Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2005
Александр Беззубцев-Кондаков — член Союза писателей России, автор романов “Светлейший князь”, “Три черных омута”. В 2002 г. стал лауреатом премии губернатора Санкт-Петербурга. Публиковался в журналах “Аврора”, “Медный всадник”, “Наш современник”, “Урал”. По профессии — историк.
О чем вспоминаем мы прежде всего, говоря о советской повседневности?
Для меня ответ очевиден. Явлением, которое необыкновенно полно и ярко характеризует советскую повседневную жизнь, была коммунальная квартира, коммуналка.
История советских коммунальных квартир читается в литературных текстах. Реконструировать повседневность советской эпохи невозможно без обращения к такому источнику, как советская художественная литература. Жилец коммунальной квартиры — это особенный психологический, культурно-исторический тип, сущность которого раскрывается для исследователя посредством изучения, прежде всего, прозы и поэзии ХХ века. Образ коммуналки всегда колоритен, всегда заключает в себе некую интригу, внутренний конфликт. В самих сюжетах возникает внутренняя необходимость такого места действия, как коммуналка. Повседневность коммунальной квартиры, запечатленная в литературном тексте, позволяет видеть “бытовое” измерение исторических событий, проекцию важнейших событий жизни страны на быт отдельного человека — и тогда возникает тот неожиданный угол зрения, который, в частности, заметен у героя романа А. Мариенгофа “Циники”: он стал чувствовать “аромат революции” с “того дня, как в нашем доме испортилась канализация”1 . Ситуации, проблемы, взаимоотношения и конфликты, характерные для коммунальной квартиры, имеют место здесь и только здесь, где, как это увидел герой Бориса Алмазова, “уже не разобрать, кто кому родственник. Народу, как ворон на помойке. Куча детей, набитые какой-то рухлядью коридоры, стойкий запах уксуса и жареного лука. Толстые усатые тетки в халатах и волосатые мужики в майках”2 .
Исследуя повседневность коммунальной квартиры, бытовые практики жильцов, их привычки и взаимоотношения, не следует абсолютизировать влияние быта на поведение человека. Ю. Лотман, изучая повседневную жизнь декабристов, отмечал, что “каждый человек в своем поведении не реализует одну какую-либо программу действия, а постоянно осуществляет выбор. Та или иная стратегия поведения диктуется обширным набором социальных ролей. <…> Однако в этом сложном наборе возможностей существовало и некоторое специфическое поведение, особый тип речей, действий и реакций…”3 Проще говоря, человек не является пленником быта, он свободен в принятии решений, свободен в выборе своей судьбы, хотя условия повседневности и оказывают немаловажное влияние на этот выбор. Человек может по-разному реагировать на “вызовы” быта и повседневности, в чем-то он пассивен, а в чем-то поступает вопреки обстоятельствам.
Урбанизация в СССР протекала при отсутствии массового жилищного строительства, поэтому приток населения в города привел к катастрофическому ухудшению жилищных условий, к скученности и “уплотнению”. О санитарных нормах не было и речи, а жилой фонд городов находился в состоянии близком к критическому. Массовое переселение в города, индустриализация, торжество технократии находят отражение в мифологической картине урбанизации, которую создал Абрам Терц в рассказе “Квартиранты”. В города потянулся не только человек, но и языческие персонажи, населявшие реки и леса. “Ручьи, реки, озера химическим веществом пропахли” и сильно от того страдают русалки, которые “бывало, вынырнут, отфыркаются кое-как, а из глаз — не поверите! — слезы от горя и разочарования. <…> По всему роскошному бюсту — стригущий лишай, экзема и даже, простите за нескромность, венерические рецидивы”4 . И русалки устремляются в города “вслед за лешаками, за ведьмами”, “по каналу Москва—Волга, через эти самые шлюзы — в сеть водоснабжения”5 . И вот Абрам Терц изображает одну из коммунальных квартир, в которой обосновались бывшие обитатели девственных языческих лесов и рек. Живет, к примеру, “бывшая русалка” Софья Францевна Винтер, “рыбья кровь у нее и все прочее — рыбье. Одна только наружность дамская, для соблазна”6 . Софья Францевна “водные процедуры принимает с утра до вечера. То в ванной комнате плещется по три часа кряду (другим жильцам руки помыть негде), то в тазик частично усядется…”7 Другой сосед, Моисей Иехелевич Анчуткер, служит по лесному ведомству, читает книги “Лес шумит” Короленко, “Русский лес” Л. Леонова, и, судя по всему, он — бывший леший. От Анчуткера родились дети (“лешанята”) у двоих соедок — у Авдотьи Васютиной и у Кроваткиной. Женщины сражаются за “свою ведьмачью любовь”, устраивают баталии на коммунальной кухне, бросая друг другу обвинения: “Сама ты ведьма! Куда сегодня ночью верхом на унитазе каталась?”8 Если средневековые ведьмы ездили верхом на волке, то ведьма из советской коммунальной квартиры совершает свои ночные полеты, оседлав унитаз. Жизнь в этой коммунальной квартире в конце концов доводит жильца Николая до сумасшедшего дома, а жена его Ниночка, согрешившая, как и остальные соседки, с Анчуткером, превратилась в крысу и “потом в норе крысятами разродилась. Семь штук принесла”9 .
