Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2005
Окончание. Начало в № 11.
Ой, а что ж это мы Аркадия-то Федоровича совсем позабыли? Ведь Аркадий-то Федорович наш, последним узнав о том, чего сотворила с его слабохарактерным братцем неугомонная баба, сразу твердо решил: ни в коем случае не допустить, чтобы с ним, если Мишка и впрямь завяжет, заботливые родичи такое же проделали. И обороты резко сбавил. Впрочем, он и прежде от брата в лучшую сторону отличался достаточно заметно.
А жизнь его, вообще-то, катила в то время по уже изрядно наезженной колее. Настолько наезженной, что, кажется, хоть вовсе не рули. Гоняли Аркадия Федоровича по командировкам, когда он в “огээме” техником-конструктором числился, перевели в старшие инженеры отдела — жалованье возросло символически, обязанности остались прежними. Потом он очутился в отделе снабжения на должности заместителя начальника, и в тот же день его закатали аж в город Чирчик Узбекской ССР, где процветал в ту пору один, как ни дико для этой страны звучит, машиностроительный завод. Завода как такового теперь, разумеется, нет, буде некому на нем работать, бог весть, как Чирчик теперь именуется, но, скорей всего, так же, в отличие от самой Узбекии. Впрочем, это — к слову.
Сразу скажем, чтобы не забыть потом, так вот Аркадий Федорович и до заслуженного пенсиона доберется. Трудовая книжка у него сделается пухлой, как у летуна матерого, однако он проработает на заводе, пережив вместе с ним до десятка реорганизаций и переименований, сорок с лишним лет. То есть до законодательно обозначенного возраста.
Но лично его, Аркашку Колобова, переименуют не десять, а ровно двадцать два раза. Именно переименуют, потому что никогда он не заартачится, не взбунтуется и даже не взмолится, когда начальство в очередной раз предложит ему занять пост техника-конструктора по его собственному, разумеется, желанию, потому что должность начальника отдела снабжения нужна одному молодому, но очень грамотному и весьма перспективному кадру. И вся трудовая Аркашкина биография приобретет вид хотя причудливой, но замкнутой и плоской кривой первого порядка, в одном экстремуме которой будет должность начальника отдела снабжения, на которую он совершал восхождение аж трижды, а в другом, противоположном… Ага, совершенно верно.
И будет Аркашка саркастически полемизировать с начальством, уличать его в некомпетентности и даже материть исключительно про себя. Да дома, в присутствии родни, желая, чтобы и родичи прониклись да опечалились тем, как недооценивают у нас толковых, но скромных в поведении специалистов. А еще будет Аркашка чем дальше, тем невыносимей для близких, вымещать на них свои обиды на судьбу и сильных мира сего, трепет перед которыми даже после выхода на пенсию останется неким стойким психическим расстройством, этаким “холопским комплексом”, заставляющим выходить из себя и орать, брызгая слюнями: “Да кто ты такой (такая)?!”, если некто из тех, на кого можно орать безбоязненно, вдруг позволит себе смелое или хотя бы непривычное слуху суждение. Тогда как самому себе подобный грех Аркаша, опасливо оглядевшись, обычно попускал. И чаще всего на почве разнообразных теоретических, по сути, разногласий он ссорился чуть не до драки с единственным братом своим, куда меньше сестер склонным потакать его загибам.
Странновато обстояли и не производственные Аркашкины дела. Хотя, может, дело вкуса. Он, в отличие от Мишки, ничем в своей жизни ни разу сколь-нибудь заметно не увлекся. И по этой причине не нуждался в каком-либо дополнительном свободном времени, наоборот, если бы это время вдруг ни с того ни с сего свалилось ему на голову, Аркашка наверняка испытал бы нешуточное страдание, пока обвыкся.
Однако ежегодный оплачиваемый отпуск и бесплатная, ну, тридцатипроцентная путевка куда-нибудь — это было для Аркашки святей святого. Все без исключения отпуска, пока был социализм, он провел на курортах, в санаториях и домах отдыха нашей необъятной родины. Хотя обычно, конечно, приходилось довольствоваться местными оздоровительными учреждениями.
И в учреждениях этих ощущал себя наш отпускник как рыба в воде — куда только девались копившиеся весь год и не находившие выхода злоба да желчь — скакал в мешках, бросал кольца на палку, базлал песни у костра, ел много и с аппетитом, дрых посреди дня, валялся на пляже долгими часами. И, разумеется, непременно у него случался пресловутый курортный роман с какой-нибудь. А иногда и два романа в один “заезд”. И только одного традиционного курортного занятия Аркашка не любил — читать книжки. Пытался пристраститься, чтобы хоть перед бабами интеллигентность изображать, они это иногда ценят, но — нет. Чтение совсем не шло.
Забавно, что Мишка однажды тоже попробовал в дом отдыха на халяву закатиться. Это еще до “рыгаловки” было, еще Мария только дозревала до того, чтобы на крайность пойти, а пока искала менее радикальные варианты. Так что принудила мужа к странному для него времяпровождению еще и она, не убоялась, что какая-нибудь от безысходности польстится на пьяницу, в надежде как-нибудь постепенно воспитать себе полноценного мужа, раз готового не предвидится.
А Мишка в первый же день волком взвыл от глупости и бессмысленности всего там происходившего, на второй день надрался в “лоскуты” и надебоширил, за что был незамедлительно изгнан вон, да вслед полетела “телега” начальству. Нет, если бы в пруду, на берегу которого это злачное место располагалось, ловилась рыба, Мишка бы стерпел все. Даже — трезвость. Но рыба не ловилась…
И впредь он столь бездарно личное время никогда не тратил. Хотя Аркашкино пристрастие к организованному отдыху не осуждал. Понятно же все. Надо же изредка и рефлексу волю давать…
Между тем Аркашкин рефлекс и так не слишком-то простаивал. (Или — пролеживал?) Едва Аркадий Федорович окончательно отошел от эпопеи “по установлению отцовства”, завершившейся его полной если не реабилитацией, то, по крайней мере, как сказали бы теперь, “отмазкой”, так понемногу начал пользоваться пусть не ажиотажным, однако вполне устойчивым спросом. То в одном месте заночует, то в другом. А что — грамотный и не слишком пьющий мужчина, на работу в костюме ходит да при галстуке, в компании балагур и даже где-то весельчак. Зарабатывает, правда, не ахти, но, может, будет еще, перспектива-то не делась никуда.
А годы тем временем проходили. Уж за тридцать перевалило. Мишка в тридцать как раз первое знакомство с наркологом свел, спустя месяца три твердо убедился сам и других убедил, что знакомство вышло удачное. Сделался расчетлив, если не сказать скуповат, начал к заработкам и рациональному расходованию семейного бюджета повышенный интерес проявлять, будто стремился ранее пропитое наверстать, компенсировать.
На этой почве они с Марией даже пару раз сравнительно крупно повздорили. Сравнительно, потому что уровень “взаимной нежности” при этом, как всегда, ничуть не снизился, уж во всяком случае, про их ссоры никто никогда не узнал. Зато Мишка в результате дебатов признал свою неправоту — тоже, между прочим, как всегда, — и нарастающую жадность сердца обязался взять под контроль рассудка. То есть, быть может, тут имел место один из малоизученных побочных эффектов лечебного курса, сам собою с течением времени сходящий на нет, ибо скупердяйство пролеченного алкоголика постепенно вернулось к приемлемому уровню.
Стремление же к более высокому заработку признали ни для кого не опасным и бороться с ним не стали, отчего благосостояние семьи сразу поползло вверх, ведь даже копеечку, добытую во внеурочное время, Мишка в целости приносил, отчитывался. Хотя и не всегда официально сдавал — не было в том нужды, зато возникла потребность самому быть неизменно при деньгах. Как солидному мужику. Деньги эти Мишка, разумеется, никогда не тратил — ну, разве детишкам иногда ерунду какую-нибудь покупал да приятелям, проявлявшим непреодолимую назойливость, до получки ссужал на бутылек — однако некая неизменная сумма в кармане была теперь, что ни говори, одной из важнейших категорий личной Мишкиной кустарно-любительской философии, основы которой, если кто подзабыл, закладывались в университетах стройбатского экзистенциализма…
К тому моменту Мария уже окончательно рассталась с советской торговлей, хотя многие знакомые ее отговаривали, мол, от добра добра не ищут. Но Мария устроилась в местное отделение госбанка, где был довольно молодой тогда коллектив и, естественно, сплошь женский, возглавляемый, однако же, мужчиной солидных лет, матерым спецом в области политэкономии социализма, которая, если кто никогда не слыхал, отличалась от своей капиталистической сестры как небо от земли.
А еще данный руководитель, помимо финансового опыта, имел поистине бесценный опыт руководства бабами, которыми руководить весьма сложно не только в силу особенностей женского характера, но также в силу особенностей женского организма, из-за которых, повторимся, лет до тридцати женщина на законном основании весьма ненадежный работник. Зато после тридцати, если вы смогли перетерпеть все эти бесконечные декретные отпуска и бюллетени по уходу за вечно простужающимся ребенком, вы имеете бесценный трудовой кадр — непьющий, аккуратный, ответственный и безотказный. Если, конечно, его не переманит к себе какая-нибудь сволочь. Впрочем, управляющий госбанка в те времена был столь влиятелен, что мало кто отваживался по-воровски увести работника, старались, если уж очень надо, полюбовно договориться.
Правда, Марию Сергеевну Колобову, набравшуюся в горторге всевозможного полезного опыта, с отличием окончившую кооперативный техникум, всемогущий управляющий госбанка не вырастил, в отличие от большинства, на своей канцелярской грядке, а именно бесцеремонно переманил. Как говорится, “что не позволено быку…”.
Переманил и сразу сделал заместителем главбуха. А через год-другой совсем уж ветхая главбухша вынуждена была передать Марии пост. Нет, она бы еще, наверное, ползала на любимую работу, пока не свалилась посреди тротуара или на рабочем месте. Но женщине уже и так под восемьдесят катило, она давно не только детей да внуков на ноги поставила, в люди вывела, а и за правнуков вплотную взялась — ну, сколько ж можно пользу приносить, ей-богу, другим ведь тоже охота!
И Марии тоже долго пришлось бухгалтерию банка возглавлять. Даже при капитализме несколько лет отпыхтела. Ведь когда она пришла, как раз в бухгалтерии одни тридцатилетние остались, отчего потом долго-долго никакого движения кадров не происходило. И многие бабы всю жизнь в рядовых проходили, хотя всегда могли за любой стол сесть. Их же, несчастных, и сокращали, когда начались перманентные сокращения переходного периода, Мария Сергеевна подругам всем сердцем, разумеется, сочувствовала, но не уходить же самой, чтоб осталась другая.
Впрочем, до этих грустных дней еще немало веселого, приятного и радостного произошло. Так, когда дочери Танюшке исполнилось двенадцать, а сыну Женьке — шесть, то есть, когда ютиться в коммуналке, расширившейся, правда, естественным путем до двух комнат, сделалось и неприлично, и совсем невмоготу, всесильный управ выбил для своей молодой и перспективной главбухши отдельную трехкомнатную со всеми удобствами.
Ох, и радости было! Правда, Мишка любимой своей сарайки лишился, ведь подвальная кладовка заменой обжитой сарайки, где и тень в жару, и свежий воздух круглогодично, никак не может быть. Однако в ту пору Колобов в своем дощатом помещении стал как раз существенно меньше нуждаться, чем недавно еще. Поскольку был не так давно выстроен собственноручно кирпичный гараж, правда, не у самого подъезда, а на некотором удалении, в гараже блистал эмалью цвета “морской волны” двухцилиндровый “ижак”, следовательно, и большая часть инструментария Мишкиного, традиционно с разных работ наворованного, а также многочисленный рыбацкий инвентарь перекочевали туда. Тем более Михаил уже давно ничего ни с кем не распивал в самом удобном для распивания месте. Так что утрату сарайки он пережил, можно сказать, безболезненно, тогда как несколькими годами раньше получилась бы ощутимая душевная травма.
Даже новоселье закатили с подобающим размахом, хотя и опасались, как бы главный новосел не запировал, но он мужественно продержался весь вечер на компоте да минералке, на баяне много играл, только про “Ладу” не пел. Петь на трезвую голову вместе с нетрезвыми гостями посчитал неуместным, хотя, вообще-то, всегда “с песней по жизни” шагал, то есть всегда, особенно в уединении, мурлыкал под нос что-нибудь из советских композиторов. И что интересно, он был единственный такой певун во всей обширной родне, ни один из детей этой папкиной изюминки не унаследовал. Если не считать того, что дочка Танюшка музыкальную школу успешно закончила и даже одно время намеревалась в консерваторию подавать на отделение народных инструментов композиторского факультета по классу баяна. К счастью, потом передумала и пошла по маминой линии.
Однако на новоселье они с отцом даже минут десять на двух баянах зафигачивали какую-то Танюшкину собственную пьесу, хотя, конечно, Мишка дочери больше мешал, отчего она и бросила быстро. Мешал; однако в музицировании — это надо признать — он после армии все ж несколько продвинулся, теперь под его аккомпанемент хоть что можно было спеть, а не только сплясать.
А еще к приятному и радостному в те времена многие люди относили получение в качестве поощрения из рук доброго государства вожделенного участка неудобицы или болота, который надлежало превратить через определенное время в цветущий сад и к тому ж воздвигнуть на нем хижину. Однако если в срок не уложишься, пеняй на себя. Отберут и другому, более ответственному да трудолюбивому очереднику передадут.
