Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2005
Андрей Евгеньевич Мелихов — родился в 1956 году. Окончил Челябинский политехнический институт и Уральскую государственную юридическую академию. Работал в строительных организациях Челябинска, в комсомольских органах, служил в органах внутренних дел. Сейчас пенсионер МВД, полковник милиции в отставке. Ранее публиковался в журнале “Урал”.
Два рассказа
Месть
В серенькие, унылые бракоразводные деньки, когда мы с Надюшей, моей бывшей женой, маялись в остатках супружества, я до боли в сердце пожалел, что навсегда потерял из-за нее своего лучшего друга, художника Алешу, и до сих пор жалею и переживаю. И вспоминаю, как это случилось.
Я приехал после армии в областной центр, чтобы учиться. Не хочу хвастать, но я был тогда ореликом. Скульптурный торс в прозрачной маечке, веселое славянское лицо, девушки были в восторге от меня. Как-то раз гулял по проспекту, а возле гостиницы стояли путаны, и, как я прошел мимо, так одна из них не выдержала, бедняжка, и восхищенно воскликнула: “Ах! Какая спина!” Я познакомился с ней, разговорился про ее шалости, дескать, бьюсь об заклад, что в лифчике у тебя потайной кармашек, где спрятан клофелин. Так знаете, как она отшила меня? Говорит: “Тебя, бедного, усыпить и обчистить карманы, что целовать кактус взасос, никакого удовольствия. Купи себе хотя бы приличные шнурки на ботинки”. Да, приоделся я позже….
Ну, так вот, приехал учиться. Поселился у родной тетки, которая жила со своим мужем, дядей Васей, в трехкомнатной квартире в центре города. К тому времени их две дочки, мои сестрички, уже выскочили замуж и жили отдельно, так что не сказать, будто я стеснял стариков.
Тетка, тетя Оля, была отличная русская женщина, толстая, добрая. Она носила просторные халаты с тюльпанами и канарейками, от нее пахло борщом и жареным луком. Она обожала цветущие герани, или, на научном языке, пеларгонии. На подоконниках ее квартиры стояло много-много керамических горшков с царской геранью. А какие цветы! Лепестки розовые с коричневым глазком, светло-сиреневые бахромчатые, персиковые со складочками. Чудо!
К сожалению, тетка в старости повредилась головой. Под своей кроватью я нашел ее письмо: “Дорогая Вера! Поздравляю с Днем рождения, напиши, когда он у тебя и по какому адресу ты живешь…” Разузнав, что надо, я отправил письмо адресату. Не знаю, ответила ли теткина подруга Вера?
Дядя Вася был отставной военный, подполковник, танкист. Душа человек, фантазер, государственник! Он попивал “негодяйское” вино, портвейны дешевых марок. Выпив, становился рассудительным и подолгу разговаривал с часами, серым квадратным будильником. Часы представлялись ему то головой командира дивизии, то какого-нибудь комбата, то знакомой буфетчицы, и так, без особых усилий, он встречался с бывшими сослуживцами, обсуждал наболевшее и вырабатывал общую точку зрения.
Кроме портвейна он увлекался правоведением и потихоньку сочинял проект российской конституции. С прямотой военного человека он объяснял мне: “Нашу конституцию написали, понимаешь ли, под одного конкретного политика. Это полумера. Нужен этакий юридический залп, этакий марш-бросок в правоведении! Чтобы сам Джефферсон на том свете позавидовал!”
Неожиданно тетка умерла, коварная болезнь мозга увела ее в мир иной. Дядя Вася так любил тетю Олю, что долго не протянул без нее и ушел следом. Царствие им небесное, хорошие были старики. После их смерти сестрички начали проявлять хватательные инстинкты, делить квартиру, которая отошла к ним, я оказался помехой в этой возне, и мне пришлось съехать с чужой жилплощади, покинуть прекрасные пеларгонии. Я сумел поступить в индустриальный институт и перебрался в общежитие, на городскую окраину.
Здание общежития было пятиэтажным, облицованным грязным силикатным кирпичом. Внутри длинные коридоры с полом из дешевой метлахской плитки, куда солнце не попадало, в них царил охлажденный сумрак и ходил на маленьких лыжах бледный болезненный мальчик, не знавший отца, общий студенческий сын.
Местную власть представляла комендантша Людмила Ивановна Хрящева, попросту Люся. Ох, и практичная женщина! Люся извлекала выгоду из своей должности на все сто. Кого только за определенную мзду она не селила в наши апартаменты! Чтобы никого не раздражать, все Люсины жильцы считались ее родственниками. У нас, не считая русских, в разное время жили люди с Кавказа и Средней Азии, китайцы и корейцы. И греки, курды, крымские татары. И даже жил эфиоп, с цветом кожи точь-в-точь как цвет Люсиных веснушек. Чем не родня?
Там, в общежитии, я познакомился со своим сокурсником, художником Алешей. Был он фигуристый, статный, как и я, только в армии не служил из-за больных почек, и физиономия неказистая, нос крючком и подбородок костлявый. Мы не могли не подружиться, ведь Леха умница, талант, виртуоз. Он учился отлично и, кроме того, мог нарисовать все, даже лошадь. А как рисовал голых женщин! У него был толстый альбом с этой радостью.
