Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2005
Луиза Петровна Спиридонова — родилась в Свердловской области. Окончила УПИ, там же более двадцати лет проработала преподавателем. Живет в Екатеринбурге.
Ах, как не нравилось ей собственное имя. Эра! Ведь надо же было такое придумать! А сколько на свете простых, милых, нормальных женских имен! Например, Валя — Валентина или Люся — Людмила, Юлия — Юля… Какие все они женственные, мягко звучащие… Но самое красивое, самое замечательное имя — это, конечно, Лена, Елена. Как она завидовала девочкам с этим именем!
Раньше, в детстве, она не думала о своем имени. Все звали ее коротко и просто — Эрка, и никаких вопросов не возникало: мало ли, кого как зовут! Но потом в школе на уроках истории вдруг зазвучало: “такой-то век новой эры”, “такой-то — до новой эры”, и мальчишки стали радостно на нее оглядываться, а девочки сдержанно перешептываться, склонив друг к другу головы, и даже коротко, в кулачок, прыскать. Потом, конечно, все привыкли, но Эра, почувствовав однажды уколы самолюбия, стала придирчива к своему имени. Оно стало казаться ей неестественным, вычурным, а, кроме того, еще и грубым из-за присутствия в нем буквы “р”.
С фамилией дело обстояло еще хуже. Фамилия была — Парфенова. И было в ней что-то до того колхозно-крестьянское, деревенское, до того избяное, посконное, лапотное! И при этом так и лезло на память деревенское слово “паренки” и вспоминалось мужицкое имя Парфен и еще — Аграфена. Не аристократами, видимо, были Эрины предки, во всяком случае, мать ее точно была из деревни. Сочетание же фамилии с именем было просто ужасным. С каким-нибудь другим, более простым именем куда бы еще ни шло, но “Эра Парфенова” — это было уж слишком! То же самое, что, скажем, Альфред Галкин или Никифор Рубинштейн… И Эре всегда нужно было делать над собою некоторое усилие и принимать непринужденный вид, когда нужно было назвать себя.
Ей очень нравились фамилии на “-ская”: Лиговская, Трубецкая — это из литературы. Но и в школе у них были две девочки-сестры по фамилии Леснянские. От этих фамилий так и веяло дворянством, аристократизмом, фамильной гордостью и достоинством, поколениями высокородных предков. А где-то Эра слышала совсем уж роскошную фамилию — Скавронская! И еще почему-то ей нравилась фамилия Горчакова. Однако мечты мечтами, а приходилось быть Эрой Парфеновой, и утешаться только тем, что девичья фамилия — не навечно и когда-нибудь она сменится на другую, более благозвучную — на это Эра надеялась твердо.
Все остальное было не лучше. Они с матерью жили в самом центре города, но жили в деревянном деревенском доме, в избе с русской печью, водой из колонки и туалетом-скворечником во дворе. Это был кусочек старого города, целая улочка на берегу городского пруда с бревенчатыми домами, огородами, палисадниками с сиренью, поленницами дров и лавочками возле ворот. Это было даже смешно — жить в деревне посреди большого города!
Город понемногу менялся, строился, рос, а их улочка была как будто всеми забыта и жила своей собственной обособленной жизнью, своими нравами и заботами. Даже шумы городские до нее почти не доносились, только иногда глухо позвякивал трамвай, идущий далеко в стороне по мосту через городской пруд.
А совсем недалеко, но как-то боком, под углом к деревянной улочке, отделенные от нее высокими тополями и большим заросшим пустырем, стояли добротные пятиэтажные дома, розовые, чистенькие, украшенные колоннами и еще какими-то лепными штучками, с широкими окнами и балконами. Эти дома издавна назывались “профессорскими”, и жили в них, как говорила мать, интеллигенция и всякое начальство. Словом, дома были особенные, вызывавшие некоторую робость, любопытство и острое ощущение иного, более высокого и недоступного мира. Казалось, что в этих домах идет какая-то совсем другая, особенная, интересная и непостижимая жизнь. Эрина деревенская улочка и эти дома казались двумя разными мирами, они жили почти рядом, но каждый своей собственной жизнью, чуть настороженно и недоверчиво поглядывая на соседа. С детьми из этих домов Эра училась в одной школе.
Она с детства чутко улавливала разницу между собою и ими, между своей убогой деревенской улочкой и этими холеными “профессорскими” домами. Она внимательно присматривалась к “профессорским” детям. Они ей нравились, в особенности девочки. На первый взгляд они как будто ничем и не отличались от остальных детей: те же форменные платья и передники, те же пионерские галстуки, те же портфели и книжки. Но, приглядевшись внимательнее, можно было заметить, что эти девочки всегда были аккуратными, форма у них всегда была отглаженная, воротнички и манжеты на рукавах всегда беленькие, концы галстуков никогда не бывали скрученными и обтрепанными, а банты в косах мятыми. И лица у них были холеные, румяные, сытые, а руки пухленькие и мягкие, никогда не знававшие “цыпок”, и всегда с остриженными и чистыми ногтями.
Но их превосходство заключалось для Эры в особенности в том, что сами они его совсем как будто бы и не замечали, никогда не зазнавались, никогда не хвастались, так же, как и все, до одури прыгали на переменках через скакалки, носились по двору, играя в “ляпы”, раскрасневшиеся, растрепанные, теряя банты из кос. И все-таки на них всегда приятно было смотреть, не то что на других девочек, резвившихся тут же, но каких-то неуклюжих, худых, на которых то платье, купленное навырост, было слишком длинным, то чулки были перекручены или украшались дырой, а туфли почему-то были обязательно стоптанными. У них и речь, и поведение были проще и вульгарней. Конечно, этих девочек не водили с детства по музыкальным школам, театрам и кружкам, все это на их улочке считалось никому не нужным излишеством и даже просто дурью.
А девочки из “профессорских” были культурнее, приветливее, вежливее, они и разговаривали как-то по-другому, И они запросто обменивались такими словами, как дача, музыкалка, Крым, море, Евпатория… Для Эры эти слова звучали волшебной музыкой.
Эра бывала у этих девочек дома. Светлые чистые комнаты с высокими потолками казались огромными. Все казалось особенным — мебель, вещи, и даже запах в квартире был особенный. Ванная комната, краны с горячей и холодной водой, газовая плита на кухне вызывали восхищение и зависть. Но что особенно всегда поражало Эру, так это пианино, и даже не столько сам инструмент, а то, что такая же, как она, девочка, ее одноклассница, спокойно подходит к нему, небрежно присаживается на стул и начинает быстро, ловко бегать пальцами по клавишам, запросто наигрывая популярные мелодии, подпевая себе, да еще и жалуется: “Ой, как надоела эта музыкалка!”
Самолюбие Эры страдало, она еще острее ощущала второсортность, почти неприличность собственного житья-бытья, но она была человеком гордым, поэтому чувств своих никогда не выказывала, никогда не охала, не ахала и не восхищалась вслух. Она держала себя так, как будто все это было для нее обыкновенным. Она приходила всегда по делу, задерживалась ненадолго, была сдержанна, вежлива и чувствовала, что производит хорошее впечатление.
Но после этих посещений собственный быт казался Эре еще более убогим и примитивным. К себе “профессорских” она никогда не приглашала. Она мучительно стеснялась своего жилища. Но все-таки однажды случилось так, что сразу несколько девочек “из тех” зашли к ней домой. Эра внутренне сжалась. Но девочки вдруг пришли в восторг. Их восхищало все: крутая деревянная лестница, которая вела к входной двери, дрова возле печки, тканые дорожки на полу, вышитые салфетки, герань на окнах… А восхищаться, надо сказать, было чем. При всей скромности обстановки повсюду был безупречный порядок, все сияло чистотой и дышало тем особенным теплом и уютом, который бывает только в деревянных домах, где все, начиная от стен и кончая маленькой салфеточкой на комоде, было сделано, выстругано, вышито, вывязано, выткано живыми человеческими руками со старанием и любовью.
У Эры отлегло от сердца, и она повела девочек в огород, где на маленьких грядках росли лук и морковка, огурцы и капуста. Восторгам девочек не было предела. А когда Эра предложила напоить их чаем, девочки не захотели пить чай, приготовленный на электроплитке, а спросили, нет ли самовара, и Эра достала самовар, и они с азартом разводили его во дворе, а потом пили чай под развесистой черемухой, и девочки говорили, что вот он где, рай, и зачем это они каждый год ездят в этот Крым и что там, спрашивается, хорошего по сравнению с этим вот цветущим двориком и чаепитием из самовара.
Эра была польщена и стала чувствовать себя уверенней. В самом деле, если разобраться, жизнь на их улочке была не так уж и плоха, особенно летом. Да и зимой было неплохо. Зимой катались на санках с берега, расчищали огромный участок замерзшего пруда и катались на коньках, у кого они были, или так, на валенках. К ним приезжали кататься со всего города, и по воскресеньям на пруду было полно народу.
А летом и вовсе было замечательно. Весной во всех палисадниках расцветала черемуха, потом сирень. В каждом дворе висели веревочные качели. По вечерам на лавочках собиралась вся улица и дотемна слышалась веселая возня, разговоры, смех и песни. Летом до одури купались в пруду, загорали, играли в карты в тени веранд и навесов, а вечером у колонки непрерывно лилась вода и босые ноги разносили плещущиеся ведра по дворам, чтобы поливать огороды и палисадники.
Иногда на улочке появлялась чужая шпана, парни с других улиц. Все настораживались. Но всегда в таких случаях откуда-то появлялся Борька Фадеев в неизменной серой кепке и красной рваной майке. Он подходил к парням, степенно здоровался с ними за руку. Они о чем-то разговаривали, сидя на скамеечке, курили. Потом парни поднимались, прощались с Борькой опять за руку и спокойно уходили восвояси. Казалось, Борьку знали все и он знал всех и со всеми мог найти общий язык.
Борька был неписаным лидером улицы. Он был рыцарем, справедливым и снисходительным. Он был арбитром в мальчишечьих спорах, к нему обращались за советами даже взрослые. Его звали помочь починить электроплитку или забор, и именно Борька всегда оказывался тут как тут, если у кого-нибудь вдруг загоралось что-то во дворе или истошно орал пацан, повисший, зацепившись, на заборе. Борьку признавали все, все звали его Борисом, начиная его собственной матерью и кончая самым маленьким пацаненком. Именно Борька задавал тон уличным нравам. На их улице никто и никогда не обижал маленьких. Когда какой-нибудь мальчуган неосмотрительно произносил нехорошее слово, Борька неторопливо протягивал к нему свою длинную руку и нахлобучивал пацану его кепку до самого носа. Борька курил, но это была его личная привилегия. Пацаны боялись при нем даже взять в руки папиросу.
Борька был высокий, гибкий, с большими руками, которые почему-то казались мягкими и нежными. А в глубине зеленоватых Борькиных глаз таился такой ласковый омут, что Эра старалась не смотреть в эти глаза. Вообще-то Эре позволялось больше, чем всем остальным. Она одна могла называть его Борькой, она одна могла снять с него кепку и надеть ее себе на голову. Когда до этой кепки дотронулась другая девочка, Борька резко отбросил ее руку, после чего и Эра стала осторожнее.
Но был один случай, который запомнился Эре навсегда. Дело было уже осенью, под вечер. Было прохладно, и даже чуть накрапывал дождик. На лавочке собралась компания и о чем-то беседовала. Эра подошла и стала слушать. Она была в легком платье, и Борька заметил, что она поеживается от холода (он вообще умел замечать все, не глядя). Он распахнул полу огромного, видимо отцовского, пиджака, накинутого на плечи, и сказал ей: “Давай сюда!” Эра нырнула под пиджак, а он в то же время подвинулся на скамейке, и она очутилась на его месте, сухом и теплом. Борькина рука опустилась ей на плечи и накрыла ее полой. Вначале Эре было неловко, но Борька как ни в чем не бывало продолжал рассказывать, чем отличается немецкий автомат от русского, и никто не только ничего не сказал про них, но как будто бы никто ничего даже и не заметил. Эре было тепло и весело. Никто не обращал на нее никакого внимания. Она поглядывала из-под пиджака на темнеющее небо, на мерцающие кое-где звезды, иногда косилась сбоку на Борьку. Ей было приятно чувствовать его теплый бок и его руку, спокойно лежавшую на ее плече. Сидели долго. Потом Эру позвала мать, и она выскользнула из-под пиджака: “Ну, я пошла…”
Уже лежа в постели, она долго улыбалась в темноту и уснула с ощущением счастья. Однако утром, вспомнив вчерашнее, она сразу нахмурилась и решила, что больше “таких” посиделок быть не должно. Слишком могучим было Борькино притяжение, слишком опасен был зеленый омут Борькиных глаз. Но что такое был Борька? Он был плоть от плоти их убогой улочки, всех этих огородиков и палисадничков, поленниц дров и скамеечек у ворот. Даже их с Эрой матери работали на одной и той же макаронной фабрике. А Эра думала о другой жизни и о других людях. Ее манили культурность и интеллигентность “профессорских” домов, где даже ссорились и спорили (Эре доводилось это наблюдать) совсем по-другому, никого при этом не оскорбляя, не унижая, без бранных слов и истошных криков.
Конечно, отказываться от Борькиных чар, от его ласковости и мужской покровительственности Эре не хотелось, но и играть с Борькой было опасно, и после происшествия на скамеечке Эра стала избегать его. Впрочем, избегать, к счастью, было нетрудно: начались дожди, посиделки закончились и люди, вприпрыжку пробежав улочку, до утра скрывались в своих домах.
Эра старалась трезво оценить все свои девичьи шансы. Много раз она внимательно рассматривала себя в зеркале. Лицо. Вздернутый носик, серые глаза, круглые щеки. Пикантное личико, немножко кукольное, одним словом, “приятная мордашка”. Неплохие волосы, которые Эра умела носить так, чтобы видны были точеная шейка и маленькие хорошенькие ушки. Очень, очень даже неплохо. Что-то в стиле Бриджит Бардо, а это теперь модно.
Фигурой же своей Эра просто могла гордиться. Прямые плечи, хорошая, округлая, не маленькая и не слишком большая грудь, тонкая талия, бедра, стройненькие ножки — все это было прекрасно, и Эре нравилось любоваться своей фигуркой в зеркале. Конечно, у нее не было ни одного приличного платья, кроме школьного форменного, и это ее смущало, но, в конце концов, при такой фигуре черная короткая юбка и простая белая блузка и — все, и она выглядит вполне эффектно. Ни за что на свете она не позволила бы себе пополнеть хотя бы на один килограмм. Свои единственные туфли на каблучках Эра берегла изо всех сил, а уж ходить в них она умела!
Но были две вещи, которые повергали Эру в уныние. Первая — это зубы. Крупные, желтоватые, да еще и широкая щель между верхними резцами. Когда она улыбалась, из зеркала на нее глядело что-то до того кошачье, до того хищное… Нет, улыбаться ей никак было нельзя, тем более хохотать. Это здесь, на скамеечке у ворот, можно было заливаться смехом, ни о чем не думая. Здесь все были свои и к зубам ее пригляделись с детства. Но где-нибудь в другом месте… И Эра, от природы хохотушка, приучала себя быть серьезной, загадочной, улыбаться мило, но так, чтобы при этом ни в коем случае не видны были ее зубы. А если уж все-таки придется расхохотаться, то надо или низко наклонить голову, или закрыть лицо руками, или уж хохотать как-нибудь в сторону. Она безумно завидовала красивым белозубым улыбкам и с сожалением смотрела на тех, кто, не задумываясь, обнажал свой не слишком красивый рот.
И еще была у Эры одна печаль: руки, кисти рук — широкие, грубые, с короткими пальцами и некрасивыми ногтями. По наследству они ей такие достались, что ли, или, может быть, сказалась постоянная работа по дому. С раннего детства вся она лежала на Эре. Эра носила в дом воду, топила печь, драила деревянные полы, стирала, а летом приходилось еще работать в огороде: копать, полоть, поливать, окучивать и много еще чего приходилось делать. Мать всегда была беспощадно требовательна в отношении домашней работы, в детстве нередко поколачивала Эру, и Эра привыкла, чтобы выкроить время для игр, делать все быстро, сноровисто, и к приходу матери с работы все у нее было всегда готово, все сияло чистотой, ужин был сварен, и на ее вопросительное “Мам, я пойду побегаю?” раздраженная, вечно недовольная мать, постоянно готовая жестоко отчитать за малейшее упущение, почти всегда коротко соглашалась: “Иди”.
Эра снова и снова пробовала перед зеркалом, как ей лучше скрывать свои руки и какие жесты, если уж скрыть невозможно, меньше всего демонстрируют их безобразную форму. Выработав для себя раз и навсегда несколько правил, Эра впоследствии никогда не забывалась и неустанно контролировала улыбку на своем лице и положение рук.
