Записки из онкологической больницы
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2005
Лариса Надеждина — научный сотрудник, работает в УрО РАН
“Белый доктор”
Новый доктор был белым-белым. Отчаянной белизной поражал не только форменный его халат, но и брюки, и даже обувь. Он объявился в палате Надежды в неурочный час послеобеденного больничного затишья.
Этот доктор должен был лечить ее дальше — на послеоперационном этапе. Он тихо, невыразительно и почти скороговоркой представился: “Александр Васильевич”, а усевшись напротив, с места в карьер задал не совсем ординарный для больничных стен вопрос. Интересовало его ни много ни мало, а мнение самой Надежды о том, что “привело ее к болезни”.
Прошло уже почти три месяца, как она узнала, что над ней навис (другого слова не подберешь) страшный диагноз. Слово “рак” вломилось в ее жизнь, разрушив пространство и время.
Нет, своим вопросом доктор нисколько не удивил и не смутил Надежду. Она, конечно, как, наверное, и каждая на ее месте, не раз и подолгу в последнее время думала о причинах болезни. Версий было много, и среди них
о-очень интересные, да вот только складываться пасьянс никак не хотел.
Надежда еще раз внимательно взглянула на доктора. Большой, он сидел в кресле так, будто оно его сковывало, и c интересом смотрел на корешки высокой стопки книг на ее прикроватной тумбочке.
Она все же ответила на вопрос, но, не раскрываясь, а просто рассказав, отчего последние четыре-пять лет были для нее сложными. И череда болезней отца, и смерть самой-самой близкой — единственной — подруги, и рутинные семейные неурядицы, и какие-то профессиональные сбои, и поиск себя в новом возрастном измерении сорокалетней. Просто жизнь! Так неужели она-то и вынесла приговор?
И снова перед глазами “картинка”. “Не бойся, — сказали ей, напутствуя на так страшившую ее операцию, — от этого не умирают, умирают от… жизни”. От жизни?
Доктор же, только едва заметно выждав, будет ли продолжение рассказа об ее напастях, заговорил о себе:
— Я, вы знаете, как-то так сложилось, — не лечу мужчин. Не лечу. Лишь в виде редких исключений, когда кто-то из близких или коллег просит особо. Мои пациенты — только женщины. Женщинам тяжелее в этой жизни, — просто и с какой-то единственно возможной, на самой грани пошлости и банальности, интонацией сказал он.
“Женщинам тяжелее, наверное, не только в этой, но и в Той”, — привычно, лингвистически упражняясь, “перевернула” фразу Надежда и осеклась, вслушиваясь.
— Женщинам больше хочется помочь. Тем паче, что все их проблемы чаще всего как-то связаны с мужчинами. Или, как говорится, всё от мужиков, — спокойно завершил Александр Васильевич.
И это откровение доктора тоже явно не для больничных интерьеров! Но “белый доктор” (это прозвище как-то сразу к нему приклеилось) смог удивить Надежду еще раз. Так же спокойно он, лишь немного, кажется, замешкавшись, выдал:
— Знаете, это, вероятно, вне сферы научного и вообще хоть сколько-нибудь строгого знания, но я убежден, что так называемые стервы раком не болеют!
Стервы раком не болеют?
“Что-что? Кто не болеет? Стервы? — Надежда молча смотрела на доктора, пытаясь постичь что-то, казалось, доктором недосказанное. — Они не болеют. Болеют другие. Вот оно как! И это что — почти гипотеза?”
Отчего-то после последней фразы доктора между ними возникло напряжение. Или это только ей померещилось? Справившись с собой, Надежда улыбнулась и небрежно обронила:
— Вот спасибо, доктор, по крайней мере, один диагноз вы с меня сняли. Уж теперь-то я точно знаю, что не стерва. Ведь ваши гистологические анализы не ошибаются?
Шутку он пропустил и наконец изложил положенные по сути своего визита сведения о химиотерапии, о ее сроках, формах и прочем. Был при этом официален настолько, что будто и не он только что поразил пациентку своими порывами (или срывами?) откровения. За язык ведь его никто не тянул, ни о чем не спрашивал. И на продуманную акцию его речь не походила. Надежда вдруг заметила, каким уставшим и замотанным выглядел доктор. Белизна халата и рубашки под ним подчеркивала напряженную красноту лица.
Надежда слушала его краешком уха, а сама стала “раскручивать смыслы”.
Значит, так называемые стервы раком не болеют. Это имело какое-то значение? Да, наверное, имело. И значение, возможно, прикладное. Сформулировал же поэт: “Горе, названное точно, как сорняк, летит в костер”! Вот и ее бы горе назвать точно.
Стер-ва. Во-первых, смысл определения не совсем уж негативный. Она не раз сама лично слышала, что о женщинах как о стервах говорили с изрядной долей невольного восхищения. И сама не раз видела представительниц прекрасного пола, рвущихся в стервы.
Почему? Да просто стервы успешны и всегда добиваются своего. Как добиваются? И вот тут-то начинались нюансы… Добиваются, не различая “своих” и “чужих”, правых и виноватых, не делая скидок на обстоятельства, не отвлекаясь на так называемые “подробности”. Пренебрегая другими, их интересами и чувствами. И даже, что называется, идя по трупам. Надежда поежилась — об этой метаморфозе вольно или невольно думалось в ее комфортной одноместной и довольно уютной палате, но с окнами на… морг.
— Итак, Надежда Вадимовна, будем работать, — голос доктора снова проник в ее сознание. — И болезнь уйдет, хоть дело, вы сами понимаете, непростое. Мы потом обязательно поговорим о том, как восстанавливаться после химиотерапии. Есть некоторые премудрости и тонкости, которые помогают. Общение с природой, например. С землей.
— С землей? — Надежду поразила игривость этого странного рецепта и несообразность с масштабом ее страшной беды. Она не смогла скрыть свои досаду и удивление, и доктор это заметил.
— Да, с землей, это очень важно, но об этом потом.
Он поднялся, чтобы уйти, но тут же почему-то передумал. Снова сел, будто с усилием вдавил себя в кресло и с какой-то совершенно новой интонацией произнес:
— Нет, не потом. Всё, я имею в виду вашу работу, начинается сейчас. Сегодня. И тогда будет завтра. Знаете, почему так по-разному протекает у всех болезнь? Многих съедает не рак, а страх. И еще — самая обыкновенная лень. Врач и больной должны дружить и сотрудничать, чтобы болезнь перешла в оборону.
Дверь в палату рывком открыла медсестра и сердито напомнила об уже завершившемся времени уколов. Надежда поднялась. “Вот и хорошо, — подумала она, — не придется торжественно присягать в ответ “дружбе-сотрудничеству”. И так ведь все понятно…”
Как только они с “белым доктором” вышли в коридор, к нему кинулась, видно, поджидавшая его больная — высокая худощавая брюнетка, которую Надежда уже встречала в коридорах больницы.
— Я должна уехать, отложите, пожалуйста, мою очередную химию на неделю, — сразу и довольно громко объяснила брюнетка суть дела.
Надежда удалялась по коридору к процедурной, но еще некоторое время слышала напористый зычный голос той женщины:
— Всего на недельку, Александр Васильевич, пожалуйста. Мне очень нужно. Решается судьба моего предприятия. Это тот заказ, которого мы ждали около двух лет. Без меня там все завалят. У меня не замы, а лапша с подливкой, а если еще точнее сказать…
“Ого! “Образ” вполне прорисовывается. Успешная, резкая, целеустремленная, деловитая или, как сейчас говорят, деловая. А Александр Васильевич сказал, что “стервы” раком не болеют… Впрочем, что это я успешность со стервозностью обручила. Зацепил-таки меня доктор! Да нет, это не доктор, а болезнь тебя зацепила”, — поправила себя Надежда.
Она тут же невольно оглянулась по сторонам и начала всматриваться в лица женщин, ходивших по отделению. Какие разные! Всех возрастов, ведь и совсем молоденьких не щадит беда.
Вон тетка в яркой пижаме, мирно ковыряющая в носу, сидит на диванчике у сестринской. А у этого окна — дама, в изящных брючках с книжным томиком. А в очереди на уколы тоже внешне как бы дама, но громко выясняющая, “кто за кем”. На соседнем диванчике сидит славная толстушка — читает и комментирует столпившимся вокруг нее газетную статью.
— Каждую минуту в мире от рака умирает один человек. Четыреста шестьдесят тысяч женщин ежегодно заболевают раком молочной железы. В России ежедневно этот диагноз ставится тысяче тремстам. Ужас как нас много! Вот ведь напасть какая, эта онкология.
Да уж. Точно, несытая. Четыреста шестьдесят тысяч — это ведь почти полмиллиона. И все не стервы?
Все не все, но есть и “чистые” типажи. Надежда вспомнила свой первый больничный день.
Светлана
“Первое утро в больнице” — совершенно конкретный понятийный ряд. Апатия и страх. Клаустрофобия — вот точное определение. Надежда только что сдала кровь и вернулась в свою палату с вялым намерением наконец “расположиться” в своей одноместной палате, то есть распаковать вещи, которые со вчерашнего дня “заселения” так и остались в сумке.
Чайник. Неужели она будет пить здесь чай?
Игрушечная мягкая мартышка — подарок от коллеги на Новый год — Год Обезьяны. Зачем она ее взяла? Ненужная в этих стенах роскошь.
Переносной миникомпьютер, который контрабандой пронесен в палату. Разве захочется ей работать?
Текст незаконченной статьи. Так и пребудет незаконченной. Название статьи, которое Надежда невольно зацепила взглядом, показалось ей каким-то ирреальным. Неужели это совсем недавно по-настоящему ее занимало, не давало покоя? Она с силой швырнула пухлый файл с текстом в нижний отсек тумбочки.
И тут в дверь постучали.
— К вам можно?
Надежда вопросительно посмотрела на совершенно незнакомую женщину.
— Меня Светлана зовут. Вы извините, но я решила все же зайти к вам. Когда мы сегодня утром вместе сидели в очереди на сдачу крови перед процедурной, у вас было такое, как это сказать точнее, — опрокинутое лицо! Я даже содрогнулась и себя вспомнила в первый день. Жуткое было у вас лицо, ни живинки…
Надежда вместо ответа просто выпрямилась, но был в этом некий подспудный протест. Чего, дескать, без спросу лица чужие разглядывать? Ее нежданная собеседница, видимо, от этого смутилась и заговорила быстро-быстро:
— Я просто хочу вам кое-что рассказать, чтобы успокоить. Все совсем не так страшно. Операция легкая — почти все женщины встают уже через день. Да и прогнозы при нашей “женской” локализации опухоли — очень хорошие. Орган-то, как они, врачи, говорят, “внешний”, — Светлана грустно улыбнулась. — Так и говорят, представляете? Ну да не в этом дело. Я, знаете, сама — биолог по образованию. Подначиталась разной специальной литературы и, честное слово, отошла. Успокоилась. У нас все будет хорошо. Это наименее опасная локализация опухоли.
У гостьи было замечательное лицо — милое и открытое. “Милыми” были и очки, которые только подчеркивали распахнутость глаз и улыбку. Классический образ лирической героини. Поющей под гитару, завсегдатая библиотек, театров и концертных залов.
Ей хотелось верить. С ней хотелось говорить. Перед ней не стыдно было и заплакать. И слезы, как у ребенка, которого пожалели, не замедлили пролиться.
Светлана гладила жирафа на веселой Надиной пижаме и как могла эти слезы “осушала”. Говорила о массе своих знакомых и знакомых своих знакомых, которые живут и здравствуют десятилетиями после операции, позабыв о болячке. О женщинах, которые, несмотря на эту жуткую, уродующую операцию, нашли себе мужей и (тут она чуть смутилась) любовников. Говорила о том, что в результате гормонотерапии некоторые женщины — “ну просто расцветают!” И так далее, и тому подобное. Конечно, все это уже было слышано Надеждой не раз, но в устах ее нежданной гостьи звучало как-то по-особому правдиво и оптимистично.
— Ой, да ведь мне надо идти. Засиделась я у вас, — вдруг прервала свой монолог Светлана. — Я же выписываюсь сегодня! Через какой-то час с небольшим буду дома. Просто решила, что к вам ну просто обяза-ательно надо зайти. И еще. Знаете что? Чтобы это не стало для вас шоком, хотите, я покажу вам свой шов? Шов и… себя, асимметричную?
Не успела Надежда сообразить, о какой асимметрии идет речь, и ответить, как Светлана приоткрыла свой халат. Надежда глянула и непроизвольно, несмотря на то что уже видела когда-то такое у своей подруги Иринки, ахнула. Словно не заметив этого, Светлана продолжала:
— Вот видите, шрамчик вполне аккуратный. Никаких осложнений нет, и я скоро освою протез, корсетное белье. Оно, говорят, довольно эстетичное, удобное. И совершенно ничего не будет заметно… — Она запнулась и уточнила: — Во всяком случае, для посторонних глаз. Правда ведь, не страшно? Теперь вы знаете, что примерно вас ожидает, не станете в обмороки падать и все такое. А то я тут разного насмотрелась. А врачам и сестрам совсем некогда психологической подготовкой заниматься. Все будет хорошо. Только не надо отчаиваться! Вы слышите?
Светлана еще раз приласкала жирафов на пижаме Нади, быстро записала на клочке бумаги свои координаты и убежала.
Надежда взяла листочек с адресом-телефоном. Светлана Дождикова. Дож-ди-ко-ва! Какая замечательная фамилия, и как она ей идет! Первая больничная знакомая, действительно, словно дождиком пролилась на Надежду — растерянную и испуганную. И имя Светлане подходит. Удивительно светлый человечек.
Да, светлый, но за что ей-то такая напасть? За что? “Мир должен быть оправдан ВЕСЬ, чтоб в нем можно было жить!”, — вертелось в голове Надежды уже который день.
Вспомнилось лицо Светланы. И ни-кто, слышите (словно обращаясь к кому-то), никто в этом тихом, светлом озерце не водится — Надежда была в этом абсолютно уверена.
Надежда уже отходила от операции, действительно, ненадолго приковавшей ее к постели, когда, вернувшись в больницу за очередной порцией “химии”, Светлана снова заглянула к ней. На больничной тумбочке был организован, не без изысков, чайный стол, и под чай Светлана чуть-чуть рассказала о себе.
Живут вместе три женщины — Светлана, четырнадцатилетняя дочь, которую она с двух лет растит сама, и мама-пенсионерка, бывшая учительница. Живут в трудах. Денег хронически не хватает, хотя Светлана усердно работает в школе на полторы ставки. Она и мама берут репетиторство, запрашивая ничтожную — вне всяких принятых разумных тарифов — оплату. “Мы по утрам стояли за кефиром, без очереди никогда не лезли”, — эти строчки Юнны Мориц словно о них. Конечно, не лезли. Даже в голову не приходило.
Время от времени на горизонте появляется бывший муж, которого Светлана, конечно же, опекает.
“А вот сейчас она скажет мне с придыханием, какой удивительный человек, какая тонкая натура ее бывший избранник”, — Надежда даже испугалась собственного прозорливого цинизма.
— Знаешь, он у меня удивительный. Химик от Бога. Его обалденные разработки “замяли” в нашу треклятую перестройку. Ни локтями распихивать, ни кулаком по столу — не умеет. Не его это. Стихи когда-то писал! Таким особенно трудно сейчас живется.
Почти угадала.
Надежде вдруг захотелось немедленно отказаться от помощи Светланы и как можно убедительней сказать ей о том, что надо любить, прежде всего, себя. Сильно любить, трепетно. Да ведь все равно не услышит! А если и услышит, то посмотрит на собеседницу как на совсем уж недужную и, вспомнив горькие слезы Надежды при первой встрече, примется пуще прежнего жалеть-помогать.