Вот Колобовы и это поощрение вслед за квартирой отхватили. И сразу на субботник всю родню мобилизовали: трех сестер с мужьями да почти уже взрослыми детьми и Аркашку, до сих пор не женатого. Только больных престарелых родителей оставили дома. И большая бригада мелиораторов-любителей образовалась, Беломорканал, может, и не прорыть, но привести к некоторому виду шесть соток заросшего озера Карасьего вполне под силу.
По крайней мере, когда на болото наши романтики-энтузиасты прибыли, там, на других участках, работа кипела уже вовсю: сновали деловито-озабоченные люди с носилками и шанцевым инструментом, горели костры, высились терриконы болотных кочек, срубленных под корень лопатами или специально изготовленными руками новаторов рубильниками. А кое-где уже щедро рассыпалась по выровненным площадям известка, поскольку опытные люди определили, что, раз болото, почва должна быть “кислой”.
— Ого, — сказал ошарашено Аркашка, очень кстати припомнив строчку из популярной тогда киношной песенки, — “и на Марсе будут яблони цвести”!
Бригада дружно, однако немного нервно рассмеялась самой удачной, может быть, во всей жизни, хотя и нечаянной Аркашкиной шутке. Нервно — потому что было, вообще-то, не до смеха. А тут еще шестилетний Жека-Геня учудил — услышав, что почва “кислая”, взял да и украдкой попробовал почву на вкус. Прирожденный исследователь. Над пытливым ребенком посмеялись уже не так нервно, хотя мать, конечно, в ужас пришла и успокоилась, лишь когда вымыла сыну язык кипяченой водой из привезенной с собой фляжки.
Но, раз уж приперлись в такую даль, раз хозяева “хавчика” да выпивки на всю артель наготовили, то, ничего не поделаешь, пришлось поработать. Не очень упорно — мало нарубили кочек. Если такими темпами продолжать — точно изгонят из товарищества.
И больше никто из родни сюда в период освоения не приезжал на “помочь”, которая в иных российских местностях зовется, кажется, “толокой”. “Обчество” больше робких намеков не расслышало.
Зато потом, наведываясь по случаю в сад Марии да Михаила в одиночку, по двое, а то и семьями, искренне изумлялись и восторгались родственники: ведь все-все у Машки с Мишкой было не хуже, чем у людей, а у людей — не хуже, чем у Мишки с Машкой! И прогуливались они по аккуратным дорожкам, проложенным прямо по дну бывшего озера Карасьего, вдыхая ароматы, наслаждаясь видами любовно возделанных коллективно-частных угодий, вкушая сладкие плоды героического труда и философски-размягченно размышляя о будущем человечества: “А что, черт возьми, может статься, когда-нибудь земляне и впрямь далекий Марс так же уделают, если только ранее того родную планету, а заодно и себя не угробят своим необузданным трудолюбием да еще более необузданным стремлением к излишествам и комфорту…”
А тут вдруг умерла в одночасье Анисья Архиповна. Лет ей было еще совсем не много, шестьдесят семь, кажется, на сердце она всю жизнь жаловалась и таблетки всю жизнь потребляла без счета и разбора — надо заметить, это был общий для большинства Колобовых пунктик, сестры и брат Аркадий тоже к старости основательно развратили да расшатали организмы свои неистребимым пристрастьем к фармакологии и фармакопее. Старуха жаловалась на сердце всю жизнь, но при этом родила пятерых вполне здоровых детей и успешно вела немалое домашнее хозяйство безо всяких бюллетеней, которые, между прочим, раньше даже рабочим лошадям в случае травм и болезней полагались. Поэтому к ее жалобам относились, как к свисту ветра за окном.
Умерла от инсульта, который сразу оказался роковым. Хотя вся конституция поджарой старухи противоречила классическим параметрам гипертоника. А года через полтора на поиски жены среди райских джунглей отправился Федор Никифорович, чрезвычайно удрученный и даже несколько оскорбленный тем, что всегда кроткая жена его вдруг так, вопреки правилам и не посоветовавшись с ним, померла. Они же были одногодками, стало быть, ей надлежало пережить своего Федю, как минимум, на десять лет. Так, во всяком случае, почти все делают.
Правда, старик, в отличие от непутевых сыновей, никогда в жизни не курил и алкоголем не злоупотреблял, так что порочное, в сущности, правило, на него вряд ли распространялось. Но он про это как-то не подумал и тоже, никого не утомив, только с неделю в больнице помаявшись, тихо преставился от острой почечной недостаточности.
И совсем уж вопреки нормальному жизненному распорядку, не дотянув даже до полтинника, скончалась младшая из сестер Вера. Детишек родить ей по какой-то причине не довелось — может, оно и к счастью — в последние годы бедняжка очень страдала от быстро прогрессирующей болезни Паркинсона, развившейся, как считала родня, из-за побоев, издавна практиковавшихся в этой злосчастной семейке, но самой Веркой упорно скрываемых от родных и общественности. Скрываемых даже тогда, когда факт был, как говорится, на лице.
Само собой, у мужа-садиста денег на похороны не оказалось, и весь дорогостоящий ритуал пришлось оплачивать в складчину родственникам, тогда как все нажитое досталось ему, паразиту. Татьяна сгоряча хотела было судиться с ним, но потом, кое-как горе пережив, отказалась от этой затеи. Пусть, мол, подавится гад. И “гад”, похоже, впрямь подавился. И года не протянул в одиночку, промотав все, что только можно было промотать. Квартира, загаженная и почти полностью опустевшая, разумеется, осталась, но квартиры в ту пору — этого-то, небось, никто еще не забыл — наследовало только государство. Впрочем, все это Вериных родственников уже совершенно не касалось. Тем более их не касалась проблема погребения не просто чужого, но глубоко чуждого им мертвеца. И его, скорей всего, вообще нигде не похоронили — просто увезли в крематорий с концом…
Однако в результате всех этих грустных событий — одно из них, впрочем, доставило хотя и греховную, но, тем не менее, радость — Аркашка сделался единоличным владельцем родительской недвижимости, а также обширного земельного надела. Соток, пожалуй, двадцать. Вся родня дружно решила отписать свои паи в пользу неприкаянного братика, который у них теперь самый несчастный, который совершенно бессмысленно тратит жизнь и которого лет до сорока назойливо пытали: “Когда ж ты, Аркашка, наконец женишься?”, а после сорока помаленьку отстали, отступились.
Но Аркашка вовсе не чувствовал себя несчастным, хотя заблуждений родственников предпочитал не развеивать. Он стал реже ночевать в чужих постелях, потому что теперь имел возможность приглашать бесхозных, а в другой раз даже не бесхозных, но ищущих новых ощущений баб на свою территорию, которая ведь осталась без женской руки и женского догляда.
А однажды вдруг как снег на голову свалилась почти уже стершаяся в памяти пионервожатая Светочка, на которую Аркадий Федорович долгие годы валил всю вину за свою поломанную жизнь, во что знакомые и родня с большою охотою верили.
Светка прикатила — и все дыхание затаили: “Неужели — вот оно?!”
Вряд ли эта явно и во всех смыслах заметно протратившаяся женщина прямо из самой Москвы на Аркашкину голову свалилась. Скорей всего, путешествие вышло куда более извилистым. Если оно вообще когда-либо в Москве начиналось. Хотя с другой стороны, далеко не всегда и далеко не все даже коренные москвичи неизменно благоденствуют.
О чем и в каких выражениях объяснялись Аркадий со Светланой в первые часы и дни встречи на новом этапе жизни, никто, разумеется, слышать не мог. Но, раз он после первой же совместной ночевки тотчас ее не прогнал, то люди, естественно, дружно подумали: “Ну, бог даст, сладится. Даже и детишек еще можно, если постараться, успеть…”
Разумеется, романтичная должность старшей пионервожатой осталась в далеком Светочкином прошлом. Она, собственно, советской пионерии больше ни одного дня не служила после того, как со своим артековским товарищем снюхалась. Однако на ниве народного просвещения — зачем бы ей врать-то — трудилась всегда. И, обосновавшись у Аркадия Федоровича, тоже сразу на работу устроилась в знакомую смолоду школу учительницей истории СССР да обществоведения. То есть, по всему видать, настроена была всерьез на тихую семейную пристань.
И можно себе представить умиление сестры Антонины, когда, зачем-то заскочив к брату на минутку, застала она во дворе этакую, а-ля Марк Шагал, буколическую картину: “Светлана Олеговна, до сих пор сохраняющая трогательную преданность мальчишеской стрижке, избранной еще в юности, в закатанном выше колен тоненьком, изрядно отлинявшем трико и нежно-розовом атласном бюстгальтере просушивает любимую нейлоновую рубаху Аркадия Федоровича. В которой он вечером совместно со Светланой отправится в ДК родного завода для просмотра новой отечественной кинокартины “Я — Шаповалов Т.П.””. Ибо Светочка, развесив прочие тряпички, как обычно, на веревке, протянутой через весь двор, молитвенно воздев руки к небу, подставляла упомянутую рубаху солнечным лучам под наилучшим углом. И на лице женщины, руки, которой, наверное, уже затекли, была написана отчаянная решимость, несмотря на трудности, не сойти с места, пока не будет достигнута поставленная цель.
Правда, изрядно подпортил безупречное в целом художественное полотно сам Аркашка, когда, учуяв сестру, показался на крыльце и, сходу обложив трепетную Светочку матом, хотя, по сути, это было лишь пустяковое замечание относительно только что скушанного им супа, к сестре обратился, напротив, в непривычно елейной и даже, можно сказать, медоточивой манере: “Привет, сестренка, страшно рад тебя видеть, что-то вы совсем не заходите с того дня, как приблудилась эта, а, между прочим, напрасно, для вас — все по-прежнему, в любой миг дня и ночи!”
И, покончив за минуту со своим пустяковым дельцем, заспешила сестра Тоня восвояси, неся на лице печать некоторой растерянности и глубокой задумчивости. Нет, она не особо сочувствовала вволю поблудившей, судя по разным приметам, учителке. Однако нельзя же так. Не по-людски.
А еще догадалась, что Аркашка, вечно страшившийся прекословить даже самому немудрящему начальству, благодаря чему имевший среди неродных людей репутацию человека тихого, абсолютно бесконфликтного, то есть, проще говоря, “чмошника”, теперь будет за все отыгрываться на этой Светке Олеговне, от крайней безысходности, наверное, угодившей к нему в кабалу.
Хотя вроде бы у нее где-то далеко есть взрослый сын — нет, не Аркашкин — но у сына, само собой, своя жизнь. А к тому ж есть, наверное, и особые причины, отчего им не живется вместе…
Впрочем, свободолюбивая Светочка, конечно же, долго терпеть откровенную Аркашкину тиранию, от которой и до самого пошлого рукоприкладства недалеко, не стала, бросила его со всею решительностью, едва подвернулся более-менее подходящий вариант. “Вариантом” стал ее коллега, тоже учитель, только литературы и русского языка, разжалованный в преподаватели слесарного дела за свои несанкционированные методические эксперименты и связанные с ними разногласия с бесчисленным начальством. По той же причине от него вскоре жена ушла, после чего он еще больше распоясался. Возможно, вскоре данный бунтарь и вольнодумец от педагогики стал бы в школе дворником либо дорогие сердцу стены своей педагогической лаборатории совсем оставил. Но тут появилась Светлана Олеговна, которая для начала виртуозно вытеснила на окончательный заслуженный отдых еще довольно крепкую завучиху, некогда давшую ей рекомендацию в партию, заняла сперва один ее пост, а потом и второй — секретаря партбюро.
И только после этого был пусть не реабилитирован, однако амнистирован вчистую мятежный филолог. А спустя недели две Светочка жить к нему перешла. И никакие страстные донесения наверх эту любовь разрушить не смогли. Филолог, правда, к преподаванию литературы возвращаться не пожелал, потому что им уже владели идеи реформирования трудового обучения, зато Светочку, по слухам, на руках носил. Но это явная метафора, конечно, стоит лишь милую парочку трезво сопоставить, и все ясно.
Более того, Светочка, как завуч и парторг, но больше как мудрая жена, понемногу, так что супруг даже не заметил, своими мягкими, но длинными и сильными, как у пианистки, пальцами придушила в супруге его страсть к педагогическим новациям. И они даже через определенное время родили девочку-дауна, которую пришлось сдать в соответствующее учреждение. Ну, правильно, разве по-настоящему домовитая женщина рискнет размножаться в глубоко “бальзаковском” возрасте, на грани, иначе говоря, климакса? Да у домовитой женщины и не возникнет никогда такой нужды…
А вторично брошенный одной и той же бабой Аркадий Федорович вдвое меньше и переживал, нежели в первый раз. Если не вдесятеро.
В конечном итоге удовольствие вымыть пол в Аркашкиной избе отведало до сотни вдовиц, разведенок, неудачниц и звереющих от своей постылой невинности перестарков. Ну, как минимум, десятка полтора. И в большинстве они смотрелись вполне достойными Аркашкиной руки и сердца. Многие, прекрасно осведомленные о чрезвычайной скудости Аркашкиных заработков и довольно точно оценивавшие весьма ветхое состояние недвижимости, в которую Аркадий по собственной воле единого гвоздика за всю жизнь не вбил, все-таки цеплялись за него, намереваясь не только кормиться собственными средствами всю жизнь, но еще и мужа кормить, будь он хоть какой, лишь бы просто был. Ведь женятся люди и замуж выходят не только по расчету и любви, но, может быть, даже чаще — от смертельной скуки и одиночества, которое выросшие дети и даже постоянно подкидываемые на воспитание внуки в сколь-нибудь существенной степени скрасить почему-то не в состоянии.