Эра шлифовала и свое поведение. Она вполне усвоила, что слово — серебро, а молчание — золото, и приучала себя к сдержанному помалкиванию в разговорах и иногда только вставляла кокетливо-ироничное словцо. Эту манеру разговаривать она переняла у одной из старшеклассниц в школе и стала говорить так же, решив, что это ей идет. Эра старалась образовать себя. Она внимательно прислушивалась к разговорам “профессорских” девочек и усваивала слова, обороты речи и мнения из области музыки, театра и вообще культуры. Она старалась прочитывать книги, о которых говорили и спорили.
В старших классах школы весьма посредственная ученица Эра Парфенова вдруг стала проявлять учебное рвение и особенно в математике, физике и химии, которые давались ей труднее, чем все остальное, и скоро стала твердой хорошисткой.
Приближались выпускные экзамены. Все были в волнении. На переменах девочки собирались в кучки и непрерывно обсуждали, куда идти учиться после школы. Одни собирались поступать в медицинский институт, другие — в педагогический. Эра слушала их молча и удивлялась: и о чем только люди думают? Что “пед”, что “мед” — везде сплошной девишник, парней — раз-два, и обчелся. За кого они замуж-то думают выходить, учась в “педе” и в “меде”? Делают вид, что это их не интересует, что они о замужестве даже и не мечтают, послушать их — можно подумать, что они замуж вообще не собираются. Но Эра была уверена — притворяются, просто не говорят об этом вслух. А самое главное — что потом, после института, после этих “педов” и “медов”? Отправят работать в деревню, в глухомань какую-нибудь, где одни колхозники… Ну, “профессорским”-то бояться нечего, они как-нибудь и здесь, в городе, устроятся, а остальные-то что думают?
Эра вполне прилично сдала выпускные экзамены и, к удивлению многих, поступила в политехнический институт.
Вначале она хотела подать документы на один из “мужских” факультетов — механический или энергетический. Однако осторожность взяла верх: а что, если она не пройдет по конкурсу? И она подала документы на химфак, традиционно считавшийся “девичьим”.
Когда Эра увидела себя в списке зачисленных, ликованию ее не было предела. Она не просто поступила в институт, она перешла в другую категорию людей, в категорию избранных. Она вспомнила, как одна знакомая девочка, которая дважды безуспешно пыталась поступить в вуз, говорила, что студенты ей кажутся какими-то богами. И вот теперь Эра тоже принадлежала к этой категории людей, которые кому-то даже представляются богами. Теперь то, что Эра живет в деревянном доме без удобств, а ее мать — простая работница макаронной фабрики, имеет гораздо меньшее значение. Она — студентка вуза, она почти сравнялась с “профессорскими”, и при встречах с ними она внутренне ликовала и смотрела на них едва ли не свысока.
Студенческая группа, в которую попала Эра, разочаровала ее. До поступления в институт студенты и ей казались людьми совершенно особенными, теперь же оказалось, что ее сокурсники — люди самые что ни на есть обыкновенные, заурядные, по крайней мере, в их группе. Какие уж там боги!
Местных, городских ребят в группе было всего трое — она да еще два парня. Остальные приехали учиться из маленьких городков, поселков, деревень. Народ это был разный. Были парни и девушки, только что окончившие школу, были и люди постарше, уже поработавшие, отслужившие в армии или окончившие техникумы. И на всех на них, в глазах Эры, лежала общая печать провинциальности, деревенскости, сквозивших и в одежде, и в манерах, и в разговорах. Те же, кто был постарше, казались Эре, кроме того, еще и безнадежно старыми. Разница в каких-нибудь пять лет казалась огромной. И все они — и молодые, и те, кто постарше, — были ей неинтересны. Она, городская, чувствовала свое превосходство над ними. Впрочем, нескольких человек она все-таки сразу отметила.
Из женской половины группы она выделила двоих. Римма Сорокина была из тех, кто постарше: до института она окончила техникум. Она была членом партии, характер имела добрый, спокойный и рассудительный и к своим младшим сокурсникам относилась немного по-матерински. В группе к ней сразу стали относиться уважительно, и к ней в дальнейшем всегда прибегали как к самому справедливому арбитру во всяких недоразумениях и спорах.
И еще одна девушка приглянулась Эре. Оля Юдина была девушкой полноватой, рыхлой и казалась старше своих шестнадцати лет. Она, как выяснилось позже, окончила школу в Германии, где служил ее отец, и Эра сразу уловила в ней иной, более высокий уровень культуры и интеллигентности, и ее потянуло к ней так же, как раньше тянуло к девочкам из “профессорских” домов.
Среди мужской половины группы никто не показался Эре особенно интересным. Городские парни ее тоже разочаровали. Один из них, Витя Ершов, был скромным, молчаливым и каким-то заморенным парнем. “Такой же, как я”, — сразу отметила Эра, имея в виду свою деревенскую улочку.
Зато второй парень, Александр Данилов, голубоглазый красавец с темными вьющимися волосами и здоровым цветом лица, сразу обратил на себя внимание всего курса. Однако парень оказался с характером. Избалованный, высокомерный, он, казалось, ни с кем в группе не желал общаться; на занятия приходил со звонком, со звонком же и уходил, а в перерывах его видели исключительно в компании старшекурсников. Говорили, что его отец — директор какого-то института. Вскоре у Данилова начались конфликты со старостой группы из-за пропусков занятий, при этом держался он дерзко и вызывающе. На Эру он обращал ровно столько же внимания, сколько и на других девушек группы, то есть нисколько. По сравнению с ним Эра чувствовала себя жалкой золушкой и отчетливо понимала, что этот парень ей не по зубам.
Все приезжие студенты жили в общежитии, поэтому они очень быстро освоились друг с другом, и казалось, что они знакомы давным-давно. Они держались то все вместе, толпой, то маленькими группками, над чем-то смеялись, шутили, занимали друг другу места в аудиториях и в столовой, обменивались учебниками, переписывали друг у друга конспекты, вместе сидели в читальном зале. Эра, с одной стороны, втайне завидовала их дружности, свойскости и простоте общения, но с другой, считала, что девушке гораздо приличнее быть “домашней”, чем “общежитской”. Гордость не позволяла Эре намеренно заговаривать с сокурсниками или делать какие-то другие попытки сблизиться, и она на какое-то время оказалась в группе в одиночестве, на отшибе. Ей было немного неуютно, но в то же время она чувствовала, что ее отделенность от общей массы ставит ее в особое положение, делает заметной и не может не обратить на себя внимание. Так оно и случилось. Вскоре Эрину сиротливость заметил староста группы Валерий Дубов.
Бравый морячок, отслуживший на флоте, носивший под пиджаком тельняшку, невысокий, широкоплечий и ладный, он деловито и решительно взял на себя командование бывшими школьниками. Взрослого Дубова не обманули Эрины ужимки и претензии на оригинальность. Он сразу понял, что она — нормальная, “своя” девчонка, и взял ее под свое покровительство, помогая ей освоиться в группе. Если на появление Эры в аудитории никто не обращал никакого внимания, то Дубов всякий раз, увидев Эру, энергичным кивком головы приглашал сесть за партой рядом с собой. Он обращался с ней запросто, как будто они сто лет уже были знакомы, и его опека давала Эре приятное ощущение защищенности и уюта. При всей внешней несхожести Дубов чем-то неуловимо напоминал ей Борьку Фадеева, а кроме того, их роднило еще и то, что Борька теперь служил в армии, и именно на флоте. Чуткая Эра улавливала за ласковым вниманием Дубова и кое-что большее. Это ей льстило, но не та это была кандидатура — Дубов, совсем не таким виделся ей герой ее будущего романа, поэтому Эра аккуратно держалась с ним строго дружеского тона, не позволяя себе ни малейшего кокетства, не давая ни единого поощряющего или обнадеживающего намека. Впрочем, пока что ей было и не до романов.
Учеба давалась Эре очень трудно. Изо дня в день шли утомительные учебные занятия. Поточные лекции в огромных аудиториях, где длинные ряды столов под уклон спускались к преподавательской кафедре и черной доске на стене за нею, сменялись практическими групповыми занятиями в небольших аудиториях, затем шли лабораторные работы в поблескивающих химической посудой строгих лабораторных залах. А после всего этого с не пришедшей еще в себя очумелой головой надо было, перекусив как-нибудь в переполненном буфете, приступать к домашним заданиям: чертить, писать, рисовать, вычислять, переводить с английского. И Эра все время не успевала. Пока делала задание по одному предмету, глядь, а уже подходило время сдавать задания по второму предмету, по третьему… Эре все время казалось, что она попала в какой-то бездушный конвейер, который неумолимо и неуклонно движется вперед, и если не поспеть за ним, отстать, то тебя тут же безжалостно выбросит на обочину, и тогда уже догнать его не будет никакой возможности. Она с тревогой вспоминала расхожую фразу о том, что “поступил в институт — еще не студент, вот уцелел после первой сессии, тогда — студент!”. В другом варианте испытательный срок был увеличен, и вторая часть фразы звучала так: “С первого курса не выгнали — тогда студент”. Эра с тревогой думала о предстоящих экзаменах, и само слово “сессия” звучало для нее угрожающе.
Эра старалась изо всех сил. Она не пропускала ни одной лекции, ни одного занятия, усердно писала конспекты, допоздна сидела в читальных и чертежных залах. Свободного времени не было вовсе. Она уезжала из дома с набитой книгами и тетрадями сумкой и рулоном чертежей под мышкой рано утром, к первой лекции, и возвращалась поздно вечером. Мать недоверчиво ворчала:
— Ну, и чего это?.. Будто целый день и учитесь?
— Ну, а ты что думаешь, чем мы там занимаемся? — с обидой отвечала Эра, устало помешивая ложкой разогретый суп.
— А вот я и не знаю — чем…
— Ма-а-ма… Ну, это же институт! Ну, за что нам стипендию-то платят? Чтобы мы дурака валяли?
Мать умолкала. Аргумент был для нее убедительный: Эрина стипендия была для семьи существенным подспорьем.
Несмотря на все свое усердие, на все старания, в первую сессию Эра нахватала троек. Было стыдно, но в то же время она испытывала и облегчение оттого, что все-таки выстояла, все-таки удержалась, сдала экзамены хоть и с тройками, но без двоек, и поэтому стипендия в следующем семестре была ей обеспечена, а это было самым главным. Получить двойку и остаться без стипендии — этого панически боялись все, потому что почти все жили на стипендию, мало кто мог рассчитывать на регулярную помощь из дома и потеря стипендии означала конец учебы, уход из института. Вся сессия поэтому проходила в непрерывной, судорожной, почти круглосуточной зубрежке до изнеможения, до полного отказа всех умственных и физических сил. Учебники, конспекты свои и чужие, шпаргалки — все шло в ход. Потом была нервная тряска перед экзаменом, потом облегченное “Фу-у…”, даже если выходила тройка, и растерянно-радостный блеск в глазах, если вдруг приваливала пятерка.
У тех, кто получал на экзамене двойку, был еще шанс получить стипендию, если успеть пересдать этот “неуд” до окончания сессии. Тот же, кто получал две двойки, был обречен: две двойки пересдать до конца сессии было невозможно. Так и исчезли из группы без следа шесть человек из числа “стареньких”, кто — после первой, кто — после второй сессии, не сумев одолеть даже первого курса. Эра не успела даже запомнить их фамилии.
Первая же сессия показала, что на курсе учатся две светлых головы, два таланта, и одним из них оказался Данилов. “Вредный парень” доказал, что у него есть кое-какие основания для чувства собственного превосходства. Сессию он сдал блестяще. В то время как сокурсники нервно дрожали перед дверью, за которой шел очередной экзамен, Данилов спокойно, уверенно входил в аудиторию, брал первый попавшийся билет, сев за стол, минут пять черкал что-то на листочке бумаги, и когда преподаватель, отпустив очередного студента, окидывал взглядом аудиторию и спрашивал: “Ну, кто следующий?” — и все вдруг утыкались носом в столы и начинали усердно писать, давая понять, что они еще не готовы, Данилов вставал и шел к преподавательскому столу. Разговор с преподавателем обычно был недолгим. Данилов отвечал уверенно, смело, не задумываясь, писал любую формулу, мог даже вступить с преподавателем в короткую дискуссию и вскоре уходил, засовывая в карман куртки зачетную книжку с очередной пятеркой. Сидевшие в аудитории завороженно смотрели на эту сцену, не смея даже и подумать о том, что можно вот так вот легко, “как неча делать” сдавать математику или начертательную геометрию. Мало того, выяснилось, что один экзамен Данилов сдал досрочно (никто из первокурсников даже и не подозревал, что это вообще возможно) и еще до конца сессии уехал куда-то с друзьями кататься на лыжах.
Отношение к Данилову в группе разделилось. У одних к раздражению от его высокомерия добавилась неосознанная зависть, усилившая неприязнь к нему; другие (правда, меньшинство), отдавая должное его блестящему успеху, стали относиться к нему снисходительнее. Среди вторых, как ни странно, оказался Валерий Дубов. Дубов, которому учеба давалась с неимоверным трудом и требовала от него невиданного, титанического упорства и усидчивости, “зауважал” Данилова. До сессии у них постоянно бывали стычки из-за того, что Данилов систематически пропускал занятия, а Дубов, как староста группы, отвечал за посещаемость. Никто, правда, никогда не слышал, что конкретно они говорили друг другу, так как Дубов всегда по-мужски отводил Данилова в сторонку, подальше от посторонних ушей. Видели только невозмутимого Дубова и взъерошенного Данилова, похожего на кота, вдруг увидевшего перед собою собаку. Потом Данилов резко поворачивался и уходил, а Дубов с олимпийским спокойствием задумчиво глядел ему вслед. Теперь же, после сессии, Дубов, подходя к Данилову, первым протягивал ему руку, они о чем-то беседовали вполне дружески, и, в конце концов, между ними, как ни странно, установились почти приятельские отношения. Более того, Дубов перестал отмечать Данилову пропуски занятий в журнале группы, чему резко воспротивилась принципиальная Сорокина.
— Ну, и что? Ну, и что, что отличник? Правила для всех одинаковы. Все обязаны посещать занятия! — наступала она на старосту. Но бесполезное это было дело — давить на Дубова.
— Римма, — лениво увещевал он Сорокину, — вот сдашь сессию на все пятерки, я тебе тоже не буду ставить пропуски. Договорились?
— А я пропустила хоть одно занятие? — кипятилась Сорокина.
— Ну, и молодец… — миролюбиво соглашался Дубов.
Споры эти продолжались до тех пор, пока Данилов не взял в деканате разрешение на свободное посещение занятий. После этого он установил для себя свой собственный, но строгий график. На лекции одних преподавателей он не ходил вовсе, невзирая на то, что курс считался очень важным и сложным. Другие лекции он не пропускал ни при каких обстоятельствах. Даже когда зимой вдруг ударяли тридцатиградусные морозы, а городской транспорт, и без того всегда переполненный, начинал работать с перебоями и студенты, жившие в городе, мерзли на остановках, опаздывали, пропускали занятия и завидовали общежитским, жившим в десяти минутах ходьбы от института, даже и тогда Данилов, в валенках и в толстом свитере с воротом до самых ушей, неизменно и безо всяких опозданий появлялся на интересовавших его лекциях, усаживался поближе к доске, слушал очень внимательно и деловито писал конспект. Были, наконец, и такие курсы, когда Данилов приходил только на отдельные темы. Однако результат всегда был одинаков: все экзамены он сдавал на одни пятерки, получал повышенную стипендию, и было ясно, что впереди у него “красный диплом” и аспирантура. Эре Данилов казался теперь абсолютно недосягаемой личностью.
Постепенно дела с учебой у нее наладились. Второй курс, как и первый, был очень тяжелым. Целыми днями пропадая в институте, Эра думала: “И какой это дурак сказал, что студентам живется весело? Ничего себе веселье! Света белого не видишь”. Трудясь изо всех сил, Эра сдавала одну сессию за другой без блеска, но и без провалов.
Начиная с третьего курса, учиться стало как будто полегче. К этому времени Эра в совершенстве освоила все те маленькие хитрости, которые, экономя время, существенно облегчали студенческую жизнь. Переписать у кого-нибудь отчет по лабораторной работе, взять чей-то готовый расчет и подставить в него свои цифры, скопировать чужой чертеж — эти и другие подобные штучки большим грехом не считались, и к ним прибегали почти все в большей или меньшей степени.
С первого курса очень много времени уходило на черчение. Эра всегда чертила очень старательно, скрупулезно выполняя все те правила черчения, которым их учили, соблюдая толщину линий, каллиграфически выводя каждую буковку, каждую цифру на чертеже. Как-то в чертежном зале, заглянув в чертеж соседа-однокурсника, она про себя ахнула: “Бог ты мой! Ма-амочки! Вот это каракули!” А вслух сказала:
— Вот это да-а! И ты такое сдаешь?
— Сдаю… А чего? — парень флегматично пожал плечами.
— И принимают? — не могла поверить Эра.
