрешает.
— Вот как? А вам нравится Пелевин?
— Занятный писатель. На днях прочитал две повестушки — “Омон-Ра” и “Из жизни насекомых”. Развлекаловка, конечно, но есть и социальность, главное — добротное чтиво, ловко придумано. Хотя, правильно говорит Эрик Бутин, — такая проза слезы не высечет.
— Пелевин, Пелевин… Да что он может? Я с ним дважды встречался, видел, сидели как-то рядом на съезде писателей…
— Он же молодой — недоумеваю, — как вы могли оказаться с ним на съезде?
— Знаю я его!
И только придя домой, я догадался, что Н.Г. имел в виду не Виктора Пелевина, а своего ровесника критика (или прозаика?) Виктора Петелина.
Он ни слова не говорил со мной о новых произведениях Ольги Славниковой и о романе Бориса Путилова, напечатанном в журнале “Урал”. Это уже проходило как бы мимо его внимания. А объясняется, по-моему, возрастными пристрастиями и богатым накопленным опытом-багажом, еще и классику-то надо было заново осмысливать, и не хватало времени-внимания ни на новые имена, ни на произведения печатающихся стариков.
— А что там Арсен Титов пишет? Он хороший писатель?
— Замечательный стилист. Его новеллы с радостью воспринял и похвалил Валя Распутин. Почитайте, это смесь грузинско-славянских ситуаций, и юморок, и ирония, и чудики свои. И жизнь парень знает. Обязательно почитайте.
Он носился с Заболоцким, но новые имена и публикации ему были неведомы. И мне приходилось, уже при нечастых встречах, пересказывать ему московские новинки. Времени у таких людей в обрез, творческие замыслы захлестывают, накопленные знания достаточны, самодостаточны… Да я и сам начинаю верить рассуждениям Бори Путилова: “Что ни возьму читать (а он следит за журналами) — это уже было, это подражательство сплошное, это так слабо, — зачем печатали, а это, вообще, чушь собачья”. Писательский и читательский опыт — хорошо это или плохо — становится, нет, не фильтром, но некоей преградой: хватит, экономь годы и дни, жизнь быстротечна, “не спи, не спи, художник”, не трать времени попусту, когда еще найдешь зерна среди плевел, сей свои зерна, перебирай золотые крупинки ранее приобретенного…
У Н.Г. никогда не было старшего брата, о котором он мечтал в отрочестве. Может быть, он видел, хотел видеть братом, мудрым старшим товарищем Виктора Петровича Астафьева?
Когда в декабре 2001 года из Красноярска пришло печальное известие, я стал срочно собирать статьи — последний поклон русскому (по радио настойчиво вещали — “российскому”) классику для газеты “Уральский рабочий”. Дали свои воспоминания о встречах с Астафьевым Коля Кузин, Венедикт Станцев. Составили по телефону текст с Алексеем Решетовым (он был болен). Прибавил и свое слово. Никонов принес материал под названием “Знаменосец”. Поскольку эта статья — некролог, прощание с другом — так хотелось Н.Г. иметь друга! — более не публиковалась, уместно поместить ее полностью.
“Нет Виктора Астафьева. Знаменосца. Мне всегда казалось, что человек этот прежде всего знаменосец российской и русской литературы. Добрых четыре десятилетия он нес это знамя, гордо, уверенно, не сбиваясь с пути, не кланяясь перед всякого рода временными критическими обстрелами. Самостоятельный. Независимый. Непокорный. С мужественным лицом. Именно за это уже можно любить Астафьева, просто как человека, не говоря о его громадном писательском таланте.
Судьба свела меня с Виктором Астафьевым еще в начале шестидесятых годов, когда и он и я были всего лишь начинающими уральскими писателями и мне попала его книга “След человека”. Я прочитал ее, что называется, в одночасье и восхитился уверенным словом, знанием жизни, изощренной наблюдательностью. В свердловском книжном издательстве у нас был общий редактор Тамара Владимировна Раздьяконова, она и дала мне книгу Астафьева. А познакомился я с Виктором Петровичем уже в редакции журнала “Урал”, тогда руководимого Олегом Коряковым. Астафьев был старше меня на семь лет, имел фронтовой опыт, выглядел человеком, уверенно знающим жизнь, и это очень подкупало меня — люблю людей прямых, умных, не умеющих вилять хвостом.
В том же 1965 году мы встретились с Виктором Астафьевым на какой-то межобластной конференции в ДК им. Дзержинского. Слушали елейные доклады об успехах нашей великой советской литературы, и Астафьев сказал мне, что пишет книгу о детстве. На той же конференции я подарил Астафьеву и свою книгу о детстве — “Солнышко в березах”. Свидетельствую, что написал ее раньше “Последнего поклона” и подарил только затем, чтобы отвергнуть мнение некой местной критикессы, что вот-де Никонов “следует за Астафьевым”.