И, очевидно, медвежью услугу несчастным женщинам оказывала “внешняя”, видимая всем Аркашкина репутация. Ну, помните — тихий, бесконфликтный и т.п. Даже более того — ужасно пугливый, абсолютно не способный постоять за себя. Такого сразу хочется пожалеть и приласкать.
Нет, разумеется, в молодости большинство женщин грезит о сильном, мужественном, надежном человеке, на которого во всем можно положиться. Однако с годами становится ясно, что истинная мужественность нынче стала отклонением от нормы, а не нормой, как некогда. То есть, если он — муж, то мужественность — уже как бы излишество. Хорошее, полезное и приятное, но излишество…
Увы, ни одна не прижилась. Даже, пожалуй, месяц никоторая не продержалась. И ни одна, навсегда покидая обманчивый в своей внешней патриархальности дом, не породила в Аркашкином сердце даже намека на сожаление. Наоборот, всякий такой уход приносил несказанное удовлетворение. Опять нет нужды даже в самой ничтожной степени менять привычный образ жизни. А уж найти оправдание самому себе по поводу очередного краха личной жизни — дело совсем нехитрое. Особенно, если имеешь крепкий навык.
Бывало, что между одной женщиной с серьезными намерениями и другой получался довольно существенный временной промежуток. И тогда Аркашка не брезговал женщинами без серьезных намерений, которым даже не думал предложить трусы его простирнуть. Нет, наверное, и эти бы охотно остались с ним сколько-нибудь пожить в сытости, тепле и других простейших утехах, однако такое категорически исключалось. Положительный как-никак мужчина, инженерно-технический работник, что люди скажут.
И вот как-то одна такая в очередной раз приблудилась. Аркаша выходит за ворота, а она, совсем молоденькая еще, но очень потрепанная, на его лавочке сидит пьяненькая, отдыхает, лыбится доверчиво.
— Сигареткой не угостите, дяденька?
— Угощайся, тетенька, — Аркашка — само благодушие, ибо тоже только что соточку намахнул, и еще достаточно на столе осталось, — только у меня “Прима”.
— Да мне все равно, лишь бы дым шел… А как тебя, дяденька, зовут, если не секрет?
— Не секрет — дядей Аркашей зовут.
— А я — Галина… — После паузы, не дождавшись встречного вопроса. — “Галина Бланка”, хи-хи!..
— Это которая — “буль-буль”, что ли? — Любая, не окончательно пропащая, обиделась бы на подобное уточнение, но эта не обиделась ничуть.
— Ага, хи-хи… Может, у тебя, Аркаша, и выпить найдется? За мной не пропадет.
— Да что с тебя взять-то, сердешная?
— А все, что захочешь, то и возьмешь.
— Вот именно — если захочу… Ну, так и быть, айда уж…
Нет, у совершенно трезвого Аркадия Федоровича благоразумия бы наверняка хватило. Да он просто ни за что не пустил бы в дом столь сомнительное существо, как, например, никогда не пускал ищущих себе хозяина бродячих собачек да кошечек. Хотя, вообще-то, и то, и другое животное были традиционными обитателями этого частного владения, а когда они естественным образом отживали свое, им на смену тут же заводились новые, но не какие попало, а из хороших рук.
А не совсем трезвый Аркадий Федорович не устоял, польстился на сравнительно свежую плоть. Тем более что водочку они предварительно допили, и благодушие вперемешку с похотью поперли через край.
Потом, взяв уже довольно скромное свое, Аркашка девку сразу выставил за дверь честь по чести, даже две сигаретки в дорогу дал, чтоб не поминала лихом, плотно запер все засовы и завалился дальше спать одиноко-вольготно.
А когда проснулся под вечер совершенно трезвым, хотя приметно помятым — годы все ж таки, уже и пол-литра на двоих не проходит без неприятных последствий — и перво-наперво тщательно проверил, не сперла ли гостья что-нибудь ввиду его ослабленного контроля над ситуацией, то, урона не обнаружив, вдруг мгновенно всей душой заболел, завибрировал, затрепетал: “А если она, курва, заразная? Если у нее — СПИД?!”
СПИД, надо сказать, по уже бывшей к тому времени стране Советов триумфально шествовал, как некогда революция, а спустя семьдесят с чем-то лет наш дичайший капитализм.
И, не утерпев, в следующий же день помчался Аркадий Федорович дорогостоящий анализ анонимно делать. В областной город для этого специально поехал, хотя с деньгами у него в тот период было худо, как еще никогда.
В конце концов удалось равновесие души восстановить. Пронесло. А тут в аккурат — очередная жертва с серьезными намерениями. Ну, — милости просим, коли пришла. Сели за стол чинно-благородно, угостились, чем Бог послал, а посылал Он всегда свои гостинцы вместе с претенденткой, выяснили — кто такая, откуда, по чьей рекомендации. И вечерком, как водится, — в постель, уже капитально знакомиться.
Но тут, как черт из табакерки, “Галина Бланка” — пред мысленным взором. Только на мгновение и мелькнула, но хватило, чтоб Аркашку липкий холодный пот прошиб. А также иное последствие ужаса проявилось.
И бабенка, поерзав минут пять, деликатно удалилась. Может, будь она немного постарше, повздыхала и осталась бы, смиренно перебравшись на диван. А эта, видимо, полагала, что жизнь ее все же не до такой степени пока кончилась.
Но потребовалась еще пара отчаянных и безуспешных попыток продлить плотское счастье, прежде чем Аркадий Федорович зарекся подобным убийственным для оставшегося здоровья — не столько физического, сколько морального — образом бороться за это счастье, которое, тем более, уже не представлялось абсолютом, без которого немыслимо дальше жить.
Впрочем, нет, еще была мысль, почерпнутая, как обычно, из телевизора, откуда ж еще. А точнее — из рекламы. Но, когда Аркадий Федорович разузнал — что было вовсе не просто — сколько же стоит “Золотой конек”, который так расхваливал артист Пуговкин, млея в окружении целой толпы первосортных телок, то сперва ужаснулся, после мигом произвел в уме несложные вычисления, которые показали, что “Золотой конек” сожрал бы личный годовой фонд таблеток от сердца, от головы, от живота и втирания от спины. Тотчас последнего искушения как не бывало.
Однако мы, пожалуй, слишком забежали вперед, даже на знаменательном рубеже эпох не притормозив, поэтому, возвращаясь назад к тому месту, где дружная семья брата Михаила в страдальческих позах застыла над грядками с клубникой “Викторией”, надеемся заодно устранить пробел на социально-политическом фоне нашего рассказа…
А Мишка продолжал непринужденно и, по мнению некоторых, вызывающе вести трезвый образ жизни. На работе сделался гордым и неприступным в том смысле, что все вокруг стал оценивать не только с позиции совправа и, в частности, КЗоТа, но и — чем дальше, тем больше — с точки зрения “Конвенции о правах человека”. Раздобыв и выучив ее чуть не наизусть, заодно ознакомившись с историей вопроса, то есть английской “Хартией вольности”, североамериканским “Биллем о правах”.
Потом, анализируя делающуюся на его глазах постмодернистскую историю родной страны, Мишка горько каламбурил, именуя сооружение, причудливо вырастающее в ходе бесконечного творчества “отборных” российских граждан, то “Былью о правах”, то “Былью о правых”, то “Биллем о нравах”, то и вовсе “Пылью от бравых”. В зависимости от конкретного исторического момента.
Таким образом, уже понятно, что затяжное алкогольное воздержание Мишку весьма далеко завело. Нет, сперва-то, пока еще надоевшее всем советское право действовало, все было нормально и временами даже красиво. Перед Мишкиной невесть откуда взявшейся гордостью и теоретически неотразимой язвительностью, граничащей с нахальством, в условиях нарастающей политической неопределенности советское до мозга костей начальство все чаще оказывалось безоружным. Потому что привычными методами ущучить “больно грамотного” Мишку было невозможно. Для этого требовался повод, а Мишка повода дерзко не давал. Зато с нескрываемым наслаждением и непременно публично уличал руководство в некомпетентности, неумении перестроиться, в превышении полномочий и незнании возглавляемого производства.
Нет, он и раньше, в свою нетрезвую эпоху, старался не позволять собою помыкать, но раньше за ним постоянно числились большие да малые грехи, более того, он и наперед не мог никому обещать безупречной трудовой дисциплины. В силу чего прогибаться, конечно, приходилось. Но лишь — до некоторого предела. Выйти на работу в воскресенье, чтобы закрыть тем самым недавний прогул, — пожалуйста. Если, конечно, представится физическая возможность. Промолчать, когда творится явная несправедливость в отношении безответного, навроде брата Аркашки, коллеги. Даже просить прощения и снисхождения, если в конце рабочего дня, не утерпев, принял граммульку, а тут застукали.
Но ежели, к примеру, начальство, пользуясь тем, что у Мишки “рыльце в пушку”, начинало его использовать в качестве наглядного пособия для назидания другим — смотрите, мол, на этого разгильдяя, который позорит наш славный коллектив, и мотайте на ус, а ты, Колобов, не ухмыляйся, как последний, кретин, потому что пожалел я твоих ни в чем не повинных детей и уважаемую Марию Сергеевну в последний раз — Мишка выходил из себя задолго до окончания любовно сочиненной начальничьей речи и, в лучшем случае, молча удалялся прочь, а в худшем — выдавал, естественно, публично весьма занятную информацию о самом “благодетеле” трудящихся, “непревзойденном знатоке производства” и “радетеле” государственной собственности. Лишь после этого удалялся.
Так что Мишка, пока пировал, “покорил” столько всевозможных промышленных предприятий, сколько братан — баб. И некоторые ему “покорились” даже не по разу. Как и братану.
Потом, когда пришла свобода, обернувшаяся рабством в такой изощренной и особо циничной форме, какая даже россиян, ко всему притерпевшихся, до печенок потрясла, как же искренне Мишка грустил по тем прежним начальникам, милейшим, как оказалось, ребятам, с каким стыдом вспоминал обиды, нанесенные им — им!..
Впрочем, большинство из них благополучно пересидело переходный период и в новой жизни не пропало — это ж народ, тем только от большинства отличающийся, что к любой ситуации приспособится, лишь бы не ставили, без лишних формальностей, к стенке как враждебный класс — однако то были уже совсем новые, закалившиеся в полыме перестройки супермены, которых ни новейшим КЗоТом, ни тем более “Биллем о правах” не смутишь.
Они, вне всякого сомнения, продолжали бережно хранить билеты членов КПСС, тогда как Мишка свой сдал одним из первых да еще в заявлении, дабы себе путь к отступлению разом отрезать, написал, что больше не желает иметь отношения к самой, как выяснилось, кровавой организации всех времен и народов, и будущие капиталисты — члены бюро райкома — страстно, наперебой измышляли ему такую суровую кару, чтоб содрогнулись другие, в коммунистической вере не твердые; они продолжали бережно хранить билеты вовсе не потому, что хотели возврата к прошлому — нет, боже упаси, — а просто на всякий случай.
Зато в повседневности, платя холопам своим унизительные гроши, помимо работы, желали получать и получали не всякому понятное наслаждение, поминутно угрожая увольнением без выплаты заработанного в последние два месяца даже не за то, что супротив вякнул, а за то, что без должного восторга и песьей преданности в глаза хозяйские обмороженные поглядел.
Впрочем, впечатление о том, что Мишка только и делал, что конфликтовал, качал права, боролся и тому подобное, было бы, прямо скажем, ложным. Потому что в реальности он хотя и не выглядел совсем уж “тварью дражащей”, как некоторые, однако старался все же лишний раз нервные клетки не тратить, до полной конфронтации дело не доводить. И чаще ограничивался размышлением о жгучих вопросах современности, а не революционным действием, устными творческими фантазиями в кругу социально близких лиц, а не ежедневным бунтом героя-одиночки против порочной системы. Не дурней же паровоза.
А размышлял Мишка теперь почти непрерывно. Хоть на столбе сидя, хоть грядку в саду перекапывая, хоть на поплавки тупо глядя долгими часами. Но лучше всего получалось — когда, лежа ночью на берегу озера, оставался наш Михаил наедине с мирозданием. Тогда мысли в голове роились и мерцали, как звезды его родной галактики. Порой такие сверхновые вспыхивали, что аж захватывало дух.
И, об этом тоже можно легко догадаться, пристрастился мужик читать. Вообще-то, он и всегда немало читал, особенно на выходе из запоя, что было своего рода терапией, вроде выведения шлаков из организма посредством препарата “гемодез”, а один раз даже посредством некоей книги удалось ему себя на грани алкогольного психоза удержать. Вот бы удивился и порадовался, узнав про это, автор терапевтического сочинения.
Но раньше Мишка читал все подряд, а, покончив с пьянством, или, может, тут главную роль нарастающий возраст играл, определил приоритеты в чтении, выработал собственную стройную систему поглощения и усвоения интеллектуального продукта. Впрочем, нередко он от системы отходил. Гибче же надо быть, широту взглядов и вкусов вырабатывать.
И однажды оказалось, что довольно богатый фонд муниципальной библиотеки Михаилом Федоровичем уже потреблен. От новых же поступлений, скудноватых, конечно, зато глянцевых, красочных, в большинстве переводных, но если не переводных, то будто бы переводных, увы, почти всегда выходило несварение мозгов и раздражение души у самого видного в городке читателя.