Мы с Алешкой решили жить вместе и переселились в пустовавшую комнатку. Жить вдвоем, а не вчетвером гораздо интереснее, особенно когда нужно остаться наедине с какой-нибудь “очаровашкой”. Чтобы Люся не разбавляла наш тесный круг другими жильцами, никого не подселяла, мы третью и четвертую койки тайком утащили в подвал, а комендантше как бы невзначай Алеша со своей демонической улыбкой пообещал написать пару объявлений. Наивный поступок. Когда Людмила Ивановна узнала о нашем самовольстве, она буквально, как спецназ, ворвалась в наше плохо укрепленное убежище, лягнула входную дверь, и шпингалет не выдержал, отлетел, прошла тяжелым шагом, рухнула на наш единственный стул, закинула ногу за ногу и с омерзением оглядела обоих. Сморчки, козявки. Тут с ней случился административный припадок. Начав с того, что она долго терпела, но мы вывели ее из себя, Люся перескочила на оконную створку, которая, никому не угрожая, колыхалась на гвоздике от сквозняка, затем вспомнила свое подорванное здоровье из-за “тупых” жильцов (“А, кстати, оба не заплатили за два месяца”), и постельное белье не выдерживает и половины срока, потому что мы кувыркаемся на нем с бабами. Приведя нас в полное замешательство, Люся впала в дурное настроение, приказала вернуть койки на место и оставить ее в покое. Однако в конце концов разрешила нам проживать вдвоем. Но Леха должен был нарисовать панно в двух холлах, а я, бездарь, оштукатурить цоколь по всему периметру здания, и это еще не все, мы становимся ее рабами. Нас это устраивало.
Итак, мы начали жить вдвоем: Алеша Изергин и я, Александр Дураков.
Да, вот такая у меня простецкая фамилия — Дураков. Конечно, не из самых худших. Фамилия исконная, древняя, к тому же мелодичная и хорошо запоминается, произносится весело… И можно рассматривать фамилию Дураков как вызов. Что, моя смелая фамилия вызывает у вас дурные мысли? Тогда вы несчастный человек, погрязший в банальностях. Можно увидеть в этой фамилии и некий обман, видно, не настолько уж дураки Дураковы, чтобы носить такую фамилию и не менять….
Жили мы с Алешей в складчину, из того немногого, что присылали родители и удавалось подзаработать. Делили последнее. Уважали друг друга… Был он парень немножко себе на уме, самокритичный. Срисовал из журнала Сократа, я восхищаюсь, а он горюет, не получилось. “Древности мало?” А он: “Нет, все не то, не то…” Себя пытался изобразить и хорошие рисунки рвал и рвал, в клочья. Но жили мы душа в душу. И вот приключилось испытание моей дружбе с Алешей.
Однажды Леха пришел взволнованный и сообщил, что заехала очередная Люсина родственница, Надежда. Он не находил слов, он пылал от восхищения. Мы пошли ее смотреть. О, как я запомнил эту картинку!
Возле загончика для вахтерши на чемоданах примостилась молодая дама, в черном платье с металлическими украшениями, бежевых ботинках и, боже мой, в черной шляпе с черными перьями. На ней были серьги, браслет, кольца, серебряные с виду. Она пила чай, в одной руке держала чашечку, а в другой блюдце. У нее было очень простое лицо, русые волосы, и я подумал тогда, что Надюша нарядилась не в ту одежду, ей подошел бы больше сарафан и бусы из еловых шишек. Она сидела, как на перроне, всем своим видом подчеркивая, что она проездом, не останется у нас и мы зря разглядываем ее так нахально. Сейчас она допьет чай, через полчаса подойдет ее поезд. Поезд так и не пришел, она застряла на нашем полустанке.
Люся, с барского плеча, отвела Наденьке аж две комнаты на первом этаже. От такого подарка мы уверовали, что приезжая и впрямь родственница комендантши. Вскоре мы узнали, что у нас будет парикмахерский салон с игривым названием “Соблазн”. Люся потребовала от нас, рабов, оформить зал, одновременно мужской и женский, и помочь мастеру, Надюше, наладить быт: “Вы сумеете, черти!”
Прошло немного времени, Алеша влюбился. Загорелся в нем волшебный огонек. Я спокойно наблюдал за его любовными маневрами: он пунктуально мыл голову каждый день и все ходил и ходил подстригаться к Надюше. Скоро ей стало нечего стричь на Алешиной верхушке… Вообще-то, не это нужно молодой женщине. Уже шампуни грозили нас разорить, а у нас появлялись пузырьки с мутными эликсирами, и еще он купил благовония, обкуривать гардероб. Кушать мы стали меньше, но оба пахли лавандой. Хорошо, что Надюша не брала с него денег. Вскоре он стал… краситься и перекрашиваться в “Соблазне”. Блондин, брюнет, шатен… Нет худа без добра, в любви его посетило вдохновение. В то время, как я наполовину измазал цементным раствором цоколь, в одном холле уже летели над озерцом два белых лебедя, а в другом стояла, элегантно обняв рябину, девичья фигурка в платьишке до колен, которым ветер-шалун баловался как мог, и в ее профиле угадывались черты Надюши.
Наши отношения с Алешей стали меняться. Он отгораживал от меня свое чувство, не делился переживаниями, ревновал, и даже мое совершенно безобидное соседское общение с Наденькой вызывало у него страдальческую мимику. Зачем он видел во мне кусачую собаку? На мои вопросы стал отвечать резко. Мы начали ссориться по мелочам. Так все стало нехорошо, что со дня открытия парикмахерской я ни разу ее не посетил, и как-то раз подстригся на стороне, из-за чего Надюша обратилась ко мне: “Я хочу, чтобы вы подстригались у меня, обязательно приходите, я буду рада”. Леха побледнел от испуга, а я согласился. Что ж ты топчешься возле нее без толку?!
И вот я вошел в салон, благоухая по-новому, лотосом. Я почувствовал, что она ждала меня. Ничего не значащая фраза прозвучала, как пароль: “Я мечтаю сделать прическу”. Смущенная улыбка, наклон головы и ответ: “Что ж вы стеснялись ко мне заходить?”, встречная улыбка и игра глазами. Свои!