Светлана и во второй раз пришла к ней, конечно, не с пустыми руками. Принесла собственноручно переписанные названия нужных при их болячке трав, а также специальных “травяных” интернетовских сайтов. Толково, по-учительски объяснила все, с этим связанное. Она внимательно заглядывала в глаза Надежды, но от бодрых призывов на сей раз воздержалась, видимо, почувствовав что-то новое в собеседнице. Завершился визит демонстрацией корсетного белья, то есть попросту протеза, рассказом о всяческих хитростях его приобретения и ношения. Информация, и правда, была уникальной — ни в каких справочниках не прочтешь, такое постигается только на практике и передается из уст в уста.
Где-то когда-то Надежда читала о трех главных типах личности — жертве, преследователе, спасателе. Светлана Дождикова принадлежала явно к “спасателям”. “И за что же ей, спасающей?” — снова вернулась к своему вопросу вопросов Надежда.
И после, возвращаясь в палату с укола, Надежда задержалась в коридоре, чего обычно не делала. Ее соседки стали ей не просто интересны — важны.
Вспомнив сегодня Светлану, Надежда неожиданно для себя самой подумала, что хорошо бы снабдить ее пособиями по “любви к себе”. Вдруг какое-то ма-а-аленькое зернышко да прорастет, загадала Надежда, и что-то изменится в суетливой, открытой всем ветрам жизни Светланы.
— И не надо откладывать, — сказала Светлана самой себе. Вернувшись в палату, она тут же набрала нужный телефонный номер.
Марина
Человек, которому она позвонила, торговал книгами, и ему можно было заказать все на свете. Система заказов работала как часы, проверено не раз. Надежда продиктовала ему по телефону фамилии показавшихся ей нужными для Светланы Дождиковой известных авторов. Собеседник посоветовал авторов новых, Наде не ведомых.
С книготорговцем Надежда давным-давно не общалась. Он был мужем ее давней-давней знакомой, которая лет семь (неужели уже семь?) назад умерла от онкологии.
Марина… О ней вспомнилось еще и потому, что была она, в отличие от Светланы, настоящей бой-бабой.
Когда в перестроечное лихолетье люди интеллигентских профессий кое-как перебивались на бюджетные грошовые зарплаты, Марина успешно закладывала фундамент процветания своей семьи. Блестящий преподаватель английского, она в одночасье оставила любимую работу и занялась бизнесом. Торговала всем, что имело спрос. Из пресловутой продуктовой палатки перебралась в арендованный отдел в магазине, затем выкупила весь магазин, который гордо назвала своим именем. По праву назвала, ибо все создала тяжелым трудом..
Мимо этого магазина, расположенного на углу двух центральных улиц, Надежда часто проезжала, всякий раз вспоминая хозяйку. Специально смотрела, не сменилось ли его название, ведь делами магазина ведал после смерти Марины ее муж.
Жора был известным еще со студенческой скамьи балагуром и книгочеем, и для него Марина завела в своем магазине непрофильный книжный отдел, которым тот занимался, в общем, для собственного удовольствия. “И при деле вроде, и на глазах у меня постоянно”, — объясняла свои резоны Марина во время их предпоследней с Надеждой встречи.
Встреча была нечаянной и оттого вдвойне радостной. Они шмыгнули в первое попавшееся кафе, чтобы спокойно поболтать хоть полчасика. Свой непрерывно верещавший мобильник Марина выключила минуте на четвертой и вздохнула облегченно. Выглядела она довольно уставшей (говорила, что гоняла то в Турцию, то в Эмираты практически каждую неделю), но рта не закрывала, выспрашивая и выспрашивая Надежду об общих знакомых. Она была из породы тех, кто искренне интересовался людьми, любил их, быстро обрастая повсюду приятелями.
— Господи, если бы ты знала, как я истосковалась по нормальному общению! А помнишь наши послеинститутские посиделки? Не просто так, а с основными докладчиками и оппонентами по проблеме. Я как-то докладывала о тонкостях перевода с одного языка на другой. Помнишь? А теперь вот все дебит с кредитом свожу-развожу. Кажется, деградирую? А Жорка, который настоящих книг мало в руках держал, чуть ли не свысока стал на меня посматривать. А те, к кому он в койку время от времени прыгает, — невесело завершала Марина, — интеллекта должны быть лишены начисто. Такие вот странности. Ну, да ты об этом знаешь.
Проблема заключалась в том, что Жорка был не только заядлым книгочеем, но и патологическим бабником. Причем, умудрялся прохаживаться налево так, что все об этом узнавали сразу. Не щадил Жорка свою подругу, а позже жену, Марину. Воссоединение супругов каждый раз происходило бурно. Как Марина все это терпела — совершенно непонятно. Наверное, любила. Любила и прощала.
Марина тащила свой бизнес, умудрилась отправить дочь на учебу в добрую старую Англию, щедро помогала родителям словом и делом и…ублажала муженька. Отказа он не знал ни в чем — носил ботиночки из крокодиловой кожи, пил нужные американские супервитамины, читал книжки вдоволь, жуя в процессе вместо жевательных резинок… сырокопченую колбасу. Потреблял килограммами.
Когда грянул гром онкологического диагноза, растерялись, казалось, все, кроме Марины. Она пролечилась, то есть прооперировалась и приняла несколько курсов “химии”, потом навыписывала из Израиля дорогостоящих препаратов, пила их и продолжала работать. Была бодра и полна оптимизма. Рассекала на своей машинке с веселой расцветкой и, говорят, планировала открыть новый элитный магазин подарков. Но этот ее план забуксовал, потому что Марина неосторожно одолжила большую сумму двум каким-то темным личностям (кажется, бывшим одноклассникам). Как это у нее вышло, неясно. Была она в своем деле профи. Да и замов образованных и толковых завела. Настоящая бизнес-леди, да, видно, не бизнес-стерва.
Марина работала и жила с минимальной поправкой на болезнь. Но поправка все-таки была. Как не быть — циклы лечения в больнице, циклы слабости и тошноты после химиотерапии. Именно в эти периоды изъятия из привычного бытия она так нуждалась в поддержке самого близкого человека.
Но Жора был, мягко говоря, неадекватен ситуации. Вместо того, чтобы поддержать Марину, он именно в это время “решил” тоже… поболеть. Именно решил, ибо ничего особо серьезного с ним, точно, не происходило. Побаливали, как он говорил, “кишки”. К здоровью и самочувствию своему он и раньше относился очень серьезно, вовлекая в процесс оздоровления, конечно, прежде всего, Марину. Как только она в очередной раз выползла из больницы, он лег на очень дорогое обследование. Что-то там у него обнаружили — то ли загиб, то ли прогиб.
Сейчас Надежда понимала его диагноз по-иному. Организм этого большого и красивого мужчины никак не мог “принять” болезнь Марины — его кормильца-поильца и эмоционального донора. Просто не в состоянии был этот факт переварить. Пе-ре-ва-рить — вот в чем дело. Оттого что-то там в желудочно-кишечных внутренностях заклинило, а потом прогнуло. Или загнуло.
Марина истово лечила прогиб-загиб, носилась в Жоркину больницу с протертым и холодным. Такой у нее теперь был по расписанию подвиг. Кажется, она даже пропустила один курс химиотерапии. В общем, поберечь себя, полюбить никак у нее не получалось. На умиротворение кишок мужа ушли последние силы. Марина очень интеллигентно — лишь на три недельки — напрягла близких своей полной недвижимостью и ушла.
Жорка, поправив свои кишки, живет и здравствует. Поменял уже двух жен. В перерыве между ними наконец поставил Марине (на заработанные ею же деньги) достойный памятник.
В разговоре Жорка ни разу не вспомнил Марину. Ни единым словом. И Надежда промолчала. Собеседник был не тот — он явно уже “перелистнул” все, связанное с первой женой…
От нахлынувших дум Надежде стало вдруг очень холодно. Просто затрясло. Вот тут снова и пригодилась ей “шаль с эманациями” от замечательной Ларисы Иосифовны, мамы ее хорошего приятеля. Вспомнилось, что сначала от этого дара Надежда хотела отстраниться (проблемы гардероба не волновали совершенно, все казалось окончательно ненужным, навсегда лишним).
“Ты хочешь отказаться? — недоумевала, услышав это, их общая знакомая. — Ну и дурочка. Да как ты не понимаешь, Лариса Иосифовна очень любит тебя, она будет вязать и ежеминутно, с каждой петелькой, о тебе думать. Хо-ро-шо думать! Это будет шаль с так называемыми эманациями, то есть с доброй памятью, лечебная во всех смыслах. Звони немедленно Ларисе Иосифовне и говори, какой цвет пряжи тебе нужен!”
Воспоминание об истории с шалью немного успокоило. Она сейчас выпьет чашечку горячего чая, ляжет и постарается уснуть без укола снотворного, который не отказываются делать сердобольные медсестры этого отделения.
Утреннее
Не проснулась — разбудили. Щелчок, вспыхнувший свет, рука с градусником перед носом — ритуальное утреннее измерение температуры. Холодный градусник под мышкой. Невнятные и оттого загадочные звуки в просыпавшемся отделении. Еще одно больничное утро. Еще один из дней, которых в распоряжении человека не так уж и много. Даже если взять среднюю продолжительность жизни в семьдесят лет, их (дней) всего-то, если она правильно подсчитала, двадцать пять с половиной тысяч. Понятно, что “прожить их надо так, чтобы не было мучительно больно…”
Больно за что? За недо- и несодеянное, за тех, кто вдруг (а это всегда вдруг) остался без тебя.
Теперь, с того самого момента, когда она была ошарашена диагнозом, каждое утро начиналось с этой ноющей боли за родных. Родители — сын — муж. Последовательность упоминания не принципиальна. Ибо они для нее —почти одно целое.
Как же эта тревога кипела в ней, когда она возвращалась домой из Москвы с поставленным там диагнозом… Надежда попросила поменять свое место в купе на верхнее и там писала — сотворяла план на “после приезда”. Он получился рельефным по разнообразию необходимого и внушительным по размерам — целых девяносто семь пунктов. Сделать, проследить, купить, достать, навестить, позвонить, договориться и главное — сказать, объяснить.
Но на всю жизнь не подсунешь нужных книг и не пришьешь пуговиц.
Что она могла сделать для них сегодня? Жить на тонком насте повседневности. Просто быть! Мама-жена-дочь — не “функционирующая”, не генерирующая жизнь, а некий символ. Конечно, символ — она не была дома уже почти полтора месяца. Вся эта суета с почти ежечасными краткими звонками по мобильному телефону была жалким подобием ее всегдашней бурной охраняющей деятельности. Одна ее мудрая приятельница определяла этот род активности как “попытки контролировать неконтролируемое”.
А вот и звонок из дома. У них все в порядке: разбегаются — один в школу, другой на работу. Мальчишки. Два Вадима, два лобастых упрямых мужика. Два компьютерных гения. Два совершенно не приспособленных к быту существа. Приспосабливаются сейчас. Она даже по-своему радовалась за них — ведь им открывался некий ранее неведомый мир. Да, мир, хотя бы и кулинарных рецептов, магазинов и даже моющих средств. Освоят, эка невидаль. И все же она понимала тревогу женщин, в заточении больницы тяжко вздыхающих о близких: “Как-то они там…” А в этой больнице и вздыхалось по-особому.
Утренняя депрессия затягивалась. Надо было что-то предпринимать. Надежда достала из тумбочки один из своих текстов и включила компьютер. Хотелось поскорее закончить и передать по назначению рецензию на книгу старого приятеля. Но ни одна стоящая мысль не спешила появиться. Все в тексте вроде и ладно, но чего-то не хватает.
Нет, рецензию нужно отложить. Совсем другое у нее в голове. Не об этих же завихрениях своих писать. Хотя… Стоп. Почему нет? Вчера она вспомнила Марину и Светлану. А сколько их таких — болящих и уже ушедших, и у каждой своя история. Незаписанная и неучтенная.
Но ведь где-то, наверное, есть (должна быть!) централизованная “база данных” этих историй, хотя бы просто в форме историй болезни. Только вот как в них организована информация? Дополнены ли чем-то типичные, до оскомины формализованные медицинские опросные данные: о весе и росте, хронических болезнях и отдельно о желтухе, о количестве выкуриваемых в день сигарет и локализации перенесенных операций?
А должна там быть информация об удельном весе и росте хронических житейских проблем и отдельно сугубо женских, о количестве “операций на душе” и локализации незаживающих метин от чужих башмаков. “Так ведь, Александр Васильевич?” — Надежда теперь часто мысленно к нему обращалась. Именно метин, о которых вы, верно, знаете, потому и лечите только женщин?
Если взять, да и включить в истории болезней вопросы типа: “Прощали ли Вы предательство?”, “Какие из Ваших святых детско-юношеских планов сбылись?”, “Разлюбили ли Вы свои мечты?”, “Свободны ли?” или, например, “Согласны ли с утверждением, что любовь — клиническая форма жизни?”
Надежде вдруг показалось, что если сформулировать ряд таких вопросов, которые высвободили бы в человеке подспудное, подсознание (или то, что зовется душой), то все раковые больные ответят “один в один”. Во всяком случае, сойдется многое.
Уже сходилось. Надежда прямо сейчас была готова рассказать о поразивших ее совпадениях в канве судеб своих подруг по несчастью.
А рассказать для нее значило — написать. Да, взять да и написать очерки обо всех, с кем сведет ее больница. “Даша” и “Наташа”, “Аня” и “Маня”, “Ирина” и “Марина”, “Нина” и “Полина”. И так далее, только бы имен хватило. Написать в духе “историй болезни”, но заполненных не врачом, но гуманитарием.
Если тебе имя громкое — гуманитарий, думай и пиши о человеке. Как же иначе? Твое дело написать так, чтобы прочли. Что б “над строкой помедлили” и задумались.
Утренняя разминка с компьютером все же состоялась. И взялась Надежда не за профессиональные тексты, а завела в своем компьютере новую папку. Она бодро набрала ее рабочее название “Стервы раком не болеют (записки из больницы)” и задумалась. Суть ее будущих исканий (в вдогонку гипотезе “белого доктора”) название, возможно и отражает. Но очень уж зазывно-бульварно звучит. Ладно, об нем можно будет подумать потом. Дело-то в другом.
Что это будет? Ма-а-аленькая повесть, которая выйдет ли в свет, нет ли, но в любом случае состоится. Да, состоится. Потому что есть гипотеза доктора, есть больница, неожиданно обострившая дух писательства, и есть огромный (во всех смыслах — до самого горизонта) простор для так называемых “полевых” наблюдений. Больничный коридор уходил вдаль, просветы вправо и влево — это двери в палаты, в каждой из которых по несколько койко-мест. Койко-мест и “койко-судеб”. Повесть будет о тех и для тех, кто, как и Надежда, стоит на такой же развилке. Она подумает о них и, таким образом, конечно, о себе.
Осилив первые две странички совершенно нового для себя текста, Надежда отправилась на завтрак. И снова она вглядывалась в лица своих “подруг по несчастью”. Какие они все же разные. И все без исключения — “нестервы”? Видя их сгорбленные плечи, внутренней болью искореженные лица, вглядываясь в необычно ясные (от слез ли, от дум?) глаза, Надежда была готова тотчас же раз и навсегда в это поверить. Но тут ее почти элегическое настроение прервал болезненный тычок в бок.
Это кто-то поторапливал ее, стремясь продвинуться в тощей очереди в столовой. За собой она увидела довольно неприглядного вида тетеньку со взглядом жестким, устремленным всего-то лишь на вожделенное окошечко раздачи каши. Нет, без теории вопроса о стервах все же не обойтись.