Пришлось ограничить свой аппетит периодикой, которая была доступна в еще более ограниченном количестве, но что поделаешь. В прежние времена сам бы кучу журналов навыписывал, кабы опять же не лимит, о котором нынче, может, никто уже не помнит, а теперь иной лимит воспрещает духовно да интеллектуально излишествовать…
Смешно сказать, но в условиях этого дефицита Мишке однажды в голову дичайшая мысль зашла — а не сочинить ли самому такую книжку, которую прочел бы с наибольшим удовольствием? Однако Мишка над мыслью такой лишь посмеялся, после чего сразу и решительно прочь ее отогнал. Как брат Аркашка примерно в то же самое время — мысль о “Золотом коньке”. Какая может быть книжка, если бог таланта не дал?
Но получалось, что Мишка чисто по-донкихотски желал вопреки всему сохранить в себе зачем-то приобретенное еще в начальных классах школы трепетное отношение к печатному слову, книге. Хотя давно уже понял — не дурак, небось, — что книги гораздо чаще пишут не талантливые люди, а совсем наоборот. Тем более в последние годы. Но Мишке было бы перед самим собой ужасно стыдно уподобиться агрессивным и беспредельно дремучим графоманам, сборища которых он пару раз нечаянно заставал в муниципальной библиотеке. Ужасаясь, он думал, что если даже эти, деформированные страстью самовыражения, обитатели российского захолустья столь самонадеянны и столь страстно нетерпимы к малейшему намеку на критику, то каковы должны быть пишущие политики и эстрадные знаменитости?!
Когда Михаилу с Марией Сергеевной стало на двоих восемьдесят, дочь Таня уже, закончив высшее учебное заведение, работала в одном из отделений вездесущего госбанка, причем в большом городе. Ездила на автобусе туда каждый день. А помимо того на последнем курсе надумала выйти замуж за парня, с которым дружила еще со школы и которого терпеливо, но, главное, честно из армии дождалась.
И эта милая старомодность на фоне тревожащих консервативное воображение симптомов стремительного экспорта сексуальной революции, старомодность, казавшаяся временами неправдоподобной, очень растрогала многие чувствительные, несовременные натуры. Что уж тут про родителей говорить.
И тем не менее, пока вопрос проходил стадии обсуждения да согласования, Мария и Михаил не были на сто процентов уверены, что малоразговорчивый и, пожалуй, несколько флегматичный паренек Леня есть идеальный и единственно возможный вариант. Можно не сомневаться, что Ленины предки подобную неуверенность относительно выбора своего лучшего в мире сына ощущали тоже. Ибо все родители мира так устроены.
Причем, ладно бы Мария усомнилась в гармоничности отношений дочери, имеющей развитые духовные запросы — ну, коли институт девка заканчивает — с парнем, ярко выраженных культурных амбиций не имеющим. Так нет, наоборот, Мишка первым проблему заострил. И жене волей-неволей пришлось стать как бы научным оппонентом, то есть таким специфическим оппонентом, который, вообще-то, во всем согласен с тем, кому оппонирует.
Хотя если глубже копнуть, то все сразу становится на свои места. Предельно логичным делается. Ибо Мария, прожив весьма уже длительную совместную жизнь с бывшим ремесленником Мишкой, теперь не могла не сознавать, что в процессе жизни муж, возможно, отчасти и за ее счет, прошел более существенный, чем она, путь самосовершенствования. Потому что почти все практические задачи решала она, а Мишка только ни шатко ни валко выполнял ее настоятельные рекомендации, но стоило оставить его без присмотра, немедленно принимался теоретизировать, рефлексировать, сублимировать, медитировать и вообще черт-те чем заниматься. И упаси бог его корить, когда главным среди семейных приоритетов всегда был этот сакраментальный и в чем-то, пожалуй, даже сакральный: “Да пусть мужик тешится хоть чем, лишь бы водку не жрал!”
А в свою очередь Михаил, не забывая, конечно, о том, каким убогим да примитивным сам жизнь свою начинал, но еще располагая чрезвычайно развитой наблюдательностью, не без некоторой горечи констатировал, что далеко не все люди, по тем или иным причинам замешкавшиеся на жизненном старте, потом, заразившись здоровой и как бы спортивной злостью, всю остальную дистанцию проходят в состоянии предфинишного спурта, невидимого для большинства, но временами почти ожесточенного. Подавляющее большинство, напротив, чувствуют себя прекрасно и безмятежно, словно вовсе ни в чем ни от кого не отстало, а многие даже переходят на непринужденный прогулочный шаг или вовсе ходьбу на месте. Что особенно характерно для тех, кто номинально относится к интеллигенции и убежден, будто диплом о каком-нибудь образовании, полученный в юности, делает его человеком, которому дальше развиваться вообще некуда. А более всего эта убежденность свойственна захолустной элите, обреченной десятилетиями вариться в собственном соку, и кумиров, при желании запросто досягаемых, творить из числа себе подобных.
Таков, в частности, брат Аркашка, такова, если честно, и “мать Мария”. Да, вообще-то, дочь Танюшка тоже, увы, недалеко ушла и с годами, скорей всего, полностью сольется со стандартом, на который никакого — ну, во всяком случае, положительного — влияния даже капитализм не оказал.
В итоге их совместное согласованное резюме получилось довольно противоречивым — Мишка же формулировал, а его формулировки часто этим страдали. И в самом сжатом виде звучало так: “Отнюдь не обязательно Танькин суженый, женившись, сразу рванет жену в культурном плане догонять, а, с другой стороны, если он чуток помедлит, то, весьма вероятно, догонять станет уж некого”. Если совсем уж коротко: “Чему быть — того не миновать. Пускай женятся. Тем более что ни запретов, ни советов, если советы и запреты будут противоречить большому светлому чувству, детки так и так слушать не будут”. Но главное — хорошие ведь детки-то, и нечего Бога гневить…
И, одним словом, сладилось. Свадьбу справили как положено…
Забавно, что сперва молодые намеревались с детьми повременить, прежде на ноги как следует встать, создать достойную современной семьи материальную базу, чтоб ни родителям, ни государству в рот не глядеть, хотя, конечно, жилье для семьи молодой специалистки оно предоставить обязано, а там пускай катится.
Государство, временно якобы, комнату отвалило в малосемейке. Все легче — на автобусах не трястись. Леня тоже в городе устроился. И вот однажды приезжают, как обычно, к предкам на выходные. Нормальной домашней еды поесть. Сами-то — пока настроятся. Да и расслабиться в привычной обстановке. Но вдруг — оба мрачней тучи!
— Что случилось, ребята?!
— Ничего, — сказал Леонид.
— Я — беременна… — едва выдохнула Татьяна и — в слезы.
Мария Сергеевна еще рта раскрыть не успела, а Мишка уже во все горло ржал, сидя на диване и раскачиваясь из стороны в сторону.
Пришлось всем дожидаться, пока он навеселится да объяснит причину столь безудержного веселья, когда у людей большое горе.
И Михаил, сообразив, что испытывать терпение близких больше нельзя, ржанье свое разом оборвал, слезы вытер и говорит:
— Да, незадача, действительно. Как же мы забыли вас просветить, что с женщинами, тем более замужними, такое случается?…
Но серьезности тона не выдержал, засмеялся снова, только уже тише да интеллигентней, засмеялся, сквозь смех приговаривая:
— Ну, молодцы, ну, уважили — и посмешили, и порадовали… Это ж замечательно, ребята, размножаться, чтоб вы знали, — самое важное дело на земле! На порядок важней — вы сами-то в этом еще не скоро убедитесь — всякой карьеры и денег… А хохотал я потому — слышь, мать, — что вы, такие грамотные да современные, залетели, как подростки-несмышленыши! Как мы с мамой Машей когда-то…
Словом, через несколько месяцев пришлось дочке работу на продолжительное время оставить. В большом городе, в сущности, тоже нечего делать стало — такой работы, какую Ленчик делать предпочитал, а предпочитал он большие грузовики по дорогам страны гонять, было и в родном городке предостаточно.
Оставили и малосемейку девятиметровую, не успев почувствовать себя в ней, как дома. Вернулись поближе к родителям. Сняли аж двухкомнатную “хоромину” в неблагоустроенной, правда, коммуналке — в такой же точно Татьянино детство прошло. Ответственные квартиросъемщики “хоромины” длинный рубль зашибали на северах, а площадь сдавала уполномоченная на это дело старушка, чрезвычайно требовательная относительно порядка в помещении. Собственно, эта старушка сдала комнаты не молодой семье непосредственно, а внушающей доверие Марии Сергеевне под ее персональную гарантию. Будто, ей-богу, номер “люкс” в пятизвездочном отеле, а не централизованно отапливаемое пространство, провонявшее керосином и содержимым выгребной ямы под окнами.
Там первый внучек Марии Сергеевны да Михаила Федоровича Федюня и родился. А им, следовательно, в совокупности восемьдесят два стукнуло. Еще ничего — сходно. Могло бы раньше случиться, если бы дочь не выросла серьезней и ответственней своих родителей.
И не стала она в одиночку пестовать Федьку до трех лет, как закон в то время уже дозволял, только до года дома досидела в халате, шлепанцах и без сколь-нибудь конкретной прически. А едва сыну сравнялся один год — безжалостно турнула его в садик и поехала в свой банк, чтобы продолжить строительство карьеры, но, главным образом, выбить-таки, вырвать, выреветь полагающуюся жилую площадь. И уж, конечно, не в малосемейке, а отдельную, соответствующую численности семьи квадратуру.
Мишке же пришлось не только почти что профессиональным дедушкой стать, но и, от сердца оторвав, отдать дочке свою “жигу”. Ну, разумеется, уже в хозяйстве “жига” была. А до того — “запорожец”, ласково именовавшийся “жопчиком”. Пришлось отдать, чтоб молодой матери на автобусах не мотаться.
Что же касается “профессионализма”, так это лишь сам Михаил свою обузу столь солидно именовал, а другие ее необременительной, скорей всего, полагали. Делов-то — забирать внука из воспитательного учреждения да заниматься с ним чем-нибудь до подхода основных сил.
Отец Леонид, заметим, даже если иногда возвращался со своей ненормированной работы вовремя, к числу основных сил как-то не относился. Он, заметим еще, подлинным отцом стал только, когда родилась дочка Валерка, что со многими начинающими отцами случается и, следовательно, суровому осуждению не подлежит, хотя, само собой, одобрению — тоже. Нет, Леня, разумеется, отцовские полномочия и обязанности признавал, однако еще не умел получать удовольствие от общения с несмышленышем, оставшись наедине даже ненадолго, явственно тяготился столь скучным обществом. А вдобавок — из парня еще ложная брезгливость не до конца выветрилась. Это он потом начнет Валеркины пеленки по собственной охоте стирать да саму ее под теплой водопроводной струей подмывать, жмурясь от умиления и восторга по поводу своей абсолютно немыслимой прежде самоотверженности.
Однако Федьке тоже с отцом было скучно. И если случалось, что отец его из детсада вызволял, то он сразу начинал канючить, к деду проситься. И к бабушке он большого интереса не проявлял. Потому, наверное, что на бабушку, только-только с работы вернувшуюся, сразу наваливалась куча иных забот — еду всей ораве на скорую руку сварганить. Мария, видите ли, считала немыслимым не накормить вечером всю дочерину семью. Так что ей потакать Федькиным капризам недосуг было, и она на него изредка даже прикрикивала, чего Мишка — никогда.
Таким образом, называя себя профессиональным дедом, Михаил впрямь не особо и преувеличивал. А другие, следовательно, волей-неволей преуменьшали. Может, даже из-за неосознаваемой ревности.
Обязанность взять внука из садика чаще всего затягивалась до самого вечера, заканчиваясь тогда лишь, когда Феденька наконец посреди непременной, экспромтом сочиненной сказки засыпал, держа деда Мишку за палец. Ведь понемногу дед стал для внука самым необходимым человеком. Необходимей самой матери, которая, кажется, рассматривалась им наравне с прочей близкой родней.
И это продолжалось аж до того дня, когда Михаил отвел Федора в первый класс. А потом разом прекратилось, потому что к тому моменту Татьяна, поняв со всей отчетливостью, что жизнь пройдет, однако из нового государства, плюнувшего на обязательства своего предшественника, но при этом взявшегося лихо распоряжаться несметным наследством, в основном деля его промеж любимчиками, квартиру не выбьешь и тем более не выревешь, ибо слезам оно верит намного меньше, чем прежнее, вторично отправилась в декрет и решила целиком — во всяком случае, на ближайшие годы — посвятить себя семье. Уроки с сыном, таким образом, “выполняла” она сама, Мишка в этом деле совсем не участвовал…
Однако мы тут сразу через много лет перемахнули, а между тем, в процессе их незаметного на глаз протекания, состоялись не только описанные выше локальные, но и куда более масштабные события. Как с героями нашего рассказа, так и со всей страной.
В стране началась и кончилась еще никем из оставшихся в живых свидетелей не позабытая перестройка.
Кончилась перестройка, завод, которому Аркашка, высокопарно выражаясь, без остатка посвятил свою жизнь, а, выражаясь нормально, на котором бездарнейшим образом жизнь свою единственную промотал за самое скудное, какие бы перемены ни происходили, жалованье, завод этот долбаный, несколько раз перейдя из рук в руки, в результате чего почти все его оборудование было сдано во вторчермет, приказал-таки долго жить. А и намучился же бедняга — врагу не пожелаешь. Хотя чуть ли не градообразующим был.
Аркашку и прочих ему подобных, само собой, — за ворота, чтобы уж после и ворота — за оборудованием вслед. Причем Аркашке было обидней всех, поскольку до пенсии ему оставалось где-то двести сорок дней. Плюс-минус неделя. Это вместо почетных проводов, на которые “трижды начальник отдела снабжения” сильно рассчитывал, потому что там наконец намеревался высказать непосредственно в глаза начальству все, что долгую жизнь копил, изредка обрушивая на головы близких, но содержимое при этом, понятно, не убывало.