Как известно, вопросы быта в Советской России были чрезвычайно политизированы. В публицистике 1920-1930-х годов тема быта вызывала ожесточенные дискуссии, в ходе которых так и не возникло общее для всех мнение о том, каким должен быть быт советского человека, как его переделать по-революционному и нужно ли вообще его переделывать. Участники бытовых дискуссий невольно приходили к пониманию быта как консервативного явления. Вопрос о революции в быту (как и о всемирной революции) отодвигался все в более отдаленное будущее. Становилось понятным, что в сфере бытовых отношений человек всегда сохранит свободу (пусть и ограниченную), что эту сторону его жизни невозможно декретировать, в отличие, например, от производственной деятельности, которую можно превратить в некий механический “конвейер”, поэтому в вопросах быта виделась некая потенциальная крамола. Даже сидя в тюремной камере, человек сохраняет определенную свободу совершения бытовых практик, что уж говорить о человеке, который “всего лишь” живет в тоталитарном государстве. О быте, который обрел статус некоего “островка свободы”, писали настороженно, с подозрительностью, как о явлении столь же очевидном, сколь и загадочном. В изображении многих писателей коммунальный быт характеризуется проявлениями самых низменных свойств человеческой природы, что кажется естественным, если вспомнить утверждение Л. Фейербаха о том, что “там, где люди скучены друг с другом, как, например, на английских фабриках и в рабочих жилищах, если только можно назвать жилищами свиные стойла, где людям недостает в достаточном количестве даже кислорода воздуха… там для морали совсем не оставлено места…”10 Действительно, для проживающих в коммуналках героев многих литературных произведений мораль оказывается чем-то необязательным, обременительным и недоступным для понимания. И в этом нет ничего странного, ибо присутствие морали сделало бы условия их жизни невыносимыми. Слишком многое в жизни тогда показалось бы стыдным, унижающим человеческое достоинство. Живя в “свином стойле”, где даже право на воздух приходится с боями отстаивать, невольно приходится отказываться от такого рудимента, как мораль. Освобождение от морали значительно облегчает взаимоотношения “там, где люди скучены друг с другом”, это позволяет им активнее отстаивать свои права в коммунальном сообществе, уничтожает чувство неловкости от неизбежного вторжения в интимную сферу жизни соседей, дает возможность быть в повседневном общении таким, какой ты есть. Освобождение от морали — это не показатель какого-то “повреждения нравов”, а естественная защитная реакция человека, который стремится выжить в экстремальных условиях и при этом не сойти с ума.
Студенческую бытовую коммуну описал Илья Рудин в романе “Содружество”. Коммунары здесь изображены совершенно патологическими типами. “Мы живем не для выгоды, а для удовлетворения гуртовой жизни. Человек одинокий легко портится, в гурте же он воспитывает чувство множественности”, — говорит коммунар Дорош11 . В коммуну “Задруга” объединились люди, духовно чуждые другу, стремящиеся подставить подножку, уличить в скрываемом грехе. Причем если по отдельности они могут вызвать симпатию и сочувствие, то, взятые в целом, производят отталкивающее впечатление, уродливая форма организация жизни накладывает отпечаток этого уродства на каждого члена странного коллектива, или “гурта”.
Схожесть коммуны и коммунальной квартиры выражалась, в частности, в том явлении, которое исследователь повседневности “коммуналок” Илья Утехин определил как “прозрачность пространства”12 . Житель и коммуны, и коммунальной квартиры постоянно вынужден быть на виду. Это словно бы жизнь в комнате со стеклянными стенами. То, что мы теперь, уже в ХХI веке, смотрим по телевизору как некие “реалити-шоу” (“За стеклом” и т.п.), было повседневной практикой жителей советской коммуналки. Как отмечает специалист в области гендерных проблем И.С. Кон, “бытовая скученность снижает восприимчивость людей к стимулам, которые из необычных стали повседневными, независимо от какой-то бы то ни было идеологии. То же самое происходит на нудистских пляжах. И распространяется это не только на сексуальность”13 . Зрительская аудитория, для которой жизнь в коммунальной квартире является нормой, никогда бы не заинтересовалась телевизионными проектами такого рода. Врач-психотерапевт А. Курпатов отмечал: “После нашумевшего “За стеклом” складывалось ощущение, что реалити-шоу — это программа для вуайеристов, для любителей подглядывать в замочную скважину <…> Сами зрители этого шоу своим отношением к нему превратили эту, в сущности, сугубо психологическую программу в порнофильм”14 .