Я устроился в черном кресле, был нежно укрыт темно-синей накидкой, и Надюша не спеша принялась меня стричь. У нее было уютно. На улице накрапывал дождь, и включенные оранжевые бра разливали тепло по веселым обоям с цветочным рисунком и кремовым занавескам. На подоконнике в хрустальной вазе стояли желтые хризантемы.
Сначала мы не разговаривали. Она осторожно вытягивала из моей шевелюры небольшие прядки волос и обстригала ножницами, делала это робко, боязливо, как будто в первый раз. Я смотрел в зеркало и думал: “Боже! Какой я славный парень! Я нравлюсь быстрее, чем женщина соображает. А давай поговорим о чем-нибудь интересном…”
— Мне кажется, вы подстригаете совсем не так, как другие мастера, у вас получается гораздо интимнее. Очень приятно. Жаль, что у человека волос мало. Будь я весь поросший, так это была бы не стрижка, а целая баллада. А так какой-то маленький стишок. Вы любите стихи?
— Да, очень люблю.
— “Однажды в студеную зимнюю пору я из лесу вышел…” Я тоже безумно люблю.
— Вы в армии служили партизаном?
— Ха-ха! Нет, космическим связистом. Связь сегодня самая интеллектуальная сфера. Связь в бою, связь между мужчиной и женщиной — это одинаково романтично.
— Что ж вы не пошли в связной институт, а поступили в “индустриалку”?
— Ну вот, возьми всё и расскажи.
Ой, я говорил что-то еще, а она отвечала невпопад, мы мило ворковали, шутливо, остроумно, я кое на что намекал, она зарделась от смущения, и тут на тебе! Сначала и не понял… Резкая боль в мочке левого уха. Закапала кровь. Надюша рывком выдвинула ящик и выхватила кусок ваты. Через мгновенье она сжимала ватным комком мое ухо, и лицо ее было несчастным. Она порезала меня ножницами!
Тут открылась дверь, и вошел Алеша, настолько неожиданно и вовремя, что, грешно конечно, я не на шутку задумывался потом, а не стоял ли он под дверью и не ожидал ли моей крови? Она тихо сказала ему: “Подержи” — и передала в его руку мою, слава богу, не отрезанную ушную раковину вместе с наляпанной на нее ватой. А дальше?! Вы не поверите. Она продолжала меня стричь быстро, уверенно и довела дело до конца… До сих пор у меня в памяти наше общее отражение в зеркале. Классическая картинка. Я сижу в кресле, из накидки торчит моя пшеничная голова, с одной стороны стоит художник и держит меня за окровавленное ухо, с другой — с расческой и ножницами у груди — Надюша. А по бокам горят два бра, два оранжевых солнца! На какой-то картине я видел нечто подобное, только у женщины, кажется, была в руках лютня… Тишина. Надюша молчит, художник молчит. И я молчу. А зачем всуе говорить о вечном?
В последующие дни Надюша общалась со мной испуганно и сухо, Алешу же, наоборот, привечала, и все стригла, и красила, ведь он был полезный, мог украшать и “Соблазн”, и ее комнатку. Я посчитал, что в наших отношениях с Наденькой поставлена точка. Оказывается, все обстояло гораздо сложнее.
Как уже пояснял, общежитие находилось на городской окраине. Местечко стремное, опасное. С двух сторон к нему примыкал хулиганский поселок, с третьей стороны раскинулось старое кладбище, а с четвертой, через дорогу, чуть поодаль, начинался голубенький забор психиатрической больнички. Порой хулиганы, вурдалаки и психи отвлекали мысли от учебного процесса, приходилось думать и об обороне. Многие студенты, на всякий случай, носили в карманах предметы, которые на протокольном языке значатся как “режущие и колющие”. Мы с Лехой таскали кнопочные ножи, отточенные, как бритвы. У меня был ножичек простенький, без украшений, люмпен-пролетарский, Алешин — был ого-го! Леха приложил талант. Он поставил на рукоятку костяные плашки с художественной резьбой. На одной стороне рукоятки — обнаженная женщина с роскошными формами, а на другой — кит, с фонтаном и среди волн. Я долго думал, а потом спросил его, почему кит? Художник есть художник: “Тело красивое”. Попробуй догадайся… Конечно, мы понимали, что с нашими ножиками попадаться ментам не следует.
Была изумительная, теплая июньская ночь. Закончилась сессия, и по традиции на всех этажах нашего домика шел карнавал. Как я люблю такие праздники! Мы с Алешей почти помирились. Ходили по комнатам, поздравляли всех, целовали девушек в румяные щечки, а Надюшу что-то не помню, то ли была, то ли нет? Чтоб отдохнуть от застолья, мы, разгоряченные, вышли из общежития и прошли на соседний пустырь, там закурили… И тут в наш закуток нагрянула облава!
Они подъехали на милицейских “Жигулях”. “Не двигаться!” Я не дрогнул. Пока они, толстые, вылезали из машины, я откинул мой ножичек в неосвещенную траву так далеко, что его как бы и никогда не было. Когда они подошли, я был, как Пьеро из сказки, в чистой одежде, вежлив, с виду, в фас и профиль — сама изящная безобидность. Предложили выдать плохие игрушки, тогда, мол, ничего не будет. Не носим! Стали обыскивать. Я жалобно декламировал белый стих о бедной невинности, о том, что в карманах давно ничего нет, даже макового зернышка. И вдруг, ё-моё! Не знаю, откуда у Лехи растут руки и как он сбрасывал нож, но его “сувенир” лежал у моих ног. Нож подняли с необыкновенной грациозностью и поднесли к моему носу. Спустя годы я узнал, по-французски “souvenir” — это “память”…
Теперь у меня был нож. И если бы даже Алешка сказал, что это его предмет и он его сбросил, нас забрали бы обоих. Но если бы Леха сказал, “souvenir” не был бы “памятью”. Леха же не сказал.