— Принимают… А чего, раз я чертить не умею! Я же не чертежником работать буду. Лишь бы все правильно было…
Подумав про себя: “Ну, и дура же я!”, Эра с тех пор стала чертить хуже, небрежнее, преодолевая свою прирожденную аккуратность и тщательность и испытывая некоторую неловкость, когда наступало время предъявлять чертеж преподавателю. Но зато и времени на черчение стало уходить меньше.
Сильно досаждал и иностранный язык. С первого курса на переводы с английского тоже уходила уйма времени. Хотя Эра и садилась за переводы с самого начала семестра, чтобы закончить их, пока не навалятся задания по другим предметам, и, сидя в углу читалки, до позднего вечера усердно шуршала листами толстенного англо-русского технического словаря, она все равно не поспевала. Но и тут тоже выручали свои хитрости. Можно было, например, попытаться сдать преподавателю один и тот же текст дважды, но это было рискованно. Чаще всего обменивались готовыми переводами с ребятами из других групп или даже с других курсов. И не один “хвостист”, особенно в конце семестра, отправлялся “стрелять тысячи” по факультету. Однажды какой-то совсем уж отчаянный зашел на перемене прямо в аудиторию, где занималась Эрина группа и где его никто не знал:
— Слушайте, ребята! Десять тысяч знаков по английскому — во как надо! Горю! У кого есть, а?
Свой подход нашла Эра и к общественным дисциплинам. На семинарских занятиях она “активничала” — поднимала руку, дополняла выступавших, выступала сама, задавала вопросы. И результат не заставил себя ждать. На очередном экзамене преподаватель сказал Эре:
— Н-да… Что-то на билет вы ответили слабовато… Но в семестре вы работали отлично, и я, пожалуй, поставлю вам четверку.
Кроме того, Эра в совершенстве овладела искусством использования шпаргалок. Она всегда заранее знала все о преподавателе, которому предстояло сдавать экзамен: и как он ведет себя на экзамене, и насколько бдительно наблюдает за аудиторией, а, следовательно, можно ли у него списывать, и как он поступает, “застукав” студента со шпаргалкой — ставит двойку и выгоняет или только отнимает шпаргалку. В зависимости от всего этого она проносила с собой на экзамен или весь конспект целиком, или всего лишь маленькую бумажечку, на которой бисерным почерком были записаны только самые трудные и незапоминающиеся формулы, схемы и уравнения. У нее был даже специальный экзаменационный жакет с большими карманами, в каждом из которых могла уместиться целая тетрадка. Во время экзамена Эра, дежуря в коридоре у двери и подглядывая в щелочку, терпеливо выжидала, когда к столу преподавателя пойдет отвечать кто-нибудь с задней парты, чтобы, взяв билет, сесть на его место. Словом, проявляя крайнюю осторожность и никогда не рискуя зря, Эра, прибегавшая к шпаргалкам почти на каждом экзамене, ухитрилась тем не менее ни разу с ними не попасться. И, слушая чужие россказни об историях со шпаргалками, сама она предпочитала на эту тему не распространяться.
Словом, с учебой дела обстояли более или менее благополучно. Со временем наладились и ее отношения с сокурсниками. С первых же дней учебы Эра, тщательно упрятав свое поначалу несколько высокомерное к ним отношение, взяла со всеми ненавязчивый, спокойный и дружелюбный тон, в ее поведении не было ничего такого, за что ее можно было бы упрекнуть, и скоро между нею и остальными студентами группы установились ровные, дружеские отношения. Не сходясь ни с кем особенно близко, она старалась держаться поближе к авторитетной Сорокиной и осторожно, так, чтобы не вызвать неуместных подтруниваний и шуточек, поддерживала чуть более теплые, чуть более доверительные, чем с другими ребятами группы, отношения с Дубовым.
Она по-прежнему симпатизировала Оле Юдиной и внимательно присматривалась к ней, как когда-то она присматривалась к девочкам из “профессорских” домов, замечая и перенимая некоторые ее манеры и поступки. Например, когда они шли куда-нибудь вместе по улице и Оля по обыкновению застревала у каждого ларька или киоска с книгами, то Эра, подавляя желание поторопить ее, делала вид, что ей тоже очень интересно, и тоже начинала просматривать книги. Как-то, взяв в руки “Словарь иностранных слов”, она стала искать в нем слово “мезальянс”, услышанное, кстати сказать, от той же Оли, у которой нет-нет да и проскакивали в разговоре слова, о значении которых Эра не имела ни малейшего понятия. Оля посоветовала ей купить словарь.
— Они редко бывают… Это хорошее издание, их быстро раскупают. Покупай, не пожалеешь…
“Хорошее издание” — это тоже было для Эры ново. Она задумчиво покачивала головой, делая вид, что и сама думает, не купить ли ей словарь, и, в конце концов, купила, хотя стоил он дороговато и денег ей было жалко. Но о покупке она действительно потом не пожалела. Словарь оказался очень полезной штукой.
Но вот где ровным счетом ничего не происходило, так это в Эриной личной жизни. Уже давно она решила для себя, что до окончания института надо непременно выйти замуж. Пока вокруг ходят десятки, сотни парней, пока такой выбор, глупо было бы этим не воспользоваться. Кто его знает, что будет после института и куда потом может занести ее судьба…
В первое время учебы, попав в бесчисленную студенческую толпу, Эра с интересом озиралась вокруг, примечая то здесь, то там, то в читальном зале, то в коридоре, то в фойе института очень привлекательных ребят. Особенно нравился ей один высокий голубоглазый блондин, которого она встречала иногда в буфете главного корпуса института. Нарочно медленно допивая кофе, она незаметно наблюдала за ним. Она даже вздыхать начала по нему тайком. Но очень скоро, поразмыслив, рассудительная Эра решила, что все это — ерунда, романтика. Мало ли что нравится… А дальше что? Неизвестно даже, с какого он факультета. Да и кем еще он может оказаться при ближайшем рассмотрении. И девчонки, небось, вьются вокруг него тучами… И Эра благоразумно решила, что чем витать в облаках и мечтать о незнакомых мальчиках, лучше повнимательнее присмотреться к тем, кто находится поблизости. Но, может, именно потому, что вокруг было столько молодых людей, Эра никак не могла увидеть среди них того, кто мог бы стать для нее тем самым, единственным. Она знала, что парни на нее поглядывают, она нравится, она это чувствовала, она всегда безошибочно угадывала такие вещи. Она была уверена, что Дубов, например, с первого курса был не вполне к ней равнодушен… Но все это было — так, несерьезно. Все это было не то. Прекрасный же принц не появлялся, большая любовь не приходила. А между тем был уже четвертый курс, и до окончания института оставалось меньше полутора лет.
Как-то Эра вместе с Сорокиной занимались в читальном зале. Сидели они на антресолях, в углу, за ближними столами было пусто, и можно было, никому не мешая, потихоньку переговариваться. Сорокина, которая в факультетском партбюро отвечала за стенную печать, жаловалась Эре на то, что редактора факультетской стенгазеты “Химик” забрали в институтскую стенгазету.
— И, главное, хоть бы предупредили заранее! — громким шепотом возмущалась Римма. “Химик” всегда держался на главном редакторе, жаловалась она, остальные работали так себе, спустя рукава, а теперь на носу выпуск очередного номера, а никто “даже и не чешется”.
— И, главное, вся редакция, кроме Журбина, как назло — пятикурсники! Конечно, я понимаю, у них — дипломы, но газету-то тоже надо делать! Я, что ли, за них буду?
— Ну, и плюнь на них, Римма! Пускай не делают, — советовала Эра.
— А-а-га! Первомайский-то номер? С ума сошла? Комиссия же парткомовская все факультеты проверять будет, все оформление — плакаты там всякие, лозунги, ну, и газету, конечно. Ха! Попробуй не выпусти! Знаешь что будет! Всем же головы поснимают, а мне — в первую очередь…
Газету обычно выпускали к праздникам, обязательно к 7 Ноября и к 1 Мая, а еще к Новому году и к 8 Марта. Бывали и экстренные выпуски в связи с каким-нибудь факультетским событием, победой, скажем, в спортсоревнованиях или научных олимпиадах.
— Ну, дождутся они у меня! — продолжала возмущаться Сорокина нерадивой редколлегией. — Разгильдяи! За характеристиками ведь скоро придут, забыли? Ну, я им напишу-у…
Рима была человеком не злым, не злопамятным, и обещание “написать в характеристику” было, скорее всего, пустой угрозой.
— Один Журбин парень безотказный. Скажешь ему “сделать” — он сделает. Но его же организовать надо: привест-и-и, дать ему кра-аски, карандаши… Ну, прямо, как дети все! Ладно, ну их! — оборвала Сорокина саму себя. — Давай заниматься, — и уткнулась в книгу.
Так Эра случайно узнала, что оформление “Химика” — дело рук
Жени Журбина, парня с параллельного потока. Журбин был еще одной светлой головой на курсе, “химическим гением”, о котором знал весь факультет. Эра не была с ним знакома лично, но видела его, конечно, много раз, особенно на первых курсах, когда читались поточные лекции. Среднего роста, темноволосый, плотный парень ничем не привлекал к себе внимание. Но когда оказалось, что он такой талантливый и умный, Эра, как и другие, стала поглядывать на него с интересом, при этом отметила, что парень очень даже недурен собой, хотя и держится скромно и незаметно. Особенно хороши были у него глаза — темные, лучистые, с длинными густыми ресницами. Выделялись также на его лице густые темные брови. “Ну, надо же!” — удивилась Эра, узнав, что Журбин еще и рисует в стенгазете.
Надо сказать, что оформление факультетского “Химика” всегда было интересным и необычным. Как правило, художники стенных газет не утруждали себя творческим поиском и срисовывали сюжеты для праздничных выпусков с какой-нибудь почтовой открытки. Это узнавалось сразу, но никто и не думал укорять за это художника: кто его знает, газета ведь дело такое… политическое, тем более — праздничная, что попало тут не нарисуешь, а если срисовано с открытки, которая продается во всех газетных киосках, а значит, кем-то одобрена и утверждена, то с точки зрения идеологической к художнику не придерешься. Поэтому в оформительских сюжетах в разных сочетаниях фигурировали одни и те же элементы: в газетах к 7 Ноября — красные флаги, кремлевские башни и звезды, брызги салюта и крупно — “Слава Великому Октябрю!”; в первомайских выпусках прибавлялись еще цветущие веточки, листочки, ленточки, лучи солнышка и — “Да здравствует 1 Мая!”.
С “Химиком” все было иначе, и каждый новый выпуск газеты собирал толпу. Первый столбец газеты, передовицу, посвященную празднику, как обычно, никто не читал, все относились к ней как к обязательной и необходимой формальности. Средние столбцы быстро пробегали глазами, но больше всего всех интересовал последний столбец — там всегда было что-нибудь юмористическое — стихи, афоризмы, рисунки. И всегда все подолгу разглядывали то, что было делом художника: заголовки, обрамление столбцов и газеты в целом, рисунки. Тут всегда присутствовали “химические” мотивы: то буквы заголовков были как будто составлены из стеклянных пробирочек, то текст “выливался” из колбы, то фоном для всей газеты становилась таблица Менделеева. “Обыгрывалось” все: химическая посуда, оборудование, уравнения, формулы, графики, и это делало газету оригинальной и особенно интересной для химиков, хотя поглядеть на нее приходили и с других факультетов.
Неожиданная мысль мелькнула в голове у Эры. Время от времени отвлекаясь от конспекта, она снова и снова возвращалась к этой мысли и наконец, тщательно все взвесив, предложила Сорокиной помочь с выпуском газеты. Сорокина сперва с удивлением уставилась на Эру, но потом страшно обрадовалась и оживилась.
Эра всегда терпеть не могла всякую общественную работу и всеми способами увиливала от нее сначала в школе, а затем и в институте. Всякий раз, когда ей пытались дать какое-нибудь поручение или куда-нибудь ее избрать, она отбивалась всеми силами, ссылаясь на то, что она не справится, что она не способна, что у нее совсем нет времени, пока ее наконец не оставляли в покое. Поэтому у нее никогда не было постоянной общественной нагрузки, “должности”, как она это с усмешкой называла, и она была этим очень довольна. Максимум, чего она достигла на общественном поприще, — была звеньевой в пионерском отряде не то в третьем, не то в четвертом классе школы. Командовать, чего-то от кого-то требовать, потом перед кем-то отчитываться, а потом тебя же еще и ругают — все это ей тогда ужасно не понравилось, и с тех пор она всегда избегала общественной работы и считала ее пустой тратой времени. Она с иронией относилась к ярым общественникам и активистам, но, в общем-то, их не осуждала: во-первых, кому что нравится, а во-вторых, ясно же, что общественная работа нужна, чтобы быть на хорошем счету, и в особенности тем, кто хочет продвинуться. Вот Коля Иваненко, любимец факультета, бывший секретарь факультетского бюро комсомола — сначала перешел в институтский комитет, а теперь он уже где-то не то в райкоме, не то в горкоме комсомола. Но лично Эру все это не прельщало. Она вообще никогда не думала о своей будущей работе. Что о ней думать? В стране не безработица. Где-нибудь да будет работать. Тем более не думала она о продвижении по службе. Все планы на будущее она связывала исключительно с устройством своей личной жизни и считала, что главное — это найти и выйти замуж за такого парня, с которым ей была бы обеспечена в будущем благополучная и обеспеченная жизнь.
Эра неплохо рисовала, но при поступлении в институт ее предупредили, чтобы она никому об этом не говорила, “а то запрут тебя в стенгазету и будешь оформлять, как миленькая, все пять лет”. Эра запомнила этот совет, и когда в самом начале учебы на первом курсе к ним в поток пришел какой-то парень из старшекурсников и стал спрашивать, не пишет ли кто-нибудь стихи, не умеет ли рисовать, Эра, сразу смекнув, в чем дело, промолчала. И теперь, предлагая Сорокиной помощь, она тоже не сказала о том, что рисует, чтобы не “повесили” на нее эту газету до самого конца учебы. Она ясно дала понять, что хочет выручить Сорокину именно в данный момент и помочь с выпуском только вот этого конкретного номера газеты. И все. И причина была тут вовсе не в том, что Эра так уж прониклась заботами Сорокиной и так уж захотела ее выручить. Причина была в другом.
Во-первых, представлялась неожиданная возможность поближе познакомиться с Журбиным, самым умным, самым талантливым парнем на факультете, которому все прочили блестящее будущее. Это было главным. Но была и вторая причина. Сорокина вспомнила о характеристиках… А ведь действительно — пора было подумать и об этом.
Эра скептически относилась ко всякого рода “бумажкам”, в том числе и к характеристикам. Впервые в жизни получая характеристику после окончания школы, Эра волновалась: что-то там было про нее написано? Она ждала какого-то откровения, она думала, что узнает про себя что-то такое, о чем сама бы она ни за что не додумалась. Она была заинтригована. Но, развернув простой тетрадный лист и прочтя написанное от руки разборчивым, аккуратным учительским почерком, Эра была разочарована. “Парфенова Эра Александровна, родилась тогда-то и там-то, поступила в первый класс школы номер такой-то и закончила десятый класс этой же школы в таком-то году. За время обучения в школе…” И дальше было написано, что она всегда была примерной ученицей, трудолюбивой и дисциплинированной, что она принимала активное участие в жизни школы и комсомольской организации (“Когда это?” — подумала Эра), что она — хороший товарищ и что-то еще в том же духе. Эра была разочарована канцелярской сухостью и шаблонностью фраз. “Какая же это характеристика? — недоумевала Эра. — Так, набор каких-то общих слов… Что из нее можно узнать о человеке?” Потом выяснилось, что примерно то же самое, с маленькими различиями было написано и у всех остальных девочек, разными были только названия кружков и секций, в которых они занимались. И вызвала общее дружное хихиканье последняя фраза в характеристике: “Морально устойчива”. Но, испытав разочарование, Эра подумала, что если всем так пишут, то так, наверное, и надо. От кого-то она даже слышала, что вообще-то эти характеристики никто никогда даже и не читает, но кто его знает, может быть, с институтскими характеристиками дело обстоит серьезнее. А что у нее? Училась еле-еле, общественной работой не занималась… Нет, повозиться немного с газетой — это ей никак не помешает. И тогда в ее характеристике, может быть, хотя бы появится фраза: “Добросовестно выполняла общественные поручения”. Уже кое-что. Не забудет же Сорокина о том, как она ее выручила!
Через несколько дней Сорокина повела Эру в партбюро. Партбюро помещалось в небольшой, на одно окно, аудитории, имевшей единственную на факультете дверь, обитую дерматином. Посреди комнаты стоял длинный, в форме буквы “Т” стол, покрытый зеленым сукном. По обеим сторонам стола вдоль стен стояли стулья с мягкими сиденьями, ближе к окну — два солидного вида книжных шкафа с застекленными дверцами, а в самом углу у окна — небольшой металлический сейф. В одном из шкафов темными рядами стояли тома полного собрания сочинений В.И. Ленина, второй был заполнен папками разной толщины. Оба шкафа были заперты на ключ.