Целью движения производственно-бытовых коммун было преобразование повседневной жизни и производственной деятельности человека в соответствии с идеалом коллективизации быта, обобществления средств и имущества. В частности, устав коммуны Московской горной академии провозглашал такие цели: “Изжитие старых буржуазно-мещанских привычек в быту, выработка новых культурных навыков и организация быта на началах коллективизации, пропаганда нового быта, выработка уменья научно организовать свой труд…”15 В рамках коммунитарного движения в СССР была предпринята попытка конкретизировать такое достаточно аморфное, изменчивое и внутренне противоречивое явление, как “советская идеология”. Участники коммунитарного движения попытались свести “советскую идеологию” к конкретным формам организации бытовой, учебной и производственной деятельности человека.
Будучи близкими по форме явлениями, коммуна и коммунальная квартира решительно отличались друг от друга тем, что жизнь в коммунальной квартире отнюдь не прививала коллективистские привычки, не заставляла ценить “общественное” выше личногою. В инкубаторах коммуналок вылуплялись на свет божий отнюдь не альтруисты, не бессребреники, не общественники, пренебрегающие личным благополучием, а люди с вполне “буржуазными” взглядами на собственность, готовые за свое личное (“кровное”) имущество бороться. Вместо коллективизации жизни происходила ее атомизация. Поразительно, что повседневная жизнь коммуналок развивала в человеке именно те качества, которые в общественном сознании воспринимались как чуждые советскому обществу, “мелкобуржуазные”, “контрреволюционные”… Движение производственно-бытовых коммун, которое объединяло, как правило, подлинных энтузиастов коллективизации быта, никогда не стало столь глобальным, как о нем восторженно писалось в комсомольской публицистике середины 1920-х годов.
В рассказе Аси Лавруши “Человеческий материал” повествование ведется от имени старой квартиры, которая пропустила через себя историю ХХ века. “Я — квартира. Я обширна, высока и в прошлом шикарна. Но время выкосило мою роскошь почти без огрехов”16 . В изображении Лавруши квартира — живое, одушевленное существо, со своей физиологией, своими привычками, эмоциями, со своей памятью. Квартира помнит то революционное лихолетье, когда “время заболело”17 . Вместо уехавшего в Париж хозяина квартиру заселили “похожие на тараканов жильцы”18 . В квартире произвели перепланировки, возникло около двадцати “тупиков”, в каждом из которых кто-то жил. Квартира не могла различить своих жильцов-пролетариев, все, как тараканы, были на одно лицо. Квартира возненавидела новых обитателей, она “сыпала им на голову штукатурку, стараясь отколоть кусок покрупнее, заливала водой, а однажды даже пыталась отравить их газом”19 . Перепланировки квартир, происходившие в процессе “уплотнения”, организовывали пространство жилья таким образом, чтобы коренным образом перестроить жизнь каждого квартиранта, архитектура многолюдных коммуналок создавалась так, что, говоря словами Мишеля Фуко, возникали возможность “внутреннего упорядоченного и детального контроля” жильцов и возможность “сделать видимыми находящихся внутри”20 . То есть сама архитектура выступала своеобразным механизмом контроля, орудием муштры. “Камни могут делать людей послушными…”, — отмечал Мишель Фуко21 . Обратим внимание, что рассказ Аси Лавруши, построенный как монолог квартиры, носит название “Человеческий материал”, то есть подразумевается, что человек является тем материалом, над которым работают пространственные условия его жизни, “камни” формируют личность.
Художественная литература дает нам возможность услышать голос коммунальных квартир, “бесчувственных стен”, посмотреть на историю ХХ века их глазами. И не случайно герой одного из рассказов Сергея Воронина после того, как его оставила возлюбленная, утешается тем, что “стены знают! И каждый раз, приходя сюда и глядя на них, я буду видеть ее, буду помнить, как обнимал, целовал, как задыхался от страсти и нежности”22 . Литература наделяет даром речи стены — свидетелей человеческих страстей, страданий, радостей и разочарований.