А я просто очень любил Астафьева. Выделял его из всех тогдашних больших писателей. Ставлю его и сегодня превыше всех, кого возвеличивала и по сей день возвеличивает громкая критическая молва.
С каждым годом Астафьев набирал силу. С каждым годом все значительнее было его творчество, несмотря на всякого рода цензурные рогатки и изъятия. Он присылал мне свои книги с вклеенными машинописными допечатками того, что было выкромсано. И всякий раз я радовался его успеху.
Бывал Виктор Астафьев и у меня, когда приезжал в Свердловск. В моей квартире на проспекте Ленина тогда жило много певчих птиц, в прихожей росла елка. И Астафьев (мы всегда звали друг друга только по именам) сказал: “Хорошо у тебя, Коля, птички, елки. Надо бы мне тоже такое завести”.
Дальше судьба разделила нас. Виктор Петрович уехал в Вологду. Изредка мы переписывались. Послал мне поздравление по поводу выхода в столичном журнале моей повести “Кассиопея”.
Встречались мы теперь только в Москве на писательских пленумах и съездах. И, обнимая Астафьева, я всегда чувствовал: обнимаю друга, человека единственного в сложном писательском мире, перед кем я, не завидуя, благоговел.
Последняя наша встреча была тоже в Москве, в 1990 году, в Доме Советской Армии, где проходил очередной съезд Союза писателей. Мы сидели рядом в президиуме съезда. А я еще перед этим получил от Сергея Михалкова неожиданное предложение выступить, потому что в этот день мне исполнилось шестьдесят лет. Помнится, я сказал о том, что с болью воспринимаю начавшийся тогда раскол в Союзе писателей, и привел пример, что в Европе извечные исторические враги, ведшие столетние войны, Англия и Франция, роют теперь соединяющий тоннель под Ла-Маншем, а мы, писатели, делимся и враждуем неведомо зачем.
Если бы знать, что вижу Астафьева в последний раз. Не далее как минувшим летом перечел “След человека”, “Печальный детектив”, снова и снова радостно дивясь мастерству и зоркости моего доброго друга. Дружба ведь может быть разной — доброй, назойливой, требующей внимания или жаждущей помощи или поклонения. Ни у Виктора Астафьева, ни у меня не было амикошонской дружбы, похлопывания по плечу, взгляда с “высокой лошади”. Несмотря на внешнюю простоту, особенно подкупающую, на спокойное мудрое слово, Астафьев был вовсе не прост, отличался высочайшей интеллигентностью, народной нравственностью, честью, честностью и редким умением подлинно радоваться успехам других.
Знамя выпало из рук знаменосца. Знамя это надо поднимать!”
…Как-то Виктор Астафьев сказал: “Мы — последнее поколение писателей, которые родились на земле. Последующие поколения писателей родились уже на асфальте”.
Если искать ему сравнение с каким-либо природным объектом, явлением, то Н.Г. — это глыба, уральская глыбища, овеянная ветрами, прокаленная солнечными лучами. Серовато-серебристая. Крепкая. Одинокая.
И по внешнему виду. Он был крупен, тяжеловесен, штангистен.
И по характеру. Надо было еще добраться до тех блесток, срезов, “аметистовых щеток”, “авантюрина” или “кошачьего глаза”, “родонита” или “лазурита”, которые таились под внешней гранитно-обсидиановой оболочкой этой личности. А характер его раскрывается в его произведениях, здесь можно обнаружить и чуткость, и трепетное отношение к человеку и природе…
“…Животных, разных зверей и птиц не просто люблю — они мне родные”.
Эта “глыбистость” порой отпугивала окружающих, особенно новичков. Молодой (в ту пору) писатель Арсен Титов вежливо и скромно заглянул в кабинет Никонова.
— Мне бы хотелось… Здесь Союз писателей?.. Я издал две книги, и в этой ситуации я пришел…
Н.Г. был хмур. Может, болела голова. Может, настроение такое.
— А что у вас, кто вы такой? Приносите, посмотрим, н-да…
Нечто подобное повторилось и в другой раз. Так наша организация потеряла отличного прозаика. Ныне Арсен — председатель другого Союза, наш большой друг и соратник.
Н.Г. мог выслушать смешной анекдот, посмеяться со всеми вместе, коротко хохотнуть, покачать в стороны головой: “М-да!” От него самого я анекдотов не слышал. Трудно представить Н.Г. и в писательском капустнике, которые мы частенько устраиваем в дни юбилеев и разного рода презентаций на сцене Камерного театра. Не то что чрезвычайно общительный, открытый, вечно юный старик Юрий Абрамович Левин, который может на сцене и канкан станцевать, и, напялив серебряный парик, вместе с другими (Бриль, Титов, Осипов) спародировать четверку битлов.