— Да тебе, собственно, и делать-то ничего не надо будет, — Сорокина открыла один из шкафов и достала оттуда несколько листов бумаги, отпечатанных на машинке, наверное, машинисткой из деканата.
— Вот, заметки все уже готовы, выбила я все-таки из них! — Сорокина, видимо, имела в виду безалаберных членов редколлегии. Она положила листы на стол перед Эрой. — Вот это вот — передовица… Дальше пойдет вот это… Ну, а потом уже — вот это вот и это… Осталось только что? Наклеить да общее оформление, а это все — Журбин, его и будешь контролировать, а то он сидит там в этой своей лаборатории, большой ученый, скажешь ему — он вечно все перезабудет и вообще может сорвать выпуск…
Эра просматривала листы. Передовицу читать она не стала, там было что-то про День международной солидарности трудящихся и всякое такое… Во второй заметке, подписанной замдекана, говорилось о состоянии дел с учебой на факультете. Сильно доставалось первому и второму курсам: и пропусков занятий у них много, и задолженностей по разным предметам полно, и что они вообще себе думают и как собираются сдавать уже недалекую весеннюю сессию… Эра читала заметку со снисходительной усмешкой: для нее, слава богу, эта маета первых курсов уже давно позади.
На третьем листе внизу она увидела подпись “А. Азер”.
— Ой! Аркаша Азер! Надо же! — удивилась она.
Это был пятикурсник, невысокий плотный парень с рыжеватой, волнистой шевелюрой и неровной кожей лица, который при встрече с Эрой всякий раз обязательно произносил ее имя — “Эр-ра…”, нарочито своим басовитым голосом рокоча буквой “р”, и Эре всегда казалось, что это неспроста. Аркаша был штангистом. Эра вспомнила, как в прошлом году на факультете проводился диспут на тему “В чем смысл жизни?” и как на этом диспуте выступил Аркаша и говорил о секции тяжелой атлетики, о том, как он тренирует там молодых ребят и что в этом для него и заключается смысл жизни. Эре почему-то запомнилось, как Аркаша, стоя перед собравшимися, переступал иногда с ноги на ногу и как при этом тяжело поскрипывали под ним половицы. А про себя она тогда думала, что Аркаша говорит совсем не о том, потому что речь-то ведь идет о смысле жизни вообще, в философском понимании… Тогда, на этом диспуте, ей больше всего понравилось выступление Оли Юдиной. Оле было поручено подготовиться к диспуту, и, подготовившись добросовестнейшим образом, она долго рассказывала о том, как решался вопрос о смысле жизни в различных философских течениях и религиях. Эра слушала Олю очень внимательно, а потом для себя решила, что самым правильным, пожалуй, является чье-то высказывание о том, что бессмысленно искать смысл жизни вне ее самой, что смысл жизни — в самой жизни: “Вот. Вот это, пожалуй, и есть самый верный ответ: смысл жизни — в самой жизни”.
В заметке для газеты Аркаша снова писал о тяжелой атлетике, о том, какими жалкими приходят ребята к ним в секцию и как уже через год тренировок обретают и мужскую стать, и мужской характер, и призывал всех студентов заниматься тяжелой атлетикой. Эра улыбнулась и отложила заметку.
Сорокина между тем достала с нижних полок шкафа все необходимое для стенгазеты: рулон ватмана, краски, цветные карандаши, канцелярский клей, тушь и снова заперла шкаф.
— Работать будете здесь, — инструктировала она Эру. — Вечером здесь никого нету, никто вам мешать не будет, я все партбюро предупредила. Только аккуратней! Ничего тут не трогайте, никого не пускайте… И вообще, закрывайтесь на ключ, чтобы никто не лез… Посторонним тут делать нечего. Ключ пускай пока будет у тебя, это мой ключ, потом мне его отдашь… Ну, я думаю, недели вам хватит? Ой, забыла, надо, пожалуй, снять, а то еще зальете чем-нибудь, тушью или клеем… — и она начала стягивать со стола зеленое сукно.
На другой день Эра побежала разыскивать Журбина. Она волновалась. Как-никак, самый умный парень на факультете… Она побаивалась его несомненного умственного превосходства, насмешливого, в даниловском стиле, небрежного высокомерия, словечек и цитат из неизвестных ей умных книг, испытующих иронических взглядов и готовилась к тому, чтобы как-нибудь с помощью односложных ответов, многозначительных взглядов и глубокомысленного помалкивания суметь выстоять, сохранить лицо, не осрамиться и не выглядеть в глазах Журбина полной идиоткой. И уж совсем не представляла себе, как это она будет его контролировать.
Но все вышло совсем не так, как она сама себе нафантазировала, а неожиданно просто и совсем по-другому. Женя Журбин вовсе не был насмешливым острословом, блестящим эрудитом, легко играющим умными словами. Он совсем неожиданно оказался очень неразговорчивым, очень скромным и даже застенчивым, и, кажется, он даже немного робел перед Эрой. Эра сразу почувствовала это, приободрилась и обрела уверенность в себе. Очень скоро выяснилось, что Женя был еще и очень послушным. Он ни в чем не возражал Эре. Что бы она ни предлагала: в какой день и в какое время поработать над газетой, когда сделать при этом небольшой перерывчик, чтобы перекусить, и пойти ли им в столовую или ограничиться буфетом — он со всем соглашался.
В назначенное время после занятий, ближе к вечеру, Эра заходила за Женей в лабораторию, он послушно шел за нею в партбюро, и они принимались за дело. Эра, которой при этом практически нечего было делать и которая только наблюдала за работой Жени, осторожно пыталась завязать с ним разговор, но эти попытки были почти безуспешными. Она заводила разговор то на одну, то на другую тему, но Женя только застенчиво вскидывал на нее свои пушистые ресницы, отвечал односложно или согласно кивал головой. Один раз она уговорила его вместо газеты сходить на новый французский фильм, который шел в кинотеатре рядом с институтом. После она спросила Женю, как ему понравилось, и он сказал про одну сценку из фильма, что она была очень смешная. Эру это удивило, как раз эта сцена показалась ей совершенно дурацкой.
Эра начала разочаровываться. “Тютя какая-то”, — думала она о Жене, и что-то ироническое по поводу его хваленого ума уже начинало вертеться у нее на языке. Но как-то раз она со смешком заговорила об одном старом преподавателе, очень нелепом человеке, над которым потихоньку потешалось не одно поколение студентов. Вдруг Женя, чуть помолчав, начал тихо и немного сбивчиво говорить о том, что этот преподаватель — совершенно незаурядный человек, что он создал какую-то невероятную теорию, но, к сожалению, мало кто сейчас понимает значение этой теории.
Женя изредка вскидывал на Эру свои темные ресницы, и хотя говорил он, застенчиво улыбаясь, где-то в глубине его глаз ей вдруг почудилась неожиданная твердость и даже, кажется, насмешливость. Эра внутренне сразу же осеклась и подобралась. Она вдруг почувствовала, что за Жениной покладистостью и неприхотливостью есть предел, граница, за которой начинается другой человек, со своей внутренней непонятной логикой, упрямый и бескомпромиссный, человек, никак не располагающий к легкому, шутейному к нему отношению. Эра смутно почувствовала, что те общие мерки, с которыми она до сих пор подходила к Жене, никуда не годятся, и что подходить к нему и понимать его нужно, видимо, как-то совсем по-другому.
Все это вдруг мелькнуло перед Эрой, как вспышка света, как мгновенное озарение, и тут же исчезло, но того, что ей открылось, она никогда уже не забывала и учитывала всегда. Теперь Эру беспокоило только одно: не слишком ли уронила она себя своими дурацкими словами в глазах Жени и не испортит ли это их отношений. Но нет, все продолжалось по-прежнему. Но теперь Эра стала аккуратнее в своих высказываниях, стала внимательнее к Жене и ласковей. А он был все такой же застенчивый, послушный и молчаливый. Он сразу же откладывал свои дела, как только Эра появлялась в дверях лаборатории, потом они запирались на ключ в партбюро, раскладывали на длинном столе пытавшуюся закрутиться в рулон газету, прижимали книгами ее углы, Женя брал карандаш, быстро набрасывал контуры заголовков и рисунков, потом начинал рисовать красками. Эра старалась помогать: придерживала газету руками, аккуратно подкладывала под коробочку с красками чистый лист бумаги и с интересом наблюдала, как из-под Жениной кисточки появляются зеленые весенние листочки в виде шестигранных бензольных колец, как превращается в ползущую букашку формула серной кислоты и как по всему полю газеты легкими паутинками разбегаются длинные цепочки углеводородных соединений.
— Здорово! — восхищалась она. — Класс!
И Женя взглядывал на нее довольными, улыбающимися глазами. Иногда Эра предлагала ему свои советы.
— Слушай, а давай вот здесь бабочку нарисуем! — говорила она.
Женя на секунду задумывался, а потом улыбался и отрицательно качал головой.
— Почему? — удивлялась Эра. — Красиво будет!
Но Женя снова качал головой, и Эра понимала, что это не упрямство, не желание во что бы то ни стало сделать по-своему, а что-то другое. Так оно и было на самом деле, просто Женя не смог бы объяснить Эре, что в том, как он видит газету в целом, ее бабочке места нет.
Хотя газету можно было сделать за два-три вечера, Эра ухитрилась растянуть работу на всю неделю. Но наконец газета была закончена и вместе с ключами от партбюро вручена Сорокиной. Сорокина осталась довольна, и на следующий день газета была вывешена на обычном месте, на стене в коридоре недалеко от деканата, и каждый проходящий мимо обязательно застревал возле нее хотя бы на несколько минут, а в перерывах собиралась толпа. Эра чувствовала свою причастность к успеху газеты, была довольна и даже горда.
Теперь у нее не было формальных поводов для встреч с Женей, но она вовсе не собиралась прекращать с ним отношения, которые так хорошо начали складываться. Напротив, Эра была настроена решительно. Женя ей нравился, и надо было что-то придумывать.
Она давно заметила, что для того, чтобы сблизиться с человеком и расположить его к себе, нужно посвятить его в свои проблемы, поплакаться ему. Особенно почему-то хорошо это действовало на ребят-сокурсников.
Прихватив с собой конспект и учебник, Эра отправилась в лабораторию к Жене.
— Приве-ет… — пропела она с порога. — Как жизнь?
Теплый Женин взгляд и улыбка убедили Эру в том, что она будет желанной гостьей.
— Слушай, Жень, никак не могу разобраться… — Эра положила на лабораторный стол возле Жени конспект и открыла нужную страницу. — Ну, такая мура… Ничего понять не могу! Может, ты в этом понимаешь?
Женя с готовностью отложил свои дела и склонился над Эриным конспектом.
— А-а… Ну, вот, — мгновенно сообразил он, пробежав глазами страничку. — У тебя вот тут в формуле ошибка…
— Да-а? Где?
— Вот здесь вот, видишь? Отсюда и дальше все неправильно. Смотри… — и, обращаясь то к книге, то к конспекту, Женя стал растолковывать Эре ею же самою написанное. Эра слушала и ровным счетом ничего не понимала из того, что говорил ей Женя. Но сознаться в этом не позволяло самолюбие, и ей оставалось только делать серьезное лицо и согласно кивать головой. Но в какой-то момент она начала чувствовать, что что-то в ее бедной голове проясняется и чем дальше, тем больше. Она стала задавать уточняющие вопросы, сначала осторожно, потом смелее, потом увлеклась и уже чуть ли не на равных с Женей обсуждала непонятную для нее раньше тему.
Эра ушла от Жени окрыленной от сознания того, что смогла разобраться в том, чего, как ей казалось, она не способна была понять никогда. А теперь она, открыв конспект, смотрела на формулы и думала, как же она раньше могла тут чего-то не понимать, когда все так ясно.
Она зачастила к Жене, благо что он помешался со своей экспериментальной установкой в самом конце кафедрального коридора, в маленькой, тесной, похожей не то на лаборантскую, не то на склад комнатенке, где, кроме него, практически никто больше и не работал. Правда, в заполненной шкафами и полками комнатушке было еще одно рабочее место в виде простого письменного стола, но сотрудник, обладатель этого стола, почти не появлялся, а Женя все свободное от аудиторных занятий время пропадал здесь, наедине со своей установкой и своими экспериментами.
Эра, то и дело прибегая к Жене с вопросами, тщательно следила за тем, чтобы не помешать ему в работе и не надоесть своими посещениями. Но Женя всегда так тепло сиял своими чудесными глазами, так охотно, без тени недовольства или нетерпения, без тени какого бы то ни было превосходства принимался разбираться с ней в очередной химической закавыке, что Эра все больше и больше времени стала проводить в его комнатушке.
Вскоре она догадалась, что никакие в ней новые интеллектуальные возможности не открылись, а просто дело было в том, что Женя обладал еще одним несомненным талантом — талантом объяснять и обучать. Эра, проучившись в институте уже почти четыре года, могла оценить этот талант в полной мере, поскольку им обладал даже далеко не каждый преподаватель. Особенно трудно приходилось студентам, когда какой-нибудь курс вел совсем еще молоденький преподаватель, боявшийся, видимо, показаться аудитории недостаточно эрудированным и поэтому умничавший и страшно все усложнявший. Совсем другое дело — преподаватель старый, опытный, умевший просто, на пальцах объяснять самые невероятные вещи.
А у Жени все было совсем по-особенному. Взявшись разъяснить какой-нибудь конкретный вопрос, он увлекался и умудрялся так копнуть вглубь, что становился понятен не только сам этот вопрос, но и целая область, с ним связанная. Он удивительно умел находить взаимосвязи, закономерности, приводить интересные, запоминающиеся примеры, говорил обо всем просто и понятно. Его интересно было слушать, и он умел увлечь.
Эра, всегда учившая химию безо всякого интереса, формально, многого не понимая, по принципу — “лишь бы сдать”, вдруг почувствовала интерес к предмету и охоту к занятиям, что-то даже вроде вдохновения, подогреваемого, конечно, ее интересом к Жене. Теперь она уже часами пропадала в Жениной комнатенке, обосновавшись за столом вечно отсутствовавшего сотрудника, который, появляясь иногда и видя Эру, начинавшую смущенно собирать на столе свои бумаги, предостерегающе поднимал руку: “Ничего, ничего, занимайтесь, занимайтесь”, вынимал из ящика стола какую-нибудь книгу и снова надолго исчезал.
К концу учебного года Эру и Женю все чаще стали видеть вместе то в буфете, то в столовой, то в библиотеке, но в ответ на чей-нибудь не очень тактичный вопрос: “Вы чего, дружите, что ли, с Журбиным?” — Эра небрежно отнекивалась: “Да, ну!.. Так, просто… занимаемся иногда вместе”, чувствуя, однако, как растет при этом в глазах удивленных сокурсниц: надо же, занимается вместе с Журбиным!
В весеннюю сессию Эра впервые получила на экзамене по химии пятерку. Она пылко уверяла Женю в том, что все это благодаря только ему и что если бы не он, она этот экзамен вообще бы завалила. Женя смущенно пожимал плечом, улыбался и смотрел на Эру радостно и нежно.
В сентябре начинали учиться только пятикурсники. Все остальные курсы с первого по четвертый разъезжались по колхозам и совхозам убирать картошку, морковку, капусту и прочие овощи. Пятикурсники единственные были свободны от этой ежегодной студенческой повинности.
В институте было непривычно тихо и пустынно. После звонка в коридорах вместо плотной гудящей толпы появлялись только жиденькие разрозненные группки пятикурсников. В столовых и буфетах — никаких очередей, подходи и бери себе, что душе угодно, и обедай не спеша в пустом зале. Хорошо и в библиотеках — та же пустота в читальных залах и никаких очередей к библиотекаршам.
Эра не виделась с Женей почти два месяца — она уезжала на производственную практику. Они не переписывались, и Эра иногда тревожилась: а что, если в ее отсутствие какая-нибудь девица покусится на Женю и уведет его? “Хотя кому там быть? — размышляла она — На кафедре пусто, все в отпусках, разъехались, и сидит он там небось один в своей комнатенке целыми сутками…”
Вернувшись с практики, Эра тут же побежала к Жене. Ласковый, застенчивый Женин взгляд и улыбка ясно сказали Эре, как он был ей рад. Ей показалось даже, что он как будто бы чуть покраснел, увидев ее, а это был уже знак совсем замечательный.
— Ну, что, как дела? — оживленно ворковала Эра. — Так, наверно, и просидел тут все лето, да? Вон, даже и не загорел нисколечко…
— Работал…
— Рабо-отал. У-у, какой ты, Женя, труженик! Ну, что хоть новенького тут у тебя?
— Да так… ничего… Вот, статья вышла…
— Да-а? — Эра изобразила на лице радостное удивление. — А где?
— Вот, — Женя придвинул ближе к Эре лежавший на столе раскрытым научный журнал.
— Вот это да-а!.. — Эра увидела под мудреным заголовком статьи две фамилии — заведующего кафедрой, доктора наук, и Женину. Эра делала вид, что пробегает статью глазами: читать она даже и не пыталась, все равно ничего не понять.