Ольгу Вячеславовну Зотову из известного рассказа “Гадюка” Алексея Толстого война лишила возможности быть женщиной, сделала ее “гадючкой”, про которую соседи по коммунальной квартире говорят: “Это какой-то демобилизованный солдат; ну, разве это женщина?”23 Кончилась гражданская война, на которой Зотова не раз оказывалась на грани гибели, и “военная жестокость понемногу сходила с нее”24 , Ольга Вячеславовна приехала в Москву, первое время “ютилась где попадется, затем получила комнату в коммунальной квартире, в Зарядье”25 . Соседей по коммунальной квартире поведение Ольги Вячеславовны пугает и раздражает. Весь жизненный опыт Зотовой ограничивается войной, с ее жестокими правилами, грубостью нравов. Зотова способна подойти на кухне к соседке Сонечке и, бесцеремонно задрав ей юбку, спросить, “указывая на белье: “А это где купили?” И спрашивала со злобой, словно рубила клинком”26 . После этого случая Сонечка выбегала с кухни, как только там появлялась Зотова. Быт мирной жизни представляется Ольге Вячеславовне подобием быта военных лет, коммунальная квартира для нее — казарма, она не научилась жить вне своего фронтового опыта.
В 1920-е годы типичными условиями жизни учащейся молодежи был коммунальный быт, памятный по роману И. Ильфа и Е. Петрова “Двенадцать стульев”, где дана картина жизни студентов-химиков в общежитии имени монаха Бертольда Шварца: “Большая комната мезонина была разрезана фанерными перегородками на длинные ломти… Комнаты были похожи на пеналы, с тем только отличием, что, кроме карандашей и ручек, здесь были люди и примусы”27 . В таких студенческих общежитиях часто возникали бытовые коммуны (иногда именовавшиеся учебно-бытовыми коллективами). Но по сути элементы коммунитаризма неизбежно возникали в каждом подобном общежитии, где обобществление доходов и имущества было необходимо для организации сколько-нибудь упорядоченной бытовой жизни. Каждый житель общежитий тех лет был коммунитарием в большей или меньшей степени.
Неудивительно, что наибольшее внимание при описании жизни коммуналок уделяется кухне как основному публичному пространству квартиры. По детским воспоминаниям Дмитрия Пригова, “на кухню для приготовления пищи почти в промышленном количестве… отряжали обычно только толстых женских представителей семейных коллективов” и “там происходили наиболее значительные события, растекавшиеся по квартирам вторичными признаками обид, злобных взглядов, поздравлений и дарения сладких пирожков…”28 . Диапазон интерпретаций соседских взаимоотношений, связанных с кухней, колеблется от изображения коммунальной кухни неким интеллектуальным клубом (“Почти серьезно…” Ю. Никулина) до описания бурлящего котла ненависти, взаимных подозрений и оскорблений (“Плач по красной суке” И. Петкевич). В “Квартирантах” Абрама Терца кухня оказывается местом “ведьмачьих” баталий соседок: “Кухня. Дым коромыслом. В дыму эти ведьмы раскачиваются, ухватив друг друга за космы”29 . На кухне принимается решение о выселении квартирантов, которые, по общему мнению, нарушают нормы общежития (“Путь Золушки” Л. Петрушевской), здесь обсуждают и пытаются логически объяснить девиантное поведение жильца (“Вой” Ю. Мамлеева), на кухне сообщают компрометирующие сведения о соседях пришедшим в квартиру гостям (“Буденновская шашка” С. Воронина) .
В коммунальной квартире человек постоянно включен в коммуникацию, он, как уже отмечалось выше, постоянно на виду, “потенциальная и актуальная осведомленность участников сообщества о жизни друг друга пересекает границы публичного и приватного пространства”30 , сфера интимности сведена к минимуму, если, конечно, вообще существует. Даже в ту минуту, когда человек находится в туалете, он остается как бы на виду, к нему вольно или невольно прислушиваются. Так, в повести “Троим Дементьевич и другие товарищи” Михаила Чулаки соседка Дора, живущая в комнате напротив туалета, упрекает героя в том, что в туалете он издает “некультурные звуки”. “А где ж их еще издавать? Дверка у нас, правда, в уборной плохонькая, так — фанерка, ну, и все слышно. Так что же мне, симфонии Баха играть? Что у меня в кишечнике — тромбон?”31 При этом, однако, быт коммунальной квартиры отнюдь не спасает от ощущения одиночества, а порой даже подчеркивает духовное одиночество личности (одиночество среди духовно чуждых, не понимающих людей):
Смеялись люди за стеной,
И я глядел на эту стену,
С душой, как с девочкой больной
В руках, пустевших постепенно.