Когда меня, одного, усаживали в машину, я получил два исключительно точных и болезненных удара по почкам. “Беспредел, ошалели! Карабасы-барабасы!”
Я очутился в клетке, впервые в жизни. У меня отобрали дорогие шнурки от ботинок, поясной ремень и стальную цепочку с крестиком. “ Чтоб не вздернулся с горя!” Забота о человеке, какой бы ни была, все равно трогает. Я ждал, когда меня вызовут на допрос. Расстроился по-настоящему. Если нож сочтут холодным оружием, думал я, то меня посадят. Мне стали представляться картинки одна краше другой. Конвой. Спецэшелон. Сиреневые дали. И, наконец, как я в земном чреве, в рудниках, в кандалах на руках и ногах толкаю перед собой вагонетку. Вспомнил тетю Олю и цветущие пеларгонии, дядю Васю и его конституцию, мысленно поклонился старикам. Вспомнил родителей, простился. Так я сидел.
Прошло некоторое время, и загремели решетчатые двери. “В туалет!”
Нас повели в туалет. Повели, это значит, мы, а нас было человек семь, выстроились в затылок друг другу и такой вот живой гусеницей поползли во двор к дощатому удобству. Сзади шел рядовой, по виду мой сверстник, у него не было пистолета, я подумал тогда, что он, наверное, стажер. После того как справили нужду, постояли во дворе. Я смотрел вверх на созвездия, которые так по-свински наворотили последние события, и думал: “Ну, вы даете!” Остальные тоже смотрели на звезды. И конвоир наш тоже. Вдруг один из задержанных, крупный, пожилой, с мясистым лицом, похожий на сенбернара, странно засопел и, не опуская большой головы, шумно набрал в легкие воздух. “Сейчас завоет”, — мелькнула мысль. Не случилось. Он запел слегка приятным баритоном: “Умру ли я, но над могилою, гори, гори…” Потом баритон, Федя, стрельнул сигаретку у конвоира, смачно затянулся несколько раз и, не выпуская сигарету из пальцев, угощал всех желающих, но на одну затяжку. Я догадался, что Федя здесь не в первый раз. Он предложил курнуть и мне, я отказался.
Так же, гусеницей, мы вернулись на арестантские места.
На допрос не вызывали. Я захотел есть. Если б вы знали, какие запахи раздавались накануне вечером из нашей общежитской кухни! Жареная картошка плескалась в масле на сковородке, покрывалась золотисто-желтой и рыжевато-коричневой корочкой, курица, залитая сметаной, приправленная грибами и укропом, парилась в кастрюле. Я успел съесть-то всего одно крылышко! А с утра на столах появятся бочковое пиво и припасенная заранее вобла. Меня так беспощадно увезли!
Я вспомнил Алешу. Тяжело признаться, я его ненавидел… Стал злиться и напрягаться. Мысль о художнике носилась по кругу, как шарик в рулетке, и все время останавливалась на одной и той же черной отметке. Еще немного, и я возжаждал мести: “После этой сказки будет другая сказка!” Я вспомнил его лицо: “Баба Яга, я засуну тебя в печку!” А как позлее отомстить, сразу не мог придумать. Мордобой я отверг. Леха слишком больно меня уколол. Я хотел нечто более значительного и памятного…
Близилось утро. Окон в помещении, где я сидел, не было, его заливал грязноватый электрический свет, но я догадывался, что ночь прошла. Чаще стала хлопать входная дверь, появлялись и исчезали заспанные люди в форме, засуетился с бумагами дежурный прапорщик, просыпал шелуху от семечек на себя и так, в шелухе, стал вызывать подписывать протоколы. Меня вызвал последним, из-за чего на некоторое время ко мне вернулся страх.
Я дрожащей рукой взял протокол.
“На остановке общественного транспорта находился в нетрезвом состоянии, выбегал на проезжую часть, приставал к прохожим, нецензурно выражался, размахивал руками, на замечания граждан не реагировал”. Полнейшая чушь, но про нож не было сказано ничего.
— Ну-у?! — задал вопрос прапорщик, взгляд у него был ясный, наглый и изучающий.
— Конечно, — ответил я и подписал.
Утром пришел начальник. На нем был выглаженный милицейский костюм, на погонах сверкали большие полковничьи звезды, аж в глазах рябило. “Что же придумают для меня теперь вот эти созвездия?!” Он, в порядке очереди, взял подписанный мною протокол, провел по нему взглядом, ткнул пальцем и тихо, но я услышал, спросил прапорщика:
— Что здесь написано?
— Дураков нет, — раздельно прочитал прапорщик.
— Где дураков нет?!
— Видите ли, Дураков его фамилия, а нет — значит, его нет в картотеке.
— Студент Дураков, за мелкое хулиганство вам объявляется замечание. Не попадайте больше сюда.
Сказано было со сложной интонацией — и с относительным безразличием, и с причастием к державному могуществу, и, я бы отметил, с отеческими нотками… “Что ж вы по почкам-то бьете?!”
Мне вернули отобранные “висельные” вещички. Когда на крыльце я приспосабливал шнурки к ботинкам, то вдруг увидел баритона Федю, который ночью предлагал мне покурить. С хрипотцой и немного нараспев он ласково произнес: “Твой ножик исчез. Кто-то из ментов его прикарманил”. Голова у меня была будто набита ватой. Он, уловив мое отупение, для доходчивости прокричал мне в лицо: “Вещдока нет!” До меня окончательно дошло, что вещественного доказательства по моему делу больше нет, а значит, нет и дела. И баритон Федя подбросил ладонями к небу мою свободу!