— Ну, ты молоде-ец!
Еще бы! Профессор, завкафедрой и Женя — рядышком, соавторы! Это впечатляло, внушало уважение.
— Молодец! — Эра смотрела на Женю восхищенными глазами. — Ну, вот тебе за это подарок. Заслужил, — и она достала из сумки привезенный с практики большой, очень красивый кусок каменной соли с разноцветными слоями и искрившимися гранями кристаллов.
— Спасибо… — счастливо улыбался Женя.
На факультете Эру с Женей все уже считали парой, и Эра, хотя и отмахивалась по-прежнему от вопросов, теперь уже ничего не имела против этого. Да, пусть их считают парой, и пусть все знают, что место рядом с Женей занято.
Она незаметно, ненавязчиво окружала Женю своим вниманием и заботами, потихонечку, постепенно прибирала его, как это говорится, к рукам и уже вполне ощущала себя его полной владелицей. Она уже взвесила все “за” и “против” и решила, что лучшего кандидата в мужья нет и быть не может. Да, Женя немного странноватый, немного не такой, как все, он всегда погружен в какие-то свои мысли и поэтому неразговорчив и даже немного рассеян, он, что называется, “вещь в себе”, и Эре приходилось, чувствуя, что она не вполне его еще понимает, вести себя с ним, полагаясь на интуицию, идя как бы ощупью, осторожно и аккуратно. Но зато и все Женины достоинства были налицо: скромный, милый, добрый, покладистый, очень доверчивый и очень приятный, а самое главное, жутко талантливый, и его, конечно, ждет очень большое будущее.
Эра была страшно довольна собой, ее так и распирало внутри от гордости. Еще бы, отхватить самого умного, самого талантливого парня на факультете! Она с сочувственным сожалением поглядывала на своих сокурсниц. “Ну, что? — думала она. — Все сидите, все принцев ждете, о великой любви мечтаете? А под лежачий камень вода-то, между прочим, не течет… А время идет, и останетесь к концу института с носом, и поедете потом по всяким захолустным городишкам, а уж известно, какие там женихи… Все стоящие люди там давно уже женаты, и придется вам, бедным, идти замуж за работяг и воспитывать их потом всю жизнь, доводить до более-менее приличного уровня!” Про себя она знала твердо — что угодно, только не работяга. Муж, с которым стыдно пойти в гости и приходится краснеть, как только он откроет рот, чтобы что-нибудь сказать, — нет уж, что угодно, только не это! Эти работяги только в кино такие симпатичные, а в жизни… Насмотрелась она на них на заводских практиках предостаточно! Когда работает — залюбуешься, а вне работы — такой примитив!
Эра начала уже всерьез подумывать о том, чтобы им с Женей пожениться. Пятый курс, самое время. Она вполне отдавала себе отчет в том, что ждать от Жени каких-нибудь инициатив в этом деле не приходится и что придется ей все взять в свои руки. Конечно, приятно, наверное, думала она с легким вздохом, когда за тобой увиваются, красиво ухаживают, дарят цветы, когда тебя добиваются, объясняются в любви, предлагают руку и сердце и все такое прочее, но уж лучше действовать самой, если парень того стоит, и добиваться своего, чем слушать красивые излияния бог знает от кого.
Что ж, придется ей самой делать Жене предложение. Эра обдумывала, как это сделать и что при этом сказать. Да — сказать просто: “Жень, а давай поженимся!” — сказать как бы полушутя. Интересно, как он отреагирует? Она представляла себе, что, может быть, поглядев на нее влюбленными глазами, он задумчиво скажет: “Давай” — или просто кивнет головой. А вдруг он сразу не ответит, замнется? Что тогда? Ну, тогда, по-видимому, надо будет действовать так: сказать, что после института ее пошлют по направлению и что им тогда придется расстаться, а она не хочет с ним расставаться, потому что любит его, потому что жить без него не может, а если они поженятся, то ее никуда не пошлют и они будут вместе. Вот и все. То, что самого Женю никуда не пошлют, было ясно — его ждала аспирантура.
Но все Эрины планы и надежды неожиданно и бесповоротно рухнули.
В конце ноября Женя попал в больницу. По факультету загуляло нехорошее слово “психушка”. Эра ощущала за своей спиной шепотки, осторожные взгляды и чувствовала себя так, словно с нею случилось что-то непристойное.
Никто не знал, что именно произошло, знали только, что ночью в общежитие вызывали “скорую”. Три парня, с которыми Женя жил в одной комнате, оказались “железными”. Все попытки узнать от них, что же все-таки случилось, заканчивались ничем: “Что случилось? Ничего не случилось… Ну, заболел человек… Не бывает, что ли? Что случилось, что случилось… Да вам-то какое дело, что случилось? Да идите вы все!..” Так никто ничего и не узнал.
Эра, хмурая и сосредоточенная, одна сидела в весовой и отбирала навески для завтрашних лабораторных работ. Весовая — узкая комната, вдоль обеих стен по всей их длине — сплошные столы в виде толстых плит, выступавших прямо из стены. Такая конструкция столов исключала малейшее их колебание или сотрясение, а это было очень важно, потому что на этих столах стояли аналитические весы. Около столов стояли высокие лабораторные табуреты с круглыми сиденьями и перекладинами внизу для ног.
Эра специально пришла сюда в конце дня, чтобы заранее, а главное, в одиночестве подготовиться к завтрашним занятиям. Она аккуратно, сосредоточенно набирала из стеклянной банки белый порошок — реактив и отвешивала его маленькими порциями. Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта, и оттуда слышался разговор двух сотрудников.
— Да ну-у… Ерунда… Просто перезанимался парень, — услышала Эра. Она сразу поняла, о чем идет речь, и вся обратилась в слух.
— Подлечат, отдохнет, — продолжал тот же голос, — и все будет в норме.
— Так-то оно, конечно, так, — это говорил уже другой голос. — А что потом?
— А что потом? Ничего. Будет продолжать учиться, вот и все.
— Да? Ну, конечно… А вы уверены, что история не повторится? Что не будет новых срывов? Рецидивов, так сказать?
— А-а… Маловероятно. Молодой… Перетрудился, перенапрягся, вот и сорвался. Не выдержала психика.
— Да… Ну, перетрудился — это конечно. Но ведь не все, кто интенсивно мозгами работает, дают такую реакцию. Мне кажется, тут все-таки предрасположенность, наследственная предрасположенность. Вот интересно было бы узнать, не было ли у кого-нибудь из его предков чего-нибудь похожего…
— А если нет?
— А тоже, знаете, не показатель. Может, у него предки землю пахали… или мастеровыми были и знать не знали о такой своей слабине. А вот случились у потомка нагрузки интеллектуальные, вот тут-то оно и оказалось…
Эра уже не слушала, о чем говорили за дверью. В глазах у нее потемнело, кровь прилила к лицу, в голове стоял шум. “Рецидивы”, “наследственная предрасположенность”… Боже мой! Земля уплывала у нее из-под ног, ее охватывал ужас: она чуть было не вышла замуж за больного человека, да не просто больного, а с психическим заболеванием, от одного этого названия люди шарахаются едва ли не больше, чем от упоминания о венерической болезни.
Для Эры начались кошмарные дни. Она судорожно думала, что же ей теперь делать. О том, чтобы выходить замуж за Женю, естественно, не могло быть и речи. Но и просто так вот, сразу отстраниться от него она тоже никак не могла. Можно было только представить себе, как бы на нее тогда стали все смотреть, как бы все ее сразу запрезирали! Как же: бросила человека в беде! Не исключено, что кому-нибудь вполне может придти в голову поставить о ней вопрос на комсомольском собрании. Господи, ну почему у нас всем до всего есть дело? Слава богу, думала Эра, слава богу, что она отложила эту несчастную женитьбу до конца года! Но что же теперь-то делать? Она не может сразу порвать с Женей, это ясно, придется отдаляться от него как-то понемногу, постепенно, а это — время, время…
Но все неожиданно разрешилось. Женя пробыл в больнице около месяца, а потом по рекомендации врачей оформил академический отпуск и уехал домой, к себе на родину. Все произошло тихо и незаметно. Эра некоторое время еще ощущала на себе осторожные сочувственные взгляды, но уже приближались экзамены, шла зачетная неделя, у всех было полно своих забот, и в этой суматохе история с Женей скоро забылась.
Руководителем Эриной дипломной работы стала Ушкова Нина Васильевна. Было ей около семидесяти лет, она давно уже отстала в науке, испокон веку занимаясь одной нехитрой темой, заключавшейся в накоплении экспериментальных данных, и публиковала ежегодно по одной статье в химическом журнале. Впрочем, если отвлечься от научной скромности Нины Васильевны, во всем остальном она была хоть куда: деятельна, энергична, даже темпераментна. И еще одно было в ней бесценно: она всегда выручала кафедру, беря на себя руководство курсовыми и дипломными работами самых слабых, самых унылых троечников, с которыми другие преподаватели не хотели возиться. Когда ежегодно на заседании кафедры ученый секретарь, стесняясь явной несправедливости, зачитывал фамилии будущих подопечных Нины Васильевны, та, как будто ничего не замечая, всегда бодро отвечала, просматривая список:
— Ну, что ж… Ну, хорошо, хорошо! У меня возражений нет.
И с энтузиазмом принималась за работу.
Она возилась и натаскивала своих троечников с заботливостью учительницы начальных классов, а потом, при защите ими дипломных работ, столь же энергично отстаивала их перед экзаменационной комиссией. Когда комиссия уже готова была оценить тройкой явно слабенькую работу одной из подопечных Ушковой, вдруг раздавался задушевный голос Нины Васильевны:
— Ой, вы знаете, товарищи, это же такая девочка! Такая она аккуратная, такая исполнительная, такая ответственная, такая, я бы сказала, скрупулезная! Вы знаете, это — химик, это настоящий химик, это химик-аналитик. Ка-ак она ведет эксперимент! Какая дотошность…
Члены комиссии молча разглядывали стол, покрытый зеленым сукном.
— Ну, да, я понимаю, — меняла тактику Нина Васильевна, — девочка она, конечно, слабенькая. Но работа выполнена на хорошем уровне. Может быть, конечно, нет там какого-то полета научной мысли, какого-то блеска, что ли, но зато все сделано аккуратно, добротно. И доклад у нее хороший. И на все вопросы она ответила. И я считаю, что… ну, может быть, слабенькую, худенькую, но четверочку ей все-таки можно поставить.
Кто-нибудь из комиссии сдавался:
— Ну, ладно, я не против. Пусть будет четверка.
— Ну, пусть, — соглашался другой.
— Ну, тогда Зелениной надо было шестерку ставить, — восставал кто-нибудь из молодых, вспомнив предыдущую дипломницу.
— Зелениной? Не зна-аю… Это ваша студентка, — быстренько реагировала Нина Васильевна. — И потом, Зеленина же не на все вопросы ответила!
Это была явная несправедливость. Комиссия, видя, кто перед ней, и вопросы-то подопечной Нины Васильевны задавала детские, тогда как с Зелениной, представившей серьезную, интересную работу, разбирались, что называется, всерьез.
Но тут опытный председательствующий решительно обрывал начинающийся спор, зная, что он все равно ни к чему не приведет, кроме напрасной потери времени:
— Ну, все, товарищи, все. Решили, так решили — четверка. Следующим у нас защищался…
Обсуждение шло своим чередом. Мятежный защитник Зелениной возмущенно крутил головой и что-то бубнил себе под нос, а в коридоре растерянно улыбалась и шла пятнами, не решаясь поверить своему счастью, обладательница свежеиспеченной четверки.
Эра сама выбрала Ушкову в свои руководители. Ее устраивало все: и то, что работа выполнялась в лаборатории кафедры и не нужно было ехать на преддипломную практику на завод, и непритязательность самой работы, и сама Нина Васильевна с ее материнской опекой и несложностью предъявляемых ею требований, и даже то, что Нина Васильевна называла ее Элечкой, игнорируя букву “р” в ее имени. Эра знала, что с другим, более требовательным и умным руководителем ей было бы неуютно и пришлось бы напрягаться изо всех сил, чтобы выглядеть в его глазах достойно. С Ниной же Васильевной все было проще и легче.
Как-то Эра, вспомнив уроки Жени Журбина, высказала несколько соображений по поводу своей дипломной работы. Нина Васильевна пришла в восторг, решив, что перед нею — совершенно замечательная студентка, прониклась к Эре уважением и, обращаясь к ней, обычно начинала такими словами:
— Как вы думаете, Элечка, а не поступить ли нам с вами следующим образом?..
Эра стала чувствовать себя уверенней и комфортней.
Ей нравилось работать в лаборатории. Нравились белые халаты, строгая тишина, разговоры вполголоса, тихие шаги, блеск стеклянной, чисто вымытой химической посуды. Нравилось неторопливо и тщательно отбирать навески, растворять и разбавлять, фильтровать и промывать, выпаривать и высушивать и так далее, и так далее. Нравилось, держа колбу за горлышко чистенькими, наманикюренными пальчиками, встряхивать ее и, глядя на свет, наблюдать, как меняется цвет жидкости, как постепенно растворяется, исчезает мутная взвесь и жидкость становится абсолютно прозрачной или, наоборот, если чуть-чуть подогреть колбу на спиртовке, то в прозрачной среде вдруг начинают появляться белые хлопья, которые затем медленно опускаются на дно колбы, образуя осадок; нравилось вести аккуратно расчерченный лабораторный журнал, заполняя столбики цифрами с точным указанием времени и температуры. Все это было ей по душе, ей нравилась такая работа. Она требовала точности, аккуратности, терпения и тщательности, а все это у Эры было. Ей иногда казалось, что она почти физически ощущает каждую частичку, оставленную на дне фарфоровой чашечки, каждую каплю на стенке пробирки и чувствует, как это может повлиять на результат эксперимента.
Эра думала о том, как было бы замечательно остаться после института здесь работать, именно здесь, в этой лаборатории, где она ко всему привыкла и все привыкли к ней. Она нисколько не сомневалась в том, что пришлась бы здесь ко двору. Она чувствовала и ревностно разделяла дух, атмосферу лаборатории. Она целиком была на стороне хозяйки лаборатории, старшей лаборантки Клары Леонидовны, когда та ворчала по поводу то неприбранного кем-то из студентов рабочего места, то плохо завернутого водопроводного крана и даже когда Клара Леонидовна непреклонно противостояла жалобным мольбам Эриной коллеги-дипломницы:
— Вы уже вторую колбу разбили… А у меня больше нету. Я понимаю, что нечаянно… А что я могу поделать? Надо быть аккуратнее. А если каждый из вас начнет по две колбы бить, что тогда? Я могу вам выдать только круглодонную, а плоскодонных у меня больше нет. Ну, я не знаю, как вы будете работать… Закрепите на штативе… Неудобно? Ну, а что делать? Ну, поменяйтесь с кем-нибудь…
Сочувствуя однокурснице, Эра все-таки отказывалась понимать, как это можно разбить колбу, да еще не одну, а целых две, и притом всего за одну неделю!
Даже перекусить в буфет она предпочитала ходить теперь с сотрудниками лаборатории, и, неторопливо шествуя по коридору, руки — в карманах халата, и стоя потом со стаканом кофе в белохалатном, отличном от всех кружочке вокруг буфетного столика, она гордо чувствовала свою принадлежность к особой категории людей, к особой касте химиков. Иногда Эре даже приходило в голову, что, прояви она в свое время дальновидность и начни работать со второго курса в СНО у той же Нины Васильевны, то теперь, быть может, она могла бы все-таки как-то поступить в аспирантуру и остаться в лаборатории. Но это было уже, конечно, чистейшей фантазией при том количестве троек, какое было у нее в зачетной книжке. Эра все чаще и чаще думала о распределении.
При распределении все зависит от успеваемости, от среднего балла за пять лет учебы. Отличники идут, конечно, в аспирантуру. Нынче это будет, по-видимому, Юдина и, безусловно, Данилов. Те, кто по успеваемости идут следом за ними, разберут все места в НИИ и на предприятиях здесь, в городе. Следующие выберут себе места будущей работы в городах покрупнее, на больших современных заводах, а уж тем, у кого самый низкий балл, придется выбирать из того, что останется: из маленьких промышленных городков, затерявшихся где-нибудь на севере области, с маленькими отсталыми заводиками с рутинной технологией. Есть при распределении и исключения, но их немного. Супругов обязаны распределять вместе, в один и тот же город. На кого-то из выпускников может прийти персональная заявка, например, из родного города, с предприятия, где работают его родители или родственники. Или какой-нибудь очень уж шустрый и расторопный студент заранее договорится на понравившемся ему во время производственной практики заводе, чтобы на него прислали заявку, при условии, конечно, если и он понравится заводу. Вот и все возможные варианты.
Эра знала, что ей придется выбирать место будущей работы в порядке общей очереди, и стоять она будет в этой очереди во второй ее половине, ближе к хвосту, и достанется ей в результате какая-нибудь дыра у черта на куличках.