Вопросы к доктору
С того памятного первого визита Надежда не видела Александра Васильевича. До того момента, как она окончательно поступит в его “ведение”, оставалось почти две недели. Пока она проходила двадцатидневный (по максимуму) послеоперационный курс радиологии. Ее облучали на старом, громоздком и ужасно похожем на ожившего динозавра аппарате. Он выдвигал свою массивную железную шею из приземистого основания. Процедура занимала минут пять-десять, остальное время Надежда была свободна, да и чувствовала себя вполне сносно. Ей было, право, жаль, что, как выяснилось, Александр Васильевич уехал в отпуск.
“Белый доктор” со своим неожиданным заключением, безусловно, в чем-то прав. Надежда, хоть и витала полжизни в эмпиреях, с онкологией сталкивалась и, увы, не раз. И, ей-Богу, не встречалось ей среди женщин, заболевших и умерших от рака, ни одной, кого можно было бы всерьез назвать стервой или даже просто стервочкой. И уж совсем иной была умершая четыре года назад самая близкая Надина подруга…
Иринка влюбилась и, как оказалось, в накрепко женатого человека. Промучившись от этого несовпадения всю жизнь, захотела свою Большую Любовь из себя выкорчевать. Надрывалась или, точнее, рвала душу. Причем Ирке очень хотелось (жизненно важно было) стать “cтервой”, чтобы выйти из этой разрушающей страсти, да не смогла, не сумела.
Надо попытаться разговорить доктора. Задать ему вопрос вопросов: можно ли утверждать, что онкология — удел женщин определенного психотипа? И вообще, откуда эта его гипотеза? Да и гипотеза ли? Иль просто красное словцо?
Надежда была из породы людей пишущих. Писала книжки свои ученые и научно-популярные, статьи разные для разных журналов, конечно, стихи и, бывало, сказками даже баловалась.
В наличии были все видимые атрибуты благополучия: дом-семья, дитя-сын, карьера — нет повода сокрушаться, да еще любимая профессия, а вне ее — по-настоящему интересный круг общения.
— Почему? Ведь у тебя — полный o’кей, — сказала Надежде, не скрывая своего, пожалуй, немного раздражающего недоумения, ее “взрослая” (много старше) и мудрая приятельница — интеллектуалка и светская дама, переводчица Люси.
— Почему ты? У тебя все так хорошо, — повторила, почти дословно “переведя”, соседка Надежды по квартирной секции Танечка, женщина домовитая и простая, прочно стоящая на земле.
Две “честно заработанные” высокие оценки, а вот ведь… пригвождена!
К “позорному столбу”? Надя вспомнила свою невольную реакцию, когда ее “распяли” на операционном столе — пока ее руки прикрепляли ремнями к специальным перпендикулярам-приспособлениям, она шептала про себя знаменитое Марины Цветаевой: “Пригвождена к позорному столбу…” По ситуации особо выделила: “…с змеей на сердце и клеймом на лбу я утверждаю, что невинна…”
“Невинна!” — как будто обращалась к кому-то, кто ведал и исходом операции, и теми самыми решающими данными анализов, которые операция должна была прояснить. Дескать, не виновна, не казните!
Проскользнувшая самоирония показалась Надежде фальшивой: “Ну почему даже в мыслях я постоянно скрываю под ней то, что кажется мне значимым. Может, в этой привычке девальвировать самоиронией все свое заветное и скрывается еще одна причина моей хворобы?”
“Слезы и сопли”
Вот уже неделя с лишком прошла с того дня, как Надежда решила писать. Еще один вечер в стенах палаты уже почти привычно начался “Записками из больницы”, а фактически — просто краткими набросками того, что напишется набело потом. Напишется ли? Но с каждым днем Надежде добавлялось уверенности в том, что обязательно напишется.
Она жила теперь в больнице не как затворница. Выходила “в люди”, смотрела, общалась, нанизывая на себя историю за историей. Чего в них только не было! Энциклопедия женских проблем. Детская портретная галерея. Азбука помыслов. Хрестоматия любви. Справочник формул счастья. Таблица деления (не умножения же!) разлук и разводов. Пальцы метались над клавишами ноутбука, торопясь запомнить, тщась не запутать в картинках нехитрых зарисовок пробивающиеся смыслы. Хоть и писала Надежда всегда, сколько себя помнила, но … Другие нужны были ей теперь слова. Иная логика.
“Не дает тебе покоя опыт Дарьи Донцовой!” — поддела себя Надежда, от усталости запнувшись на каком-то фрагменте текста.
Дарья Донцова, признанная мастерица детективов, обратилась к ним именно после “атаки” на нее онкологического заболевания. Но все в ее судьбе сложилось “как надо”: во-первых, детективы сами по себе — действенное средство ухода от тревожных (и просто всяких) мыслей; во-вторых, пишет она детективы особого рода — иронические, веселя себя и всех. Словом, сложилось так, словно “рука Провидения” уводила ее от болезни.
При этом, конечно, Дарья и сама молодец. Как она, если не легко, то уж точно безо всякого трагического надрыва описала свои онкологические мытарства! Пожалуй, она первой обнародовала в нашей стране свой собственный диагноз.
Как бы хотела Надежда тоже написать что-либо оптимистичное. Но, честное слово, не знала, что из едва прорисовавшейся ее затеи получится. И еще. Искусственно выворачивать на оптимистичный лад сюжеты, которые поставит ей жизнь, она не станет. Только правда, какая есть, и только искренность. И в этой своей, словно снег на голову свалившейся повести, повести как за-да-че, она, возможно, сможет, избавиться и от шутовской самоиронии по поводу так называемых “слез и соплей. Позволит себе, наконец, не бежать от них сломя голову, не делать вид, что их просто нет…
Сколько раз внушала кому-то, пришедшему к ней поплакаться, тезис о “никому не нужных соплях и слезах”. Говорила с непробиваемой улыбкой! Непробиваемой настолько, насколько хотелось самой в ответ заплакать. “Душа играла в прятки сама с собой”, — такой вот давний поэтический диагноз. Доигралась!
В голове зароились тексты пособий (в том числе специальных — для онкологических больных), которые в один голос рекомендовали удовольствия и исключительно положительные эмоции, советовали отвлекаться даже просто от мыслей о болезни. Есть такая, кажется, английская пословица: глупец стремится туда, куда ангелы и заглянуть боятся. Отвлечься у нее точно не получится. Теперь она намерена болезнь пристально, может быть, даже под микроскопом, рассмотреть.
Надежда захлопнула ноутбук и тут же отчетливо услышала за дверью гомон женских голосов. Начиналось время ежевечернего послеужинного “дефиле” по самому длинному больничному коридору. Предписывалось гулять, и все, кто был в форме, гуляли. Вышла и она.
Вера
Ее тут же окликнули. Это была Вера. Приветливо улыбалась и маячила томиком обещанной вчера книги, которая, как втолковывала в их прошлую встречу Верочка, обладала “совершенно убойным терапевтическим эффектом”.
Всяк пытался лечиться по-своему.
Их “книжное братство” в больнице — интенсивный обмен книгами — питалось стародавним, почти забытым знакомством. Двадцать с лишним лет назад они учились в одном институте. Вера была по образованию психологом. Когда они месяц назад встретились перед дверью врачебного кабинета, Надя невольно подумала, что психологам вроде и не пристало попадать в “яму онкологии”. Ведь эта болезнь так или иначе уходит своими проклятыми “клешнями” в психологические проблемы и комплексы, от которых профессионалы должны были легко избавляться.
Да и какие вообще комплексы могли быть у этой яркой и очень успешной, к тому же по-настоящему состоятельной женщины? Вера легко и очень рано защитила кандидатскую диссертацию, получила даже кафедру, но с наукой рассталась, организовав преуспевающую фирму, которая оказывала “психологические услуги”. Муж ее был довольно удачливым бизнесменом, и ни в чем буквально в смысле материальных благ семья отказа не знала.
Вера была к тому же настоящей красавицей. Почти все в ней было на пять с плюсом, и лишь плечи (чуть более, чем надо бы, массивные) подкачали. Надежда помнила, что костью широковатая Вера была родом с юга, откуда-то из глубинки, в общежитии она часто потчевала всех наливными яблочками и потрясающе ароматным темным деревенским медом.
Надежда теперь знала “историю болезни” своей новой подруги. И это, конечно, была история Большой Любви. Когда одним больничным вечером Вера рассказывала Надежде о том, что ее мучило, их обеих от нахлынувших эмоций просто заколотил нервный озноб.
— Знаешь, начиналось все легко. Просто ненавязчивый, полушутливый флирт. Потом одна, всего одна, неожиданная для обоих ночь.
Ночь эта стала для Веры возможна только из-за того, что она накануне узнала об интрижке собственного мужа.
И после ей не хотелось продолжения, лишними казались надрывные интонации любовника, мол, он без нее не может.
А у самого тоже, конечно, была семья.
— Послушай, Рыбкин, я устала от твоего надрыва, — втолковывала ему Вера. — Страстей и всего прочего мне не надо.
Но отрезвляла Вера уже отчасти и себя. Не прошла по тонкому льду своей благонамеренности — влюбилась, как провалилась. Раскрылась ему навстречу. Во время их почти каждодневных прогулок они все никак не могли наговориться. Какие стихи он ей читал! Чужие и свои. Им тогда казалось, что каждая строка — о них и для них.
А потом он увез ее в Питер. Явился однажды и вручил билет на самолет. На раздумья была неделя. Билет жег ей душу. Ехать или не ехать? Билет она то поливала слезами, то намеревалась немедленно порвать.
Решение пришло само собой. В конце той недели Вера сильно поссорилась с мужем. Он совершенно забросил ее на каком-то ритуальном банкете — активно решал свои проблемы, налегая на общение с лучшими представительницами когорты бизнес-леди. Когда Виктор по дороге домой, распаленный спиртным, убеждал ее, что “она вообще ничего не понимает”, и снисходительно добавил, что ему самому, напротив, претят ее компании, где только “умные разговоры разговаривают”, она едва не расплакалась. Даже всхлипнула разок.
Но только разок! Она вспомнила про заветный билет и заулыбалась.
Пять дней в Питере были необыкновенными. В первую же ночь Вера с изумлением увидела крупные слезы на его глазах: он так ждал ее! Мужчины, оказывается, тоже плачут от любви?! Это было настоящее открытие, которое словно перечеркнуло в одну секунду весь ее прошлый женский опыт.
Они гуляли и возвращались на восхитительный диван. Много говорили. Сидели вдвоем в ванной и пили вино. Не спали, казалось, совсем. И как только выжили! Улетали конспиративно порознь.
В родном городе они словно с цепи сорвались. Хотя и соблюдали приличия, берегли своих домашних, но уже перестали бояться. Вера так и определила тогда для себя, что такое любовь — это когда не страшно и не стыдно!
Отношения эти, почти ничем не замутненные, длились почти четыре года. Казалось, от этой их двойной жизни никто не страдает. Но это, конечно, было не так. Вера чувствовала, как все тревожней вглядывался в нее по вечерам муж. А ее мама, которая все поняла, сказала самые главные слова: “Подумай о ребенке! Они с отцом обожают друг друга”. И это было самой страшной правдой.
А через неделю сынуля заболел. Бронхит протекал тяжело и перерос в воспаление легких. Страх за сына, который вдруг стал бледным и ангельски прозрачным, буквально пронизал Веру. Мама отвела ее в церковь, Вера, как могла, помолилась: “Пусть Господь Бог простит меня и накажет. Конечно, накажет. Накажет страшно. Пусть лишит всего-всего, но… Сын! Пусть только он выздоровеет. Пусть с ним будет все хорошо. Остальное — не важно”.
Сын выздоровел, и она увезла его на море. В течение всего ее большого, да еще и затянувшегося отпуска Вера с любовником не виделась и не отвечала на письма — готовила себя и его к разрыву.
Якобы финальных встреч и разговоров было еще много. Но Верочка, человек сильный, стоически начала перекраивать свою жизнь. Однако “фасончик” получился из рук вон никудышный.
— Вот и доперекраивалась, — завершила свой рассказ Вера. — И ради чего? Я здесь, в онкологической клинике с неясными, а точнее, вполне даже понятными пасмурными перспективами. Бродит где-то Рыбкин, говорят, стал агрессивным и порой просто невменяемым. Пострадали и все, кто был рядом с нами. Разве был у нас выход?
Вера не заплакала, хотя голос ее предательски завибрировал. Они все здесь, в больничных стенах, научились сдерживать слезы, ибо те имели свойство передаваться. От одной к другой и так далее. Все могло обернуться всеобщим ревом и стоном. Воистину содрогнулись бы от них стены. Всеобщим еще и потому, что в какой женской судьбе нет подобной истории, когда любовь “опоздала”? И за исправление этой ошибки судьбы нужно заплатить слишком большую, слишком разрушительную цену.
Надежда еще раз “прокрутила” для себя всю Верину историю-исповедь. Конечно, не стерва. Как поступила бы стерва? Она непременно выкроила бы себе безопасное во всех смыслах пространство: от любимого — душу и тело, от мужа — статус, деньги и стабильность, закрутила бы обоих в тугой узел своих собственных интересов и жила бы себе, поживала.
Надежде помнились еще, по меньшей мере, две в ряду самых последних больничных историй, когда женщина отказывалась от своей любви. И это, по ее убеждению, могло стать (и стало!) причиной не одного диагноза “гуманитарной истории болезни”.
Елена
Стройная, строгая, немного колючая от собственной растерянности. “Елочка” — так называла ее сестра, хлопотавшая около Лены после операции. Это имя закрепилось за ней еще и потому, что из дома ей была доставлена специальная, набитая пахучей пихтовой иглой, подушка, источавшая аромат на всю палату. “Мы Лену так от бессонницы спасали, — объясняла, показывая на подушку, ее сестра, — жесточайшая была бессонница. Жуткий нервный срыв. Вообще-то она у нас очень сильная”.
Что за нервный срыв, узнали позже, когда палатное братство однажды, нахохотавшись (началось все с пустячного анекдота), вдруг дружно “пустило слезу”. Слезы, конечно, комментировались.
Леночка работала в большом конструкторском бюро при заводском НИИ. Она пришла туда на работу сразу после окончания института. Умница, красавица, активистка, спортсменка двадцати с хвостиком лет, но уже, как тогда говорили, разведенка.
Брак ее студенческий был праздничным, но недолгим. Да и, надо признать, к пятому курсу сложившиеся сначала пары все перепутались, перемешались. И ее Володенька, весельчак и соратник по КВН, как-то плавно и шутя, переместился из ее постели в постель первой красавицы курса латышки Ирмы. Дети у них с Леной не успели появиться, и расстались они легко. Бывший муж всегда вспоминался очень светло.
Когда однажды утром Лена, пробираясь к своему кульману, наткнулась на своего Вовку, она зажмурилась, ибо как раз минувшей ночью снилось ей, что они играют вдвоем на каком-то речном бережку в волейбол… большим апельсином и хохочут, хохочут, хохочут. Как раньше!
В обеденный перерыв они пили вместе апельсиновый сок и… исповедовались. Как будто не прошло семи с лишком лет.
Ирма к тому времени была уже в прошлом, второй раз он женился на сугубо русской Маше и вот вернулся в родной город. Куда ж еще?
Они стали встречаться. Проводили вместе все рабочие дни (кульманы были поставлены рядом), вечера и ночи. Праздничные ночи! Два года пролетели как одно ясное мгновение. Казалось, забрезжило Ленино семейное счастье. Разговоры о совместной жизни становились частыми и все более определенными.
И вдруг все рухнуло. Заявившись однажды вечером к Лене, Владимир бледными губами прошептал: “Маша в больнице. Это очень серьезно. Операция. Она у меня такая слабенькая. Девчонки у мамы. Я побуду у тебя немного”. Потом вдруг вскочил, заметался: “Нет, я ухожу. Маша, оказывается, все знает о нас. Знала давно. Знала и мучилась. Я дал себе слово, что мы никогда, слышишь, никогда больше… Это все из-за меня с ней случилось. Я не могу, прости”. И ушел.