(Е. Евтушенко)
Нетипичной, интеллигентской, хотя и “отвратительной”, называет Сергей Довлатов коммуналку, описанную им в автобиографической повести “Наши”. “Драк не было. В суп друг другу не плевали. (Хотя ручаться трудно.) Это не означает, что здесь царили вечный мир и благоденствие. Тайная война не утихала”32 . Довлатов отмечает монотонный характер жизни коммуналки: “Квартира была скучная, хотя и многолюдная. События происходили крайне редко”33 . Обои в конце коридоре возле телефона были покрыты рисунками, “удручающей хроникой коммунального подсознания”. “…Инженер Гордей Борисович Овсянников старательно ретушировал дамские ягодицы. Неумный полковник Тихомиров рисовал военные эмблемы. Техник Харин — бутылки с рюмками”34 . В коммуналке постоянно царил шум. Мать С. Довлатова однажды вывесила на двери комнаты объявление “Здесь отдыхает полутруп. Соблюдайте тишину!” Соседи, неверно прочтя объявление, решили, что “у Довлатовой ночует политрук”35 . Присутствие в квартире политрука, о котором все были наслышаны, но которого никто не видел, привело к установлению долгожданной тишины. Подобно тому, как в “Подпоручике Киже” Ю. Тынянова орфографическая ошибка приводит к возникновению нового человека, так и в квартире, описанной С. Довлатовым, неверно прочитанное слово “полутруп” образует грозную фигуру отдыхающего политрука. В образе коммунальной квартиры сфокусировалась безыдейность советской повседневности. А. Генис, размышляя о восприятии С. Довлатовым абсурда повседневной жизни, пишет, что “он сказал то, о чем все уже знали: идеи, на которой стояла страна, больше не существует. К этому он добавил кое-что еще: никакой другой идеи тоже нет, потому что идей нет вовсе. Осознание этого обстоятельства и отличает последнее советское поколение от предпоследнего. Одни противопоставляли верные идеи ложным, другие вообще не верили в существование идей”36 . Сергей Довлатов писал с натуры, остроумно и умело тасуя увиденное, копируя “удручающую хронику коммунального подсознания”, его герой, по сути, всегда был неотличим от самого автора, и довлатовская ирония маскировала нравственную драму безыдейности, бессмысленности, абсурдности жизни — нелепым было бы обвинять режим в том, что он обессмыслил жизнь и сделал ее абсурдной, ведь “режим — это форма нашего существования, а не чужого правления. Он внутри, а не снаружи. Ему негде быть, кроме как в нас…”37 Известно, что к диссидентствующей богеме, к “жертвам тоталитаризма” брежневской поры Сергей Довлатов относился порой иронично, порой презрительно. Да, он понимал, что “режим — это форма нашего существования”. И скучна именно наша абсурдная жизнь.
В восприятии поэта Глеба Горбовского мир коммунальной квартиры изначально враждебен поэту, который из-за экстравагантности своего образа жизни в сообществе соседей оказывается постоянным возмутителем спокойствия. “О том, что коммуналку познал я в достаточной степени и мере, что она отложила на моем “унутреннем мире” свой несмываемый отпечаток, а правильнее сказать — свое тавро или клеймо, говорит тот факт, что этому социальному явлению посвятил я немало стихов и даже поэм…”38 — пишет поэт. В стихотворении “Поэт из коммуналки” Горбовский описывает сцену своеобразной экзекуции поэта:
На кухню вызвали поэта!
И подбоченились жильцы.
Соседка пепельного цвета
Взяла поэта под уздцы.
Затем на спину взгромоздилась,
Затем — пришпорила бока!
Отцы-самцы заходят с тыла,
Как безысходная тоска.
“Вы что же, милый, в туалете
Не сполоснули унитаз?
И на общественном паркете —
Дежурство ваше — ваша грязь!
У вас дебоши каждодневно:
Поют, стихами говорят!”
Глеб Горбовский как самое яркое детское впечатление о жизни ленинградской коммунальной квартиры на Малой Подъяческой улице запомнил, что “в проходном квартирном пространстве общего пользования, будто на пешеходном мосту, соединяющем “черный ход” коммуналки с основным ходом, под портретом наркома Ежова на гигантском окованном сундуке жила у нас в квартире “ничья бабушка” из сельских. В свое время кем-то выхваченная из деревни в няньки да так и забытая в коридоре…”39
“Ничью бабушку”, “проживающую в извивах коридора” коммунальной квартиры, упоминает Глеб Горбовский и в повести “Первые проталины”40 .