Кстати, в произведениях Никонова редко встречается юмор. Ирония, суровая ирония — да, а легкий юмор… Даже в изображении школьного вечера, послевоенной барахолки или в описании новогоднего застолья в доме подруги мы не находим чего-то похожего на юморок.
У него был, может быть, наиболее типичный уральский характер: сдержанность, мужественность, замкнутость, немногословность. Это вам не московская болтливость, не вологодская мягкость и доброжелательность, не хохляцкий хохот с хитринкой. Не напрасно он написал стихотворение “Мы с Урала”, опубликованное в “Областной газете”, которое он не раз читал на торжествах. Этот стих (признаться, мало поэтичный, но верный по содержанию) — ответ на реплику в одном из комедийных фильмов: “Вы что, с Урала?” Да, отвечал Н.Г., мы с Урала, мы — вот такие и гордимся этим.
Глыбообразным, монолитным представляется и само творчество Н.Г. Как писатель, он возвышается среди себе подобных по масштабу дарования. Таких немного. Есть и другие глыбы — камни, валуны, есть и помельче, есть вокруг и редчайшей красоты самоцветы…
Не затянулось ли мое повествование? Хотел написать статью на 7—8 страниц, а создалась мозаика, да не просто портрет, а композиция с центральной фигурой Никонова и обрамляющим ее житием — эпизодами, картинками, наблюдениями. Пора завершать работу, а в запасе еще материал — и лакированная смальта, и серый сиенит, и яшма с лазуритом, и бутылочное стекло, и даже тончайшие листочки сусального золота. Пусть они пригодятся для будущих портретов-мозаик художникам и исследователям, которые будут делать попытки (и неоднократные) проникнуть во вселенную с названием НИКОЛАЙ ГРИГОРЬЕВИЧ НИКОНОВ.
Задумав цикл “Ледниковый период”, он хотел продолжить художественное освоение эпохи ХХ века.
— Как бы мне съездить в Англию, — мечтал он в прошлом году. — Я хочу писать о послевоенных событиях, мне необходимо освоить образ Черчилля, собрать материалы…
— Может быть, обратиться в Министерство культуры? — советовал я.
— Надо подумать… Едва ли найдут средства.
— Может, вас в какую-нибудь делегацию включат?..
И все же многим почитателям таланта Никонова было, как бы это сказать, обидно, жалко, что он ушел в сочинениях от нашей жизни, от уральской среды, где он чувствовал себя как рыба в воде. Тем более, что в последние годы, в период упадка сочиненной литературы, все большей популярностью становятся биографические и автобиографические повествования, пусть даже с элементами фантазийности, вымысла и домысла. Мне кажется, Н.Г. мог бы еще создать капитальный роман, обобщающий его предыдущий богатый творческий опыт. Так получилось, например, у В. Набокова в романе “Ада”, где действуют герои и ситуации прежних романов, или роман Анатолия Кима “Остров Ионы”, синтезирующий поиски автора “Белки”, “Отца леса”, “Стены”, “Кентавров”…
Особая тема, которой коснусь лишь вскользь: Никонов — коллекционер.
“..Маленьким — летчиком быть хотел…Уши дома прожужжал. Самолетами бредил. Картинки собирал, марки. Потом моряком быть захотелось. Лодки, яхты, модели делал, военные корабли…”
В те же годы он собирал, вначале из газет, а затем и из журналов, материалы о И.В. Сталине, вожде, генералиссимусе, открытки, значки, пытался и сам нарисовать его портрет, пока не вышел на роман.
Но “больше всего хотел быть, как Альфред Руссель Уоллесс… искать и находить чудесных лесных существ: бабочек, змей, пауков-птицеедов, жуков-голиафов, пестроперых птиц и ярких тропических рыбок… В окрестностях одного лишь города Пара в Бразилии можно собрать 700 видов дневных бабочек…Это были мои самые горячие, самые прекрасные мечты”.
Я представляю, как разглядывал отрок Коля в застекленных витринах екатеринбургского краеведческого музея, что размещался в те поры в переулке Воеводина, тщательно подобранные и классифицированные коллекции жучков и бабочек, доставшиеся нам в наследство от Уральского общества любителей естествознания (УОЛЕ). Потом сам начал бегать с сачком за уральскими бабочками, среди которых, конечно, нет парусников, но есть удивительные и редчайшие особи. Представляю его уже немолодым, грузноватым, неловко, но проворно гоняющимся за вертляво улетающим “павлиньим глазом”. В этом — и в страстности, и в грузности — он похож на Владимира Владимировича Набокова. Есть такая фотография: Набоков в шортах и гольфах бежит по тропинке с сачком. Опережая его мелкой рысью, несется (с сачком) верная помощница, жена Вера. Все очень напоминает Н.Г.
Однако с возрастом бегать стало тяжеловато, да и в коллекции были представлены практические все виды уральских крылатых красавиц. Закупались бабочки у тех, кому удалось побывать за границей (почти никого из закрытого города — почтового ящика не выпускали), экзотические, огромные, сияющие зеленым, синим, черным перламутром. Позднее появилась увлекательная и увлекающая к коллекционированию книга “Орнитоптера Ротшильда”.