Слово он держал. Ближе, чем на расстояние вытянутой от кульмана руки, к Лене не подходил. Она видела, как он мучается, и смотреть на это было ей невыносимо. И одной бессонной ночью у нее родился…план.
Она поможет ему!
Как? Володя мечется, потому что видит в ее глазах прежнее, ответное. Он просто должен узнать, что вычеркнут из ее жизни! Лена будет теперь демонстрировать ему полное отсутствие интереса. Избегать. Проделывать всякие штучки, которые ему не нравились. Можно пару раз снисходительно усомниться в его расчетах. Обращаться за советом по сложным вопросам к кому угодно, только не к нему. Начать демонстративно читать презираемые им дамские любовные романы, а в обеденные перерывы их страстно и манерно комментировать. То-то он взовьется. Что бы еще придумать? Взять да и наконец ответить на танцевальные ухаживания противного программиста Саши из родственного бюро — устроить эдакие “показательные выступления”.
Почти каждое утро, идя на работу, она продумывала разные трюки такого рода. Игра давалась ей нелегко, часто казалась ужасно корявой, прозрачно-безыскусной. Она явно переигрывала. Но он поверил! Сначала оторопел, потом начал злиться, но постепенно успокоился и стал нейтрален. Лена все надеялась, что он однажды возьмет ее за плечи, встряхнет хорошенько и скажет, что она — плохая актриса и он ей ни капельки не верит. Ни капельки! И все вернется на круги своя.
Они будут вырывать у жизни праздники, разговаривать о работе и его выздоравливающей, но трудно приспосабливающейся к новой жизни жене, о дочерях-двойняшках. А она, Лена… заведет собачку, и ее он тоже полюбит.
Именно эта фраза про собачку до кома в горле, до ступора поразила Надежду, когда она слушала сбивчивый рассказ Лены.
Ее дурацкий “подвиг отчуждения”, да еще с актерством, превратившим расставание с любимым в балаган, оказался настолько разрушительным, что Лена впала в депрессию. Депрессия совсем скоро потребовала вмешательства врачей. А хищная госпожа Онкология только и ждет стрессов, это для нее самая благодатная почва. Ведь раковые клетки есть в каждом организме, они просто дремлют до поры до времени. Совсем скоро Лене поставили страшный диагноз. Лечение она переносила, пожалуй, труднее многих.
Было, конечно, очень жаль Лену-Елочку, но невольно подумалось, что рак съедает тех, кто в силу тех или иных причин начинает словно сам себя отрицать, разрушая свой мир. Прав тысячу раз доктор. Стервы себя любят, потому раку и не подвержены. Да и какой стерве придет в голову спасать изо всех сил соперницу, а для Него — разрыв-расставание облегчать, развенчивая пространство любви и в нем саму себя?
Лиза
Совсем иная, по сути своей противоположная история “постигла” соседку Веры и Лены-Елочки по палате — Лизу. Иная, потому что ее “опоздавшая любовь” не сошла на нет, а реально воссоединила любящих. Но, выросшая во второй брак, она завершилась удручающе. Не на черноморском пляже, а на больничной койке сейчас лежала бледная до зелени Лиза, а дома остались без мамы трое детей. Трое! Двое из которых — совсем маленькие мальчик и девочка — появились в новом браке.
Лиза и Ярослав были одноклассниками и первой любовью друг друга. Учиться Ярослав уехал, не справившись с сопротивлением родителей, в Москву, а Лиза быстро выпорхнула замуж за своего молодого институтского преподавателя философии. К началу третьего курса стала мамой, окунулась в пеленки и прививки. Когда же вынырнула из всего этого, философ уже скользил где-то вдалеке на оранжевом парусе своего жизнелюбия.
Нет-нет, да и вспоминала Лиза своего Ярослава. А тот возьми, да и неожиданно проявись. Его звонок в одинокий вечер все перевернул в ней. Она полетела на встречу (еще не свидание) и увидела перед собой совершенно нового человека. Успешного, уверенного в себе, лощеного и чуть развязного. Оказалось, у него дом-полная чаша, жена и две дочери.
Их роман завязался стремительно. Влюбились, как семнадцатилетние. Вскоре они уже просто не могли друг без друга. Последовали два развода. Лизин философ “переженился” неприлично стремительно. Жена Ярослава тоже нашла себе “друга” довольно скоро. Дети Лизы и Ярослава даже, кажется, подружились друг с другом. В общем, как будто все мирно устроилось. Живи да радуйся.
Но Ярослав отчего-то довольно быстро остыл к Лизе, и второй ее брак стал оскорбительно похож на первый — бесконечные домашние хлопоты, одинокие вечера и те же смутные подозрения. К тому же Ярослав пристрастился к алкоголю. Запои сменялись бурным включением в накопившиеся дела, затем следовали депрессия и снова запой. И так по кругу.
Странно, но, почувствовав, что беда алкоголизма подступила совсем близко, Лиза как будто немного даже обрадовалась — она почувствовала, что снова стала нужна Ярославу. Бегала то по врачам, то по экстрасенсам, то готовила какие-то немыслимо сложные травяные отвары, то “колдовала”. За этими занятиями и застал ее онкологический диагноз.
Вот, собственно, и вся “гуманитарная история болезни”, во всяком случае, как ее знала Надежда. Лиза вообще была не из породы словоохотливых. Это маленькая беда кричит, а большая — молчит. Кажется, и заговорила она только тогда, когда услышала, с какой болью рассказывала Верочка о своем несостоявшемся общем доме. Лиза пошла за своей любовью, не побоявшись развода. Вера этого сделать не смогла. Два почти полярных сюжета и… один (больничный) исход.
Татьяна
Надежда заметила ее в один из первых дней своего пребывания в больнице, еще до операции. Танечка была удивительно хороша собой — длинные светлые волосы, словно пропорциональные им ноги, как говорится, “от ушей”. “Ей точно нет еще и сорока”, — заключила Надежда, заглядевшись на Татьяну, которая в то утро летала по коридору, будто явилась сюда из другой жизни, выдавал ее нынешнее положение только больнично-пижамный стиль одежды.
Татьяна являла собой тот самый тип всепобеждающей “суперблондинки”. “Что же ее победило, что привело сюда?” — размышляла Надежда, снова разглядывая Татьяну и любуясь ею во время обеда. Она невольно оглянулась, осмотрев головы сидевших в столовой. Яркой блондинки не было ни одной! Только парочка тускловато русоволосых.
Надежда слушала Танины заверения в том, что перед химиотерапией обязательно надо запастись моченой брусникой, которая как ничто другое снимает тошноту, и вспоминала, что успела узнать о ней.
Давний уже развод, шестнадцатилетний сын и мама, которая ничего не знает о болезни дочери. Таня, оберегая ее больное сердце, это тщательно скрывала.
— Пойдем ко мне, пивнем горячего зеленого чайку, — пригласила Надежда, отхлебнув то, что выдавалось в столовой за чай, и они пошли в ее палату.
Разговор завязался сразу. Оказалось, что в семейной жизни Татьяне достался гулящий ревнивец. Да, именно такое, во всех смыслах нелогичное сочетание жизненных принципов. В общем, жила Татьяна так, что взгляд влево и вправо считался побегом, и… стреляли в нее без предупреждения. Смотреть надлежало только на Него. А муженек при виде каждой симпатичной юбки муженек распушивал яркий хвост, у него проявлялись павианьи ужимки и начиналось обильное “слюноотделение”.
Вот тут-то бы Татьяне и проявить стервозность — развестись с улыбкой и широко распахнуть перед собой двери и горизонты. Лишь легкого кивка симпатичной белокурой головки ждал не один претендент на ее руку и сердце.
Но Татьяна даже и не собиралась выходить замуж, ибо прежний муж всего за два года совместной жизни сформировал у нее стойкую идиосинкразию ко всем лицам мужского пола. Они просто перестали для нее существовать.
— Я даже не могу принять невинное приглашение провести вместе вечер, пойти в кино, например. Ведь развитие отношений предполагает “это”, — Татьяна, смутившись, пояснила свой тезис недвусмысленным жестом, быстро огладив потрясающего изгиба бедро. — А “этого” мне не надо.
— Совсем? — переспросила, чуть поколебавшись, Надежда.
— Совсем! — интонация убеждала в том, что вопрос для самой Татьяны был решен окончательно и бесповоротно. — Понимаю, что мужик в доме — это хорошо, ведь материально нам очень трудно, да и сыну мужской пример рядом не помешает. А не могу. Никак, просто до слез. Пробовала. Но я не рыбка в аквариуме!
— Рыбка? — удивилась Надежда. — Почему рыбка?
— Я когда-то, еще когда мой Антошка только-только в школу пошел, в одном детском журнале прочитала, что у рыб памяти хватает только на пять последних минут, остальное они не помнят. Счастливые…
Глядя на Татьяну, лицо которой на мгновенье омрачилось гримасой, Надежда почему-то тут же и безоговорочно ей поверила. Этой моложавой красавице секс во всех видах претил — “не нужно” и “не может”. Что же сотворил с ней ее муж-троглодит!
Мягкая и застенчивая, несмотря на свою победно-яркую внешность, Татьяна была мила сердцу. В ней угадывался тонкий и добрый человек. Очень добрый! Уже расставшись с мужем (но терпя время от времени его грубые “контрольные визиты”), она самозабвенно ухаживала за его заболевшей матерью. Бывшему мужу было некогда — он заново устраивал свою личную жизнь.
Надежде было безумно жаль Татьяну, как и всех тех женщин, кому сексуальный опыт не приносил радости.
“Может, такой вот именно род отвращения к жизни и приводит к нашей болезни?” — задала себе вопрос Надежда. Задала и тут же вспомнила другую свою новую подружку. Нет, не бывает простых ответов даже на сознательно упрощаемые вопросы, ибо та, кого она вспомнила, была явно и успешно ориентирована на радости, в том числе телесные.
Зиночка
Именно Зиночка. По-иному — без уменьшительно-ласкательного суффикса — глядя на нее, и не произносилось. Маленькая, удивительно хорошенькая, улыбчивая. С прямо-таки золотым характером. Но ни сексапильная внешность, ни светлый незлобивый нрав, ни драгоценный свет постоянного ярко выраженного интереса ко всему и всем, кого видела вокруг, не оказались востребованными.
Зиночка была бессемейной. Бессемейной и бездетной.
— Не сложилось, — поделилась она, растерянно сникнув, но тут же, улыбнувшись, добавила, — зато будет что вспомнить.
И вспоминала! Рассказывала на ночь о своих романах. Одна история забавнее другой. Сплошные цыганские страсти. Был, кстати, среди ее возлюбленных и “настоящий цыганский барон”. И еще Надежде запомнились из “персонажей” — непризнанный писатель-юморист; Зиночкин бывший учитель физики; расстрига-поп, работавший грузчиком в супермаркете; состоятельный бизнесмен, занимавшийся поставкой семян цветов; а также некто юный, по имени Андрюша, почему-то скрывавшийся от Интерпола.
Цыгана вырвать из его привычной среды не удалось, и он откочевал, оставив по-цыгански (то есть напрочь) разбитым сердце Зиночки. Писатель-юморист смешил-смешил ее, да не рассмешил. Бизнесмен не озолотил и не осыпал цветами. Поп-расстрига не накормил и не “просветлил”. Все они исчезли (это мужья уходят, а возлюбленные — именно исчезают).
Исчезнувший не по своей воле (пойман родной милицией и вскоре передан Интерполу) Андрюша был, наверное, именно поэтому второй (после цыганского барона) существенной для Зиночки потерей. Остальных она вспоминала совершенно легко.
Работала Зиночка секретарем-референтом. Меняла довольно часто фирму за фирмой, шефа за шефом и в подобном же ритме — возлюбленного за возлюбленным. Влюблялась Зиночка “всегда навсегда”, но… Она остывала, к ней остывали, и она, недолго огорчаясь, выбегала за новый жизненный поворот.
— Я совершенно не переношу одиночества, — честно глядя собеседницам в глаза, заявила однажды Зиночка. — Как же мне быть?
— И что, никто ни разу замуж не позвал? Тебе ведь уж, наверное, за тридцать, — выспрашивала Тамара, мать троих дочерей, двое их которых никак не могли сподобиться выйти замуж.
— Да нет, был один. Звал. О-очень даже серьезно. Он в строительной фирме “на гражданке” работал, а сам из “черных беретов” (есть и такие — самые важные и секретные). Повоевал. Жалела его очень. Странный он какой-то был — я никогда не могла понять, когда он сочиняет, когда правду говорит, когда шутит, а когда всерьез. Странный…
— Контуженный, что ли? — включилась в разговор Анна Николаевна, знавшая об этой проблеме не понаслышке, поскольку лечила сына, вернувшегося из Афганистана с целой прорвой разных болячек.
— Контуженный. Да не только в этом дело, — Зиночка замолчала. — С той-то контузией как-нибудь сжились бы, а вот с другой…
— Какой-такой другой?
Зиночка ответила не сразу. Как будто отсчитывая что-то, она с шумом перелистывала страницы яркого глянцевого журнала, а долистав, отбросила его на свою кровать и подняла глаза.
— Да мужчиной Костя перестал быть после всех своих войн, — тихо сказала она. — Что-то там, с этим связанное, в голове насовсем покалечил. И — никак! Не смогла я с ним. Он мучается, и я мучаюсь. Долго старались, я умею, да что там… В общем, знаете, как сыночек моей подружки однажды высказался? Грустно-грустно так спросил у мамы, сидя за уроками: “Мам, а слово “стараться”, наверное, от слова “старость” происходит? Стараешься, стараешься, стараешься — и так до самой старости?” Вот именно что до самой старости. А я тогда еще совсем молодая была. Как с этаким совладать? Не смогла. — И, совсем притихнув, добавила: — Может, это наказание мне — за него, за Костика моего?
Никто не ответил Зиночке. Кто ж знал?
А она с новым пылом начала рассказывать про свой последний отпускной роман с богатеньким вдовцом. Роман, где все было, по ее словам, “волшебно красиво” и фигурировали откупленный на двоих ресторанчик в горах, колечко с изумрудиком и обоюдные слезы при расставании на вокзале.
Дело было перед отбоем, и по палатам в тот раз все расходились, пожалуй, в чуть лучшем расположении духа. Удивительно, но у слушавших ее женщин — очень разных и, как правило, “прочно” семейных — любвеобильная, ведущая сумбурную жизнь Зиночка совершенно не вызывала раздражения. Почему? Может, дело в ее всепобеждающем добродушии. А может, и потому, что она обмолвилась как-то со вдруг посерьезневшим лицом, что, помня о том, как ее мать всю жизнь страдала от измен отца, сама она “с женатыми — ни-ни, никогда, ни разочка”, нет на ней этого бабьего греха .
А может, потому, что романы ее были прозрачно бескорыстны. Зиночка влюблялась и пестовала своих мужчин, ничего не прося взамен. Запившего попа-расстригу она на собственную тощую секретарскую копеечку отправила к его тетке-травнице в Сибирь. Юному Андрюше долго носила передачки в тюрьму. Периодически сидела с ребенком физика, когда его бывшая жена заболела, и тот пропадал в больнице. Даже богача-бизнесмена умудрилась как-то облагодетельствовать — то ли фиктивный филиал его фирмы на свое имя открыла, то ли что-то еще подобное.
Зиночка же своих мужчин любила не используя их. Отдавалась и отдавала им все, чем была богата.
А в этой мрачной больнице она почему-то взяла на себя роль клоунессы. Добровольно взяла. Ее звонкий голосок каждый вечер раздавался по вечерам у распахнутого окна в конце коридора, где собирались уставшие от дневной духоты дооперационные. Среди них была и Нина, которая однажды довольно угрюмо высказалась Надежде по поводу Зиночки:
— Конечно, ей легче всех.