Четверо молодых людей, бывших детдомовцев, из повести “Сестра печали” Вадима Шефнера получили тридцатидвухметровую комнату в коммунальной квартире от фарфорового завода, куда пошли работать, причем в комнате этой “жили… на льготных правах, как в заводском общежитии, и ничего за нее не платили”41 . Сама эта комната была “со странностями”. Дело в том, что до “уплотнения” квартира принадлежала врачу, а та комната, в которой поселились бывшие детдомовцы, “представляла собой не то приемный покой, не то операционную”, поэтому “пол в ней был не деревянный, а из метлахских плиток”, а стены “были облицованы холодно-белыми кафельными квадратами”, и, в общем, из-за “такого оформления комната, на первый взгляд, казалась неуютной”. Однако жильцы этой бывшей операционной пришли к выводу, что комната имеет свои несомненные преимущества: “пол мыть не надо, он и так всегда чистый, стены всегда чистые, клопы не заведутся, на обои тратиться не надо”42 . Из этой комнаты в ленинградской коммуналке уходит добровольцем на фронт советско-финляндской войны бывший детдомовец Гриша Семьянинов — уходит, чтобы больше никогда не вернуться в эту неуютную комнату “со странностями”.
Помимо постоянных в коммунальной квартире живут и временные жильцы, снимающие комнату. В коммунальной иерархии эти группы жильцов имеют неравный статус, и, как отмечает И. Утехин, “временные жильцы, особенно если они склонны к игнорированию своих обязанностей и пренебрежению этой иерархией, включены в нее на птичьих правах. Жильцы постоянные, носители традиционных ценностей быта коммунального сообщества, имеют право делать им замечания и обращаться за помощью к коллективу”43 . В рассказе Людмилы Петрушевской “Путь Золушки” безработная Ника получила ордер на комнату, принадлежавшую ее умершей соседке — старухе Саре, и решила ее сдать. Жилица заплатила Нике за три месяца вперед. Однако жилица пришлась не по нраву другим обитателям коммуналки, которые, обсуждая на кухне сложившуюся ситуацию, “хотели доказать, что эта снявшая конуру есть проститутка и водит”44 . После учиненного разбирательства, в ходе которого эта, в общем, мало напоминающая проститутку женщина безуспешно пыталась оправдаться, квартирантка вынуждена была съехать. Недоказанность “вины” не только не отменяет, но и не смягчает “приговор”, который, прежде всего, должен демонстрировать неравенство иерархического статуса “коренного” жильца и временного съемщика комнаты, живущего “на птичьих правах”. Примечательно, что сама Ника, которая отнюдь не склонна верить в то, что ее жилица — проститутка, не рискует противостоять “приговору” коммунального сообщества, наносящему ей, нуждающейся в деньгах, ощутимый урон.
В московской коммунальной квартире в Спасоналивковском переулке, которая описана Владимиром Шаровым в романе “Воскрешение Лазаря”, супружеская пара Козленковых неожиданно для всех обитателей квартиры переходят из числа временных квартиросъемщиков в разряд постоянных. Причем если прежде Козленковы, жившие в крохотном чуланчике площадью не более шести метров, “ходили на цыпочках и каждому улыбались”, то, обретя выписанный домкомом ордер, они стали вести себя совершенно иначе и начали претендовать на особенную, руководящую роль в коммунальной квартире. Первая перемена в поведении Козленковых состояла в том, что они начали ежедневно в шесть часов утра будить соседей, распевая “во весь голос революционные песни”45 . Кроме того, Козленковы умудрились навязать соседям новый стиль взаимоотношений: “Буквально за несколько месяцев Козленковы ухитрились перессорить и стравить между собой большинство жильцов”46 .
При возникновении семейных конфликтов в коммунальной квартире возможна апелляция к соседям, коллектив которых обладает общепризнанным правом судить, на чьей стороне правота. В “Конспекте романа” Веры Пановой молодая жена водителя Кости Прокопенко Таиса, раздраженная совместной жизнью с тещей в комнате коммунальной квартиры, настояла, чтобы пожилая мать мужа ночевала на раскладушке в коридоре. Оскорбленная мать пожаловалась на кухне соседям, но к ним же обратилась и Таиса, тоже считающая себя обиженной: “Товарищи, помогите, старая ведьма портит нашу семейную жизнь…”47 Мнения соседей разделились, кто-то заступался за пожилую женщину, а кто-то считал, что мать не должна мешать молодым. Мать боится осуждения соседей, хотя и является безусловной жертвой наглой и жестокой Таисы, и в своей квартире “мать не чувствует себя, как бывало, хозяйкой, не может ходить вольно из комнаты в кухню и из кухни в комнату, никого не боясь”48 . Осуждение со стороны соседей пугает мать не меньше, чем конфликты с сыном и невесткой. Показательно, что “чистенький пожилой гражданин”, с которым мать познакомилась в скверике, доказывает ей, что одним из лучших лекарств от жизненных неурядиц является “помощь коллектива”. “Вы что же, считаете, что, уйдя на пенсию, мы выпали из коллектива? — говорит он. — А жилтоварищество с его народонаселением, зачастую равным населению среднего западноевропейского города, с его домовым комитетом, с его товарищескими судами и художественной самодеятельностью?..”49 Подразумевается, что вмешательство коллектива в частную жизнь априори позитивно, и подобно тому, как человеку свойственно совершать ошибки, так коллективу свойственно принимать верные решения, поэтому проблема, о которой узнал коллектив, становится уже наполовину решенной, ибо социальная функция коллектива и состоит в исправлении совершенных человеком ошибок, в предостережении от совершения новых ошибок.