Я вышел с милицейского двора и огляделся. На другой стороне улицы под старым тополем в легкой утренней дымке ждала меня Наденька. Ее глаза были печальные, как будто она грустила за все человечество.
Я спросил ее:
— Какой гороскоп у тебя на сегодня?
— Ой! Я не слушала вчера, — испуганно ответила Надюша. — Это так важно? Да?
— Да. Звезды если не предопределяют, то предупреждают!” — назидательно, но мягко, чтобы не расстраивать, объяснил я.
Мы пошли по улице вместе, и она, освоившись, взяла меня под руку. Со стороны мы, наверное, казались милой парой после уютной семейной ночи. О чем я думал тогда? Как обычно, обо всем сразу. И что все закончилось благополучно, и что не так уж я одинок на белом свете, и что даже случайные люди, такие, как баритон Федя, симпатизируют мне, и что полковник не наорал, и что я иду теперь не спеша с женщиной, как очень солидный человек. Мне стало почти хорошо на душе. А вот тут-то и появился вопрос: “Зачем?” Зачем Надюша пришла меня встречать? Впрочем, понимал зачем и не мог определить, как я отношусь к этому.
По дороге мы зашли на пустырь, откуда меня забирали. Я поискал в траве свой нож и не нашел. Наденька говорила с милой растерянностью, что она ничего не поняла и что Алеша, пьяный, рано утром ушел из общежития неизвестно куда, что она меня искала.
— Почему тебя арестовали?
Я взял ее за плечи и таинственно произнес:
— Ну вот, возьми все и расскажи.
Придя в общежитие, я обнаружил, что оно, беспечное, спало. Я расстался с Надюшей в коридоре, ни слова не говоря, не отвечая на немые вопросы в ее больших красивых глазах и, шатаясь от усталости, побрел к себе. В комнате никого не было. Я упал на койку и уснул. Никаких снов. Тьма. Никаких предсказаний. Только тьма.
Когда проснулся, за окном был уже вечер. Проспал целый долгий летний день. Умылся, побрился. Образцово, как в армии перед поверкой, заправил койку. Все в какой-то полудреме и в ожидании чего-то тревожного. Постоял у подоконника, посмотрел на желтые, недобрые уличные фонари. Вспоминал последние приключения. Если бы рядом затренькали на гитаре, или затопали по пьянке, или затеялся какой-нибудь визгливый дебош, я наверняка остался бы в комнате и, скорее всего, несмотря на шум и гам, снова улегся спать. Но была тишина. И это становилось невыносимым. Я вышел из комнаты и, как узник, сидевший в одиночестве, захотел увидеть хоть одного живого человека.
До комнат Наденьки было всего пару десятков шагов. Я толкнул ее дверь и не решился войти, остался в коридоре, увидел перед собой знакомые оранжевые бра, кремовые занавески, черное кресло, зеркала и ее. Она стояла, как церковная свеча, прямо и торжественно! На ней было белое платье с декольте, русые волосы собраны в высокую прическу. Невидимый маятник раскачивал меня в тот момент: переступить порог или закрыть дверь, навсегда. Летели мгновения, как перелетные птицы. И, сейчас я уверен, я хотел закрыть дверь, но в ту же секунду, как рука взялась за дверную ручку, я оторвал взгляд от лучистой комнаты и посмотрел в глубину, в полумрак коридора. Там, вдалеке, у окна я увидел Алешу. Он был неподвижен, как изваяние. Он смотрел не на меня, а в пространство, где был я. Все-таки я разглядел его глаза. И он снова не произнес ни слова. Кровь прилила к моему лицу… Вот она — месть! Я отберу у тебя твою любовь!
“На!… Получи!” И я перешагнул порог, закрыл за собой дверь и очутился в объятьях Алешиной возлюбленной. Затем я сказал Надюше все, что должен говорить в таких случаях будущий муж. Через месяц мы поженились.
Художник Алеша Изергин уехал, говорят, на Север, бросил учебу, отбыл как-то внезапно, так мы и не объяснились. Иногда я представляю его на берегу Северного Ледовитого океана, как он сидит с мольбертом на каменных глыбах, перед ним бескрайняя водная гладь, и низко плывущее солнце освещает его суровое, теперь уже немолодое лицо. Не сердись на меня, северный олень! Впрочем, после его отъезда никто о нем толком ничего не слышал.
А у нас семейная жизнь не сложилась… Цирюльня не приносила доход, клиенты попадались с дешевыми поползновениями, заказывали то, что в прейскуранте подразумевалось как помощь бедным, и норовили подстричься в долг. Надюша оказалась вовсе не Люсиной родственницей, и капиталистическая акула Людмила Ивановна Хрящева за то, что предоставила место, прямо-таки пожирала наш маленький бизнес.
Я не хотел детей. Мальчик на лыжах в коридоре общаги стоял у меня перед глазами, и я сказал Надюше: “Пока мы не выберемся с этого полустанка, детей не будет”. Начались раздоры. Чего-то все время недоставало… Мы развелись беззлобно. Меня отчислили из института за неуспеваемость, я ушел из общежития без сожаления. Пристраивался работать, где мог. Наконец пригрелся в агентстве недвижимости и вновь учусь, теперь на юриста. Не пропаду!
…Вот так я потерял своего лучшего друга, художника Алешу и понял, что нельзя полюбить женщину, которая однажды порезала тебе ухо и при этом молчала.