И вдруг — никаких проводов. Выходное-то пособие только через полтора года кое-как выклянчить удалось. Наверное, ворота купил-таки какой-нибудь “металлург” из нынешних. То есть повезло еще Аркашке с выходным пособием. А что до не нашедшей достойного применения правды-матки, так ведь люди, которым не обретший счастья в труде снабженец намеревался ее сообщить, к неисчислимым Аркашкиным унижениям имели отношение самое малое.
Зато Мишка, во время перестройки года два попировав — уж больно волнующим вышло время, что есть, то есть — опять на длительное время излечился и продолжил путешествие по старым предприятиям городка, а также по новым разнообразным шарашкам, то возникающим из ничего, то исчезающим там же. За долгие годы уже не только высокое напряжение, но и электричество как таковое вконец обрыдло не выносящему никакого застоя Михаилу. Мельтешащие туда-сюда электроны переменного тока он готов был еще сколько-то терпеть, потому что благоволил им всю жизнь, но всегда тупо перемещавшиеся в одном направлении заряженные частицы постоянного тока, напротив, не нравились с самого начала, и счастье, что он с ними сравнительно редко дело имел. И все ж именно они его доконали, поскольку последней его должностью, связанной с электроэнергией, была должность аккумуляторщика.
После чего Мишка сменил еще целый ряд далеких от всякой энергетики профессий, которым не было нужды особо обучаться. Был пожарником, кочегаром в бане, ночным сторожем в магазине, оператором станции перекачки фекальных стоков. И, с присущей только ему самоиронией, называл себя Мишка тогда, в зависимости от настроения, то “опером”, то “говнюком”. Но самое интересное, он целых два года отработал ночным реализатором в ларьке. Возможно, его рекорд усидчивости до сих пор не побит никем.
Естественно, данные перечисленные профессии оплачивались скудно. Но Мишка вовсе не думал уклоняться от обязанностей добытчика и пристрастился числиться одновременно в двух, а то и трех местах. Тогда как кое-кто от безработицы с катушек слетал, но дело чаще всего было просто в неумеренных амбициях, в нежелании учитывать текущий момент и как-то уживаться с ним. Впрочем, Мишка безработным тоже какое-то время побывал, но при этом он, разумеется, довольно продуктивно, хотя и подпольно, прирабатывал. А что — если государство с ним так, то и он с государством — подобным же манером.
Метаморфозы в духе времени происходили и с Марииным банком. Он сперва даже на непродолжительное время как бы расцвел, то ли “Менатепу”, ныне не существующему, тогда отдался, то ли “Империалу”, также канувшему в небытие, то ли еще каким-то столичным жулиманам. На непродолжительное время Мария Сергеевна даже стала зарабатывать в несколько раз больше мужа, который тогда еще только искал собственный путь в рыночную экономику.
Так что кратковременный расцвет местного банка помог семье вообще не ощутить превратностей суровой переходной годины. Тогда как многие семьи всерьез бедовали. Аркашка, к примеру, точно бы бедовал, если бы скудость не была его пожизненным спутником.
Сынишка Женя, или, по-материному, Геня, преспокойно доучился в школе, почти ни в чем не зная родительского отказа, поступил в колледж, правда, платный, на специальность “Дорожные машины и механизмы”, поскольку местное ДРСУ как раз на глазах у всех тогда натурально процветало, кто ж мог знать, что и это процветание закончится в аккурат тогда, когда Женька диплом привезет. Впрочем, парня все равно почти сразу на Северный флот забрали, притом в подводники — то-то Мария ревела, да и Мишка здорово переживал, ведь на год дольше служить, чем в сухопутных, — однако на “Курск” сын не попал и отслужил вполне благополучно. Даже очень достойно, много лучше, чем отец и дядька когда-то, хотя к тому моменту воинская доблесть общественностью уже слабо ценилась, уже незнакомых морячков на чужие свадьбы в знак уважения не затаскивали. Разве что в руках у тебя весьма популярный поначалу приборчик для коллективного пения под названием “Караоке”.
Отслужил благополучно, а вот штатская жизнь как-то не заладилась. На первой же “давалке” — а такие с незапамятных времен любят охотиться за выпущенными из воинской неволи несмышленышами — еще ни на какую работу не поступив, жениться хотел, и родители бы, наверное, не смогли отвертеться, отгрохали бы свадьбу со старорежимным размахом. Еще и потому безропотно отгрохали б, что сами некогда женились, не обременяя пустые тогда еще головы мучительными гамлетовскими сомнениями. Отец так даже и погордился бы — в него сыночек благородством пошел, не в дядьку.
Но, к счастью, у той мадамы уже штампик в паспорте был, а избавляться от него — дело хлопотное и не очень быстрое, так что она сама отказалась от белого невестиного платья и всего прочего. Мол, по нынешним временам для полноценного семейного счастья и “гражданского” брака вполне достаточно. Мол, лучше денежные средства, предусмотренные “свадебной” строкой семейного бюджета, потратить более рационально.
Забавно, что нынче пятнадцатилетние шлюшки, дававшие всем без разбора и понятия не имеющие, кто конкретно их осеменил, убежденно, веря самим себе, утверждают, что беременность случилась в результате “гражданского” брака, который затем распался из-за несовместимости характеров. Однако с выбором отчества для младенца затрудняются, поскольку руководствуются исключительно теми же пристрастиями, которые определили выбор имени. А врать системно пока не выучились…
А помимо несомненной рассудительности, Женькина избранница имела на руках дочь-пятиклассницу, уже вне школы открыто курившую, имела, таким образом, возраст, превышающий Женькин на шесть лет, само собой, смолила по-черному и сама, так что мама Мария, побывавшая в их комнатенке с ознакомительными целями, утверждала, будто на той жилплощади молекулы саркомы легких, видимые невооруженным глазом, в несметном количестве плавают прямо в воздухе. Ну, мать же, а всем матерям присуща склонность к подобного рода аллегориям.
Конечно, Мария с Михаилом втайне очень рассчитывали, что сын охотку сорвет да и займется поиском истинной, достойной его судьбы. Ведь где-то же приуготовлена каждому такая. А потому всеми правдами-неправдами оттягивали выплату действительно предназначавшегося сыну стартового капитала. Квартиру, машину, дачу, работу, чтоб ни черта не делать и кучу денег огребать, они, в отличие от некоторых соотечественников, обеспечить сыну, понятно, не могли, но все же сумму, притом в долларах, скопили очень приличную по меркам хронически советского человека.
Однако бесконечно врать да изворачиваться такому человеку тем более невмоготу. Невыносимо раз за разом, обмирая от стыда и пряча глаза, говорить сыночку про то, что срок срочного вклада еще не подошел и жалко терять солидные проценты, хотя это было чистой правдой; про временное отсутствие средств в банке, что было чистейшим враньем; про ожидаемый со дня на день резкий скачок курса инвалюты, что действительно случилось и было названо словом “дефолт”, однако несколькими годами позже, когда долларов уже и в помине не было. Ни на руках, ни на счетах…
Так что довольно скоро предки раскошелились. Но еще лелеяли надежду, что сын одумается, когда промотает со своей хищницей все до копейки. Черт уж с ними, с деньгами-то, “не жили богато — не стоит начинать”. И сперва вроде бы события именно в этом направлении развивались — сняли сын с сожительницей двухкомнатную квартиру с газом и горячей водой, уж про остальное не говоря, девчонку прибарахлили по стандарту, установленному ее одноклассницами, сама Натаха — так эту профуру звали — разоделась принцессой и работу в ларьке бросила. Действительно, если такая шуба и сапоги такие во сне не снились твоей работодательнице, то как тебе сохранять неизменное, но осточертевшее почтение к ней?
А вот у Гени новых носильных вещей мама Мария не заприметила. Хотя они от пристрастного взгляда уж никак бы не ускользнули. И первый раз, во время очередной плановой инспекции, с “врио” невесткой поцапалась. Только дома потом благодаря валокордину да молчаливому Мишкиному поглаживанию по голове насилу отошла. И больше — никаких инспекций, себе дороже. Та, соответственно, тоже — ни ногой к “врио” свекровке.
Но сын продолжал часто к родителям забегать. Он наконец устроился на работу, правда, не в ДРСУ, где вакансий не нашлось, а водителем “бычка”. Правами-то еще в колледже обзавелся — какой же дорожник без прав. Собственно, сын заезжал каждый божий день, а не забегал. На обед. Якобы в связи с местоположением базы, на которой он вкалывал, ему удобней обедать у родителей. Хотя, вообще-то, какая разница, если — на машине. Да и весь город из конца в конец промахнуть — пять минут.
Но сыну родному кто отказывает. Наоборот — самое свеженькое, самое вкусненькое. Да и мать, опять же, не столь обостренно чувствует второстепенность, в лучшем случае, своей должности.
Конечно, внушали сыночку и так, и сяк. Обрабатывали. “Окучивали”, как говорится. И Мишка жене неизменно поддакивал. Причем, не потому, что полагается всегда с женой, так сказать, — единым фронтом, а по глубокому внутреннему убеждению. Хотя столько всяких книжек прочитал, в том числе и про любовь, что во всем без исключения сомневался уже, как бы автоматически. Но близко коснулось самого, так куда только рефлексия вся подевалась — собственноручно бы придушил волчицу ту позорную.
Но сын в ответ — одно и то же: “Люблю, люблю, люблю, люблю, люблю…” Как его дядюшка некогда на суде. Правда, дядюшка, наоборот, изо всех сил отбивался от попыток склонить его к сомнительному сожительству, а Женька что есть мочи избранницу свою выгораживал, убеждал родителей присмотреться к ней повнимательней, тогда, мол, отношения сами собой наладятся, уверял, что порочная пятиклассница любит его, как родного отца, и он тоже в ней души не чает, делился явно сомнительными прожектами о некоем щедром кредите в некоем щедром — не то что мамин — ипотечном банке, на который они приобретут шикарную квартиру в областном центре. О том же, как будет кредит погашаться, нес совсем уж несусветную, по крайней мере, для специалиста по дорожным механизмам, чушь.
Мишка еще интересовался у сына насчет продолжения их колобовского рода, как-никак Женька — единственная надежда такого сорта, и сын даже с большим энтузиазмом, чем “утопию про ипотеку”, рассказывал не об одном, а целых двух запланированных продолжателях. Дескать, уже, на основе изучения их с Наташей генеалогических древ, анализов крови и посредством мощного компьютера, вычислен, за сумасшедшую плату и с точностью плюс-минус единица, день, наиболее подходящий для зачатия. Так что — вот-вот…
Но молва, извечно являющаяся в захолустном городке самым достоверным средством массовой информации — желтоватым, конечно, — доносила до Марии и Мишки нечто иное: Натаха в шикарной шубе и таких же сапогах, пока Женька на работе, а дочка в школе, то и дело садится в навороченные иномарки, не стесняется водить мужичье кавказской национальности домой, то есть гуляет по-черному; а за квартиру несколько месяцев не плачено, и сквозь дверь квартиры, помимо, само собой, табачного смрада, постоянно доносится лишь одной-единственной еды запах — жаренной на сале картошки. Ибо только за картошку и сало можно деньги не платить — Женькины родители снабжают бесплатно и ненормированно.
А потом Натаха вдруг исчезла. И эту новость Мишка с Марией узнали непосредственно от сына. Сын, прямо скажем, рыдал у мамы на груди, а она гладила его по прическе и приговаривала: “Ну, Геня, ну, Генечка, сыночек, ну, не убивайся ты так, все к лучшему, все пройдет, как дурной сон, ты еще встретишь…”
Отец же не утерпел и спросил о том, что его больше прочего интересовало. Спросил, по правде сказать, не без невольного ехидства, поскольку ситуация была достаточно банальной и прозрачной: “А близнецов-то хоть зачать успели, наследников-то? Или же она вместе с ними от тебя свалила?”
Вместо ответа Женька разревелся с новой силой, мать с новым приливом нежности принялась его утешать, делая отцу недвусмысленные, исполненные крайнего негодования знаки. Мол, у парня — и так, а ты — еще. Соль, понимаешь, на раны…
Женька с квартиры съехал, задолженность, естественно, родители погасили, на работу он ходить перестал, с горя в запой ударился, хотя — уж отец-то видел это более чем отчетливо — запой был не настоящий, а вымученный, чтобы разбитому сердцу еще пуще все соболезновали, тогда как до настоящего запойного алкоголизма парню, слава богу, было пока далеко.