— Легче, может быть, но ведь нелегко, — тут же попыталась вступиться за Зиночку Надежда. — Наверное, постоянно болтая, она так от своих мыслей отвлекается. Пусть!
— Что ей? — не услышала ее собеседница. — Как говорится, ни ребенка, ни котенка. И родителей своих уже похоронила, им, слава Богу, горя уже нет. Хотя, — на глаза Нины вдруг навернулась слеза, — жалко ее, эту вашу Зиночку. Ох, как жалко! Хоть и в мужиках вся, а недолюбленная она…
“Недолюбленная” Зиночка в эту самую минуту пыталась осадить молоденькую медсестричку Алину, сделавшую компании замечание за шум в отделении.
— Да не шум это, мы, пока палаты проветриваются, разговариваем. Просто разговариваем. А вы хотите, чтобы мы все тут, как на Марсе, жили? — подбоченясь, громко выговаривала Зиночка медсестре.
— Почему как на Марсе? — растерялась девчонка.
— А потому что! Знаете, как спутники Марса называются? Один Фобос, то есть в переводе на русский язык Страх. Другой — Деймос, что значит Ужас. Просто Ужас. Вот вам и Марс.
Медсестра, которую за леность и дурной язык в отделении не любили, позорно ретировалась, компания одобрительно зашушукала, а Зиночка вдруг совершенно неожиданно для всех расплакалась. Да нет, не расплакалась, а просто разрыдалась. Она уткнулась в плечо Татьяны и что-то жарко шептала ей. Надежда подошла к ним, чтобы как-то огородить послеоперационную Татьяну, державшую руку на перевязи, но та остановила ее внятным жестом:
— Не надо, не мешай. Пусть выплачется-выговорится.
Зиночка все еще плакала, и сквозь слезы слышалось:
— Когда меня тетка повезла к святому источнику, нашему онкологическому, Всецарица называется, он был закрыт — что-то там чистили. Не пустили. И что там чистить? А не пустили. Совпадение ли? А священник, молодюсенький такой, посмотрел на меня строго и говорит: “Вы прогуляйтесь до другого источника — Марии Египетской”. А Мария Египетская, знаете, кем была? Мне тетка Вера сказала: блудницей! И что он знает про меня, этот священник? Да разве я блудница? Я никогда, никому ничего плохого не делала. Просто искала свою вторую половинку. Искала и не нашла. Разве я виновата? Всегда думала, что это ужасно стыдно — иметь к старости только обожаемую собачку и больше ни единого родного существа.
Зиночка закрыла глаза и, немного успокоившись, добавила:
— Конечно, как на Марсе — и страх, и ужас. Вам хорошо, вы все семейные, а я… Ничего не видела, никому не нужна.
Вот такой получился срыв в “клоунской антрепризе” Зиночки. Ну и хорошо, что срыв, хоть выплакалась она. А наутро снова улыбалась и весь день не отходила от Нины, которой сделали операцию. Ждала своей очереди, молилась (может быть, Марии Египетской?) и очень надеялась на то, что опухоль у нее окажется доброкачественной.
Все надеялись. Быть оптимисткой до операции — дело нехитрое.
Женя
Всматриваясь в то, как по-разному реагируют люди на сходные проблемы, Надежда часто проговаривала про себя одну, кажется, японскую поговорку: “Арба плетется себе по ухабам да колдобинам, а синяя птица разбилась от легкой ряби на глади озера”.
На птаху походила Женечка — худенькая, бледная, с остекленевшими глазами. Степень у нее — третья. Она в этой проклятой больнице отлеживает повторно, снова прооперирована — удалена грудь. А лет-то всего двадцать восемь!
“За что?” — привычно развернула свои размышления Надежда. Вопрос риторический, то есть непосредственного ответа как будто не требует. Есть такой ораторский прием — задать вопрос для того, чтобы заострить внимание на последующем.
Это жизнь ораторствует? И какое же откровение за сим должно последовать? И тут Надежда вспомнила рассказ Льва Толстого, в котором умирающий, мучающийся от болей человек вопрошает: “Почему так?” И спокойный голос Оттуда, не помедлив (не задумавшись?), отвечает: “А так!” Вот такой кратчайший диалог. Неужели в ответе подразумевалось: “Просто так”? Понять и, главное, принять это было невозможно.
Как невозможно понять и принять, найти высший смысл в том, что произошло с Женей. Вот уж поистине птаха, которая разбилась от легкой ряби на глади озера.
Женечка была учителем литературы, причем в профильной гуманитарной гимназии. Она с большим интересом вела занятия литературного клуба. Писала трогательные, очень искренние стихи, пыталась учить этому других. И учителя, и ученики любили Евгению Николаевну за незлобивый нрав, тонкий ум, постоянную готовность помочь.
Всех умиляло ее восторженное, но в то же время требовательное отношение к жизни. Если дружба — то до гроба. Если любовь — то как у Джульетты с Ромео.
Да вот только подкачал ее Ромео по имени Рома. Да, он отдавал ей должное, всматриваясь в сложный рисунок ее поведения. Да, пытался понять. Да, любовался ей, особенно отраженно, когда видел признание и даже восхищение окружающих. Да, поначалу изо всех сил старался “соответствовать”, но… Они “читали разные книжки”. Буквально, а также в смысле несовпадения по сути.
Постепенно несовпадения достигли критической массы и обрушились наконец в зияющую пустоту.
— Понимала, что наши отношения распадаются, — говорила Женя, — но ничего не могла ему объяснить, как-то встряхнуть, что ли. Он раздражался, упрекал во вздорности, в том, что я сама не знаю, чего хочу. Потом стал отстраняться от нас с дочерью. Подолгу засиживался, ну просто поселился на работе. И я совсем перестала читать ему свои стихи!
Последнее, безусловно, для Жени было знаковым событием. “Но это же не повод для того, чтобы расстаться?” — спрашивала она у себя самой.
Подрастала доченька, обожавшая маму-папу как нечто единое, обоюдодоброе. Были две пары бабушек-дедушек, которые просто сроднились за семь совместных лет. Ну не ломать же все? Роман был хорошим, порядочным человеком и по-своему ее любил. И Женя не решилась потушить постылый семейный очаг. Она начала его целенаправленно поддерживать.
“Рома, действительно, если и подкачал, то только перед судьбой”, — подумала Надежда, с большой симпатией наблюдавшая за ним в больнице каждый день — по утрам он приносил Женечке какие-то немыслимые свежепротертые соки. Был истинно внимателен к ней, пытался оживить рассказами о доме и друзьях, а как только выходил из палаты и Женя уже его не видела, становился похожим на побитую собаку. Только что не подвывал. Еще Надя случайно услышала, как он называл ее “травиночкой” и еще, кажется, “росинкой”.
“Трагедия, — вспомнила Надежда, слушая Женечку, — это вовсе не столкновение добра и зла, а столкновение одного добра с другим”.
Женя закрыла лицо руками, а потом вдруг встрепенулась.
— Однажды, — стала рассказывать она, — когда я в очередной раз решила поговорить с Романом, мы сильно поссорились. Он вылил на меня ушат холодных упреков. Все призывал начать жить, “как нормальные люди”. Я оторопела от его напора, от жесткости, от обидных словечек. Это было ужасно. Ведь мы любили друг друга.
А потом я испугалась, мне вдруг показалось, что это не Роман — подмена какая-то, что ли… В наступившей тишине я услышала, как наш щегол бьется в клетке, издавая странные и страшные звуки. Утром мы увидели, что щегол умер. Я тогда подумала, что это худой знак…
“Птичья примета” стремилась сбыться.
Тайм-аут
История Жени почему-то более прочих потрясла Надежду. В голове вертелась и требовала разрешения реплика из какого-то фильма: “Поберегите Соню — у нее душа…” Как будто только у нее и ни у кого более?
Надежда в который уже раз мысленно возвращалась к этой истории с тех пор, как взялась за свои “Записки из больницы”. Все время казалось, что, готовя именной очерк, посвященный Женечке, она что-то важное упустила. “Надо взять тайм-аут, — решила, наконец, Надежда, — все перечесть и додумать”.
И вот показалось, что найдено ключевое слово. Помогли неоднократные упоминания Жени о настойчивых просьбах Романа жить, как все нормальные люди. А каково живется “ненормальным” среди “нормальных”? Ненормальным — в смысле острее чувствующим, тоньше воспринимающим и этим навсегда словно бы “раненным”. Не об этом ли писала мудрая сердцем Марина Цветаева: “Мы помним о раненых птицах…”?
Тот, кто живет душой, таким родился и ничего поделать с этим не может. Маскируется, конечно, — всегда улыбка, дабы не обнаружить растерянность и боль от вечного “недовеса” земных чувств. Живет, не приемля карточных фокусов так называемого жизненного успеха. Живет, словно с содранной кожей, не смея показать свою боль и слезы. Живет в вечном поиске “своих”, слишком часто обманываясь, но неустанно предлагая и предлагая себя.
“Об этом обязательно когда-нибудь надо написать, — подумала (в какой уже раз) Надежда. — Если решусь… Но для кого же я пишу свои “Записки из больницы”? Конечно, для таких, как я сама, для тех, кто поселился сейчас на минном поле онкологии. Ведь как с тяжелобольными разговаривают здоровые люди? Фальшиво бодрячески и о чем угодно, но только не о том, что их волнует.
Но, нет, пишу не только, а может, и не столько для уже заболевших, а для женщин вообще, особенно для тех из них, кого “белый доктор” условно называет “нестервами”. Ибо они, не умеющие жить любовью к себе, — так называемая “группа риска”.
И вдруг Надежда остро осознала, что пишет она и… для мужчин, в чьих руках то самое, часто всуе и чуть как будто свысока поминаемое “женское счастье”. Для них! В надежде, что не возникнет необходимость “перевода с женского на мужской”.
Пусть знают о “группе риска”. Пусть помнят о “раненых птицах”. Пусть задумаются и взглянут чуть по-иному на тех, кто рядом.
Последняя фраза вдруг показалась Надежде почти жалкой. Ведь женское и мужское мировосприятия отличаются принципиально. Кому и что она тщится объяснить?
Но ведь есть же все-таки ракурс, делающий эти отличия не такими бесповоротными? Некая точка понимания, в которой все сходится? Ею, несомненно, становится угроза утраты близкого человека.
Хотелось в это верить, и Надежда могла поклясться, что не раз видела нечто (ростки понимания?) в глазах мужчин, приходивших в эту страшную больницу. Теперь она точно знала, что если достаточно долго пребывать на грани возможного, обязательно наступит миг душевной одаренности.
Вот такой философский тренинг в ощущениях! К сожалению, часто запоздалый. И она вспомнила так поразившие ее строки из стихотворения Жени: “Лишь точка на груди, И все переменилось. За что, за что, за что, За что такая милость? Какой прорыв На мой нарыв, Какой порыв На мой надрыв!”
“Да, и для мужчин я писала, — с усилием возвратилась к своему Надежда, она в этом уверилась. — Ведь все, что написалось, было о любви. Как все в жизни, если о ней просто хотя бы чуть-чуть задуматься”.
Где вы, доктор?
“Как беспросветно все у меня получается”, — подумала Надежда, перечтя уже дома, на “каникулах” перед началом химиотерапии, свои записки. — Разве можно это предлагать людям? Тем более больным людям? Где оптимизм? Где пресловутый позитивный образ мыслей? Но, с другой стороны, мне кажется, что мы и деградируем именно потому, что стали стыдиться и бояться боли, которая живет в нас”.
Надежда понимала, как нужен ей сейчас “белый доктор”. Может быть, дать ему почитать уже написанное?
Завтра утром она снова ложится в больницу. На очередной курс химиотерапии — ближайшую неделю будет видеть доктора ежедневно. Вот только до разговоров ли будет ей, “отравленной” химией? Сейчас состояние было каким-то неопределенным, прихотливо менявшимся день ото дня — Надежда то была уверена, что ее, как советскую песню, “не задушишь, не убьешь”, то казалось, что ее сломит лишняя капля “химии”, а может, и недоброе слово, а то и просто “не та” интонация.
Вадим в эти ее маленькие каникулы вывез Надежду, как она ни сопротивлялась, на дачу. Поздним вечером, когда они сидели на веранде и читали каждый свое, он вдруг затормошил ее:
— Иди скорее сюда, посмотри какое чудо.
Именно так ее не слишком эмоциональный муж пытался прокомментировать что-то им увиденное. Он стоял на коленях около тумбочки с книжками в темном углу и торжественно приоткрыл ее дверь, когда Надежда приблизилась. Из узкой щели в полу веранды на свет пробился росток. Действительно, похоже на чудо. Был росток молочно-зеленого цвета, изогнулся весь, пробиваясь не только сквозь пол, но и умудрившись попасть в тоненький зазор между дверью тумбочки и ее основанием.
— Это он для тебя пробивался, — сказал ей тогда Вадим, обняв, — хотел, чтобы ты на него посмотрела. Для тебя. Вот так надо жить. Именно так. Вот увидишь, уже завтра он не будет таким бледным.
Мысли Надежды бежали по ставшему привычным кругу: “Меня вроде как пытаются научить жить, не опираясь на мое женское”.
На то же была нацелена, как понимала Надежда, и химио-гормонотерапия. Женщину выкорчевывали, а она сопротивлялась (как та травинка на их даче). Подрубали, а она новой зеленой веткой из несимпатичного нароста проклевывалась.
И вот она снова в больнице, в прежней палате. Надежда огляделась. Вот метки на пластиковой панели, которые она делала для того, чтобы тренировать прооперированную руку, поднимая ее выше и выше — от точки к точке.
В палате появилась икона. Видимо, оставлена той, кто обитала здесь после нее. Надежда знала эту икону, сама была одарена такой же — об этом позаботились ее верующие друзья и, конечно, мама. Икона была, что называется, “специализированной” — предназначенной для исцеления именно онкологических болезней. Называлась она “Всецарица”, видимо, оттого, что Богородица была изображена сидящей на троне.
Первый больничный день развивался по обычному сценарию. Спешный осмотр, а потом анализы, анализы, анализы. Александр Васильевич обещал зайти к ней только в тихий час.
А вот, наконец, и он. Те же “белые одежды”, те же думы на челе. Как будто немного не в себе. Подавлен? Чем? “Ба, да он из той, не столь уж часто встречающейся породы врачей, что пытаются жалеть своих больных!” — сформулировала неожиданно для себя самой Надежда. А нужно это — жалеть? Наверное, да. Хотя гораздо важнее профессионализм, та искра божья, что отличает врача от ремесленника, действующего по каноническим схемам. “Искра” в Александре Васильевиче, без сомнения, была.
Надежда знала, что с онкологией его связала и судьба семьи. Раком был когда-то болен его отец. И еще четырнадцатилетним мальчишкой начал он изучать аннотации химиотерапевтических препаратов, выписываемых отцу из Израиля.
В эту их встречу Надежда “вдруг” увидела, как он молод. Может быть, даже (если вспомнить, что и в шестнадцать рожают) в сыновья ей годится. Но чувствовала она себя с ним, скорее, хотя и разумненькой, но младшей сестрицей. И это он учил ее жить в новом качестве. Манны небесной и оптимистичных сроков, кстати, не обещал, как другие. Не пугал, призывая к ответственности фразами о том, что “теперь все зависит только от вас”. Да, теперь и Надежда ясно понимала, что рак “включался” сразу несколькими кнопками. И выключался — тоже.
А с болезнью Александр Васильевич предлагал… договориться. Договориться — значит обозначить статусы, обустроить территорию “мирного сосуществования”. Он своими препаратами блокирует злокачественные клетки, рак и притихнет, даст ей жить.