За бабочками пошли птицы. На днях в “Уральском рабочем” к сороковинам был напечатан рассказ Н.Г. и его фотография — еще не грузный, а подтянутый. На его ладонь, на пальцы, трепеща, опускается птичка.
Когда я говорил с ним по телефону, почти всегда слышалась то трель чижика, то пощелкивание щегла, то глуховатый посвист снегиря. Однажды удивил: “У меня появился дома соловей”. Я ничего не сказал, только, кажется, воскликнул в недоумении и жалости к пернатому певцу:
— Соловей?! Соловей в клетке?..
И новая, параллельная с птицами, страсть — кактусы. Потом и она улеглась, успокоилась.
— Теперь я выращиваю орхидеи, — поделился он со мной.
— А как же кактусы?
— Полностью передал в ведение Тони.
Да, беспокойное досталось Антонине Александровне хозяйство: кактусами заставлены подоконники и стеллажи, и они продолжают множиться новыми катышками-детками. Этого подкорми, того напои, у того появились вошки, эти, бедолаги, захирели отчего-то, а вон те начинают зацветать, не охладить бы их под форточкой, маленьких, колючих…
Если сравнивать его не с каменной глыбой, а с геометрическими формами, он — никак не параллелепипед (спичечный коробок), вытянутый или плоский; он и не шар. Ближе к его характеру и монументальности — пирамида. Да уж не Сфинкс ли он?
Если проводить сравнение с животными… Николай Коляда в радиоинтервью сравнил его с мамонтом. Может быть… Есть еще одна аналогия, правда, использованная другим писателем для характеристики Тимофеева-Ресовского — ЗУБР. Подходит.
Несмотря на то, что многие годы был на людях, на руководящей работе — директор школы, ответственный секретарь в Союзе писателей — сохранил некоторую провинциальность. Вроде бы жил недалеко от центра города, но все же это был свой мирок — Мельковка. И когда встречался с мельковчанами, например, с профессором архитектуры Владимиром Григорьевичем Десятовым, я наблюдал, как они начинали оживленно разговаривать, общаться, вспоминать. В это время они забывали обо мне, жителе другой, загородной провинции.
У каждого из нас есть большая родина Россия, есть малая — город, поселок, деревенька. Для нас это — Екатеринбург. Но в размерах большого города есть еще микрородина — квартал, зона, двор, парк, район. Для Б. Окуджавы это — Арбат, для Булгакова — Владимирская горка, для Бродского — Васильевский остров, для некоторых наших писателей-екатеринбуржцев, живших в детстве в интеллигентных семьях в центре города, — проходные дворы в районе сада Вайнера, “дворчик” (Дворец пионеров), “муравейник” Вознесенской горы. Для меня навсегда остается родной улица Степана Разина (ранее — Спасская). Для Никонова такой микрородиной была Мельковская слобода.
“…Особенно интересно на улицах за городским прудом: здесь остался не тронутый временем старый город, — город бывших торговцев, купцов всех гильдий, зажиточный мещан, адвокатов, врачей, присяжных поверенных, полицмейстеров и частных приставов, ростовщиков, офицеров, кисейных барышень, священников и благочинных. Здесь же был город дворников, горничных, лакеев, извозчиков, мелких торгашей, шарманщиков, золототорговцев и бродяг…”
Ни лакеев, ни извозчиков, ни ростовщиков, ни купцов уже не было, но сам дух слободы сохранялся. Кажется, 8—10 лет — небольшой срок, отделяющий по возрасту меня и моих сверстников от Н.Г. А оказывается — это достаточно много в понимании истории, в ее наследственном восприятии. Ведь его в момент рождения отделяло от НЭПа всего пять лет. Память и о нем, и о дореволюционном городе была крепче, чем это было у нас, не успевших оглянуться на прошлое, как грянула война.
“…Прошлое глядело из каждой подворотни, каждой завитушкой нарядного и уже потемнелого перекошенного крыльца, ржавой биркой страхового общества “Феникс”, прибитой над воротами, старушечьей “файшенкой” — в какой моя бабушка ходила в церковь — даже особым видом этих улиц, с толстыми, наклонно растущими тополями и предвечерней неспешной тишиной”.
Жаль, что он не написал особую книжку под названием “Мельковская слобода”. Что-то подобное пишет проф. В.Г. Десятов. Почитает написанное, почитает мне и профессору Слукину, всплакнет старчески, как Кутузов, и дальше читает.