Эра страдала. Конечно, она все понимала: да, государство учит, учит бесплатно, дает стипендию, и за это требуется отработать по направлению там, где это нужно, три года. Три года, не всю жизнь. А дальше работай и живи где хочешь, вернее, где сможешь устроиться. Все, казалось бы, правильно, и Эра с этим не спорила, но когда это касалось ее лично, все в ней возмущалось и протестовало.
“Ну, почему? Ну, почему я должна куда-то ехать?” — с тоской думала она. Ну, почему нужно уезжать из родного города, где у нее мать и дом? Тот самый дом, которого она всегда так стеснялась, теперь становился для нее веским аргументом. Да, не хочет, не хочет она ехать ни в какой зачуханный городишко с его таким же зачуханным заводишкой с вечными запахами и лужами в цехах. А-а!.. А если пошлют именно в цех, мастером?! Нет, ни за что! Она будет проситься в лабораторию. А если все-таки пошлют в цех? Господи! И это на целых три года! И эти самые лучшие, самые золотые годы она должна будет прожить — где, среди кого? А когда она вернется, а она, конечно же, вернется после отработки домой, в этом и сомнения никакого быть не может, ей будет уже двадцать пять лет! Ужас! Все давно уже будут замужем и женаты, а она?
Эра вспомнила, как осенью на кафедру приезжал какой-то представитель с предложением подготовить несколько специалистов для нового НИИ в соседнем областном центре. Осваивать новую специальность вызвались тогда три девушки, и для них весь последний семестр читали отдельный курс, и дипломные проекты они сейчас делают по этой новой специальности. Эра остро жалела, что не присоединилась к ним тогда, а ведь была у нее такая мысль. Теперь не было бы у нее никаких проблем, и после института поехала бы она не в какую-то тьмутаракань, а в крупный город, и не на завод, а в НИИ, и не одна, а с девчатами, вчетвером. Но тогда, осенью, все так славно складывалось у нее с Журбиным… И Эра впервые подумала о Жене с неприязнью, словно он в чем-то сильно ее подвел. Но и сама она, конечно, хороша! Ну, почему, почему было не подстраховаться! Но теперь уж делать было нечего, а избежать распределения невозможно.
Эре вспомнилось, как прошлогодний выпускник Боря Голдин хотел было получить свободный диплом, объясняя это тем, что ему непременно нужно ехать в Киев, что у него там, в Киеве, невеста, как ничего из этого у Бори, конечно, не вышло и как никто ему даже не посочувствовал, все только посмеивались и приговаривали: “Ишь, какой умный! Все хотят свободный диплом, у всех в Киеве невеста!”
И еще одна история припомнилась Эре, тоже прошлогодняя, как женили Сашку Веревкина. Сашка, слывший на курсе раздолбаем и пьяницей, загулял с девицей, работавшей на почте, которая помещалась в том же здании, что и химфаковское общежитие, только на другом его конце. Девчонки, у которых все выспрашивали, что хоть это за девица, отвечали: “Ну, самая что ни на есть простая деваха”. Тем не менее, когда “деваха” оказалась беременной, ее отец отправился не то в комитет комсомола, не то в профком, не то аж даже в партком института. Подробностей Эра не знала, но, видимо, действовали по обычной схеме: Сашке пригрозили исключением из комсомола за “аморалку”. Исключение же из комсомола автоматически влекло за собой исключение из института, и Сашка, чтобы не лишаться диплома, счел за благо жениться на “девахе”. Справедливости ради надо сказать, что те, кто видел Сашку в конце учебы, уже после женитьбы, отмечали его ухоженность, белую отглаженную рубашку, деловой вид и говорили: “Надо же! На пользу пошло! Кто бы мог подумать!” Правда, что было с Сашкой дальше, Эра не знала: отправили ли его вместе с молодой женой на работу по направлению или же оставили здесь, в городе, “по месту жительства жены”.
Все чаще Эра стала подумывать о Дубове. С первого курса она чувствовала, что он к ней неравнодушен, но поскольку она ни словом, ни взглядом ни разу не ободрила его и не подала ему никакой надежды на взаимность, эта Дубовская симпатия так потихонечку и тлела, почти угасая. Однако Эра была уверена, что эту искорку можно легко раздуть, стоит только ей захотеть.
Конечно, Дубов — заядлый троечник, его средний балл один из самых низких в группе и при распределении он окажется в самом хвосте, а значит, и достанется ему самый захудалый, самый заброшенный городишко в самом дальнем медвежьем углу. И ведь Дубов воспримет это как должное, ему даже и в голову не придет попробовать устроиться как-то получше. И поедет он в этот самый городишко с удовольствием и энтузиазмом. Как же! Чем труднее и хуже — тем интересней! Романтик! Но в то же время Эра была уверена и в другом: где бы Дубов ни оказался, он обязательно сделает неплохую карьеру. Прирожденный лидер, волевой, упорный, трудолюбивый как вол, в мастерах на заводе он не засидится. К тому же он — партийный, а это много значит. Когда Эра услышала однажды, как кто-то сказал про партбилет — “хлебная карточка”, она даже не поняла сначала, что имеется в виду, и только потом, поразмыслив, догадалась.
Но вот где окажется предел дубовской карьеры, предсказать было невозможно. Может быть, со временем он станет главным инженером, а то даже и директором завода, а потом, быть может, пойдет и еще выше. А может, пределом мечтаний для Дубова станет должность начальника цеха, и просидит он на ней всю свою жизнь, никуда больше не стремясь, вполне довольный своею жизнью, работой и самим собой. Вот бы заранее знать…
Но даже и в этом случае — а чем, собственно, плохо? Эра пыталась примерить на себя, мысленно встроиться в ту жизнь, которую видела в этих самых маленьких городках, на небольших заводах, где она побывала на практике не один раз и между делом внимательно присматривалась к жизни местного заводского начальства. Невооруженным глазом было видно, что жены начальников находятся в привилегированном положении. Никто из них, конечно, не работал в цехе, все занимали “теплые” места в заводоуправлении или в лабораториях. Некоторые были на руководящих должностях. Ей запомнилась начальница планового отдела одного из заводов, симпатичная блондинка с утомленно-капризным выражением лица, про которую кто-то шепнул Эре на ухо “директорская жена”. На том же заводе начальницей ЦЗЛ была жена главного инженера, крупная женщина, деловитая и простая в обращении. Как-то в коридоре заводоуправления ее перехватила вертлявая, шустрая женщина, видимо, заядлая общественница — очень уж часто мелькала она повсюду. Фамильярно трогая начальницу за отворот белого халата, она таинственно зашептала: “Нинаванна, вам воротник было надо…” Эра, случайно оказавшаяся поблизости, различала не все слова. “У ней есть… Песец, песец… Она отложила. Но только, Нинаванна, ненадолго, на неделю. Вы к ней зайдите, ладно?” Начальница, казалось, не выказывавшая большого интереса к песцовому воротнику, все же сказала: “Ладно, зайду” — и двинулась по коридору дальше, а общественница, начиная спиной двигаться в противоположную сторону, ласково послала ей вслед: “Обязательно, Нинаванна, зайдите!”
Эра примечала, что начальнические жены были хорошо одеты, выглядели ухоженными, а главное, от них так и веяло спокойной уверенностью и довольством, и окружала их чуть заметная атмосфера легкого подобострастия и предупредительности.
“Ну, и почему бы и нет?” — думала Эра. Хороший заработок мужа, обеспеченная жизнь, достаток, хорошая квартира, “левое” снабжение, когда все можно “достать”, и даже доставать не надо — сами принесут… И никакой нужды, никакой экономии на копейках, которую она всю жизнь видела в собственном доме, никаких проблем ни с жильем, ни с местами в детских яслях и садиках. И работу можно выбрать по вкусу. Для себя она, конечно, выбрала бы работу в ЦЗЛ, а в перспективе можно было бы, пожалуй, даже стать и ее начальницей. Собственная машина, по выходным — выезды на природу, шашлыки, рыбалка… И ощущение принадлежности к местному высшему кругу, и взгляд на окружающих немного так… сверху вниз, нет, не зазнайство, конечно, зазнайство — это вульгарно, а так просто — внутри себя…
А какие при всем этом минусы? Театров нет? Но ведь, положа руку на сердце, не такая уж она и театралка. И к тому же в отпуск можно будет приезжать сюда, к матери, и ходить по театрам, сколько душе угодно. Впрочем, нет, в отпуск она будет ездить на море, в Крым. В Евпаторию! Она еще ни разу в жизни не была на море, и это было очень обидно.
Эре припоминалось еще и то ощущение внутренней свободы, простоты и свойскости, возможности быть самой собой, которое она всегда испытывала рядом с Дубовым и чем он всегда напоминал ей Борьку Фадеева. Правда, Дубов совсем уж как-то стушевался, исчез из ее глаз во время этой ее истории с Журбиным. Но все-таки Эра была уверена, что его отношение к ней не изменилось. Только вот надо опять как-то сблизиться с ним. Правда, времени совсем уже не остается, но, может быть, это как раз и к лучшему: раздумывать некогда, и решения надо принимать быстро.
Решив прощупать почву, она забежала как-то в дипломантскую, подошла к Дубову и облокотилась рядом с ним на его чертежную доску:
— Приве-ет! Корпишь?
Дубов поднял на нее мутноватые от усталости глаза:
— Ой, не говори! Зашиваюсь… — он крепко зажмурился, потом вытаращил глаза, проморгался, потряс головой. — О-ох! — и с улыбкой обратился к Эре: — Ну, а у тебя-то как дела? В норме?
— Да ничего… Более-менее… — важно ответила Эра.
— Ну, ты у меня молодец! Чего пришла-то?
— Да так просто… Тебя проведать… — закинула удочку Эра.
— А-а… — Дубов довольно разулыбался. — Соскучилась, что ли?
— Н-ну, примерно так. Ладно. Трудись дальше. Не буду мешать!
— Давай! — кивнул головой Дубов.
Эта маленькая рекогносцировка привела Эру в отличное расположение духа. Ласковая улыбка Дубова и особенно это его “ты у меня” успокоили ее и даже растрогали.
Эра мысленно оценивающе разглядывала Дубова. “А что? — думала она. — А он вполне даже ничего… И рост, и фигура…” Она отметила плечистость Дубова и его крепкие мускулистые руки, и даже отчетливо намечавшаяся лысина не портила его в глазах Эры. “А если привести его в порядок… Хороший костюм, белая рубашечка, галстук — да он вообще будет загляденье, этот Дубов!” Он старше ее и опытней — это тоже хорошо. Словом, нечего и раздумывать, лучше все равно ничего не придумать, а за Дубовым она будет как за каменной стеной, это уж точно. В надежности и основательности Дубова сомневаться не приходилось.
И все-таки Эра медлила. Жить в далеком провинциальном городишке…
В сознании жителей огромной страны присутствовала явная или неявная, осознанная или нет, но совершенно реальная географическая центростремительность. Самым завидным считалось проживание в столице, а также еще в Ленинграде и в Киеве, и всяк, кто каким-либо образом ухитрялся перебраться на жительство в один из этих трех прекрасных городов, считался счастливчиком и вызывал зависть независимо от того, кем он там был и чем он там занимался. Следующими по завидности точками притяжения были крупные областные центры. Маленькие городки в качестве постоянного места жительства никого к себе не влекли и не манили. Никто не завидовал жителям Сибири и Дальнего Востока. Исключение, правда, составляли работа и проживание в “ящиках”, в закрытых зонах — всем было известно, что житье там превосходное: большие зарплаты, хорошее снабжение, квартиры и никаких бытовых проблем.
А деревенский житель всегда испытывал в общении с любым горожанином что-то похожее на чувство собственной неполноценности оттого, что такой вот уж он недотепа, раз всю свою жизнь живет в деревне.
И Эра вполне отчетливо могла себе представить, как когда-нибудь в будущем, случайно встретившийся ей знакомый, услышав в ответ на вопрос, где она живет, название этого самого злосчастного городка, разочарованно скажет: “Да ну-у? И как это тебя туда угораздило?” И сколько бы она ни расхваливала ему свое замечательное житье-бытье, он все равно будет смотреть на нее со снисходительным сожалением, как на человека, которому сильно не повезло в жизни.
Самолюбие Эры заранее страдало. Вот если бы кто-нибудь мог гарантировать ей, что года через три, пять, ну, пусть даже через десять лет она сможет навсегда покинуть этот неизбежно встававший на ее жизненном пути городишко и вернуться хотя бы сюда, в свой родной город, она не колебалась бы ни минуты. Но никаких гарантий никто ей дать, конечно, не мог, и она все медлила, все откладывала осуществление своего плана.
На собрании группы разбирали Данилова. Данилов никогда не мог похвастаться примерным поведением. С первого курса с ним регулярно случались какие-то истории. То он не являлся на субботник, то отказывался нести транспарант на демонстрации, и за это на него имел зуб кто-то из факультетского партбюро. Была наконец даже какая-то история с дракой в общежитии стройфака, за которую один из ее участников чуть не вылетел из института. После разбирательства, правда, выяснилось, что Данилов в эту историю оказался замешанным совершенно случайно. Но, во всяком случае, не было почти ни одного комсомольского собрания, на котором по тому или иному поводу не упоминалось бы его имя.
На этот раз у него произошел конфликт с преподавательницей экономики. Во время консультации Данилов, в грош не ставивший экономичку, не очень вежливо в чем-то возразил ей, та обиделась и пожаловалась на Данилова в деканат. Надо было реагировать. В деканат вызвали Дубова и потребовали разобрать это дело на собрании группы.
Собрание проходило в дипломантской — аудитории на третьем этаже, закрепленной за кафедрой. В дипломантской было тесно. На собрание пришли и те, кто делал свои дипломные работы в лабораториях кафедры, и все кое-как разместились между чертежными досками. Собрание было очень некстати. Работа над дипломами была в самом разгаре, все были в цейтноте, и тратить драгоценное время на что-то, не относящееся к работе, охоты ни у кого не было. Все ворчали и недовольно поглядывали на Данилова, сидевшего у самой двери. В углах продолжали чертить и только изредка поднимали головы, чтобы кинуть реплику.
Собрание шло бурно. Как всегда, Данилов, казалось, нарочно дразнил всех и подливал масла в огонь. Выводила из себя именно эта его манера держаться. Сидел он, небрежно развалясь, и с лица его не сходила ухмылка, многим казавшаяся просто наглой.
— Ты, Сашка, не хочешь расчет делать, так и не делай, — говорил кто-то Данилову. — А хамить-то было зачем?
— А я ей не хамил, — усмехнулся Данилов.
— А чего она тогда на тебя взъелась?
— А я ей просто сказал, что это не расчет, а чушь собачья.
Собрание загудело.
Неожиданно Данилова поддержала Эра. Обычно во время споров и конфликтов она благоразумно помалкивала, предпочитая ни во что не вмешиваться. Но теперь, почувствовав за время дипломирования уверенность в себе, и желая то ли просто заявить о себе, то ли соригинальничать и произвести впечатление на Данилова, она вдруг заявила:
— Слушайте, а ведь в самом деле чушь собачья! Нет, ну, правда! Ну, вот я меряю плотность растворов. Ну, и какая тут может быть экономическая эффективность?
Эра даже не увидела, а скорее почувствовала, как Данилов быстро глянул на нее с удивлением и интересом.
— Но ведь считаешь же? — спросил ее кто-то.
— Ну, считаю, притягиваю за уши, а какой смысл?
Данилов поднял руки и два раза хлопнул в ладоши.
— А ты погоди радоваться, Данилов! Зааплодировал! Уже и защитники у него нашлись! — Сорокина даже покраснела от гнева. — А от тебя, Парфенова, я никак не ожидала. Нет, давайте разберемся. Мы пришли сюда учиться? Учиться! И здесь не частная лавочка. Нам государство стипендию платит. А уж чему учить и как учить — это не мы с вами решаем, а министерство. И там, наверно, виднее, должен уметь Данилов считать экономическую эффективность или не должен.
— А я умею, — отозвался Данилов.
— Ну, вот и сосчитай!
— Так смысла же нет.
— Ты, Данилов, слишком много себе позволяешь, — язвительно заговорила Галина Зудина. — Ну, как же! Ты думаешь, красный диплом у тебя уже в кармане и тебе теперь все можно, да? Теперь можно плевать не только на товарищей, но и на преподавателей? А если что, то папа выручит?
Удар был ниже пояса.
— А при чем тут папа? — ухмылка сбежала с лица Данилова, и весь он как будто взъерошился.
— А при том! Будто сам не знаешь…
Данилов кинул на Зудину ненавидящий взгляд и прошипел что-то такое, что у Оли Юдиной, сидевшей рядом с ним, округлились глаза. Потом Данилов сорвался с места и выскочил из дипломантской, хлопнув дверью.
Дело принимало серьезный оборот.