— Вы должны знать, — объяснял Александр Васильевич, — что для многих заболевание предопределено генетически. Вот, например, недели три назад у нас в клинике встретились две сводные сестры, не видевшиеся по каким-то причинам восемнадцать лет. Совершенно разные судьбы и социальные статусы, разные экологические и все прочие условия жизни (одна из сестер полжизни прожила в Германии), но… один диагноз и даже одна и та же локализация.
Надежда видела этих, действительно, таких и внешне непохожих, и явно из разных социальных слоев женщин. Они и опознали друг друга только по фамилии — редкой, видимо, немецкой, прозвучавшей по громкоговорителю, когда пациентов вызывали к посетителям. Встреча сестер была трогательной и, что называется, на слезе. Наде же запомнилось, как одна из них с видимой болью произнесла: “Эх, и что же мы оставляем своим дочерям в наследство! Эту распроклятую болезнь”.
— Много случаев, — продолжал доктор, — когда болячка начинает проявляться после ударов разных и падений, особенно если речь идет о молочной железе. Не раз и не два, и не десять я слышал, увы, просто об избиениях. Сапожищем в грудь и так далее. Совсем молоденькую женщину сейчас лечу, ей и всего-то двадцать три. Ребеночку полгода. Это про нее.
Надежда тоже наслушалась в больнице подобных историй и девушку эту она, кажется, видела. Та, свесившись из окна, громко кричала что-то о молочных смесях.
— Ну и, конечно, разные, не пролеченные вовремя осложнения после кормления грудью, — подытожил доктор.
— Такая плата за материнство?
— Можно и так, конечно, сказать. Только лирика все это.
— Не обижайте лириков, Александр Васильевич. А, кстати, знаете, что о вас говорят и врачи, и пациенты?
“Белый доктор”, кажется, немного напрягся и глянул на Надежду.
— Говорят, что вы, я цитирую, “чудеса со своими больными творите”. Чу-де-са. В смысле, что поднимаете и дарите годы там, где это очень и очень проблематично (слово “безнадежно” Надежда специально обошла).
— Да, было несколько случаев, когда я сам удивлялся благоприятному исходу, но чудеса — это не про меня, извините. “Химионатиск”, нестандартное сочетание препаратов, четкие схемы лечения и союз, именно союз с пациентом, который относится к своему заболеванию серьезно. Серьезно! — повторил, пристально глядя на Надежду, Александр Васильевич.
— И все-таки чудеса, доктор. Что-то эдакое постоянно проскальзывает в речах самих врачей. Я умею слушать, а теперь мой слух особенно восприимчив. Вот, например, одна ваша коллега, “подкармливая” меня (конечно, в терапевтических целях) оптимистичными сюжетами, постоянно использует термин “выскочила из болезни”.
— Болезнь коварна…
— Я думаю, — перебила доктора Надежда, — что там, где врачи чувствуют свою объективную беспомощность, они оставляют место так называемому чуду, если хотите, благоприятному стечению обстоятельств. Ведь они тоже люди…
— Болезнь коварна, — доктор повернул на свое, — да и человек ведет себя в ней по-разному. Вот вы, например… Далась вам эта моя фраза о том, что стервы раком не болеют.
— Не фраза, а мысль и почти гипотеза. Да и звучит, вы только послушайте, как звучит! Вот бы и мне договориться со своей болячкой и умереть не от нее, а от инфаркта. Раз и готово. Можно и не в пятьдесят шесть, а пораньше. Я до старости, той, когда уходит острота ощущений жизни, никогда доживать и не хотела. Часто задумывалась над этим.
Разговора об инфаркте и сроках “ухода” Александр Васильевич, конечно, не поддержал. Повернул в нужное, опять же терапевтическое (лечебное) русло:
— Ну, а как у вас сейчас с “остротой ощущений жизни”?
— Прекрасно, — искренне ответила Надежда. — Такие острые, что боюсь порезаться.
— Вот и замечательно, что прекрасно. — Ее “боюсь порезаться” прокомментировано не было.
В палату заглянули. Это был знак, что Александр Васильевич кому-то срочно понадобился.
— Одну минуточку, Александр Васильевич. Вы бы не могли это прочесть? Пожалуйста. — Надежда протянула ему рукопись. Сорок с чем-то отпечатанных на принтере листов, написанных ею за недельку дома на одном дыхании. — Я тут на досуге начала писать. Может быть, повесть, на роман не претендую. Разве что только на “дамский”. Рабочее название — та самая ваша фраза “Стервы раком не болеют (записки из больницы)”. Станьте же экспертом. Это только начальные несколько главок. Прочтите, пожалуйста. И еще. Мне очень нужны ваши, именно ваши истории о больных. Те, что помнятся, те, что на душу легли. Поделитесь?
Александр Васильевич замешкался. Взял рукопись осторожно, словно боясь обжечься, перевернул несколько страниц, и на лице его отобразилась сложная гамма чувств.
— Я завтра к вам зайду. Скорей всего, в это же время, — сказал он.
Что и требовалось. Ура! Ведь не договорили они, это точно. Если, конечно, в таком разговоре завершение вообще возможен. А пока…
Надо писать, как на душу ляжет, и именно в этом будет правда. Писать скоро. Ведь если что-то делается быстро, это придает энергии. Надежда знала это по себе — как будто ты же сам ее, энергию, отдавая, создаешь.
“Женских историй” в запасе памяти предостаточно. Да и новый этап лечения в больнице подкидывает все новые и новые.
Жанна
Дитя — как центр мироздания. С этим живет, наверное, каждая вторая мать. Или каждая третья? Надежда знала довольно распространенную породу женщин, у которых на чаше весов Он всегда чуть перевешивал Дитя.
Жанна стала, по определению Надежды, “кукушкой поневоле”. Жена банковского деятеля, человека по характеру волевого и жесткого, она была вынуждена согласиться на то, чтобы довольно рано отправить своих мальчиков-близнецов в некую специальную школу в Штатах. Шел им тогда всего двенадцатый год.
— Одному Богу известно, как я этому противилась, — делилась воспоминаниями Жанна, — плакала, умоляла. Особенно за младшенького. Хотя он и был младше всего на несколько минут, но значительно уступал старшему по крепости здоровья и разносторонним способностям.
Старший, по рассказу Жанны, начиная буквально с родов, проявил завидное жизнелюбие — будучи едва ли не в два раза меньше братца, он оттолкнул его и появился из материнской утробы на свет первым, чем, кстати, помешал более крупному брату. Роды были трудными, мучительными и едва не стоили Жанне жизни.
— Они у меня такие разные: младший домашний, старший — публичный, младший — математик, старший — гуманитарий. Один активный и напористый, второй очень стеснительный и спокойный, совсем не уверенный в себе. Я просила мужа оставить дома хотя бы младшенького, но муж и слушать меня не хотел. Сказал, что из обоих “бойцов” воспитает и что кутят, чтобы научились плавать, надо бросать в воду, — продолжала свой рассказ Жанна.
В общем, мальчики уехали. Звонки Жанны за океан мужем дозировались. Не из экономии. Он, похоже, и из жены воспитывал бойца. После того как дом опустел, Жанна хотела вернуться на работу — в центральную городскую библиотеку, где осталось много милых сердцу людей. Но муж запретил ей это. В работе жены, тем более в “нищей, пыльной” библиотеке, виделось ему что-то если не позорное, то никак не соответствующее его имиджу.
Жанна очень скучала по своим мальчишкам. Поскольку на частое общение по телефону был наложен запрет, она освоила электронную почту. Сыновья сначала отвечали ей регулярно, потом стали пропускать мамины весточки. Даже любимый младшенький! Больше всего огорчало Жанну, что мальчишки отдалились друг от друга. То ли поссорились, то ли просто черная кошка между ними пробежала. А может быть, наработанный вдалеке бойцовский нрав начал сказываться.
А Жанна все писала и писала сыновьям. Спрашивала каждого о брате, пыталась разговорить. Чтобы побудить к ответу, начала усердно учить английский, а к сыновьям обращалась как бы за консультацией. Или, изображая из себя меломанку, отправляла звуковые музыкальные письма с “фанатскими” вопросами.
Однако любые вопросы все чаще оставались без ответов. А старшенький однажды даже прозрачно намекнул матери, что она его почту засоряет.
Жанна затосковала. И чтение, что раньше всегда спасало, перестало радовать. Собственный дом виделся ей декорациями какой-то пыльной пьесы. Бутафорским стал казаться и телефон, Жанна невзлюбила отвечать на звонки, сама перестала обращаться к знакомым. А близкой подруги в свое время не завелось — рано вышла замуж, потом всем своим существом отдалась дому и сыновьям.
Временами Жанна ожесточалась. Ей казалось порой, что мужа своего она просто ненавидит. Жуткие, выворачивавшие наизнанку мысли приходили в ее голову. Хорошо, что дома он бывал не часто. Делал деньги.
Однажды вечером, задержав взгляд на жене чуть дольше обычного, он вдруг понял, что с ней происходит нечто неладное. Последовала череда визитов врачей. Каждый из них находил у Жанны что-то свое. Особенно грозными были предупреждения невропатолога, и супруг со всей умопомрачительной ответственностью решил немедленно направить ее в клинику. Забыв, что именно на этот месяц обещал Жанне долгожданную поездку к сыновьям в Штаты. Она не хотела откладывать отъезд ни на день. Но муж был неумолим. “Так будет лучше для всех”, — сказал, как отрезал.
Последовала истерика, а потом жутчайшая депрессия, когда, осознав, что решений своих муж ни за что не переменит, Жанна почти три дня пролежала на диване без движения. Тем самым лишь утвердив мужа в его правоте.
Жанна около месяца провалялась в психиатрической клинике. Стала на удивление спокойной, и муж не мог на нее нарадоваться. Вызвал наконец сыновей, те тоже нашли мать “отдохнувшей и похорошевшей”. Она немного воспрянула духом, начала строить планы…
Но надолго ее ненаглядные мальчики дома не задержались. Отец решил (скомандовал!), что им пора преподнести “урок любви к Родине”. Америку и Европу они уже посмотрели, теперь следует показать им матушку-Россию. Он глубокомысленно отправил близнецов сначала в тур по “Золотому кольцу”, а потом сразу — в круиз по великой русской реке Волге.
Скорый отъезд своих возмужавших сыновей Жанна перенесла, казалось, легко. Да только как-то буквально сразу начала таять на глазах. И без того тоненькая, она стала словно прозрачной и вскоре попала в онкологию.
— Я сама эту беду к себе притянула, — завершила свое торопливое, схематичное повествование Жанна.
— Это как же это “притянула”? — спросила соседка по задержавшемуся послеобеденному застолью, быстроглазая бабуля по имени Анна Николаевна.
— Да, в общем, как бы нечаянно получилось. Просто каждое утро я, когда ставила себе кофе и представляла длинный без смысла и помысла день, твердила: “Господи, я больше не могу. Зачем я здесь? Не могу, забери меня”.
— Так и просила? Ох, грех-то какой, грех! — запричитала Анна Николаевна. — Так ты теперь о другом молись. Скажи Ему, что, не подумав, такое говорила.
— Ага, что передумала, — автоматически, думая о чем-то своем, вставила Надежда.
— Да? А поможет? — как будто обрадовалась Жанна и развернулась от Надежды к Анне Николаевне.
— Поможет, поможет. Да ты вот только… — Бабуля глянула на Надю с подозрением и повела Жанну в укромный уголок на беседу.
Наказанные?
Разговоров о Боге в этой больнице было много. И это понятно. Он олицетворял высшую справедливость во всем, что происходило. И, главное, — могло произойти. У Него каждая, даже почитавшая себя неверующей, спрашивала: “За что?”
Спрашивала и наверняка находила для себя ответ. Кто не мог бы упрекнуть себя в тщеславии, которое церковь толкует предельно широко — от искания почестей до наипростейшего “любления красивых одежд”? К тому же подавляющее большинство жило в браке, как “в блуде”, то есть невенчанными.
В общем, грешны, конечно. И по сути, и по форме.
Но вряд ли более грешны, чем остальные. “Думаете ли, что те восемнадцать человек, на которых упала башня Силоамская и побила их, виновнее были всех, живущих в Иерусалиме?” — вспомнилось Надежде.
У каждого человека — свой диалог с Богом и Справедливостью.
И что это она вздумала подступать к таким сложным — бездонным — богословским темам? Не по зубам! Но и не написать в повести ни слова об особой религиозности больных — нельзя, ибо это будет самой что ни на есть жгучей неправдой.
Да и как же этого не видеть? Под каждой подушкой — икона. На (или в) каждой тумбочке — молитвослов.
Даже такая истовая атеистка, как Валентина Генриховна, женщина пожилая и суровая (подполковник милиции в отставке), однажды сказала Надежде:
— И я бы помолилась, если б знала кому. Разве что Янусу — знаешь, был, кажется, в Риме такой бог дверей — ворот, входов и выходов, бог всякого начала, знающий все события прошлого и будущего. Разве что ему…
В справедливость других богов Валентина Генриховна, как она говорила, просто не могла верить — работая всю жизнь в детской комнате милиции, насмотрелась страшных бед совсем невинных малышей.
— Почему Бог, если он есть, не наказал пьющих (и здоровехоньких!) матерей брошенных детей, почему не пошел с ними в подвалы, не остановил убийц и насильников-маньяков? — с вызовом наступала она на богомольную Тамару во время одного из разговоров, свидетелем которого стала Надежда.
Тяжелый был разговор. И каждый остался тогда при своем.
А новообретших Бога в этой больнице очень много. И религиозность онкологических больных — особая. Как бы ее определить? Может быть, надрывная?
В химиотерапевтическом отделении обустроен специальный уединенный уголок с самодельным, отнюдь не скудным “иконостасом” по стенам. У каждой пациентки своя (самая лучшая! самая помогающая!) молитва. Их предлагают другим, переписывают для полюбившихся товарок по несчастью.
Надежда только-только начала выходить из своей палаты после операции, когда стала от вечера к вечеру замечать женщину, прохаживающуюся по коридору и что-то постоянно нашептывающую. “Молится”, — сразу поняла Надежда. В один из вечеров они немного побеседовали, и женщина при прощании наговорила Надежде свою молитву. Наговорила и продолжила свой маятниковый (от одного конца коридора до другого и обратно) маршрут.
Потом Надежда выпустила “Нашептывающую” (так она стала ее для себя называть) из вида, но вскоре по больничному “сарафанному радио”, конечно, узнала о результатах ее операции. Раковых клеток в изъятых тканях не обнаружили! Такой исход был заветной мечтой каждой пациентки хирургического отделения. Но, к сожалению, случался очень и очень редко. Из разряда, пожалуй, чудес.
“Вымолила!” — не могла не подумать, услышав эту замечательную новость, Надежда и вспомнила несколько строк молитвы “Нашептывающей”: “Хранитель светлый, Ты подставь свое крыло, Дай опереться мне, Коль так не повезло”… Молитва была почему-то стихотворной. И как будто “самодельной”.
Надежда тоже всегда молилась своими словами. Не потому что не знала канонических текстов, просто хотелось самой формулировать заветное. В храм заходила, как многие, только когда припекало, хотя считала себя человеком скорее религиозным. К мыслям о Боге приучила и “приручила” ее в свое время бабушка.
В небольшом украинском местечке они ходили с бабушкой в церковь по утрам. То был целый праздничный ритуал. Они наряжались, бабуля сшила Наде специальные юбки (раза в три длиннее привычных городских мини). Открывался заветный сундук с платками и шалями. Вставать надо было рано-рано, но летнее солнышко почти всегда уже весело светило. Путь проходил вдоль маленького прудка (на Украине говорят “ставка”), по темному грабовому лесу, мимо небольших яблоневых и грушевых садиков. Они в каком-то завораживающем ритме то окунались в сумрачный лес, то выбирались на радостный солнечный свет. В общем, поход в церковь был праздником, наполненным особым ощущением красоты.