Да, была целая слобода и, кажется, четыре Мельковских улиц, и небольшая площадь, и Мельковская церковь. Отмечено у меня на карте города 1927 г. Потом все — от застройки до названий улиц — стало меняться. Оставшуюся Мельковскую, ту, что идет на запад от кинотеатра “Урал”, в 30-е годы назвали улицей Андрэ Марти (французский революционер, по-сталинистски зверствовавший в Испании, изображенный в романе Э. Хемингуэя “По ком звонит колокол”). Почти не задумываясь, рабочие стали называть ее “улица ядреной матери”. Конфуз получался. Решили городские и партийные власти вновь переименовать старинную улицу и придумали ей имя Долорес Ибаррури (вблизи сохранилась, кстати, улица Испанских рабочих, где живет Герман Дробиз, “стареющий испанский анархист”, смуглый и задумчивый, как Диего Ривера). Но жители окрестных улиц стали называть ее еще хуже. Что ты будешь делать? Органы всполошились! Кому-то в топонимической комиссии влепили выговор. Там сидел один старпер, переименовыватель екатеринбургских улиц. И назвали бывшую улицу Мельковскую именем одного из первых сталинских соратников — улица Жданова. Тут исказить трудно и — опасно.
Но пришли новые времена! Какова же была радость Николая Григорьевича, когда я сообщил ему, что мне вместе с друзьями удалось вернуть улице ее настоящее имя!
Слободская скованность, замкнутость и стеснительность остались в нем. Почему он редко ходил в гости? Вообще, не знаю, ходил ли? Последний раз, правда, хорошо пообщались и выпили на юбилее Ю.А. Левина. Он сел, конечно, напротив моей жены и не сводил с нее глаз.
“…Я из людей стеснительных, в гостях всегда не знаю, что говорить, куда девать руки: в карманы — не прилично, так держать — мешают…”
Н.Г. описывает первый школьный бал. Его герой (читай: Н.Г.) танцует с девушкой и, кажется, сам себе дает верную характеристику:
“— Боюсь наступить ВАМ на ноги…
— Ха-ха-ха… Какой вы смешной! Вы же учитесь — я понимаю. Наступайте, пожалуйста.
— Вот еще! Отдавлю пальцы, — узнаете. Я ТЯЖЕЛЫЙ (выделено мной. — В.Б.)…
— Какие вы все смешные…
— Так уж и все?
— ВЫ — НЕТ. Вы УГРЮМЫЙ, КАК КУЧУМ. (Выделено мной. — В.Б.)
И далее, — к понимаю личности и характера Н.Г.
“…Я никак не мог рискнуть выговорить то, что надо было сказать немедленно. Слова “свидание” почему-то стесняюсь и сейчас”.
Он мог быть и раскованным в меру, и веселым не безудержу, и открытым, на короткое время. Но тот мельковский отрок оставался в нем всю жизнь.
А что было бы, стань Н.Г. более открытым, менее зуброобразным? От рождения другим. Перебороть мельковскую провинциальность. Это был бы другой человек, другой писатель. В. Набоков считал, что настоящее искусство является делом индивидуального, добавлю — личностного таланта. Можно вести общественную деятельность, крутиться в писательской среде, тусоваться в литобъединениях, однако “лучшая школа писателя — одиночество” (Набоков).
Хотел написать статью, но все новые воспоминания, эпизоды, сюжеты выбрасываются на бумагу из моего стареющего сознания…
Ельцин и Никонов. Никонов и Ельцин… Мог бы получиться отдельный рассказ о столкновении лбами этих двух личностей.
В 1983 году журнал “Урал” напечатал повесть Никонова “Старикова гора”. Были опубликованы и еще некоторые вещи других авторов, которые показались руководящим идеологам вредными, антипартийными, чуть ли не антисоветскими. И — обрушился обком КПСС на редакцию. Естественно — и на писателя. И орал взбешенный, взлохмаченный Борис Ельцин на притихших интеллигентов В. Лукьянина и Ю. Горбунова, вызванных на ковер: “Вы такую антисоветчину протащили на страницах “Урала”, что нам десять лет потребуется выбивать ее из сознания читателей!”… Было принято специальное решение бюро обкома КПСС по этому вопросу… Не буду отбирать хлеб у Валентина Петровича, Юния Алексеевича (в те поры парторга журнала), у редактора прозы Валентины Викториновны Артюшиной: они были главными обвиняемыми и главными свидетелями гнева власть большевистскую предержащих. Они и расскажут-вспомнят о прошедшем.. Нам же вся эта взбучка писателей и редакторов напомнила “ждановскую жидкость”, разлившуюся в 46-м — на журналы “Звезда” и “Ленинград”, на Михаила Зощенко и Анну Ахматову…
Но вспоминаю: встреча Ельцина со студентами УПИ. Три часа он говорил и отвечал на вопросы студентов. И среди добрых слов и пожеланий было и такое. Его спрашивают: “Почему нас так неважно и дорого кормят в столовой?” И он, ничтоже сумняшеся, отвечает: “Я только что пообедал в вашей столовой: борщ со сметаной, бифштекс, понимашь, с яйцом и это — компот с изюмом. Все вкусно и не так дорого. Так что кто-то неправильную записку написал”. Ему и на ум не приходит — какой борщ подавали ему, областному царю, и какой плещут в студенческую тарелку.