“Альфонс”
Патрисия Ивановна положила перед собой аккуратную стопку белоснежной, пахнущей духами писчей бумаги и каллиграфическим почерком начала писать:
“Я докажу Вам, Вениамин Венедиктович, что Вы совершили чудовищную, роковую ошибку, разбив наши, казалось бы, хрустальные отношения. Своим тайным бегством Вы опрокинули мое представление о настоящем мужчине как о непоколебимой гранитной глыбе порядочности, низведя этот образ до шулера с рваными манжетами, из которых сыплются припрятанные картишки. Вы искромсали пергамент нашей любовной истории, оторвали, скрутили и завязали в беспощадный узел живую ткань, соединявшую наши сердца, рассыпали ниточку розового жемчуга наших поцелуев.
Мы вместе прошли небольшой путь, и с моей стороны было сделано все, чтобы дорога была для Вас комфортной, приятной, необременительной. Больше всего я беспокоилась, удобно ли Вашей душе, Вашему телу. Я не задавала лишних вопросов. Когда Вы погружались в омуты собственных чувств, я терпеливо ждала. Когда Ваши мысли облекались в неприличные словесные одежды и скакали в разнузданных плясках, я как бы этого не замечала. Ваше дурное воспитание, подтвержденное постоянными мальчишескими капризами и мужланскими прихотями, переносилось мною стойко и бессловесно. Вам подавалась вовремя роскошная пища, для Вас был гарантирован уютный ночлег. По вечерам я стояла со складным веером у Вашего изголовья, как раба с опахалом у головы своего господина, и отгоняла всевозможных насекомых. Можно сказать, я Вас несла на руках по этому пути. Как же быстро Вы устали! Вы, Вениамин Венедиктович, неблагодарный. И, заметьте, я пока не касаюсь наших финансовых отношений.
Вы, Вениамин Венедиктович, недальновидный. Вы пренебрегли женщиной, которая могла бы составить для Вас изысканное, завидное для других мужчин и устойчивое счастье. Вы не смогли оценить космический масштаб и разнообразие стихий моих переживаний, недюжинную силу и новизну стремлений, искрометность ума. Вы не поняли, какие кротость и смирение я могу демонстрировать, правда, до поры до времени.
Вы ушли без объяснений…. Ваше бегство напомнило, что скоро, вот так же, без объяснений, придет осень, что платановые аллеи, где мы гуляли, станут серыми от дождей, листва опадет. Подует нерадостный ветер, море начнет безумно штормить, опустеет красивый пляж. Все готовится к переменам!.. Готовитесь, видно, и Вы. Вам потребовалось сменить имидж, окружение. Курортный роман при наличии законной супруги, который Вы так неосторожно позволили себе, не должен остаться на страницах Вашей, как я поняла, и так достаточно подтасованной биографии. Что ж, Ваша депутатская должность к тому обязывает.
Сначала я испытывала желание объясниться с Вами наедине, с неподдельным любопытством посмотреть в Ваши незабываемые глаза. Но что толку? Что я в них увижу? Забавное по бездарному воплощению, плохо сыгранное сочувствие?! Наивное детское изумление по поводу денежных претензий?! Что я от Вас услышу? Лживую, путаную новеллу о невероятных обстоятельствах, заставивших Вас так поспешно удрать из моего дома?! Вам трудно будет придумать что-либо, напоминающее истину. Надо же так нахально спешить, чтобы забыть свое нижнее белье?!.. Я оставила идею разговора “тет ля тет” ввиду туманной перспективы. Я реалистка. И знаете ли, Вениамин Венедиктович, у меня нет ни малейшего желания трястись в поезде, искать Вас в чужом незнакомом для меня городе, чтобы вернуть Ваши трусы и, может быть, получить, в чем сомневаюсь, свои деньги.
У меня созрел другой план. План нашего феерического прощания. Я хочу приоткрыть занавес и рассказать в этом коротком письме часть моего оригинального замысла. Но только часть! Как Вы метко и нравоучительно однажды высказались, у женщины всегда должна оставаться некая остроумная тайна.
Наше прощание будет публичным! Я заставлю себя пойти на эту муку ради других женщин, которые еще, слава богу, не встретили Вас, не ощутили ледяного обмана Вашей извращенной натуры, жгучей досады от растоптанной мечты, пустого кошелька после экстравагантных нежностей, но которые могут случайно оказаться на Вашей тропе охотника за чужими бюстгальтерами и денежными знаками.
Я создам документально-художественный публицистический фильм о наших отношениях. Это будет фильм-исповедь, без неуместной, в данном случае, стыдливости, мужественный от начала до конца в правдивости изложения амурных событий, фильм-фейерверк интимного откровения! Фильм-предупреждение курортным коршунам-любовникам, чьи зловещие полеты над Черноморским побережьем участились, фильм-противовоздушная оборона настоящей любви.
Я возьму на себя сложнейшую миссию: доходчиво, понятным для всех языком кино представить общественности огнеопасную суть природного катаклизма, каким является мужской обман.
Я еще не решила, куда разошлю видеокассеты с копией моего фильма…
Еще предстоит определить перечень стран, кино- и телекомпаний. Буду Вам благодарна, если Вы внесете дельные предложения. Не удивляйтесь. Я намерена творчески сотрудничать с Вами в рамках создания фильма.
Мне думалось, сначала нанять для написания сценария знакомого бородатого драматурга, имеющего красный литературный диплом и поднаторевшего на любовных пьесах. Но никакая борода с дипломом, даже с ворохом призов за драматургию, не сумеет обеспечить в сценарии задуманной мною точности всех нюансов Вашего психологического трюкачества, воспроизвести всю гамму минорного волнения, к сожалению, охватившего меня в период нашего знакомства. Поэтому сценарий я напишу сама.
Я мечтала бы о режиссере-постановщике со стороны, но он запутается в декорациях нашей спальни, а в белье упустит какие-нибудь важные детали.