Бабуля, веселая хлопотунья и говорунья, учила маленькую Надежду молиться, прежде всего, благодарить за все. За маму и папу, за братика Валеру, за солнце и траву, цветы и замечательный новый колодец у их хатки, за учителей и подружек, за хорошие оценки и за их веселого, вдруг приболевшего пса Тузика. Странные это были молитвы, в них совершенно не оставалось места страху, хотя они, конечно, усложнялись со взрослением Нади.
“А я, безусловно, виновна в унынии, охватившем меня в последние годы”, — по которому уже кругу вела Надежда свою собственную нескончаемую исповедь. Исповедь перед самой собой. Ведь было так много оснований для радости — понимала она теперь…
Религиозность онкологических больных была, действительно, как само собой сформулировалось у Надежды, надрывной. Потому что по-особому сопрягалась с мыслями о смерти и потому, что для большинства больница стала местом покаяния.
И если главным, как писалось во многих “пособиях” кающимся, было во время покаяния “добиться слез”, то уж чего-чего, а слез в этой больнице лилось предостаточно. И слез искренних — “из глубины юдоли слез, из глубины юдоли скорби” (есть такие слова в молитве “Аве Мария”). Кто ж посмеет усомниться?
“Если кто-нибудь когда-нибудь прочтет написанные мною именные истории этой повести, — думала Надежда, — то скажет (а не скажет, сама себе скажу!): “Грешны. Грешны и наказаны”. Но если отнестись к этим историям как к исповедям — вольным или невольным, каждой простится. Обязательно. Простится, несмотря на очевидный “соблазн самооправдания”.
Сама Надежда, кажется, уже нащупывала для себя выход из бесконечных размышлений. Она просто взяла да и перевернула одним махом вопрос “За что?” в “Для чего?”, то есть для чего все это с ней случилось. Во-первых, изменила тем самым ракурс, систему координат своих ответов и выходов. Во-вторых, обратила их тем самым из прошлого… в будущее!
Для чего в этом ее будущем все случившееся? Думалось о большом и о малом. О большом — о сыне, которому она нужна и, наверное, нужна в ином качестве, чем прежде. О малом — о том, как горько, всю-то жизнь слыша о себе и в глаза, и вослед неизменное “умница-красавица”, однажды проснуться раз и навсегда утратившей это совершенное единство. Очнуться в новой жизни с бумажкой, удостоверяющей, что ты — инвалид c “ограничением способности к трудовой деятельности второй степени”.
И ее вдруг устрашила собственная сила. Готовность принять это. Принять все. Жить с этим. И она заплакала. Плачут, оказывается, не только от слабости, но и от собственной силы.
Слезы при покаянии, толкуют богословы, хороши тем, что при них “не нужны подробности”. Но куда ж девать эти самые подробности? Свои и чужие?
Карина
На какой-то очередной “химии” в палате, где ставились системы, болящих было только двое. Сестричка зарядила в бутыли и пластиковые баллоны жидкости разного цвета, настроила все и убежала, наказав, “ежели вдруг что”, нажать на кнопку вызова. Надежда прикинула, что дотянуться до кнопки рукой здоровой вряд ли удастся. “Придется ногой, — сообразила она, — да не впервой, уже акробатствовала так не однажды”. Примерилась носком правой ноги, успокоилась, что справится, и только потом огляделась.
На одной из кроватей противоположного, через проход, ряда лежала статная, совершенно неболезненного вида, крашеная блондинка. Миловидная и очень, как теперь говорили, ухоженная.
— Меня зовут Карина. Я — русская, — уточнила она, видимо, устав от вопросов о национальности, вызываемых необычным именем.
— Надежда. Украинка, — таков был ответ, рассчитанный на улыбку.
Улыбнулась. Чуть помягчела. Видно было, как “коллега” Надежды по химиотерапевтическому сеансу нервничает. “Наверное, это у нее первая химия, — заключила Надежда, — надо бы как-то ее ободрить”. На ободрение, правда, оставалось немного сил. Во рту появился привкус жженой резины, в голове чуть зашумело.
— Фу, как будто бочку прогорклого жареного чеснока проглотила, — прокомментировала вслух свои ощущения Карина и добавила: — Мало!
— Чего мало? — не поняла Надежда, глянув на внушительный ряд приготовленных для Карины бутылей на штативе.
— Мне мало. Есть за что. Я знаю за что. Я…
И столько было в ее напряженной речи накала, что Надежда вдруг испугалась продолжения разговора. Однако отступать было некуда — обе на ближайшие час, а то и полтора привязаны — в самом что ни на есть прямом смысле.
— Мало, мало, мало. Точно. Потому что я — стерва. Стопроцентная.
Стерва? Надежда даже привстала со своего ложа, рискуя потревожить вонзенную в вену иглу. Карине было, конечно, неведомо, что ее собеседница — эта невыразительная, в косынке на полысевшей голове, то ли женщина, то ли дама, то ли тетка — вот уже почти месяц самым пристальным и серьезным образом пытается по-своему “изучать” только что озвученную проблему.
— За что вы себя так? Знаете, здесь многие пролистывают свою жизнь в поисках так называемых грехов. Все находят. Место такое. Место, да и состояние. Это пройдет. И потом… все не так безнадежно. И на камнях растут деревья. И так много всего интересного вокруг…
Карина, в свою очередь, тоже привстала. Она, как отчетливо понимала Надежда, только начинала свой больничный путь и еще не привыкла к тому, что нечто интересное может скрываться за смазанной, полинявшей внешностью (приблизительно как у советской куклы Маши после стирки порошком “Лебедушка”). Что под нелепыми косынками и жуткими париками могут оказаться вполне приличные мозги, а под дешево-яркими и очень (как ни крути) однотипными больничными одеждами — чувствительные сердца.
— Мне, кажется, повезло, — устало проговорила Карина. — Вы в состоянии меня выслушать и понять.
— Может быть. Но вам-то точно нужно выговориться. Вы начали с того, что назвали себя стервой. Стопроцентной, — напомнила Надежда и сама ужаснулась этой поторапливающей реплике, за которой стоял сугубо исследовательский порыв.
— Да-да, я помню. Самовлюбленная стерва. С этого и надо начинать. Этим и завершать, и мерить.
“Стерва” рассказала Надежде почти тривиальную историю о рвущейся к профессиональному успеху и благосостоянию женщине, каких сейчас много. О женщине, которая платила за свой успех усталостью и здоровьем, растерянными по пути друзьями и мужьями. Но не это перед лицом болезни страшило ее сильнее всего.
— Стерва настолько, что… от меня ушла родная дочь. Убежала замуж за первого встречного. И уехала как можно дальше.
— Все дочери выходят рано или поздно замуж.
— Не перебивайте меня! — оборвала Надежду Карина.
Ого! Да не полком ли она командует?
— Я, — как будто отвечая на предположение, пояснила Карина, — генеральный директор лингвистического центра.такого-то. Слышали?
— Конечно, там у вас такие дикие цены, — ответила Надежда и оборвала фразу, памятуя о “приказе” не перебивать.
— Все сама. От первого кирпича до последних супердоговоров с дюжиной американских колледжей. Строила и доцентствовала в местной инязовской богадельне. Дочери — внимание, как положено. Вы не подумайте, я физически в доме присутствовала, не откупалась от дитя. Сама с ней языками занималась. Папаню ее выгнала, хлюпик оказался. Я — в гору, он — за бутылку. Не выдержал ни ритма новой жизни, ни превосходства, на которое я, честное слово, не напирала. Скорее, гладила по “квадратной” голове, приговаривая, что она круглая. Все равно к бутылке на поклон пошел. В общем, как у многих сейчас баб.
Карина замолчала, как будто примериваясь к следующей фразе.
— Да, дочь. Не ладились у нас отношения. Знаете, ни то ни се она у меня получилась. Все, что в нее вкладывала, ушло в никуда. Я ей репетиторов, она все равно тройки носит. Я ей наряды, а она все равно как Маня из секонд-хэнда. Я ей знакомства стоящие, компании, а она в углу томится, помалкивает. Из дома — ни ногой. Ломала ее. Вдруг, думаю, подействует, обидится и попрет наверх, цепляться станет за жизнь, за успех, за престиж. Ничуть не бывало. Как будто не моя. Как бельмо на глазу. Как чемодан с вокзала на вокзал таскаю. Так я тогда себя изводила и ее. Особенно, когда свой единственный шанс упустила. Тот самый, о котором все провинциалки мечтают — “замуж в Москву” называется. Думала, как же дочь? Ведь у нее способность адаптироваться к новому — ниже ноля. Разорвала я отношения к чертовой матери. Да еще с ущербом для дела — любимый-то был (такое везение!) из влиятельного лингвистического бизнеса. Я тогда…
Карина затихла. Но через мгновение, собравшись с силами, выдохнула то самое, что, наверное, мучило ее более всего.
— Верите ли, — Карина перешла на шепот, — я мечтать стала, как бы жизнь сложилась, если бы дочки у меня не было… Я молодая еще, полная сил, не с пустым кошельком, никем и ничем не связанная, свободная. Представляете? Так думала. Признаюсь. Как будто с ума сдвинулась. Гнала эти мысли, а они снова, чуть что, рядом оказывались. Липкие!
Надежда поежилась. Снова “обнаженка” — так одна ее новая знакомая называла больничные исповеди под особым градусом откровения.
— Первый раз, когда эдакое страшное подумалось, будто мешает она мне, — продолжила Карина, — я испугалась. А Даша моя как будто почувствовала что-то, разболелась не на шутку. Слабость, обмороки. Запущенный астенический синдром у нее обнаружили. Откуда тот вдруг взялся на фруктах, парном и всем экологически чистейшем? Понемногу выздоровела, окрепла. Но именно с того момента стала отстраняться. Раньше на все мои взбрыки только твердила: “Не волнуйся, мамочка, все будет хорошо”, а тут замолчала. Молчит. И учиться как будто получше начала. И компания какая-то у нее появилась, стала из дома выходить в люди. Зря я радовалась.
Возвращаюсь однажды из трехдневной поездки по филиалам — дома записка: “Мама, я вышла замуж. Он — бывший афганец. Я очень нужна ему. Все хорошо. Не ищи меня. Пусть у тебя все будет замечательно. Взяла те деньги, которые ты дарила мне на день рождения на сферический аквариум”. Действительно, уехала. Мне знакомые из милиции все железнодорожные и авиабилеты подняли. Билет на ее имя был до Владивостока. В общем, убежала в буквальном смысле слова на край света. Там, во Владивостоке, — я делала трижды запросы — она не нашлась. Через полгода открытка на Новый год из Хабаровска. C припиской в конце: “Не ищи меня”. Как же она там без витаминов импортных, которые пачку за пачкой пила? Как со своим коварным астеническим синдромом? Сдулась я, как шарик. Все дела, которые так любила раньше, стали докукой. Постарела враз. И так далее. Десять месяцев прошло после ее ухода, а я уже здесь — вот как скрутило!
— Степень вам какую ставят? — перебила ее наконец Надежда.
— То ли третью, то ли вторую. Я ничего еще не знаю. Да и не интересно мне. А причем здесь степень?
— Такие опухоли, как врачи говорят, растят в себе лет пять. Может, чуть меньше, так что не в побеге истоки искать, если ищется, надо…
— Понятно. Да я сама все про себя знаю теперь. Все! Осуждаете?
— Вы сами себя осуждаете. Да и при чем тут я? А дочка… Жива-здорова, слава Богу. Замужем. Вы еще встретитесь. Она обязательно все поймет. Оценит то, что вы для нее делали. С одной моей приятельницей, после того как она от мужа ушла, дочь шесть лет не разговаривала. Жили в одном районе города, почти по соседству. Встречаясь, лицо отворачивала. А потом, когда сама влюбилась и от мужа ушла, поняла, простила. Теперь — подружки не разлей вода.
— Правда? — просветляясь и преодолевая “химическую” тошнотную гримасу на лице, спросила Карина.
— Конечно, правда. Так и было, верьте. И вообще, за вашу дочь в каком-то смысле просто порадоваться можно. Знаете, один мудрый японский писатель, размышляя о воспитании, сделал очень горький вывод. Родители часто ведут себя так, словно идеал для них — мальчики и девочки, настолько послушные, что способны по несколько раз в день становиться глухими, немыми, слепыми.
Карина глубоко задумалась, видимо, что-то открыв для себя в этой фразе. Когда она заговорила, голос ее звучал более спокойно:
— Дашу мою теперь в Хабаровске и его окрестностях ищут. Я уйму денег какому-то местному частному детективу заплатила. Успею ли?
Что Надежда могла ей ответить? Вопрос насчет “успею ли” волновал здесь каждую.
Ну а что касается “стервы”… Карина, быть может, и стерва — если схематично все представить. Амбициозная мамаша, которая давит на своего малоуспешного, не соответствующего ее предполагаемому имиджу ребенка. Если же отставить схему, так, пожалуй, и не стерва. Мысли ее рознились с делами. А делала она для дочери все, что считала нужным, все, что могла, и даже больше. Пахала из последних сил. Надорвалась. Физически и морально.
Дочь Карины, убегая, спасалась. Жгла обида на мать, да и инстинкт самосохранения включился. К великой горести, родительская любовь подчас бывает разрушительна, в том числе и для самих родителей..
Надежда вскоре узнала, что положение Карины — очень и очень серьезное. Онкология ее не была связана с каким-то определенным органом. Лимфогранулематоз — так называлась болячка, поразившая всю лимфатическую систему, а значит, и весь организм.
И снова повод для размышлений! Надежда упорно вспоминала, какая локализация опухолей была у героев знаменитого романа Солженицына “Раковый корпус”. Он, кажется, предпринял какую-то попытку систематизации. У того, кто много обманывал женщин, был поражен язык, у номенклатурного стукача, оговорившего многих, — горло, у изрядно в этой жизни покланявшегося, безропотного — спина. Но Солженицын почти ничего не пишет о сугубо женских локализациях, и женское отделение у него вообще остается как будто в стороне, едва угадываемым фоном.
И все же! Если следовать предложенному Солженицыным приему, о чем-то, возможно, говорят сугубо женские локализации онкологии?
Убитые мужскими изменами женщины были поражены в матку. Как же опустошают, изматывают, меняют женщин “истории” с гуляющими или погуливающими мужьями!
“Женщины, пораженные онкологией в матку, — продолжала размышлять Надежда, — так обижены, что просто не хотят ни участвовать в мужских ночных радостях, ни воспроизводить что-либо, с ними (мужчинами и радостями) связанное”.
А другое? У совсем молоденькой Яны, муж которой, алкоголик, постоянно ее избивал, поражены яичники. Она просто… отказывается быть женщиной. Есть, кстати, и такая вполне научная точка зрения, что природа убирает то, что не используется.
А грудь? Это, прежде всего, символ материнства и только потом — атрибут женской сексуальности. Выходит, что толпы пораженных в это место (а нас, действительно, очень много), прежде всего, в материнстве своем… неорганичны.
“Странное слово выписалось, — поймала себя Надежда. — Неорганичны чему? Природе материнства? Замыслу Творца? Своему ребенку? Наверное, и тому, и другому, и третьему.
Получился из сегодняшних моих писаний какой-то День защиты детей. Но кто и в какой день защитит матерей от вечной тревоги и боли? Успокоит и направит питаемую любовью к ребенку огромную энергию в нужное русло? Фи, сколько ложного пафоса, — тут же оборвала себя Надежда, — и что ты, собственно, хотела сказать?”
Она выключила компьютер, постояла немного у окна. Улица шумела затянувшимся, как обычно, праздником Первомая. Все были по-прежнему, в лучших советских традициях, питейно “солидарны” друг с другом в эти первые по-настоящему теплые дни года. Мальчишек своих Надежда все же уговорила уехать без нее на дачу — зачем им томиться в пыльном городе?