Или другой случай (кажется, эта встреча проходила во Дворце молодежи). Его спрашивают: “Почему запрещают выпускать на экран некоторые фильмы. “Доживем до понедельника” в Тюмени прошел, а мы так и не посмотрели”. Он: “Видимо, так надо! Мы учитываем не только содержание книги или фильма, но и его, сами понимаете, идеологическую сторону. И это нам решать — что вам показывать, а что не показывать!”
Вот так, “понимашь”!
И это говорил один из будущих лидеров новой российской демократии!
Никонов в “Стариковой горе” горевал о разрушающейся деревне, противопоставляя крестьянина-труженика (который на своей горе на свое и других довольствие трудится в поте лица своего) — обормотам, пьяницам и бездельникам, которых поразвелось в наших селах тьма-тьмущая.
Вспоминает ли Ельцин, приезжая в родной Екатеринбург, то злосчастное бюро, описал ли его в своих книжках? Едва ли…
Отмечался юбилей Союза. И был устроен торжественный прием у первого секретаря обкома. Были приглашены все писатели. Е.Б.Н. с каждым здоровался за руку, многих — приготовился! — называл по имени-отчеству: “Здравствуйте, Николай Григорьевич!.. Здравствуйте, Геннадий Кузьмич! Приветствую вас, Герман… Федорович… Валентин Петрович… Лев Леонидович”. Он пригласил всех к большому столу. Долго и интересно рассказывал о достижениях и перспективах развития Свердловской области, сказал и о культуре, о книгах уральцев. Прошлогодняя критика журнала “Урал” не вспоминалась: юбилей, праздник. Но, все понимали, и не забывалась. Процитировал — кто-то готовил доклад — Эмилию Бояршинову и, кажется, Володю Дагурова — к тому времени уже москвича. Все шло благостно и юбилейно. Вопросы, ответы, прения-выступления.
И вот слово берет Н.Г. Никонов. Кое-кто напрягся: не врежет ли писатель персеку, не вмажет ли ему за прошлогоднее критиканство? Н.Г. сказал несколько общих слов о работе писательской организации, о своих планах и закончил: “Под мудрым руководством выдающегося государственного деятеля Бориса Николаевича Ельцина наша область и наша организация достигнут больших успехов на благо нашей Родины, на благо советского народа”. Аплодисменты (без оваций). Е.Б.Н. довольно улыбался и кивал чубом, прилизанным обкомовским цирюльником.
А что было делать? О, молодые люди, вы не знаете порядков и нравов прошедших суровых эпох. Подверженный партийной критике товарищ, как правило, попадал в такую опалу (спасибо, что уже не сажали за решетку, а в психушках еще томились некоторые бедолаги), что писателя переставали издавать и печатать в журналах, человек становится невыездным (не выпускали за границу), и старались не давать приглашения на высокие торжества (Октябрьский праздник и др.), не выдвигали на высокие посты, его, говоря на современном сленге, “плющили”. Поэтому не осудим Н.Г. за этот пассаж в адрес “выдающегося деятеля”. Я мог бы не вспоминать об этом эпизоде. Но хочется дать точный объективный портрет писателя и его эпохи. Уместно здесь привести слова Владислава Ходасевича: “Иконописные, хрестоматийные изображения вредны для истории… Надо учиться читать и любить замечательного человека со всеми его слабостями и порой даже за сами эти слабости”.
И еще раз пересеклись пути-дорожки Ельцина и Никонова. Помните, в конце 80-х на начальной волне перестройки и устремления к новым горизонтам вольности и достатка (так казалось) многие деятели искусства с открытой душой восхотели войти во властные структуры: не ради карьеры, а исключительно в желании помочь стране выйти из застоя, тирании, зажимов, пустых прилавков. Черниченко, Евтушенко, Распутин, Михаил Ульянов, Василий Белов, Виктор Розов, Юрий Карякин, Алесь Адамович, Борис Олейник… Кто из них остался сейчас в верховных органах власти? Один Говорухин упорствует!
И вот именно тогда с моей, как говорится, подначки мы решили выдвинуть Н.Г. в Верховный Совет СССР! Выдвинули. И при читательском авторитете, при популярности имени Н.Г. среди свердловчан он мог, пожалуй, выиграть выборы и стать всенародным депутатом. И судьба бы пошла совсем по-другому. Но! Недаром говорят, судьба — индейка. Никонов был зарегистрирован кандидатом в депутаты по Чкаловскому избирательному округу. Оформлены регистрационные документы, взята биография кандидата и его фотография для агитационных плакатов. И надо же так случиться: Е.Б.Н. тоже решается баллотироваться, и тоже по Чкаловскому округу. А жил он в то время уже в Москве. И не только жил, но и успел эффективно войти в стычку с ЦК, завоевать фаворитское лидерство среди россиян, а среди земляков-уральцев — особенно: Боря, ты прав, давай! И вот портреты Никонова, Ельцина и еще двух-трех кандидатов вывешены на стендах и планшетах. (Ельцин был выдвинут рабочим коллективом Уралхиммаша; если я что-то и путаю, не суть важно, историки подправят.)