Оказавшихся в Советском Союзе американцев не мог не шокировать быт коммунальных квартир, ужасающе убогие условия жизни граждан второй сверхдержавы мира. Это изумление описано Д. Граниным в романе “Бегство в Россию”. Американка Эн, впервые оказавшаяся в советской коммуналке, с интересом и недоумением рассматривает убранство коммунальной квартиры: “Звонки на входной двери. Расписание уборки. Кухню, заставленную столиками. Велосипеды, подвешенные на крюках, двери, двери, длинный коридор, главный проспект квартиры…”50 Обитательница коммуналки Нина Михайловна говорит своей американской гостье: “…коммуналка есть самый секретный в нашей стране объект. Вашего брата иностранца возят иногда на военные корабли, в атомные институты разрешают, но в коммунальные квартиры ни ногой”51 . Коммунальная квартира оказывается обратной стороной колоссальной державной мощи, изнанкой бодрого и солнечного соцреалистического плаката в стиле “Все выше, и выше, и выше // Стремим мы полет наших птиц…” Да, мощь реальна, правдива, осязаема и бесспорна, но и эта скрытая изнанка, жалкая и постыдная, тоже реальна и правдива. Люди, повелевающие миром , — рабы какого-то средневекового быта. Может ли быть такое, чтобы граждане великой страны, находящейся в зените своей славы, были так унижены в повседневной, ежечасной и ежеминутной своей жизни. Но, как писал Владимир Высоцкий, “Зато, я говорю, мы делаем ракеты// и перекрыли Енисей,// А также в области балета // Мы впереди, говорю, планеты всей…”
Пожилые героини повести Марины Палей “Евгеша и Аннушка” проживают в коммуналке с кухней, где “непонятного назначения трубы, лохматясь от пыли, громоздятся вдоль стен над тремя вросшими в углы столами (каждый покрыт добела истертой посередине клеенкой)… От кухни к лестнице, изгибаясь наподобие древнегреческого меандра, разворачивался глухой коридор”52 . Действие повести разворачивается в основном в течение 1984-го, “оруэлловского” года — это для Марины Палей важное, символичное обстоятельство. Старухи Евгеша и Аннушка — как тени, которые “проплывают замедленно в излучинах коридора — то ли грезились друг другу”53 . Аннушка живет растительной, однообразной жизнью, лежа с утра до вечера “на жесткой, как земля” койке, рядом с которой неизменно стояли два кувшина: “Один с водой — ее Аннушке хватало на несколько дней, другой, погрубее, сначала бывал пуст, затем, по мере иссякания жидкости в первом сосуде и в соответствии с законом природы, наполнялся; наконец пустым оказывался первый кувшин, а второй полным”54 . Жизнь Аннушки подчиняется, казалось бы, одному лишь “циклу сообщения сосудов”. Другая соседка, Евгеша, одержима идеей чистоты: “Чистота была вожделенной, маниакальной мечтой Евгеши, всю жизнь после короткого, как приснившегося, детства жившей по углам и коммуналкам, ее немеркнущей, девственной грезой, химерическим (и в этом неуязвимым) воздушным замком…”55 Покойный муж Евгеши перед смертью “сильно почудил”, впал в старческое слабоумие и обвинял жену в том, что она, “целый день проводившая на работе, только тем и занималась, что изменяла ему ежечасно”56 . И идеалом верной супруги для старика внезапно оказалась соседка Аннушка, которая “целые дни проводила дома, и значит… по своей природе была бы верная жена”57 . В результате этого помутнения рассудка больного супруга Евгеши соседка Аннушка “по нескольку раз на дню терпеливо отклоняла его скоропалительные брачные предложения”58 .