А потом, украв у родителей деньги, какие только в доме нашлись, Евгений отправился на поиски своей сбежавшей возлюбленной. Ладно, хоть записку оставил. Родители чуть было на поиски не бросились, но рассудительная дочь Татьяна их вовремя остановила. Мол, дайте же ему наконец повзрослеть. Мол, жизни учиться, это ведь как плавать учиться. Мол, сами виноваты, что вырастили нас идеалистами, к такой жизни совершенно не подготовленными. “Мне, — это уже Татьяна про себя говорила, — чисто случайно повезло, что идеалы хотя б чуть-чуть с реальностью совпали, Женьке пока не повезло — пока не совпали. Однако, — выразила уверенность весьма взрослая уже дочь и сестра, — уверена — не пропадет братик. Закалится зато…”
Вряд ли уверенность всеми уважаемой дочери передалась бы родителям в достаточной степени, если бы Татьяна главный свой аргумент напоследок не припасла: “Да не дергайтесь вы, говорю же! Имею достоверную информацию: Женькину чувырлу ее черножопик где-то между Челябой и Казахстаном бросил, и теперь она раны зализывает в своей деревне Чудиловой, свою родню теперь обжирает, хотя за это, правда, не поручусь, родня ее там не больно-то жалует. И Женька рванул туда… А вы — не вздумайте даже! Я буду вас в курсе событий держать — у нас на работе одна баба оттуда родом, каждую неделю мотается, будет нашим бесплатным агентом…”
Родители смогли суровый приказ дочери исполнить, сумели довольно продолжительное время не дергаться, и сын скоро опять в родном доме нарисовался. Правда, не надолго. Сказал, что работу нашел в одном крупном фермерском хозяйстве почти по специальности, что там они с Наташей будут строить совсем новую жизнь, что жилищной проблемы там никакой нет, абсолютно ничьих изб, не хуже дяди-Аркашиной, навалом, что, самое главное, Наталья на третьем месяце уже. Не уточнил только, пара спланированных посредством мощного компьютера “колобков” в процессе вызревания плода образуется или совсем постороннему маленькому “черножопику” Женька намеревается законным отцом стать. И у Мишки язык на сей раз не повернулся задать сыну наводящий вопрос, хотя чесался.
И, в который уже раз забегая вперед, скажем, что где-то через год непутевая Натаха помрет в мучениях от рака шейки матки — наверное, многочисленные аборты аукнутся ей, но, может, просто судьба, однако вернется Женька не один, Натальины родичи полугодовалого малыша отдадут ему. И будет малыш вроде славянской внешности — ну, копия мамки, — будет именоваться Константином, а Колобов он по крови или не Колобов, этого доподлинно уж не узнает никто никогда. Впрочем, на Руси это никакая не редкость, у нас даже государи императоры Романовы, уж про императриц не говоря, всегда были более чем сомнительных кровей, а и то триста лет правили. Хотя, может быть, они до сих пор бы правили, кабы не такие кровя.
Женька, в конце концов, более-менее терпимо свою личную судьбу устроит и станет абсолютно несомненным — насколько оно вообще возможно — отцом девочки, единственного же, какого ни есть, “продолжателя рода” выпестуют Мария с Михаилом, успеют еще. А зато гарантированный смысл жизни будет им обеспечен до самого конца. Большое, между прочим, дело для того, кто совсем без всякого смысла — не привык, и с непривычки может даже руки на себя наложить. Да, собственно, почти всегда благополучное с виду старичье именно по этой причине добровольно из жизни уходит. Ведь кто бы как бы ни возражал, а сдается, что все-таки оно немного маразматично — на старости лет болтаться по свету в шортах, панаме и сланцах на босу ногу, поминутно фоткаясь посредством фотоаппарата-мыльницы на фоне всевозможной культурно-исторической да природно-экзотической херни. Хотя, с другой стороны, может быть, пожалуй…
И что бы Колобовы только делали — старые ведь уже — без дочери такой, неспроста, хотя и в нарушение обычая, названной именем здравствующей пока, слава богу, тетки Татьяны, самой авторитетной в родне, естественно и непринужденно после смерти родителей присвоившей себе права и обязанности патриарха. Забавно, как она, старенькая уже весьма, во время совсем теперь редких и малолюдных застолий возмущенно вскрикивала слабеньким голоском, если кто-нибудь, забывшись, вдруг вознамеривался произнести первый тост: “Эй-эй, ты чего это — вперед батьки?!”…
Разумеется, повидавшую виды Мишкину “жигу” дочка давным-давно в целости и исправности родителю вернула. Совсем недолго и эксплуатировала ее и при первой же возможности купила собственную машинку “Оку”.
Впрочем, Таня давно уже не моталась каждый день на работу и обратно аж за тридцать километров, ибо не зря же Мишка с ее детенышами столь безропотно нянчился, дочь и зять за эти годы самоотверженного, без преувеличения, труда и подобающей рачительности крепко встали на ноги, хотя их явственная “старорусскость” не делась никуда. То есть ни коммерсантами, ни, тьфу, бизнесменами они не стали. Леонид, правда, считался индивидуальным предпринимателем, но у него всего лишь свой далеко не новый “КамАЗ” со временем в собственности образовался, в котором он, как и прежде, порой почти что жил, а Таня все в том же, теперь уже коммерческом банке, так и служила. Притом, судя по всему, неплохо она служила, поскольку бесчисленные сокращения ее не коснулись, более того, вынесли, похоже, на некий уровень, где пошлые, лихорадящие учреждение чистки уже не применяются. Хотя, разумеется, и этот уровень избытком социальных гарантий больше не будет страдать никогда, он, прежде чем избавиться от человека совсем, непременно вымотает ему душу до предела, чтобы обоим расставаться легче было…
Ну, конечно, купили они квартиру в большом городе. Правда, расплачиваться за нее еще лет двадцать, если ничего непредвиденного не произойдет. А если произойдет, так уже не будет — тьфу, тьфу, тьфу — смертельным. Ибо в городскую квартиру столько вложено, что можно, коли потребуется, с нею расстаться, вернуться в родной городок и, не влезая больше в долги, приобрести жилье, которое даже лучше будет. Тем более что поближе к театрам, выставочным залам, фитнес-центрам, боулингам да казино Таня с Леней никогда всерьез и не стремились, хотя, разумеется, время от времени под влияние той или иной моды неопасно подпадали. Пока совсем не повзрослели годам к сорока… Боже, как бежит время Твое — и банальней этой фразы нет ничего, и ничто душу так не царапает, как она!..
Мария Сергеевна, несмотря на свое всего лишь среднее, продержалась в банке аж до шестидесяти. Причем исключительно благодаря немыслимой для молодых конкуренток преданности учреждению и продолжаемому повседневному самосовершенствованию в стремительно меняющемся банковском деле. Она, уже будучи пенсионеркой, умудрилась освоить в пределах служебной надобности компьютер, и даже муж Михаил в полной мере не знал, каких слез, какого отчаяния и какой ненависти к умной машине в частности и техническому прогрессу вообще это стоило. А еще Мария Сергеевна постоянно выписывала несколько газет (чего давно никто не делает), в которых публиковались очередные нормативные акты суетливого нашего государства. И штудировала их, как честолюбивый курсант-первогодок штудирует воинские уставы, чтобы потом непринужденно якобы консультировать не только клиентов и молодых, но чрезвычайно ленивых коллег-конкуренток, а также юристконсульта банка и даже директора самого. Впрочем, почему “даже”, если нынешние директора нередко еще менее сведущи, чем их широкого профиля предшественники, в каком-либо конкретном производственно-технологическом процессе, кроме административных многоходовок.
И все же ушла. Гордая Мария Сергеевна не пожелала дожидаться, пока искренне уважающий ее менеджер вынужден будет, мучительно краснея, сказать, что ему невыносимо видеть ее страдания, или другие, но в этом же духе слова произнесет, и ушла существенно раньше, чем ситуация вызрела. Благодаря чему заработала вторые за последние пять лет пышные, теперь уже бесповоротные проводы на заслуженный отдых, что немыслимая редкость и роскошь не только по нынешним временам.
А тут как раз и Мишка пенсионный рубеж одолел. Хотя, разумеется, никому даже в голову не пришло устраивать по этому поводу какие-либо церемониалы, и все бы вышло уныло, серо да буднично, если б сам именинник не расстарался поставить мужикам литру да потом еще литру. После чего еще, злющий, взъерошенный и отвратительно трезвый, не отказал себе в удовольствии сообщить нечуткому, как минимум, руководству об остальных его, руководства, недостатках. Так-то, если б не сообщал, его бы еще поработать оставили, но он работать больше там не хотел, натура его мятежная уже давненько требовала очередных перемен в жизни. Да просто захотелось некоторое время вместе с женой полным государственным иждивением понаслаждаться, оценить — как оно, вообще-то, лично убедиться что, вообще-то, оно вполне хреново, а уж потом — куда-нибудь за сколько-нибудь снова…
Да просто дембельнуться, как когда-то, давным-давно, захотелось!
Кроме того, в саду накопилось много работы, которую можно было бы еще сколь угодно долгое время на потом откладывать, если б не укоризненные взгляды соседей, страшащихся распространения сорняков пуще эпидемии бубонной чумы и в подавляющем большинстве навсегда окуклившихся в своем качестве пенсионеров, у которых на участках не только единого сорнячка не сыщешь — хрен ли им больше делать-то — но которые даже землю плодородную лесную полагали вполне естественным на автобусе в заплечных котомках возить. И ведь столь помногу умудрялись некоторые навозить, что в сравнении с этой добровольной каторгой копка врукопашную Беломорканала — детская игра в песочнице.
Ну, и в первое же лето Мария с Михаилом показали этим пенькам замшелым, на что они способны, когда их допекут. Особо, конечно, отличился Мишка, потому что, наведя вместе с Марией общий идеальный порядок на участке, он, разумеется, не стал, как последний маразматик, уподобляться средневековому китайскому крестьянину, у которого делянка измерялась в экзотических “му”, а “му” — оно и есть “му”, и построил в саду красивейшую да высоко вознесенную голубятню. Какую в детстве себе позволить не мог. И голубями ее заселил самыми-самыми, каких только удалось на птичьем рынке достать.
Нет, конечно, живность в коллективных садах никакая не редкость. Многие кроликов разводят, курей ради яиц держат, некоторые поросят откармливают, а в отдельных случаях и дойную корову заводят. Но чтобы бесполезных голубей!..
И вышла у Мишки голубиная стая, может быть, самая роскошная в области. Ибо голубятня, вообще-то, нынче почти исчезнувшая роскошь. И к Мишке даже телевизионщики из большого города приезжали, которым он битый час под завистливыми взглядами соседей “садистов” все показывал и объяснял.
Но, когда в обещанный час телик врубил, обомлел. Там сперва какой-то жирный хряк свой уютный ресторанчик показывал, заманивал зажравшегося клиента-хряка совершенно новыми в городе кулинарными изысками, а главным фирменным блюдом у этого хряка было — да тут хоть кто обомлеет — жаркое из голубя!
Мишку же со своими турманами да дутышами только после к хряку пристегнули. И будто бы не голубятня у Михаила, а ферма. И будто бы он голубков “откармливает”. И даже будто бы особую мясную породу намерен вывести. И будто бы он — поставщик хряка позорного.
Вот поликовали завистливые соседи по саду, вот поприкалывались над Михаилом! И он сгоряча хотел больше носа в сад не показывать. Однако неделю-другую выдержал и снова приехал. Голубей — в машину, да на птичий рынок. По бросовой цене за день всех, чуть не плача по каждому, распродал. А на следующий день голубятню до основания порушил.
Конечно, наглых телебарыг надо было по судам затаскать. Ведь мало того, что оболгали порядочного человека, так еще скрытую, а, в сущности, неприкрытую рекламу под видом хорошей новости протащили. Но какой из Мишки сутяжник — это ведь не начальству правду-матку в глаза резать, когда уже нечего терять, тут иной запас выносливости нужен — марафонский. Про деньги не говоря…
А прошло лето, и вдруг к обоюдному изумлению выяснилось, что Мишка с Марией Сергеевной — сущие голубки при взгляде со стороны — довольно плохо друг дружку в больших дозах переносят. Нет, если одиночество вдвоем скрашено некоей общей работой-заботой, то — нормально. Если дети-внуки постоянно своими претензиями обременяют — просто замечательно. Однако если погода паршивая, в саду делать нечего, Константин Евгеньевич, уже школьник, целыми днями в школе или у приятелей пропадает, или, изредка, к отцу родному на весь день убежал, а “эти заразы совсем отца с матерью да деда с бабкой забыли”, так порой просто тошно друг на друга глядеть. Ибо: какими были — какими стали. Конечно, Мишка может лежать на своей “мужской половине” — так он с некоторых пор начал самую маленькую комнату в квартире именовать — да книжечку почитывать, а Мария Сергеевна способна до десятка разных кин за день просмотреть. Но тут вдруг Мишке книжечки наскучили, глаза стали уставать быстрее, чем раньше уставали, очки нужно было заменить на более сильные, однако нормальные очки теперь стоят — ого, а Марии Сергеевне кина почему-то никак не наскучивали и не наскучивали, что стало Мишку день ото дня все пуще и пуще раздражать.
Нет, разумеется, некоторые трудности в общении у них и прежде случались иногда. Если Мишка, к примеру, что-нибудь где-нибудь заковыристое вычитает да собственными прихотливыми размышлениями разукрасит, и засвербит ему с женой поделиться. А у той в данный момент мыслительный аппарат, наоборот, грубой прозой повседневного быта перегружен либо тактическими соображениями на ближайший рабочий день.
И разговор, мягко говоря, не получался. Но ведь не каждый день у Мишки свербило, а порой, посвербив, к вечеру отпускало, Мария с работы придет — а у него уж потребности в диспуте нет. И два часа непрерывного телевидения в соседней комнате он стойко переносил, ибо за долгую жизнь смирился и привык, что “телевизер” для жены — авторитет почти незыблемый, а муж со своими вечными закидонами — более чем сомнительный. С “телевизером”, как и с начальством, не поспоришь, с детьми взрослыми не хочется, а Мишка — единственная такого рода “отдушина”. В связи с чем он даже сказал как-то: “Ты всю жизнь изменяешь мне с “телевизером”, и лишь поэтому не изменяешь с другими”. Но и это прозвучало тогда почти невинной шуткой, каких у него всегда наготове штуки две-три.