Нелюбовь Зудиной к Данилову была очевидной для всех, но никто не знал о ее причине. А причина была. Когда-то давно, еще на первом курсе, Зудина была сильно неравнодушна к Данилову и пыталась кокетничать с ним, завлекать его, но действовала при этом приемами и ухваточками, вывезенными ею, по-видимому, из ее родной деревни. Увидев, например, Данилова в очереди в буфете, она подкрадывалась кокетливым шажком и вдруг становилась впереди него, а потом, выждав паузу, лукаво взглядывала на него, мол, не возражаешь? Данилову ничего не оставалось, как, подвинувшись, уступить ей место впереди себя. На занятиях она бесцеремонно садилась рядом с ним, а так как Данилов на переменах всегда что-нибудь читал, то Зудина, вытянув шею и придвинувшись к нему вплотную, начинала читать вместе с ним. Все это буквально бесило Данилова. Он делал все, чтобы избежать Зудиной. Он намеренно садился на занятиях с краю, чтобы рядом с ним не было свободного места. Взяв в буфете кофе после Зудиной, он демонстративно шел в противоположный угол буфета, но та, прихватив свой стакан и бутерброд, тут же перебегала за его стол.
Выведенный из себя, Данилов как-то раз весьма едко отозвался о девушке. Фраза была настолько хлесткой и остроумной, что была подхвачена, разнеслась по факультету и в конце концов достигла ушей Гали. Зудинская любовь мгновенно обратилась в ненависть. А так как Галина была человеком злопамятным, она, перестав преследовать Данилова, повела против него тайную войну, которая не прекращалась все пять лет, но при этом всегда прикрывалась комсомольской принципиальностью. Везде, где это было хоть сколько-нибудь уместно, Зудина говорила о зазнайстве Данилова, его высокомерии, индивидуализме, эгоизме и тому подобных грехах. А поскольку многие в той или иной степени это мнение разделяли, Зудинские высказывания ни у кого не вызывали возражений и постоянно подогревали неважное отношение к Данилову в группе.
И вот теперь для Гали настал звездный час. Она чувствовала, что именно сейчас можно в полной мере расквитаться с Даниловым. Демонстративный уход и вопли Зудиной взвинтили собрание. Данилову стали припоминать все его старые прегрешения — и субботники, и демонстрации, и драку в общежитии, и много еще чего.
Страсти кипели, и только Дубов, который обычно вел собрания группы деловито и энергично, не тратя даром ни одной минуты, на этот раз молча стоял у стола, пожевывая обломок спички, и переводил мрачноватый взгляд с одного выступавшего на другого. “И чего это они вдруг все взбесились?” — соображал он. — С чего накинулись на человека?”
А на Данилова, между тем, сыпались новые обвинения.
— Да ладно уж вам! — урезонивал кто-то товарищей. — Ну, характер у человека такой… А зато — отличник! Первые-то места по успеваемости за счет кого занимали? А теперь — нате вам — исключить из комсомола!
— Не-е! Низя! — ерничала Наталка Семина, сидевшая с листом бумаги напротив Дубова, который велел ей писать протокол собрания. Близорукая, в очках, с нежной кожей и правильными чертами круглого лица, которое безнадежно портил сильно выступавший вперед верхний резец, проницательная и остроязыкая умница, она умела иной раз двумя-тремя словами, одной фразой схватить в человеке какую-то, казалось бы, совершенно неуловимую черту. Ее остроумные словечки и замечания заставляли порой окружающих покатываться со смеху и долго потом вспоминать сказанное. Эра побаивалась Наталкиного язычка и держалась с нею настороже.
Дубов понимал, что исключение из комсомола, это, конечно, ерунда, перебор, а вот за строгий выговор вполне сейчас могут сгоряча проголосовать. А со строгим выговором никто ему рекомендацию в аспирантуру не даст. Дубов выжидал, давая собранию выговориться и поостыть, и прикидывал, что бы ему такое предпринять, чтобы одним махом, разом прикончить всю эту бодягу.
Собрание продолжало гудеть. С мест давно уже раздавались голоса: “Ну, сколько можно!”, “Давайте голосовать да закругляться!”
— Да, а ты-то, Дубов? Ты-то чего помалкиваешь? Тебя не касается, что ли? — накинулась на Дубова Сорокина. — Ты же староста все-таки!
Аудитория стала затихать, ожидая, что он скажет.
— Да вот прикидываю, как бы нам тут… по горячке-то… дров бы не наломать, — отозвался Дубов.
— Каких еще там дров?
— Данилову все всегда сходило с рук! Вот пусть теперь и ответит за все свои поступки!
— Чего-то вы поздновато спохватились, комсомольцы, — Дубов решительно, резким, цыкающим движением языка выплюнул спичку. — Раньше-то где были? Опомнились, собрали все в одну кучу под занавес… Раньше надо было с этим разбираться.
— Лучше поздно, чем никогда!
— Вот и разбирайтесь! — Дубов говорил уверенно и напористо. — Собирайте комсомольское собрание и разбирайтесь. А сейчас у нас собрание группы и вопрос один — насчет экономички… Мне в деканате только это велели обсудить, и — все.
— В протоколе-то что писать? — подняла на Дубова глаза сообразительная Наталка.
— Пиши! — решительно продиктовал Дубов. — Первое — обсудили… Второе — рекомендовали извиниться… Все! Все согласны?
— Все-е!
— Нет, не все! Были еще предложения — “выговор” и “исключить”! Надо голосовать!
— Та-ак… — мотнул головой Дубов. — Не согласны, значит? Хорошо. Ладно. Будем до ночи сидеть тут, митинговать… Мне без разницы…
Дубов наступил на больную мозоль, и ему не дали даже договорить. Вопрос был решен. Эра давно уже отчаянно маячила Дубову, что ей позарез нужно уйти. Наконец Дубов кивнул, и Эра выскользнула из дипломантской.
Эра вырвалась с собрания, чтобы обязательно опередить всех. Она обежала весь факультет и наконец увидела Данилова у окна в конце коридора на первом этаже. Он небрежно поглядывал на подходившую Эру, но все-таки не мог скрыть тревоги и ожидания.
— Чего сбежал-то? — удерживая улыбку, спросила Эра. — Там такой цирк был!..
— Представляю… — хмыкнул Данилов.
— Н-да-а? Боюсь, плохо представляешь… Исключить, между прочим, хотели из комсомола!
— Да-а? Это за что же? — чуть побледнев, сощурился Данилов.
— Ну, как — за что? За то, за се… За зазна-айство, за высокоме-ерие… Не знаешь, что ли?
Данилов хмыкнул.
— А, кстати, — продолжала Эра, — чем это ты так Зудиной насолил, а? Ну, прямо ведь заходится девушка от злости!
Данилов досадливо сморщился.
— Подозри-ительно, — подзадоривала Эра. — Ладно, шучу. Ты куда сейчас? Домой?
— Наверно, — неопределенно ответил Данилов.
— Ну, пошли вместе, — смело предложила Эра. — По дороге все расскажу.
Они вышли на улицу. Было начало апреля. Только что сошел снег, тротуары были мокрыми, деревья голыми. Светило яркое солнышко, но было еще очень прохладно.
Они неторопливо шли по пустынной аллейке. Данилов молчал, а Эра неторопливо, подробно, красочно и иронично пересказывала ему ход собрания. Фамилии Даниловских недругов она не называла, демонстрируя этим собственное благородство. Она ограничивалась безличными оборотами: “Ну, тут сказали, что таким не место в науке”, “Потом предложили выговор с занесением в личное дело”, предоставляя Данилову самому догадываться, кто что говорил. Эра похвально отзывалась о Дубове и Юдиной, зная, что о собрании Данилов уже завтра узнает и от других и что не один человек подойдет к нему со словами: “Ну, если бы не Дубов…” или “Скажи спасибо Юдиной…” Но из-за некоторых Эриных недосказанностей и намеков как-то так само собой выходило, что именно ей, Эре, Данилов больше всего обязан тем, что для него на этот раз все закончилось благополучно.
— Так что — вот… — закончила Эра свое повествование. — Считай, пронесло. А могло быть о-о-чень даже нехорошо…
Они медленно шли по аллейке. Данилов все так же молча глядел себе под ноги.
— Да не расстраивайся, — решилась подбодрить его Эра.
— Да я и не расстраиваюсь…
Данилов помолчал, потом, прищурившись куда-то в сторону, сказал:
— И чего я им всем сделал?
Это прозвучало так неожиданно горько в устах гордого Данилова, что Эра от неожиданности даже немного опешила и некоторое время не находила, что сказать.
— Да бог с ними со всеми, в конце-то концов! — и, не зная, что еще добавить, решила сменить тему. Она прищурилась на солнышко и глубоко вздохнула:
— Надо же! Весна ведь! А мы сидим с утра до ночи в четырех стенах, как каторжные, и света белого не видим!
Данилов поднял голову и посмотрел вокруг отсутствующим взглядом.
На прощание Эра по-простецки протянула Данилову руку. Замешкавшись на полсекунды, быть может от неожиданности, Данилов протянул ей свою.
Потом, после, Эра долго и тщательно обдумывала, буквально ощупывала мысленно все, что случилось, весь этот разговор, взвешивая каждое слово, сказанное ею, и каждое слово, каждый взгляд и жест Данилова. Как бы там ни было, а этот надменный, гордый, неприступный парень, с которым за все пять лет учебы в одной группе она едва ли обменялась несколькими фразами, сегодня почти целый час прогуливался с ней по улице, попрощался за руку, и взгляд его красивых голубых глаз был дружелюбным и мягким и, пожалуй, даже благодарным. Однако Эра не обольщалась. Парень капризный, и его отношение к ней в любой момент могло повернуться на сто восемьдесят градусов. Особенно беспокоила ее эта фраза “что я им всем сделал”, которой он как будто немного раскрылся перед нею. Гордецы себе этого не прощают, считая проявлением слабости, поэтому некоторое потепление по отношению к ней может затем перейти в ледяную холодность. Но все же мостик, хотя и хрупкий, был наведен. Теперь, пожалуй, Данилов уже не сможет смотреть на Эру как на пустое место. Но надо быть очень осторожной. Главное теперь — самой чего-нибудь не испортить.
Эра стала чаще, как бы ненароком, попадаться на глаза Данилову. Но она только кивала ему при этом головой, дружески улыбалась или, бросив: “ Как дела?”, деловито следовала дальше, как очень занятой человек. Она очень опасалась быть навязчивой.
Но однажды, оказавшись как будто случайно в буфете одновременно с Даниловым, Эра, став со своим кофе за один с ним столик, между прочим, спросила:
— Ну, что? Был у Хохловой?
Речь шла о той самой экономичке, с которой поссорился Данилов и извиниться перед которой его обязало собрание группы. Данилов сразу нахмурился и отрицательно качнул головой:
— Не был.
Эра не ошиблась. Данилов относился к той категории людей, для которых извинения всегда мучительны, даже в тех случаях, когда они не правы и сознают свою неправоту. Каково же было извиняться по принуждению и не чувствуя при этом за собой особой вины!
Данилов жевал свой бутерброд, хмуро глядя в стоявшее перед ним блюдце. Эра не стала продолжать разговор на эту тему, спросила только:
— А расчет-то сделал?
— А чего там делать? — мрачно хмыкнул Данилов.
Дня через три-четыре Эра появилась в исследовательской лаборатории кафедры. Здесь работали сотрудники, аспиранты и те один-два студента, которые подавали особые надежды и участвовали в научных работах кафедры. Что касается остальных студентов, то если в дверь лаборатории иногда и заглядывала какая-нибудь любопытная студенческая физиономия, то, услышав: “Вам кого?” или “Вы кого-то ищете?”, тут же скрывалась за дверью. Эра смело проследовала мимо столов, заставленных химической аппаратурой, мимо вопросительных взглядов сотрудников прямо в угол лаборатории, где склонялась над столом обтянутая белым халатом спина Данилова.
— Привет! — сказала Эра.
— Привет… — удивленно поднял на нее глаза Данилов.
— У тебя расчет-то по экономике где?
— Здесь.
— Где?
— Вот, — Данилов выдвинул ящик стола и вынул оттуда около двух десятков исписанных листов, скрепленных канцелярской скрепкой.
— Ага. Так. Забирай их и пошли.
— Куда пошли?
— Куда, куда… К Хохловой. И титульный лист не забудь.
— А-а… — хотел было что-то спросить Данилов.
— Пошли, пошли, пошли… — Эра направилась к двери. — Пошли!
Данилов стянул с себя халат и, взяв бумаги, двинулся вслед за Эрой.
На кафедру экономики они пришли в очень удачный момент. В преподавательской, заставленной письменными столами, три преподавательницы, среди которых была и Хохлова, что-то горячо обсуждали, собравшись в кружок. Слышны были слова “себестоимость”, “нормы расхода”, “калькуляция” и восклицания: “Это же ничего не дает!”, “Одна только путаница будет!”.
Когда Эра, а за ней и Данилов появились в дверях, Хохлова обернулась:
— Вы ко мне?
— Да, мы договаривались… — скромно напомнила Эра.
Хохлова, прислушиваясь к тому, о чем говорили коллеги, отошла от них и села за свой стол.
— Так. Ну, что у вас? — взглянула она на Данилова с Эрой.
— Вот, — Даниловские листы легли перед ней на стол.
— Так, это кто у нас? — преподавательница заглянула в свой список. — А-а, это тот самый герой!
Она еще раз взглянула на Данилова, но ничего больше не сказала и, взяв карандаш, стала пробегать глазами листы, бормоча иногда: “Та-ак, стоимость оборудования…”, “стоимость реактивов…”, “зарплата персонала…”. Профессионально быстро она что-то с чем-то сверяла, возвращаясь на несколько листов назад. Эра и Данилов молча стояли у стола. Пробежав последний лист, Хохлова сказала:
— Ну, что ж, все правильно. Это ведь чистовик? И объем достаточный… Можно подписать.
Пока на стол ложился титульный лист, внимание Хохловой опять привлек разговор коллег. Прислушиваясь к нему, она машинально расписалась на титульном листе, так же машинально сложила проверенные листы и протянула их Эре с Даниловым:
— Все, можете идти.
— Лидия Ивановна, а… — Эра хотела ей о чем-то напомнить.
Но Хохлова, не глядя на Эру, только покивала головой и махнула рукой в ее сторону: все-все, идите…
Эра вслед за Даниловым выскользнула из преподавательской в коридор.
— Вот так вот! — торжествующе пропела она.
— Да-а, — облегченно выдохнул Данилов. — А я-то думал…
— Ловкость рук и никакого мошенства! — ликовала Эра. — Пошли-ка заглянем на радостях в буфет. Я считаю, это дело надо отметить!
— Пошли-и, — все еще не мог прийти в себя Данилов.
— И не думай, что отделаешься от меня бутербродом!
Данилов посмотрел на нее вопросительно.
— Пироженку желаю! — Эра задорно тряхнула головой.
— Будет сделано! — согласился Данилов.
Эра не рассказала Данилову, как незадолго перед этим, придя на консультацию к Хохловой, она завела разговор о нем, как долго Хохлова возмущалась его поведением, как Эра оправдывала его изо всех сил, говоря, что вообще-то он парень очень хороший и учится отлично, но уж очень он вспыльчивый, не умеет себя сдерживать и что потом он всегда очень переживает. А тут он просто сорвался, а вся причина в том (тут уж Эре пришлось приврать), что у него не клеится дипломная работа. А теперь он чувствует себя страшно виноватым, просто не знает, что и делать, да еще на группе его обсудили, и ему там так досталось, так досталось! Он хотел бы прийти к ней извиниться, но боится. А расчет у него давно сделан, и вообще экономику он очень даже уважает и ее, Лидию Ивановну, тоже (тут опять пришлось соврать).
Излив все свое возмущение Даниловым на Эру, Хохлова понемногу успокоилась.
— А чего это вы за него так заступаетесь? — спросила она Эру. — Кавалер ваш, что ли?
Эра неопределенно повела головой, потупилась и неожиданно для самой себя почему-то покраснела.
— Ну, понятно, — сказала Хохлова. — Ладно уж, пускай приходит. Не съем я его.
Так, благодаря Эре, Данилов был избавлен от выслушивания нотаций и от тяжелого для него извинения.
Если раньше в глазах Данилова Эре всегда чудились холодноватость и надменность, отбивавшие всякую охоту к общению с ним, то теперь, к своему удивлению, она стала замечать в его взгляде искорку застенчивости, напоминавшую ей Женю Журбина, и даже как будто бы неуверенность, словно он не знал, как ему вести себя с Эрой теперь, когда он был, кажется, опять ей чем-то обязан. Эра же избрала своей осторожной тактикой товарищескую простоту и дружелюбие. Она действовала чисто интуитивно, не имея никакого представления о том, что из всего этого могло бы выйти, тем более что и проявлять-то это самое дружелюбие у нее практически не было возможности. Данилова она могла видеть лишь изредка, случайно, поскольку он целыми днями безвылазно сидел в своем углу в лаборатории. Она было попробовала так же, как когда-то к Жене Журбину, обратиться к нему с каким-нибудь вопросом, но из этого ровно ничего не вышло. В ответ Данилов удивленно дернул плечом:
— А чего тут непонятного?