Не подойдет и посторонний оператор, у него не хватит духа отснять эпизоды фильма с таким остервенением, чтобы все сразу поняли: да, это честно!
Ничего не поделаешь, я буду и режиссером, и оператором.
Закадровый текст также прочитаю я, таким проникновенным голосом, что кое-кого он достанет даже в могиле!
И, эх, была не была! Сыграю главную женскую роль!
Вот такой расклад. Намеченное вовсе не означает, что я забрала себе все. В картине будете и Вы. Более того, Вас будет много. Хоть Вы и не любите сниматься и протестовали обычно, но так часто, как бы невзначай, попадали в объектив моей видеокамеры, что отснятого материала хватит на целый сериал. Благодаря мне Вы, Вениамин Венедиктович, даже явите собой положительное начало в процессе создания ленты: Вы станете добротной основой для обобщенного образа современного негодяя.
Итак, я готова к решительным действиям. Моими инструментами станут моя скромная видеокамера, штатив к ней и мой талант.
Я начинаю прямо сейчас. Немедленно, параллельно с этим письмом, я буду писать сценарий фильма”.
Патрисия Ивановна положила рядом с первой вторую стопку белоснежной, пахнущей духами писчей бумаги и, закурив длинную тонкую сигарету с золотым ободком, выпустила к потолку облачко голубоватого дымка. На листе второй стопки она начала писать:
“Сценарий фильма под названием “Альфонс”.
Для тех, кто не знает, разъяснение: альфонсом называется коварный мужчина-проститут, состоявший на содержании у доверчивой женщины, бессовестно занявший у нее деньги и, не отдав долга, трусливо сбежавший к своей законной жене (Большая Советская Энциклопедия).
На экране контур сердца червленого цвета, оно судорожно пульсирует и роняет маленькие капельки крови в угол экрана. Поперек контура, как царапины, надпись желтого цвета измены: “АЛЬФОНС”.
“Я решила назвать свой фильм, Вениамин Венедиктович, “Альфонс”, — продолжала письмо Патрисия Ивановна, — для Вас, человека образованного, не будет это название каким-либо новым. Кажется, в одной из комедий А. Дюма есть герой “мосье Альфонс”, с той поры это имя стало нарицательным. Когда мы встретились в первый раз, Вы, как бы мельком, обронили: я не тот, за кого Вы меня принимаете. Да, Вы умеете уловить немой вопрос в женских глазах и, опережая его звуковое оформление, мгновенно парировать. Такая способность характерна как раз таки для матерых альфонсов.
Начало фильма Вас потрясет. Я начну с нашего знакомства. Помню, помню… Вы приблизились к моему столику в кафе на набережной. Сели рядом и заказали блинчики с мясом. Я предупредила Вас, что блинчики толстят. И Вы развеселились. Вы рассказали милую историю, как в свои школьные годы писали сочинение о заветной мечте. Другие дети мечтали о космосе, о дальних странствиях, а Вы написали всего лишь одну короткую фразу, что мечтаете сделать сальто назад. Вы уже тогда были толстым мальчиком, и учительница от души, но педагогично, наедине с Вами, посмеялась над Вашим сочинением. Вам не поставили никакой оценки… Вы рассказали эту историю, и холод, с которым я отнеслась к Вам сначала, исчез в моей душе. И мы вместе смеялись. И Вы признались, что никогда в жизни так и не смогли сделать сальто… Но всего этого не будет в фильме! Ох!.. Кафе — очень легкомысленно. Начнем иначе”.
“Неспешная панорама черноморской бухты. Ухоженная мощеная набережная — бесплатная реклама мэру. Пышный цветник, крупным планом порхающая беззаботная бабочка. Возле цветника я. С обворожительной улыбкой гостеприимной хозяйки я рассказываю:
“Черноморское побережье… Чудные, воспетые поэтами пейзажи, мягкий климат, ласковое море и щедрое солнце влекут сюда отдыхающих со всех уголков нашей необъятной Родины”.
Голос за кадром: “И кто только к нам не едет!”
Я продолжаю у цветника: “Все находят у нас то, что пожелают”.
Видеоряд: мужские небритые физиономии, крупным планом рты, пожирающие блины.
За кадром: чавканье.
Звучит тревожная оркестровая музыка.
Видеоряд: мужские толстые животы. Крещендо: от маленького брюха до изумительно безобразного пуза. (Съемки на пляже.)
Тревожная барабанная дробь.
На экране появляется фигура альфонса. Он осторожно выходит на набережную из тени южных сосен. Камера скользит снизу вверх. Итальянские сандалии, волосатые ноги, пляжные полосатые шорты, майка в обтяжку с надписью “Босс”, холеный двойной подбородок, защитные с зеркальными линзами очки, выражение на лице — таинственный меморандум. В одной руке он держит черный дипломат, вовсе не с пивом, а с государственными документами, в другой у него надувной матрац. Он подходит к цветнику и видит меня.
Голос за кадром: “Я почувствовала, что он может уплыть за рубеж, унося по волнам секреты наших министерств, я сознательно пошла на знакомство с ним, чтобы его остановить”.
Панорама черноморской бухты. Не ведающие тревог, беспечные курортники катаются на чем попало по водной глади…
А у меня напряженные диалоги и диалоги с альфонсом. Я отговариваю его от продажи секретов. Он наконец-то снимает очки. Это Вениамин Венедиктович, рот до ушей, довольный. Отговорила! Он понял — на фиг куда-то плыть, если можно и здесь поживиться за счет несчастной женщины”.