А тут начал, как говорится, прискребаться. Заявления делать. Идет, например, в туалет по малой нужде, перед телевизором на минуту остановится, приглядится и: “Да выключи ты этот ящик хоть на минутку — весь день в доме гангстеры, менты, потаскухи всех сортов, придурки разные, ведь совершенно посторонние люди!”
Она выключит, но сразу насупится, нахохлится, обидится, следовательно. И самому Мишке делается от этого сразу кисло.
Но на другой день — опять. По нужде идет, а там — очередная реклама. Например: “А давайте тоже на юг махнем!” — это одна молоденькая актрисуля, вся в белом, другим точно таким же говорит. Другая же ей с возмущением якобы отвечает: “Кто ж нас отпустит, мы же зубы!”
И у Мишки сразу — неотложная забота: “Вот и наша Валерка, внученька дорогая, на артистку поступать хочет. Не приведи бог, поступит, выучится и будет играть роль коренного зуба в идиотской пьеске про “Blend-a-med”, позорища все не оберемся, в проститутки — и то не так…”
А Мария, конечно, сразу — яростно спорить. Хотя, вообще-то, и сама далеко не в восторге от внезапно пробудившегося внучкиного призвания, у самой вся душа изболелась.
А дальше — больше. Уже иной раз зайдет кто-нибудь из родни, а они не разговаривают. Неслыханное дело, да и просто — срамота. И Мишка сделал вывод. Как подобает настоящему мужику в критической ситуации.
— Пойду на работу устраиваться. Тут в одном месте охранник требуется. И могут пенсионера взять. И даже, но тут, скорей всего, вранье, обещают неплохое жалованье.
— А я ни на какую работу не хочу. Хоть режь меня.
— Вполне понимаю. Тебе и не надо хотеть. Ты всю жизнь — уважаемый человек, шишка, можно сказать, тебе — в уборщицы или тот же ларек — себя не уважать. А мне — хоть куда. “Везде дорога”, как молодому. Сдохну — тоже все скажут: “Туда и дорога!”
— Ну, тут ты, Мишка, врешь — не думаешь ведь так!
— Твоя правда — не думаю…
И устроился! И работа оказалась по всем статьям козырная: сутки — через трое, начальство — в большом городе, деньги хорошие — не каждый работяга столько имеет! И сразу Мишка бесповоротно решил: “Все, если не прогонят, погибну на боевом посту. Не завтра, само собой, а лет через …надцать, в своей охранницкой постели. А чтобы не выгнали, уши прижму — тише воды, ниже травы сделаюсь, начальству в глаза преданно буду глядеть и каблуками молодцевато щелкать, ибо “таперича — не то, что давеча”. Уж больно тошно — на одну-то пенсию да львиную долю времени с “баушкой” наедине”…
А в это время и Аркадий Федорович тоже пенсию, пропорциональную его личному вкладу в экономику загнивавшего коммунизма, давно получал. Скудную, однако, если ее помножить да поделить на все соответствующие коэффициенты, вряд ли существенно уступающую тому итээровскому минимуму, на какой Аркашка всю предыдущую жизнь “ни в чем себе не отказывал”.
Конечно, он, как и большинство пенсионеров, постоянно ныл и на антинародную власть ворчал, хотя, по обыкновению, не громко и только в окружении надежных родных людей, но в целом, при его привычно скромных запросах, на жизнь вполне хватало, ибо курил он всегда самое дешевое курево, еду покупал самую безрадостную, правда, хотя в больницу без крайней нужды не ходил, на таблетки тратился все больше. А еще Аркадий Федорович, как подобает порядочному старику, каждый месяц некоторую сумму в банк относил — на смерть.
И тут вдруг у Мишки, которому Аркадий Федорович опять сильно завидовал, открылась на службе вакансия. Охранник один во время дежурства копыта откинул.
Мишка сразу к Аркашке: “Пойдешь?” И тот: “Еще спрашиваешь!” Тут же братья на “жигу” Мишкину пали и — к начальству. И Мишка, чего Аркашка сроду за ним не замечал, — мелким бесом: мол, братан, мол, голову на отсечение даю, мол, безупречная трудовая биография, мол, средне-техническое и все такое. И Аркашку на хлебное место тут же взяли. Словно бы Мишкино ручательство впрямь чего-то стоило. Эта мысль, пожалуй, несколько зацепила самолюбие бывшего итээровца, но он, разумеется, оставил ее при себе.
Так и стали они впервые в жизни “напарниками”. Именно “напарниками”, потому что охранный наряд поста из двух человек, согласно правилу, состоял, хотя, в сущности, тут и одному делать нечего — ценностей под охраной почти никаких, пес “московский сторожевой” Джека одними своими габаритами да внушительным басом не только всех потенциальных похитителей железного лома загодя распугивает — никто ж не знает, что нравом он сущий телок — но и смирных наркоманов, надеющихся без помех наширяться в закутке у высокого забора, шугает лучше всякого престарелого караульщика с “черемухой” и резиновой палкой.
То есть стали братья в тесноватой для двоих железной коробке сутки через трое сосуществовать, чего не делали уже, страшно сказать, сколько лет. И пришлось им долгие разговоры на разные темы вести, но больше почему-то про жизнь. Тогда как именно про жизнь, пожалуй, не стоило б им особо распространяться. Поскольку взгляды братьев на одни и те же предметы различались, как “плюс” и “минус” в электричестве.
Вот как примерно проходила их боевая вахта.
Утром Аркашка, живший неподалеку, приходил раненько и скрупулезно принимал пост. “Имущество и документацию поста согласно описи”, — так полагалось изо дня в день по два раза писать в амбарной книге, именуемой за что-то “оперативным журналом”.
Мишка же прикатывал на машине к восьми ноль-ноль, а то и минут на пять запаздывал. И ни во что не вникал, ни к чему не присматривался. Так что если бы вдруг в предыдущую смену пропал с территории большой автокран, то Мишка запросто мог не заметить пропажи. На то он Мишка-разгильдяй, которого бы без братовой дотошности под монастырь запросто однажды подвели. Так что еще не известно, кто кого с этой работой облагодетельствовал.
Но и дальше все происходило в том же духе. Аркашка что есть мочи “бдил”, а Мишка день-деньской валялся на коечке — либо читал свежую библиотечную “Литературку”, либо просто дрых. Или, как он сам выражался, “размышлял с закрытыми глазами”. Размышляет, размышляет да как захрапит.
А то принимался по телефону названивать домой да многочисленным приятелям насчет рыбалки да иного прочего. Разумеется, немало звонили и ему. Правда, еще по ошибке — телефонные номера похожими оказались — часто спрашивали: “Такси?”, на что в ответ Мишка, задорно рявкнув: “Соси!”, швырял трубку, получив, однако, даже от ошибочного звонка дополнительный заряд бодрости и в очередной раз ужаснув пугливого братика — а ну, как оскорбленный абонент примчится сатисфакции требовать?!
Аркашке же никто-никто не звонил. Если не считать Марию, которая изредка к аппарату из вежливости звала, про здоровье спрашивала, которое ей, само собой, до лампочки.
Ну, а что до начальства, так от него ждать телефонного звонка — чему братья умилялись на редкость дружно — вообще не приходилось. Потому что расходов на междугородную связь, по-видимому, не предусматривала бухгалтерия охранной конторы…
Аркашка если и позволял себе малость расслабиться, то исключительно сидя. При этом он, к чтению совершенно неспособный, любил послушать радио “Эхо Москвы”. Тогда как Мишка с некоторых пор абсолютно никаких песнопений на дух не выносил. Хотя сам по-прежнему любил незатейливому вокалу предаваться. Но мог и не предаваться, если это кому-либо мешало. Мог сколь угодно долго в полной тишине жить.
Брат же, напротив, тишину ненавидел. Дома у него сутками не выключался телевизор, на службе, если Мишка не орал, он бы радио точно так же без конца гонял. Но Мишка время от времени с кровати вскакивал: “Да заткни ты их, в конце концов, достали!”
На что брат, как ему представлялось, резонно пытался возражать: “Ты читаешь или дрыхнешь, я ж не возникаю. Каждому — свое…”
“Хрен тебе! — в ярости оглашал иные резоны Михаил. — Если я читаю или дрыхну, то тебе от этого не жарко и не холодно. Меня будто и вовсе нет. А от твоей дебильной попсы я уже просто стреляюсь!”
И приходилось Аркадию, при отсутствии убедительных контраргументов, приемник на некоторое время выключать. Чтобы потом, когда Мишка малость отвлечется чем-нибудь, включить снова. Сперва потихоньку, а после погромче. Однако пока радио молчало, включался сам Аркашка, ибо, пытаясь, по примеру Мишки, тоже размышлять, делать это молча никак не мог. И снова Мишку, глядя в окно, изводить начинал: “Как долго не светает — уже девять часов, а машины все еще с фарами…” Или: “Вчера две свиные ноги купил всего-то на тридцать семь рублей, а холодца наварил — две недели не сожрать…” Разумеется, он совсем не нарочно доводил дело до очередной стычки, а просто иначе со своими мыслями обращаться не умел.
А потом наступало время обеда, Мишка уезжал обедать домой, Аркашка гоношил какую-нибудь простейшую тюрю без отрыва от своей бдительности. Мишка, надо сказать, возвращался быстро, и рожа его лоснилась, братан же только-только к трапезе вдумчиво приступал.
Но они при этом не особо придерживались незыблемого некогда отцовского правила питаться молча, врезать ложкой по лбу за нарушение этикета давным-давно уж некому было. А коли Аркадий Федорович в данный момент насыщался, то первым нарушал безмолвие уже умиротворенный обедом Михаил.
— До сих пор жрешь, значит?
— Му-гу…
— Жри-жри, наводи тело… А мало тебя отец воспитывал — так и чавкаешь за столом, так и сопишь. Наверное, в заводской столовке в прежнее время — тоже… Отсюда и такая карьера…
— М-м-м!
— Не отвлекайся, не отвлекайся, это я, считай, сам с собою. Как ты давеча… А чего жрешь?
— М-м-м… А тебя Мария кормила чем сегодня?
— Для меня моя горячо любимая Машечка сегодня опять расстаралась, слепила ровно тридцать творожных вареников. Я уж их сам сметанкою хорошенько полил, и они в меня, считай, со свистом влетели.
— Ну, так — где уж нам. Нас баловать некому. Но мы и сами, слава богу, не без рук… М-м-м… Холодец у меня сегодня, свиной! Говорил же…
— Но это — суп какой-то!
— А с чего ты взял, будто холодец должен быть непременно холодным и дрыгающимся?
— Да с того, что все так считают!
— Значит, это моя рацуха.
— “Know how”, что ли?
— Можешь сколько угодно материться, но мне нравится — вполне вкусно. К тому ж сытно и дешево.
— До чего ж ты все-таки дремуч, братуха, “Know how” — это ж по-английски “знаю — как”, каждый день по твоему ящику сто раз говорят!
— Вот-вот, верхушек нахватались, а образования — тю-тю! Зато других, чуть что, дремучими обзываем…
— Тьфу!..
Мишка в сердцах махнул рукой. Встал, якобы еще покурить, сигаретку запалил, потом снова взгляд его упал к брату в тарелку.
— Значит, говоришь, сытно и дешево — горячий холодец?
— А ты не веришь?
— Да нет, этому верю. А как ты его готовишь?
На это Аркашка реагирует живо и пояснения дает с видимым удовольствием:
— Да так же, в принципе, как и Мария твоя. Ноги беру, свиные или говяжьи, над огнем опаляю, если плохо опалены, варю с солью долго — весь день. Потом убираю кости, кладу лаврушку, перчик. Вот и все. Элементарно.
— Ну да, Машечка вроде бы так же. А кожу ты — куда? А мясо вареное добавляешь? Желатин?
— Желатин дополнительный мне ни к чему, как ты сам понимаешь. Мясо — излишество. Да и зубов у меня — не то что у тебя. А кожу — никуда. Ем. Она очень питательная и хорошо жуется, когда поваришь как следует. Попробуй!
— Благодарствуем. Вареными яловыми сапогами не питаемся. Мясо — это вкусно. Хотя уже и не так, как когда-то.
— Вкусно — невкусно… Лишь бы сытно. Да дешево. Тем более что в конечном итоге у всей этой еды, хоть вкусной, хоть не вкусной, одна судьба, — тут Аркадий Федорович, довольный собственной нечаянной, как всегда, шуткой, даже хохотнул слегка.
— То-то и оно, братан, как сказал бы Остап Бендер — ты его по телевизору наверняка видел — только очень скучный человек станет жрать горячий холодец. Ты ужасно скучный человек, брат Аркашка. Ужасно…
— Зато ты у нас веселый.
— Увы, я тоже — не очень. А все ж…
И на этом разговор иссякал, на сей раз не достигнув опасного накала. Однако — не последний же разговор…
Накурившись после обеда, Мишка уже совершенно официально завалился спать. Без каких-либо размышлений. И разрешив Аркашке тихо-тихо включить приемник. Поскольку уж лучше едва слышное монотонное нытье, чем неожиданные и куда более громкие реплики брата относительно самых ничтожных событий за окном балка: ворона прилетела — у Джеки из чеплашки ворует еду; как рано темнеет — уже машины опять с фарами едут…
А то еще Аркашка начинал жаловаться на судьбу.
— Тебе хорошо…
— Мне хорошо.
— А мне плохо.
— Тебе плохо.
— Да ты-то с чего взял, что мне плохо?
— Так ведь сам говоришь.
— Мало ли что я говорю. Ведь ты если подтверждаешь, значит, свое мнение имеешь.
— Ну, имею.