Мы приуныли. Я в то время был назначен доверенным лицом и Никонова, и Лобанцева. Юра баллотировался на более скромный пост — в местный, районный совет.
Пару раз выступил Никонов перед избирателями. Потом увидели, поняли: бороться бесполезно. Народ в то время не безмолвствовал. Народ с криками “Борис, Борис!” ринулся за новым батюшкой-царем, как теперь понимаем — слепые за слепым поводырем. А тогда…
На этом закончилась политическая карьера Н.Г.
Лобанцев продолжал бороться. У него, казалось, шансов больше. Однажды он пригласил меня на очередную встречу с избирателями в актовый зал горно-металлургического техникума. Зал был полон. Я вышел на сцену, кратко охарактеризовал моего друга, показал его книги, процитировал стихотворные строки о поисках истины, — в общем, высветил в нужном свете фигуру претендента на представительство народа в Совете народных депутатов. Аплодисменты. На сцену выходит Юрий Лобанцев. Начинает излагать свою программу, философствует, толкует о необходимости создания умной власти на всех уровнях: мудрейшие люди по аналогии с учеными советами управляют страной. Лобанцев большой, в светло-синем костюме, побрит и даже поодеколонен. На манер Маяковского, он небрежно закуривает и продолжает увещевать избирателей, как им жить, за кого голосовать…
Я вновь выхожу на сцену, предлагаю задавать вопросы. Спрашивают о жилье, о зарплате, о международном положении… Из задних рядов раздается:
— А как будет жить рабочий класс?
Наш Ю. Лобанцев, совсем войдя в роль горлана-главаря и руководствуясь своими фанатичными идеями структурирования общества, громогласно отвечает, тыкая в зал дымящейся сигаретой:
— Рабочий класс будет жить так, как ему укажем мы, интеллигенты!
Зал недовольно гудит, кто-то жидко рукоплещет. Я шумно шепчу из-за кулис, машу руками, дескать, выкручивайся, куда тебя понесло, не учитываешь контингент!.. Бесполезно. Лобанцева понесло!
Так закончилась политическая карьера и второго кандидата, выдвигавшегося Союзом писателей.
Надя из Бюро пропаганды литературы позвонила Николаю Григорьевичу и пригласила его выступить в… 45-й школе, в школе, в которой он учился, влюблялся, дрался, мечтал. Из которой сам ушел, чтобы работать на заводе и завершать образование в вечерней школе. Оказалось, это уже не та 45-я, находящаяся не в том месте. Но номер сохранился, и учителя, школьники, директор с гордостью всем говорят:
— Нашу школу заканчивал великий Никонов!
Женщина Надя из Бюро пропаганды рассказала по телефону все эти обстоятельства.
— Да-да, — отвечал Н.Г., — я непременно должен побывать в школе, встретиться с учителями, поговорить с ребятами. Но понимаете, Надя, я очень неважно себя чувствую, я и сейчас говорю с вами в лежачем положении.
— Но это будет еще через неделю, я договорюсь об удобном времени, мы к вам подъедем на машине.
Он вспомнил женщину Надю. Она уже дважды устраивала его выступления. Он вспомнил ее внимательные карие глаза, смуглость щек, как бы зазывающий низкий голос. И губы, выразительные по очертанию, играющие губы, к которым хотелось прикоснуться, хотя бы рукой, пальцами…
— Я постараюсь, обязательно надо выступить, поговорить в моей школе.
Это было ровно за неделю до…
На его рабочем столе осталась рукопись — несколько исписанных листов. И толстая пачка чистых белых листов. Может быть, это и были заготовки для книги “Мельковская слобода”?.. Жизнь оборвалась.
Как мне представляется памятник Никонову? Естественно, — лучшего монумента, чем собрание сочинений для писателя, не придумать. А если говорить о надгробии, то — это глыба, обкатанная ветрами. Глыба уральского камня с небольшим полированным окошком: НИКОНОВ.
Так, Б.А. Дижур решила положить на могилу мужа на Широкореченском кладбище невысокий темно-коричневый продолговатый валун. Сын Эрнст мог бы изваять скульптурную композицию. Решили, камень — строже и проникновеннее, душевнее. На камне высечены строки из стиха Беллы Абрамовны: “Вот и все, мой милый, над твоей могилой — Божья тишина…”
Может быть, на памятном месте Н.Г. Никонова поставить православный крест из прочного материала — кованый металл в сочетании с камнем или деревом? Такую конструкцию сделал художник-кузнец А. Лысяков на могиле художника Г.С. Мосина.