“Как же, Вениамин Венедиктович, я поддалась на Ваши уловки?! Вы жалобно поведали, что приехали отдохнуть и мечтаете снять комнату у спокойной хозяйки. И я опрометчиво привела Вас в свой дом, и Вы поселились во флигеле и действительно заплатили за первые дни. Но настораживало уже то, что Вы любили, когда я платила за Вас в кафе. Могла ли я подумать, что это только прелюдия. Что, одурманенная Вашим депутатским удостоверением, которое выпало у Вас как-то утром из штанов (“Так вот мы какие на самом деле!”), я дам Вам деньги для покупки нашей общей машины. Ищи-свищи теперь. Но Вы недооценили моей бдительности. Я знаю Ваш настоящий адрес”.
“Мужская туша плывет на надувном матраце, гребет еле-еле.
Закадровый текст: “Такой не спасет никого! Его самого на поверхности едва держит матрац. Так и альфонса на поверхности жизненного моря держит только матрац”.
“С помощью матраца, я уверена, Вы, Вениамин Венедиктович, делали карьеру и завоевывали голоса избирательниц. В моем фильме Вы прокатитесь на этом надувном символе Вашей аморальности по синему морю с таким “триумфом”, что весь Ваш электорат захочет приобщить Вас к морской пучине навсегда…
А я вспоминаю, как мы купались. Как я слегка подпрыгивала в морских волнах, цыпочками касаясь песчаного дна. А Вы издалека храбро плыли ко мне. Но этого не будет в фильме… Как все закончилось грустно! Грусть начала посещать меня, когда на пляже объявили конкурс на самую красивую женскую грудь, пообещав, что призом будет бесплатное катание на быстром катере. Мы лежали на нашей подстилке, и Вас как ветром сдуло. Я расслышала от Вас, убегающего смотреть этот пошлый спектакль: “Топлесс! Топлесс!” Господи, всего-навсего голые сиськи на нашем пляже, а Вы кричите, как заморский попугай, увидевший пиастры.
Я вспоминаю, как мы были с Вами в зоопарке и вместе смотрели на павиана, который испытывал любовное желание, и его достоинство самца смущало посетителей зоопарка. Я спросила тогда у Вас, испытывают ли обезьяны чувство стыда? Вы философски ответили, что да, испытывают, но страсть, дескать, захлестывает. Страсть захлестывает не только обезьян.
Я помню, как Вы затащили меня на эротическую выставку восковых фигур, где бюст Лолы Феррари из Амстердама, два кошмарных арбуза, вверг Вас в состояние эйфории.
Я вспоминаю, как на набережной Вы захотели смотреть в огромный морской бинокль с увеличением в 100 раз, выставленный для познавательного обзора. Вы смотрели и говорили мне, что видите в морских далях прекрасные корабли, но мне так и не дали взглянуть. Только потом я поняла, что Вы смотрели через бухту на дальний пляж и наверняка разглядывали женские задницы в бесстыдных бикини. Вот тебе и прекрасные корабли! Маньяк! Вам мало этого зрелища на ближних пляжах!”
“Снимаю на пляже видеоряд женских задниц, над ними парит коршун. Где взять коршуна? Коршуна снимаю на обложке зоологического журнала, а в закадровом тексте объясняю, что он парит, и они, задницы, то есть владелицы этих ягодиц, не понимают, что опасность рядом”.
“Я вижу Вас, Вениамин Венедиктович, на депутатском заседании. Если бы Вы знали, какой триллер я для Вас готовлю! Представьте себе, что заканчивается голосование по наиважнейшему закону. На табло в депутатском зале высвечивается, как проголосовал депутатский корпус: “За…”, “Против…”, “Воздержалось…”. И не успевает загореться “Решение принято” или “Не принято”, как внезапно гаснет свет в зале и на табло начинается отрывок из моего фильма. О, я понимаю, что надо схватить внимание зала в этот момент так, чтобы никто не решился остановить сюжет! Я знаю, как это сделать. Я поведу репортаж с нашего любовного ложа, которое Вы осквернили, удрав, не сказав даже “прости”. Я буду полулежать в своем пеньюаре, который Вы мне подарили за мои деньги, и рассказывать о наших любовных играх. Изюминкой репортажа будет мой шифоньер, где Вы любили прятаться, и когда я томным голосом объявляла “Никого нет”, Вы выскакивали из него и у Вас все получалось. Оказывается, Вас страшно возбуждает шифоньер в чужой квартире. В фильме я раскрою его настежь”.
“Навести порядок в шифоньере и сделать подсветку синей лампой”.
“Не думаю, Вениамин Венедиктович, что мой талантливый фильм будет остановлен возмущенными выкриками других депутатов. Наоборот, я вижу вашего мудрого председателя, который по окончании просмотра, когда в зале загорится свет и воцарится восхищенное молчание, скажет: “Да, вот такова жизнь. Для нас все это крайне важно. Мы еще мало думаем о женщинах в нашей работе. И это — урок нашему коллеге. Мы обяжем альфонса публично извиниться за содеянное безобразие и возместить не только финансовый, но и моральный ущерб! Ответственность для депутата превыше всего. Трепещите!”
Она устала писать и, облокотившись о стол, стала грустить.
Моросил прохладный дождик, предвестник осеннего ненастья. Патрисия Ивановна только что вернулась с почты. Альфонс прислал денежный перевод. Это была не вся сумма, а лишь треть. Он сухо, размашистым почерком, обещал в сопроводительной части перевода, что выплатит остальное, и называл сроки. Она присела в кресло у камина. Воспоминания об альфонсе, о толстом, добродушном, всегда виноватом и по-своему интересном Вениамине Венедиктовиче, становились все добрее и добрее. Она стала сжигать листы сценария и заплакала.
“А само письмо я все-таки ему отправлю, — решила Патрисия Ивановна, глядя на рыжие всплески пламени в камине. — Любимый, зайка мой, пусть сбудется неосуществленная мечта твоего детства. Сделай сальто назад, с испуга!”