— И на чем оно основывается?
— На многолетних наблюдениях.
— Каких?
— Отстань, Аркашка, дай поспать, я всю жизнь после обеда сплю!..
— Вот-вот, ты всю жизнь продрых. А я в сутки — не больше семи часов. Потому что — у меня заботы.
— Знаю, знаю. Печки топить.
— Нет, печки раньше были. А теперь — кошки, собаки, всех накорми. Снег во дворе убери. Огород…
— На огороде у тебя мы все упираемся, как папы Карлы.
— Но поливаю-то огород я всегда один! Из шланга, а все ж — время. И трудозатраты…
— Аркашка, сука, ты еще пожалуйся, что задницу сам себе подтираешь, рыло по утрам без мыла ополаскиваешь! Ведь все, что ты перечислил, элементарное самообслуживание! Семь часов, видите ли, он всего спит!
— А я вот жив все еще. Хотя никто мне по тридцать вареников на обед не лепит. Никто тем более на “рыгаловки” меня не возит. Все — сам. Ты б, небось, давно спился и сдох под забором на моем месте.
— Я б на твоем месте сто раз женился и хрен бы сдох!
— Ладно тебе с Марией повезло…
— Что значит “повезло”? Жен готовых, чтоб ты знал, как и мужей, наверное, не бывает! Добрую жену для себя нужно своими руками вырастить, сформировать! И самому, конечно же, под ее влиянием стать лучше…
Тут Мишка несколько лукавил, пожалуй. Пожалуй, он сам-то себе в глубине души не очень верил, поскольку ни от одной привычки своей, ни от одной особенности мягкая с виду Машечка не отказалась ни в процессе приработки семейного механизма, ни при последующей его многолетней и, в сущности, безаварийной эксплуатации. Не считая, разумеется, того первоначального налета вульгарности — искусственного, как уже говорилось, — который сдуло первым же легким ветерком совместного с Мишкой жительства.
Чего не скажешь про него, потому что он весьма существенно переменился со времен детства-юности. Хотя, конечно, и кое-что сохранил. Однако все эти тонкости Аркашке, разумеется, знать абсолютно ни к чему…
— И все-таки — повезло, — упорствовал Аркашка, — Мария твоя — ого! Да и дети — слава богу, слова плохого не скажешь, разве что Женька пока… И внуки… А мне — не повезло, так не повезло…
— Благодарствуем за комплимент, конечно… Но, Аркашка, ведь махровый ты себялюб, ты ж исключительно сам себе судьбу выбирал, у тебя ж в доме сто баб перебывало, неужто все до единой тебя недостойными оказались?!
— Вот я и говорю — невезуха…
— Не бывает этого, братишка! Не бывает! Ну, разве можно так трепетно всю жизнь лишь одного себя любить? И дети, раз уж ты первый про них сказал… Ты ведь мог быть отцом, Аркашка! Каким-никаким, но — отцом. Мог. По крайней мере, один раз. И парень, который мог быть тебе сыном — кровным не кровным, дело третье — нормальным мужиком стал: семья у него, работает, дети тож… Твои, если в дебри генетики не лезть, внуки… А ты, я же прекрасно помню, братан, такую позорную истерику в суде закатил!
— Мишка, по самому больному ведь…
— Да нет у тебя ничего “самого больного”, шкура твоя — бегемоту не сносить!
— Ну, спасибо, братик, уважил, открыл глаза…
— Кушай на здоровье, братик. Хотя насчет глаз… Все ты прекрасно знаешь сам, только пытаешься как бы за скобку неприятное это знание вывести. И думаешь, что другие ничего в тебе не понимают. Про других не скажу, а я, извини, тебя насквозь вижу, мы какие-никакие…
— Пойду-ка лучше обход произведу.
— Произведи, хорошее дело. Да подольше производи, если можешь.
— Уж постараюсь…
И опять до драки у них дело не дошло. Хотя общая напряженность отношений еще приметно подросла. Конечно, Мишка казнился и сомневался в своей правоте: скорей всего, не стоило так — жизнь прошла, ничего не исправишь, и правда-матка, по большому счету, на хрен не нужна никому.
Аркашка же не казнился и не сомневался, потому что, на свое счастье, делать этого как-то за долгую жизнь не выучился, он просто тихонько брел по охраняемой территории, походя Джеку, приласкаться намеревавшегося, пнул в подбрюшье, ибо никакая скотина с детства не умиляла его, а только раздражала. Когда больше, когда меньше. Он брел, нянча и лелея в сердце нарастающую день ото дня черную, липкую и тягучую, как битум, обиду. Точнее, злость. И правда-матка у него была своя, хотя спроси — ни за что б он ее вразумительно не сформулировал…
А потом как-то с обеда привез Михаил брату горяченьких пирожков с ливером, которых только что под молочишко умял штук шесть. Не сам проявил заботу — Мария Сергеевна в сумку поклала. Мол, Арканя, небось, не часто кушает свежие пирожки.
А Аркашка, по обыкновению своему, какую-то дрянь опять сосредоточенно поедал. Китайскую лапшу быстрого приготовления, что ли, которую повадился на оптовом рынке целыми коробками закупать. И к пирожкам даже из вежливости ни малейшего интереса не проявил. Даже не взглянул в их сторону.
— У меня, знаешь ведь, зубов почти нет. Сам ешь.
— Какие такие зубы тебе нужны для свежих пирожков?! — Мишка вскипел моментально, но пока еще мог сдерживаться.
— Ты не поймешь. Потому что у тебя — полный рот. А когда мало совсем, то пирожок не годится.
— Так почему ж не вставляешь-то, чего ждешь?
— Известно чего, очереди своей.
— И когда она, по твоим расчетам, подойдет?
— Может, года через два. Если ничего не случится.
— И два года ты собираешься — так?
— А куда деваться…
— Да я тебя завтра же с одним толковым техником сведу! Он, хотя и техник, весь производственный цикл знает — и выдерет, что надо выдрать, и запломбирует, что еще можно запломбировать, и протезы тебе вклеит, гвозди перекусывать будешь, как я! — и Мишка для пущей убедительности даже поклацал безупречными своими мостами.
— А очередь?
— Да плюнь ты на нее!
— Но он же дорого, поди, сдерет, техник твой…
— Ну, ведь не дороже денег! Зато быстро и с гарантией качества. Ты только погляди! — Мишка еще раз поклацал.
— Нет, подожду. Там все же для пенсионеров скидка существенная. Да я уж и притерпелся…
— Аркашка, господи, ну для кого ты копишь эти дурацкие деньги — ведь с собой туда их не заберешь, не конвертируются они в райскую валюту!
— Да не коплю я вовсе, с чего ты взял?
— Кому ты уши трешь! Я ж тебя насквозь вижу!
— Не коплю я! — уперся Аркашка, хотя над тем, как он жмется из-за каждой копейки, уже не только другие охранники прикалывались, но и чуть не весь родной городишко…
А между тем Аркашка и впрямь не знал, для чего он деньги копит. Скорей всего, его захватил сам процесс деньгонакопительства. Не с чего было прежде-то, прежде никогда он таких деньжищ не зашибал. Вот ирония нынешнего времени, когда заработки трудящегося пока еще большинства ничтожны в сравнении с прошлой эпохой!..
Забегая вперед, скажем, что до конца своих дней Аркашка так ни копейки и не истратит из охранницкого жалованья. Будет таскать и таскать их в сбербанк, где их будет пожирать и пожирать ненасытная инфляция. Но Аркашке ж главное, чтоб цифра в сберкнижке росла, а чего и сколько можно купить на эту цифру, он даже и не прикидывал никогда. И он не оставит никакого завещания, родственникам придется самим сей щекотливый вопрос решать, и они, после непродолжительных дебатов, постановят отдать весь Аркашкин капитал последнему из Колобовых, продолжателю рода Костику, который весь его ухнет на подержанную иномарку, которую тотчас вдребезги разобьет, однако сам, благодаря подушке безопасности, отделается лишь испугом…
А если забегать вперед не столь далеко, то нужно еще одну маленькую, но также красноречивую деталь отметить: однажды начальству ЧОПа вздумается застраховать своих холопов от несчастного случая. И надо будет каждому указать: кому, в случае чего, завещается страховая премия. Так Аркашка с этим пустяком измучается до полусмерти и, в конце концов, обозначит в соответствующей графе брата Мишку, уже почти ненавистного…
Однажды братьев-напарников посетило-таки высшее руководство на их боевом посту. Дело было вечером, Мишка как раз не спеша чаек попивал, так что встречать приехавшего на расхристанной “Волге” подполковника запаса — зама по режиму, что ли — пришлось выскакивать Аркашке. Мишка же из-за стола даже не встал.
А подполковник, которого, наверное, слишком рано отставили от казармы, шибко армейский ритуал любил. И требовал его исполнения от престарелых подчиненных. Чтоб докладывали, как воинским уставом предписано, чтоб стояли при этом, “как положено”. Строевым шагом ходить, правда, не заставлял.
И Мишка, про подполковничьи прихоти наслышанный, но лично с ним пока не сталкивавшийся, разумеется, выправку и рвение, о которых в служебной инструкции ни слова не было, демонстрировать не пожелал. Только, слегка обернувшись в сторону зашедшего уже в балок начальника, приветливо, как равному, кивнул и невозмутимо засунул в рот очередную печенинку.
Того чуть кондрашка не хватила. Аркашку, пожалуй, тоже.
— Вста-а-ть!
— С какой стати? Инструкцией не предусмотрено.
— Па-че-му не вышли мне на встречу?
— Один же вышел. Хотя и одного — лишка. Инструкцией не предусмотрено. И никаких докладов тоже не предусмотрено. Приехали проверять — проверяйте, смотрите, вопросы возникли — пожалуйста. А так… Мы ж не нижние чины, мы вообще — невоеннообязанные…
Аркашка стоял позади подполковника ни жив, ни мертв. Подполковник тоже дара речи временно лишился. А потом молча написал в специальной тетрадке про то, что обнаружил на посту черт-те что, и стремительно умчал в своем дребезжащем экипаже.
И Мишка сразу с грустью сообразил, что карьера его, похоже, опять преждевременно заканчивается. Хотя и зарок он себе давал, но, по обыкновению, не выдержал. Горбатого могила исправит…
Разумеется, то же самое сообразил и Аркашка. Поскольку в тетрадке про его личное примерное поведение не было ни слова. И впал в форменное отчаяние.
— Ты!!! Ты… Ты — не брат мне, ты — наглец, каких свет не видел, из-за тебя нас теперь обоих прогонят! Такая служба…
— Умолкни, раб! И заруби себе на носу: наглецов среди рядовых исполнителей вообще не бывает. Они только среди начальства в изобилии водятся. Им, волчарам, видите ли, не достаточно, что ты справляешь службу безупречно. Им еще нужно за те же деньги о тебя ноги вытирать. Но — хрен им! Я старый человек, у меня внуки, я лучше с голоду сдохну, чем буду прогибаться перед каждым г…
— Да кто ты такой, кто ты такой?!
— А кем, по-твоему, надо быть, чтобы человеком себя ощущать?
— Хам — ты!!!
— А ты, Аркашка, просто дерьмо. И вся твоя жизнь — полное дерьмо. И ты настырно учишь меня жить. Но чего ты добился в своей поганой жизни, чтобы других учить, кто тебя любит в этом мире, кому ты на хрен нужен, кретин инженерно-технический?
— Да, может, кто-нибудь и любит…
— Только ты сам.
— …Все — если не выгонят, с тобой больше — ни одной смены. С кем-нибудь поменяюсь. А не выйдет — уволюсь сам. Невмоготу уже.
Однако не выгнали, и не пришлось увольняться Аркашке. Потому что Мишка на следующий день, распуская на рейки украденную с работы доску-сороковку при помощи самодельной циркулярки, отхерачил себе правую клешню. Или — левую?.. Да, точно левую. От зубьев циркулярки всегда левая страдает рука…
Впрочем, не всю клешню отхерачил — три пальца только. Большой с указательным остались, правда, в растопыренном нерабочем состоянии. Мешались только. А вообще, натуральная клешня и вышла…
Как угораздило-то Мишку? Так, наверное, поболе Аркашки переживал. Только не из-за работы, что прогонят, а из-за своей бестактности в отношении брата. Или, может, второй раз в жизни Сам Господь вмешался. Может, на сей раз, наоборот, покарал. За Аркадия Федоровича бедненького.
И больше Мишке охранником работать не позволили. Поскольку — инвалид. Но он все-таки через некоторое время некую работенку опять умудрился сыскать. Зарплата, конечно, меньше, однако государство за инвалидность пенсию немного подняло. Вполне биться можно. Тем более что ты — не один на свете. И несколько, по крайней мере, человек, несмотря ни на что, любят тебя по-настоящему…
А братану нового, вполне безобидного и почитающего начальство напарника прислали. И однажды, находясь на посту, Аркадий Федорович чудной сон увидал. Будто он, даже в детских снах никогда не летавший, вдруг прямо над охраняемым объектом взял и полетел. Глядь — а за спиной крылья! Правда, не из белых перьев, как у ангелов, а ядовито-желтые и вроде бы дерматиновые. Из такого материала в кожгалантерейной артели отца когда-то школьные портфели шили.
Неоткуда ведь было знать Аркашке, что летающие во сне люди предпочитают делать это вообще без всяких крыльев. И парят себе лишь благодаря подъемной силе переполняющего душу восторга.
Но, однако, к чему был этот удивительно приятный сон? Да, пожалуй, что, как почти все и почти всегда в жизни Аркадия Федоровича, — ни к чему.