Кто-то (не я ли?) предложил в качестве памяти о писателе выпустить всех зверей из екатеринбургского зоосада.
Дачу в поселке Кирпичный, вблизи Шувакиша, превратить бы в Дом-музей Никонова. Проводить там Никоновские чтения…
Решить это, конечно, должна сама Антонина Александровна.
В жизни он поработал и на земле. Не с сохой, так с лопатой, граблями, тяпкой-окучником, косой, топором и пилой. Был на заводе электриком. В школах преподавал историю, русский язык и литературу. И даже — физкультуру: надо было зарабатывать, растить детей.
Он помнил добро, не забывал зла.
ПРОЩАНИЕ… И был еще разговор, еще одна встреча, в которой реалии смешались с другим, с совсем иным… Как бы вам это сказать, как объяснить?..
Да, упоительны в июле вечера! Мы встретились на набережной городского пруда. Вначале прогулялись по исетскому Бродвею, по нашей плотинке.
— Скоро новый юбилей, — Н.Г. кивнул на бюст Павла Петровича Бажова, — юбилеи-юбилеи, праздники-фуязники… Когда успеваете работать, писать?
— Много суеты, вы правы… А бюст надо почистить к бажовским торжествам. Жаль, Мамина не переделали, голова не соразмерна пространству.
— Пожалуй… Я думаю, в нашем литературоведении фигура Бажова слишком раздута. Ну, написал одну книгу, подумаешь. Хороши три-четыре сказа, а так… Были и другие сказители…
— Борис Шергин? Люблю его, наше семейное чтение.
— Шергин, тюменский Иван Ермаков… Много ли о них говорят? А у нас талдычат: Бажов, Бажов…
— Кому — как, и все же для нас Бажов — вершина. Вот и еще один памятник появится. Недаром говорят, Бог троицу любит.
— М-да… Бросьте вы об этом. Расскажите лучше, что нового в Союзе?
— Арсен Титов новую книжку выпускает. Старогрузинские новеллы называется.
— Он что, действительно грузин?
— Бабка была родом из Аджарии.
— А я думал, он еврей.
— Эх, Николай Григорьевич, так и не прочли его роман “Одинокое мое счастье”! Жаль, очень жаль!
— Прочту, сейчас времени много…
Он был грустен, красив и необыкновенно наряден. На нем был светлый костюм. Белые брюки из плотной, в рубчик, ткани. А пиджак из какого-то необычного материала — ни ткань, ни кожа, ни синтетика. Когда мы разместились на скамейке за губернаторской резиденцией (совсем недалеко от родной Мельковской слободы), я даже притронулся к его рукаву, потрогал на ощупь:
— Что за материал?
— Нерпа! — сказал он, гордясь своим нарядом.
Солнечно-желтая рубашка-апаш, такой же платок в боковом, нагрудном кармане, такие же широкие шнурки в ботинках…
— Нерпа? И не жалко животного?
— Не та нерпа, которую вы знаете, это — нерпиус-дельфиниум, земноводное кайнозойского периода, мало осталось, размножаются в районе созвездия Персей. Жалеть не приходится, они каждые три года меняют кожу, как змеи. Из-за налипающих моллюсков… Что у вас дома?
— Спасибо, нормально. На днях собрались у меня и тот, и этот, и еще один, ну, вы знаете. Пили, курили, шутили. Кто-то нечто едкое сказал о вас.
— Что-что именно? — напрягся Н.Г.
— Так, ничего особенного, снова перемалывали “Чашу”. Я все время думаю: привязались к этим ляжкам и рейтузам, и никто, почти никто, не говорит о главном — о трагедии одиночества художника. Вы здорово все это показали!.. Ну и шутковали. А Татьяна в это время готовила салат на кухне, к разговорам прислушивалась. Залетела в комнату: “Не смейте! О Николае Григорьевиче в нашем доме — ни слова плохого!”
— Вы рассказывали мне об этом. Передайте Татьяне привет, кланяйтесь от меня. И как вам удается? У вас, вообще, есть в городе женщины, с которыми вы не знакомы?…
Он взял прутик, кем-то оставленный на скамье, и начертал на песке знак, похожий на сигму, слитую с омегой.
Взглянул на меня с лукавинкой и вновь перевел взгляд на буквы, обводя их, впечатывая в песок.
— Что это? — не понял я.
— Не знаете? Новый символический язык, новый смысловой алфавит. Многие народы смеялись над японской графической грамматикой, над китайскими иероглифами. Сейчас решено объединить алфавиты, латиницу, кириллицу, арабские шрифты-знаки с некоторыми основными, смысловыми блоками, мысленными композициями.
— Кем решено?
— Тем, кто все решает.
— Что же означает этот знак, который вы изобразили?
— Так и не поняли?…