“Как им хорошо сейчас там, на природе! Скоро, даст Бог, и я выберусь на любимую дачу”.
Она улыбнулась своим летним воспоминаниям. Оставила окно приоткрытым и легла.
Диалоги вокруг текста
Правда. Она увиделась Надежде в том, что сами собой обозначились в ее повести две темы — любви и материнства. Две первопричины болезней ее дорогих героинь. “Двоичная система исчисления” — всего две необходимые и достаточные женские ипостаси, через которые можно обозначить в их судьбах все. Или почти все.
Компьютерная папка с “зашифрованным” названием СтРаНеБо (то есть “Стервы раком не болеют”) довольно быстро пополнялась.
— Что это у тебя за название, мам? — спросил у Надежды сын, заглянув на дисплей ее компьютера. — “Странебо” какое-то. Странное небо, что ли?
Объем произведенного Надеждой на свет текста давно перевалил за сотню страниц. Что из ее писаний получится, она по-прежнему не знала, но текст уже не отпускал. То нравился, то был искренне и однозначно уничижаем.
Диктовал свои ритмы. Открывал глаза. Предлагал, словно ковыряясь в ее памяти, сюжет за сюжетом. Направлял к нужным книжным полкам.
Писалось легко, что называется, на одном дыхании. Надежда старалась не очень упрощать-адаптировать являвшиеся смыслы, чтобы быть понятной. Ведь упрощение языка — это упрощение отношения и к осваиваемой проблеме, и к жизни вообще.
Монтировать фрагменты текста она пыталась не по сюжетным линиям, а по законам поэтическим. Удалось ли? Еще нацелена была на то, чтобы избегать нравоучительных сентенций. Пыталась не поддаться известной самонадеянности “стоящих на краю” и именно поэтому уверенных в необыкновенной ценности всего, ими произносимого, как бы наделенных вследствие этого особыми правами. Старалась трансформировать в нечто иное невольное стремление к самооправданию. Хотя… В конце концов самооправдание, оправдание-объяснение человеческой жизни — вечная тема всей литературы вообще.
Первым читателем написанного стал, конечно, муж Надежды. Вадим пришел в замешательство, испугавшись, что она и дома обращена к болезни.
— Брось это, пожалуйста, брось! — сказал он ей, нервно закуривая. — Может быть, потом попишешь, когда окрепнешь. Потом! Ты у меня сейчас как… свечечка на ветру.
— Да почему ты так всполошился? Пишется и пишу. Пишу о том, что волнует.
— Вот именно, волнует — волноваться да горевать тебе сейчас совсем нельзя. А ты варишься в собственной проблеме, да еще проблемы других на себя натягиваешь и натягиваешь.
— Да нет, ну как ты не понимаешь, это наоборот — как освобождение для меня. Сублимация, — нашла она нужное слово. — Понимаешь, я пишу и тем самым как будто по-своему отстраняюсь от болезни. Я уже, так сказать, вошла в проблему. И еще, ну как ты-то не понимаешь, об этом надо писать. Надо! И писать именно изнутри. Иначе все будет или притчей для дураков или сказкой для умничающих. Первые не поймут. Вторые пренебрегут. Сам же говорил, что нельзя о музыке писать человеку, лишенному слуха, да еще и негодующему по поводу жены, только что сбежавшей с заезжим музыкантом.
Но к согласию они с Вадимом так и не пришли, и он всякий раз тяжко вздыхал, когда она при нем садилась за компьютер. Сама затея казалась ему лишней и самое главное — опасной.
Ирина
Свою болячку Надежда считала каким-то не то мистическим, не то вполне натуралистическим образом связанной с болезнью и смертью своей самой близкой подруги Ирины. Эта связь казалась ей настолько очевидной, что она даже, назвав фамилию подружки, попросила Александра Васильевича посмотреть в больничных архивах, какая из разновидностей (их превеликое множество) раковых клеток была у Ирины. Узнать, чтобы сравнить с собственным состоянием. Но “белый доктор” молчал. То ли не посмотрел, то ли не хотел говорить, а она не переспрашивала. Может быть, потому, что боялась подтверждающего идентичность клеток ответа. Нет ответа — нет подтверждения. Иным будет и исход. Впрочем, она прекрасно понимала, что и одна разновидность клетки могла дать совершенно разные “сценарии” болезни и жизни.
Поэтому и схожесть клетки не привела бы в отчаяние Надежду. А главное, она знала и верила, что от Ирки ничего плохого в ее жизнь войти не могло. Точно! По определению.
Однажды Надежду посетила и такая престраннейшая мысль: “Даже если представить, что это Ирина как-то ее зовет и направляет меня Туда, значит Там — лучше”. Мысль поселилась в Надежде и чем-то смутно ее успокаивала.
С Иринкой они дружили двадцать с лишним лет. С первого курса института. Дружили, действительно, по-особенному. Кажется, эту дружбу по-хорошему выделяли многие. Ни разу ни одной черной и даже бледно-серой кошки между ними не пробегало. Да и не в кошках дело. Была привязанность и “люботворение” — есть такое замечательное старинное словечко.
Они были самодостаточны вдвоем, никого из женского рода для общения (и жизни вообще) больше, казалось, и не требовалось. Для Надежды на ближайшей орбите была одна Ирка, на второй — далекая (уехавшая в Питер), но очень близкая Соня, на следующих нескольких орбитах было почти пусто — лишь несколько приятельниц и только на крайних — изрядно много просто знакомых.
Когда Иринка умерла, Надежда слово “подруга” или “подружка” просто вымолвить не могла. Если раньше о ком-то запросто выщебетывала “моя подружка”, то теперь стала осекаться.
Надежда заболела через четыре года после онкологического ухода Ирины. Заболела тем же и там же (в смысле с той же локализацией опухоли).
Почему так случилось? Этот вопрос нет-нет да и будоражил Надежду. Будоражил не будоражил, но об этом думалось.
Доказано ведь, что онкологические заболевания не заразны. То бишь не передаются как вирусные и прочие. Так в чем же дело?
Когда Надежда, как будто уже что-то болезненное в себе замечая (но не желая замечать), встретила однажды бывшего Иркиного химиотерапевта Лидию Николаевну и пожаловалась ей, что “побаливает”, та чуть ли не отмахнулась от нее: “Да не придумывай ты себе ничего. Так не бывает, чтобы два снаряда в одну воронку попали”.
Оказывается, бывает.
Онкология каким-то образом передается? Словно смерть присматривает себе кого-то в окружении уходящего и через некоторое время возвращается за ним?
Больница показала Надежде, что онкология довольно часто стреляла дуплетом. И не в мать и дочь, не в двух сестер, что объяснялось бы наследственными делами. Племянница и тетка по мужу — то есть не родные по крови. Сноха и золовка, то есть жена и сестра мужа, что тоже не предполагало родственной связи. Две подруги, наконец.
Таких историй, как оказалось, было немало и совсем поблизости. Когда однажды в темноте больничного послеотбойного времени Надежда лишь намекнула на то, что связало их с Иринкой, как из двух углов палаты одновременно раздались очень эмоциональные и однозначно поддерживающие реплики. Сразу двое, словно только ждали некоего сигнала, возжелали рассказать “свое”.
— Я четыре года назад ухаживала за золовкой, сестрой мужа. Ухаживала до последнего. Одинокая она была, что поделаешь. Носилась к ней на другой конец города. У меня тогда только что внук родился, невестка даже обижалась на меня, что я ей мало помогаю. Так я не бог какой индийский многорукий, не успевала. Да и ноги не шли после всех тех ужасов к детской кроватке. Нэ маю мочи, тай всэ! И правильно делала, что не шла, — заключила низкоголосая хохлушка-хохотушка Оксана, которая время от времени переходила с русского языка на украинску мову.
— А я мужнину тетку выхаживала, — начала свой рассказ Людмила, миловидная, совсем еще молодая женщина. — Подняла ее травами, да ненадолго. Перенервничала она на дочерей своих, вот уж, действительно, до смерти обиделась, да и снова слегла. Те к ней носа не казали. Одна непутевая была, попивала, работала продавцом в киоске. Другая, наоборот, успешная. Боялась, что ли? Или некогда все ей было. Она директором мебельной фабрики работала. Полированный гроб матери потом прикантовала, вот и вся ее забота. Сама на этой своей деревянной фабрике словно деревянной стала — так я ей и сказала уже на поминках в сердцах. На что ей тот полированный гроб? Ей другое было нужно.
— Это да. Как мой тато говорив: “Когда я умру, хай на моем пузе хочь дрова колют”, — подхватила Оксана.
— Любила я мужнину тетку, — продолжала Людмила. — Очень любила, она мне как мать была. Я сама-то детдомовская. Со свекровью отношения у меня не очень сложились с самого начала, а вот тетя Люда приняла меня. Всегда моим детдомовским друзьям помогала с железнодорожными билетами, на вокзале она работала. А нас, детдомовского “семейства”, ни много ни мало — девятнадцать человек!
Об этом знали к тому времени и в палате, да и в больнице. Все, наверное, девятнадцать и ходили к Людмиле навещать. То по одному, то парами, то большими компаниями. Когда однажды под окнами палаты слаженно запели на много женских голосов что-то протяжное русское, вся больница заслушалась. Это были подружки Людмилы. Такими “ансамблями” больше ни к кому не ходили.
— Любила я ее очень, — повторила она. — Переживала.
— Я тоже свою золовку любила, были мы как самые закадычные подруги. Может, в этом все дело?
Оксана заговорила о том, что сестра мужа ей часто снилась. Ей вторила Людмила, рассказав о своем недавнем сне, в котором ее тетя Люда помогала делать овощные заготовки на зиму:
— Веселая такая. Лук режет, плачет, а сама смеется. “Поплачем, Люсенька, — говорит, — на этом свете. На том — ни единой слезинки не пророним. Там и лука-то нет!”
Слушая Людмилу, Надежда вспомнила свой сон наяву.
Это происшествие, действительно, вспоминалось как сон — смутно и с неким недоверием…
Надежда была на первичном “прогоне” в городской онкологической поликлинике и, стоя последовательно в очередях к разным специалистам, приметила одну бабулю. На нее хотелось смотреть. Была она как-то необычно светла лицом, очень мягко говорила с двумя молодыми женщинами, хлопотавшими вокруг нее, очень слабенькой.
— Дочери? — спросила ее Надежда, когда они в одной из очередей оказались рядом.
Та посмотрела на нее внимательно, как-то грустно улыбнулась и ответила:
— Нет у меня ни дочерей, ни сыновей. Это люди мне помогают, которым я в свое время помогла. — Ответ был неожиданным и потому располагавшим к разговору. — Вон та рыженькая, когда ко мне принесли, была просто на кусок мяса похожа. В карьер она с высоты бросилась. Побилась сильно. А я ее выходила. Выходила и отмолила. Многим помогла, ко мне со всей округи люди приходили. Мироносица ведь я. Да вот теперь сама…
Надежда взглянула на ее лицо, на котором явственно проступили следы болезни.
“Как же так? Другим помогаете, а себе не можете”, — захотела спросить она, хоть это было бы, наверное, немилосердно.
Но ее собеседница, опередив этот вопрос, проговорила:
— Судьба такая. Другим помогать. А может… — она запнулась, — отмолила кого-то, кого и не надо было. Такое бывает.
Только тут Надежда заметила, что, разговаривая с ней, эта странная женщина усердно покрывает крестами ее левую грудь. Больную грудь. Она что, “видела” ее болезнь? И что это такое — “мироносица”? В эту самую минуту спутницы старушки вышли с охапкой бумаг из кабинета врача. Лица их были мрачными, хотя они и старались это скрыть.
— Домой едем, — сказала одна из них. — В больницу не будем сейчас ложиться.
“Уже поздно”, — поняла, ужаснувшись, Надежда.
А женщину подхватили под руки и повели к выходу. Но та, обернувшись к Надежде, громко сказала:
— Я буду молиться за тебя. Тетя Ира меня зовут.
Сказала и скрылась в дальней излучине больничного коридора.
“Тетя Ира? Это, наверное, весточка мне от моей Иринки”, — ясно подумалось тогда Надежде.
Уйдя в свои воспоминания, она многое пропустила в продолжавшихся в палате “дебатах”.
В разговор вступила Антонина, медик по образованию, до болезни с десяток лет проработавшая в хирургическом отделении этой самой онкологической клиники.
— Я где-то читала, — сказала она, — это уже наукой подтвержденный факт, что все буквально болезни передаются на энергетическом уровне.
— Це как? — спросила Оксана.
— Мне сложно растолковать в двух словах, но в том журнале, настоящем медицинском, учтите, не в какой-нибудь простенькой статейке, говорилось об эксперименте. Довольно сложном, где хирург, облаченный во время операции в несколько специальных защитных одежд, сдавал какой-то суперанализ крови до и после.
— Как до и после?
— До и после операции. Так вот, после в крови обнаруживались признаки того, что операция, сам контакт с больным повлияли на хирурга именно в онкологическом смысле. Раковые клетки, что ли, появились… Путано объясняю, понимаю, но иначе не могу. Давно читала, да и специальной терминологии в статье много, я и сама все через пять слов на шестое понимала, у меня ведь только медучилище. Но смысл уловила. Точно есть энергетическая связь.
— Ба-а, так какого ж лешего об этом не говорят? — Оксана, прежде лежавшая, села на кровати, как бы приготовившись к длинному разговору.
— Почему людей добрых не предупреждают? — задумчиво проговорил кто-то совсем рядом.
Палата взволновалась. В двери возникла, как джинн из бутылки, ночная медсестра:
— А ну-ка потише. Вы, — обращаясь к Надежде, — почему не в своей палате? Что тут у вас происходит? Митинг, что ли?
Да что ей скажешь, объяснишь разве? Перешли на шепот. Но стал этот шепот очень напряженным.
Надежда уже тысячу раз пожалела, что невольно спровоцировала такие волнения. Но, с другой стороны, пусть знают. Пусть поберегутся. Поберегут своих близких. Многое неожиданно обретало в этой больнице смысл.
— Да успокойтесь вы, — нервничала Антонина. — Вы меня не дослушали. Через несколько часов после операции все те самые показатели в крови исчезали. Как не бывало.
— Ну и? — снова громогласно вопросила взволнованная Оксана.
— Что “ну и”?
— Делать-то что?
— Как что? Выздоравливать! Карабкаться изо всех сил. Ведь исчезла же вся эта муть из крови хирурга, — заговорила уверенно, видимо, вспомнив о своем особом положении медика, Антонина. — Прооперировал, руки вымыл, отряхнулся и пошел по своим делам. Ведь больной-то ему — чужой человек. Сердце не болит, душа не ноет. Даже если врач самый что ни на есть хороший и переживает за больных — вышел из операционной и переключился на другое.
— Значит, все-таки не надо все сердцем глубоко принимать. В этом вся штука. Да ведь сердцу не прикажешь, — медленно и тихо-тихо, словно только для себя одной, подвела свой итог Людмила. — А если сердце такое вот досталось? И как же жить-то “без сердца”?
— Я тоже об этом много раз думала, как могла, — вдруг заговорила молчавшая до этого новенькая.
Новенькие в этой больнице вообще в первые дни помалкивают, как немые, держатся особняком. Подчеркнуто особняком, категорически не желая вступать в невольное больничное содружество. “Со мной все не так. И не то. Я вам очень сочувствую, но я другая. Совсем скоро все выяснится, и я уйду отсюда”, — читается в их глазах в самые первые дни.
— Нам надо беречь своих близких, — продолжала она, — особенно тех из них, кто “с сердцем”, кто по-настоящему любит. Надо что-то такое делать, чтобы их энергетически или еще каким-нибудь образом не задело.
Новенькая, даже имени которой еще никто не знал, говорила словно бы ее, Надежды, собственными словами…
Окончание следует