Он взял у Эры книгу, перевернул две страницы:
— Вот же тут график приводится… Вот. Вот одна точка… Вот — другая…
Эра поняла, что если расспрашивать дальше, то шанс показаться Данилову круглой дурой станет реальностью, и тут же решила ретироваться.
— Ой! Действительно… Ну, все же понятно! Вот ведь, а? Это заскок у меня, не иначе. — Она засмеялась. — Ну, ладно… Спасибо. Пойду я. Не буду тебя отвлекать…
Да, Данилов — это тебе не Журбин. Он из тех, кто приходит в недоумение, если кому-то непонятно то, что для него самого ясно как божий день.
А кроме того, приходить к Данилову в лабораторию, как в прошлом году она бегала к Жене, было неудобно: нужно было каждый раз, как сквозь строй, проходить через весь лабораторный зал, и всякий, кто там работал, обязательно провожал ее взглядом. Да и занят был Данилов по горло, это было понятно. У нее и самой в работе над дипломом был самый настоящий цейтнот.
Заканчивалась и скоро должна была уйти в прошлое неповторимая, ни с чем несравнимая, невозвратимая студенческая пора. Пять лет в окружении сокурсников, сверстников, с одними и теми же заботами, трудностями, радостями и огорчениями, и постоянное ощущение того, что ты не один, что ты вместе со всеми и что ты принадлежишь единому студенческому братству.
А уже совсем скоро всему этому придет конец, впереди совсем другая жизнь, и ты должен будешь вступить в нее уже один, без товарищей и без друзей.
Хорошо тем немногим, кому предстоит возвратиться в свой родной город, где ждет его родной дом, родители, школьные товарищи, а может быть, и жених или невеста. Хорошо тем, кто успел в институте жениться или выйти замуж и поедет теперь на новое место не один, а вдвоем. Хорошо, если направление в одно место получат сразу несколько человек и поедут туда компанией.
Грустнее от расставания с товарищами и тревожнее от ждущей впереди неизвестности тому, кому предстоит отправиться в путь в одиночестве. Далекий незнакомый город, незнакомые люди, и неизвестно, как-то сложится там его судьба…
В параллельной группе играли свадьбу.
К концу пятого курса всех, у кого за время учебы появились какие-нибудь сердечные привязанности, перспектива предстоящей разлуки заставляла действовать. Скромный паренек, давно и, казалось, безответно влюбленный в хорошенькую девушку, начинал вдруг, преодолевая робость, решительно за ней ухаживать, а она, до того не жаловавшая парня особым вниманием, начинала отвечать ему взаимностью, здраво рассудив, что его любовь — неплохая основа для будущей семейной жизни. Начинали всплывать и заявлять о себе чувства, до того не афишируемые. А то вдруг оказывалось, что у кого-то из девушек имеется серьезный ухажер “на стороне”, а у кого-то из ребят — невеста… Большинству же, тем, кто не устроил свою личную жизнь, оставалось только поглядывать на этих счастливчиков с завистью и надеяться на то, что их счастье ждет их где-то там, впереди.
Пара, справлявшая свадьбу, была известна всему факультету.
Уже давным-давно, чуть ли не с первого курса, все привыкли повсюду видеть их вместе, и всем было ясно, что они ждут окончания учебы, чтобы пожениться.
Справляли свадьбу в небольшой студенческой столовой на первом этаже общежития. О таких свадьбах материалист Эдька Гаранин отзывался весьма едко:
— Ха! Свадьба! Купят ящик вина, притащат ведро винегрета… Перепьются, передерутся… Свадьба!
Сам Эдька женился прошлым летом дома, на родине, и уж у него-то, надо полагать, свадьба была что надо, настоящая. Из дома он привез тогда фотографию молодой жены, охотно показывал ее всем желающим и на отзывы: “Да-а. Ничего…” — самодовольно отвечал: “Плохих не держим!”
На студенческие свадьбы вино действительно покупалось ящиком, но зато самое дешевое. Что же касается закусок, то кроме неизменного винегрета на столе обыкновенно присутствовала вареная колбаса, селедка, порезанная крупными кусками, столовская котлетка с гарниром и просто отварная картошечка. Народ студенческий едою был не избалован. Сервировка стола была под стать закускам: простые столовские фаянсовые тарелки, алюминиевые ложки и вилки да стеклянные граненые стаканы. Но какое все это имело значение, если на таком пиру царила атмосфера искренности, простоты и веселья!
Эра появилась на свадьбе, когда застолье уже закончилось и в зале танцевали под радиолу. Танцевали и новобрачные, оба высокие, он — в белой рубашке, как и все парни, она — в скромном светлом платье и с каким-то белым цветком в темных волнистых волосах.
Эра пришла незваной, но кто там будет разбирать, званый ты или незваный. Все знали друг друга, все были свои. Какие-то парни тут же подхватили Эру под руки, потащили к разоренному столу, налили ей полстакана густого бордового вина, нашли на столе кусочек хлеба и колбасы, заставили ее выпить за здоровье молодых и закусить, и один из парней тут же повел Эру танцевать.
Эра была оживлена, болтала то с тем, то с другим, непрерывно танцевала, но все ее внимание было сосредоточено на Данилове, ради которого, сделав вид, что это произошло совершенно случайно, она и появилась на свадьбе. Эра незаметно, но внимательно следила за ним. В какой-то момент Данилов тоже ее заметил и двинулся было к ней, но Эра тут же улетела с кем-то танцевать, она лишь мельком улыбнулась Данилову и кивнула головой в знак приветствия. Он все время был в компании парней. Они то разговаривали и смеялись, стоя кружком, то расходились танцевать, а потом опять собирались вместе и периодически подходили к столу, где разливали в стаканы откуда-то берущееся вино. Когда Данилов шел танцевать с какой-нибудь девушкой, Эра настораживалась, но он всякий раз возвращался к компании один, и Эра успокаивалась. Судя по всему, он был уже порядочно пьян, и, улучив момент, когда он оказался один, Эра подошла к нему:
— Привет!
— А-а… Привет! — Данилов размягченно разулыбался.
— Слушай-ка, да ты, я вижу, уже порядочно набрался!
— М-м… Да? Ты думаешь?
— Думаю! — с шутливым вызовом ответила Эра. — Пошли-ка лучше отсюда! — “от греха подальше”, хотела она добавить, но не решилась. Неизвестно, как мог бы отреагировать Данилов на столь прозрачный намек на то, что случись с ним сейчас какая-нибудь дурацкая история — и она может оказаться для него роковой.
— Н-да? — снова спросил Данилов, повел вокруг глазами и неожиданно легко согласился: — Пошли.
Они вышли на улицу. Была теплая, тихая, прелестная майская ночь. Улицы были пустынны. Безмолвно и мягко светили красноватым светом фонари, легкие запахи зацветающих деревьев то и дело веяли в воздухе. Эра поглядывала на темное небо, вдыхала теплый ночной воздух и чувствовала взволнованность то ли от очарования ночи, то ли оттого, что они с Даниловым были вдвоем, наедине в такое позднее ночное время. А Данилов то и дело спотыкался и каждый раз удивлялся, с чего бы это…
— Действительно, с чего бы… Пить надо было меньше, — задорно заметила Эра.
— Да я вроде бы и так — не очень… — оправдывался Данилов.
— М-м… Оно и видно, — подтрунивала Эра.
— Да не-е, это вино, видно, было у них какое-то дурацкое!
— Ну-ну… А чему нас учит Эдик Гаранин?
— А чему это он учит?
— А-а!.. А учит он, что если уж приходится пить, то пить надо или сухое вино, или уж водку. А все остальное, всякие там вина крепленые — это все отрава!
— Да-а? Ну, ладно, учтем…
И Эра подхватила под руку качнувшегося Данилова.
— М-м… А ты — ничего девчонка, вполне даже классная… — бормотал Данилов.
— Да-а? И давно ты это заметил?
— Не, правда. Я серьезно. Слушай, а как с экономичкой-то так получилось? Я так и не понял…
А, заинтригован? Очень хорошо! Эра напустила на себя загадочный вид.
Ей очень любопытен был подвыпивший Данилов. А тот, расслабившись от действия спиртного, а может быть, отчасти и от магии майской ночи, уже пытался, бормоча комплименты, приобнять Эру за плечи.
— О-о! Нежности! С чего бы это вдруг? — она вывернулась из-под его руки. Но это было кокетство, игра, подзадоривание, и Данилов продолжал “лезть с нежностями”, пытаясь то взять Эру под руку, то обнять ее за плечи или за талию. За этими маневрами чуткая Эра не улавливала ни нахальства, ни грубости, но не чувствовалось, к сожалению, и ласковости влюбленного, это были просто шутливые нежности хорошо подвыпившего, расслабившегося человека… Это был, словом, гоголевский Каленик, не более. Эра, однако, поддерживала игру, она то смеялась, то с шутливой суровостью отбивалась от Данилова, увертывалась от него, то вновь поддразнивала его, поощряя к дальнейшим ухаживаниям.
Они добирались около двух часов, но наконец пришли, и Данилов рухнул на скамеечку во дворе Эриного дома.
— Фу-у… Это ты здесь живешь?
— Да-а.
— Ни-че-го себе… — Данилов с интересом оглядывался вокруг.
Ночь была светлая, и очертания строений и кроны деревьев отчетливо выступали на фоне неба.
— Слушай, черемуха, что ли, цветет? — Данилов потянул носом. — Вроде, нигде еще не цветет, а у вас тут — уже, что ли? — он дотянулся рукой до ветки, притянул ее к лицу и глубоко вдохнул. — Точно, зацвела!.. О-о… Слушай — с детства люблю черемуху!..
Эра улыбнулась в темноту. Ей приятно было обнаружить в Данилове такую душевную нежность. Она и раньше предполагала, что он — человек тонкий. А приятно ей было еще и потому, что она и сама была неравнодушна к этой по-особенному волнующей поре — поре цветения черемухи.
— Иди сюда! Садись, — предложил Данилов.
Эра продолжала стоять, прислонившись к стене.
— Ну, и что ты теперь будешь делать? — лукаво спросила она. — Как будешь до дома добираться?
— До дома? А — не пойду домой! Вот здесь вот буду спать, — Данилов тут же улегся на скамеечке и вытянулся во весь рост.
— Красота-а! — вздохнул он полной грудью.
Пока Эра соображала, как ей на это реагировать и что сказать, Данилов снова сел.
— Шучу… Сейчас пойду, — он закрыл лицо руками и, потряхивая опущенной головой, растирал лицо ладонями. — Сейчас… О-ох…
Эра отчетливо понимала, что вот сейчас он встанет и уйдет и все закончится раз и навсегда. Она нерешительно предложила:
— Слушай, может, тебе чаю крепкого или кофе?..
Данилов поднял голову.
— А можно?
Чуть поколебавшись, Эра дернула плечом:
— Ну, а почему — нет? Можно. Пошли, — и она стала подниматься по ступенькам.
Сзади раздался шепот Данилова:
— Слушай, а мы никого не разбудим?
— Не разбудим… Нет никого…
— Как это?
— А так. Мать на работе в ночную…
— А-а… А то, я думал, неудобно… Ой-й… е-мое! — внизу лестницы послышался грохот.
— Осторожно! — засмеялась Эра. — Там ступеньки! Может, тебе помочь? Или сам?
— Да не-е… Я уж тут вроде разобрался… Ой-е-о… — кое-как карабкался вверх Данилов. — Ну, и система тут у вас…
Эра снова засмеялась чуть нервным и неестественным смешком.
Позднее, когда Эра, встав на стул, искала на верхней полке баночку с кофе, она заметила краем глаза, как мутноватый взгляд Данилова пополз по ее фигурке, но она продолжала шарить на полке, поднявшись на цыпочки и красиво вытягиваясь в струночку.
Эра с тревогой прислушивалась к ночной тишине: вот-вот должна была вернуться с работы мать. Эра готовилась к скандалу, к безобразной, оглушительной ругани с нецензурными словами и к жгучему стыду за мать и за себя. Но надо было пройти через это — другого выхода не было. Положение было щекотливое, Эра ни в чем не была уверена, неизвестно было, как поведет себя Данилов, и надо было хоть как-то подстраховаться.
Наконец стукнула калитка, послышались шаги на лестнице, заскрипела входная дверь и раздались знакомые шорохи в коридоре. Когда мать открыла дверь в комнату, Эра стояла в халатике, сцепив перед собой руки.
— Мама, — сказала она, — я выхожу замуж.
Мать секунду смотрела на нее, потом повела взглядом в сторону. Из-за Эриной спины, приподнявшись с подушки, на нее глядела взлохмаченная голова, глядела заспанными, глупыми, ничего не понимающими глазами.
Мать некоторое время смотрела на эту голову, потом перевела взгляд на Эру.
— Да уж — видать… — сухо кинула она, повернулась и вышла из комнаты.
Эра то строго опускала глаза и поджимала губы, то отворачивалась в сторону, закусывая губу и моргая, словно собираясь заплакать. Всем своим видом она давала понять Данилову, что во всем, что случилось, виноват был только он один, что ее слова о замужестве были вынужденными, для матери, что она вовсе не собирается ему навязываться, но что тем не менее со всей этой историей надо что-то делать.
Однако, эти ее уловки были, пожалуй, и ни к чему. Данилову и в голову не приходило ни сваливать на кого-либо вину, ни уходить от ответственности. Он был, как сказали бы в другое время, человеком чести, и старинная формула — “после всего случившегося я, как честный человек, обязан жениться” — была для него непреложной. Он не рассуждал и не раздумывал. Случилось — значит, случилось, и женитьба теперь — дело само собой разумеющееся. Окажись на месте Эры другая, он, пожалуй, поступил бы точно так же.
Серьезность и деловитость Данилова, невозмутимость, с которой он смотрел на Эру, и его несклонность к проявлению нежных чувств обескураживали Эру, сеяли в ней колебания и сомнения. Но делать было нечего, оставалось надеяться на то, что в будущем все уладится и встанет на свои места.
Известие о том, что Данилов с Парфеновой собираются пожениться, было для всех в группе громом среди ясного неба. Одни недоумевали, пожимали плечами. Другие, “проницательные”, решили, что Данилов с Эрой давно уже дружили, просто хитро ото всех скрывались. А скрываться им было нетрудно, оба — городские, это общежитские все на виду. Девушки с младших курсов, с интересом поглядывавшие на красавца Данилова, завидовали Эре. Однокурсницы, хорошо его знавшие и тоже, возможно, не избежавшие в душе чувства зависти, говорили, однако, другое: “Ну, и отчаянная же Эрка! Выходить за такое “сокровище”… С ума сошла! Хлебне-от она с ним!” И только Наталка Семина, насмешливо поблескивая очками, приговаривала: “Споко-ойно, девушки, спокойно! Эра зна-ает, что делает! Можете за нее не волноваться”. Да еще при разговорах об этой женитьбе упорно отмалчивался и все время как-то неприятно щурил глаза староста группы Валерий Дубов.
Родители Данилова поначалу были немало удивлены неожиданным решением сына жениться, но очень скоро успокоились. Их всегда тревожили юношеский максимализм, порывистость и неосторожность их талантливого сына, и они здраво рассудили, что женитьба образумит его, заставит остепениться, сделает более сдержанным и серьезным. Понравилась им и невеста: ровесница, однокурсница, одной с ним специальности, серьезная, выдержанная девушка, очень симпатичная внешне — чего же лучше? Чего же еще и желать!
Подготовка к защите дипломных работ шла полным ходом. На кафедре кипела работа. Уточнялся график заседаний Государственной экзаменационной комиссии, шли телефонные переговоры с ее членами. Дипломники, которые вырвались вперед, раньше других заканчивая свои работы и готовясь защищаться первыми, делали последние надписи на чертежах, дописывали последние листы пояснительных записок и выясняли, где находится та переплетная мастерская, где по дешевке, всего за два рубля, эти листы будут сброшюрованы, облачены в обложку и обретут вид солидного фолианта. А потом с этим фолиантом и трубой чертежей подмышкой надо ехать к оппоненту, чтобы накануне защиты привезти от него пугающий конверт с отзывом на свой труд, над которым трудолюбиво и усердно корпел целых четыре месяца и который теперь почему-то казался слабым и неубедительным.
В деканате заседала комиссия по распределению, и туда поочередно вызывали всех дипломников. Сегодня распределялась параллельная группа. В дверь дипломантской заглянула Ольга Шувалова и повела взглядом по аудитории, кого-то высматривая. Эдька Гаранин поднял голову от чертежной доски:
— Ну, чего? Распределилась? Куда тебя?
— Одесса-два! — провозгласила Ольга и скрылась за дверью.
Большинство в аудитории понимающе хмыкнули, но кто-то, доверчивый, ахнул от такого фантастического Ольгиного везения, однако тут же опомнился, сообразив, что Ольга просто пошутила, нечем ей, видно, было похвастаться. И снова все склонились над чертежами. Завтра — их очередь распределяться, завтра будет решаться их судьба.
196… год