Как зону аномалий изображает ленинградскую коммуналку Инга Петкевич в романе “Плач по красной суке”. “Плач по красной суке” — гротескный, наполненный черным юмором, болезненной иронией, сарказмом роман, в котором фантасмагорическая реальность советского быта выходит на первый план, подчиняя себе поступки и мысли героев. Петкевич достаточно подробно описывает “ландшафт” коммуналки, то есть сцену, на которой разыгрывается отталкивающе отвратительное действие: “Громадная барская квартира, ныне коммуналка, имела две ванные комнаты, две уборные, два выхода, на черную и парадную лестницы, большую кухню и десять жилых помещений, многие из них были поделены фанерными перегородками на несколько отсеков, в которых ютились четыре десятка душ одичалого населения”59 . Каждый из обитателей коммуналки является несомненно психопатической личностью. Даже если вообразить появление в этом сообществе человека с нормальной психикой, то такая иррациональная среда не могла не травмировать его душевное здоровье. Как говорит в исследовании И. Утехина одна из информанток, “…конечно, коммунальная жизнь, она однозначно портит психику”60 . Действительно, как говорил герой М. Булгакова, вроде бы “обыкновенные люди”, да “квартирный вопрос только испортил их”61 . Девиантное поведение обитателей этого описанного Ингой Петкевич “паноптикума” становится нормой, таким образом граница между аномалией и нормой размывается. Например, портниха Олимпиада Гавриловна испытывает повышенный, болезненный интерес к местам общего пользования: “Она точно знала, какой запах оставляет в уборной каждый из жильцов, и поэтому безошибочно могла определить, кто там нагадил”62 . Или “убогая старуха” Василиса по прозвищу Кок-сагыз, которая “зимой и летом ходила босиком и без трусов, что охотно демонстрировала всякий раз как доказательство своей нищеты, когда у нее требовали плату за электроэнергию и газ”63 . Ее сын, алкоголик Василий “женился…почти каждый месяц, и каждый месяц его вынимали из петли в уборной”64 . В коммунальной квартире идет война всех против всех, и однажды в “баталии” из-за распределения платы за электроэнергию Олимпиаде Гавриловне “проломили черепушку”65 . В целом коммуналка представляет собой “блеющее стадо парнокопытных, слабоумных дистрофиков, начисто потерявших собственное лицо…”66 . Дикость нравов коммуналки, описанной И. Петкевич, выражается еще и в том, что жившая в квартире такса Зита была съедена “как верное средство от чахотки”, а на уцелевших кошек с котятами блокадницы “поглядывали… с вождлелением”67 .
Анализируя взаимоотношения жильцов коммунальных квартир со своими сумасшедшими соседями, И. Утехин заметил любопытную особенность: “Признавая патологический статус слов и поступков больного, они, тем не менее, часто реагируют на бредовые проявления так, как если бы человек намеренно оскорблял их, отдавая себе отчет в своих действиях. Они принимают обвинения и оскорбления всерьез, нередко противопоставляя им агрессию”68 . Коммунальная квартира, описанная Андреем Неклюдовым в повести “На Крюковом”, во многом напоминает коммунальный “паноптикум” Инги Петкевич. Старуха соседка психически нездорова и не пускает главного героя рассказа Егора в квартиру под тем предлогом, что он — не Егор, а его двойник. Кроме сумасшедшей бабушки в коммуналке живет “мальчишка тринадцати лет, который по пять раз за ночь встает в туалет или просто бродит по комнате с открытыми глазами. Иногда он пытается забраться в постель к молодым, поскольку прежде в том месте помещалась его кровать”69 . Иррациональность быта и иррациональность человеческой психики оказываются взаимосвязанными, взаимно детерминированными, в среде коммунальной квартиры не может не появиться психически больной человек, но, в свою очередь, и быт коммунальных квартир столь аномален потому, что их населяют психопатические личности, алкоголики, лунатики, слабоумные, люди наркотизированного сознания. В рассказе “Вой” Юрия Мамлеева, собираясь на совместное застолье, соседи по коммуналке песни “пели… в основном про безумие”70 , словно бы подсознательно стремясь подчеркнуть иррациональность условий своего существования, вопиющую неразумность самого устройства коммунальной жизни. Восприятие коммунальной повседневности, раскрываемое в текстах Абрама Терца, Глеба Горбовского, Юрия Мамлеева, Марины Палей, Инги Петкевич и некоторых других авторов, подводит к мысли о возникновении своеобразной традиции “коммунальной” психоделики. В силу ряда причин житель коммуналки как особый психологический и культурно-исторический тип находится в измененном состоянии сознания. В рассказе Виктора Голявкина “Это было вчера” вечно веселый сосед по фамилии Кошкин, умирая, “прошел надо мной по воздуху, вошел в другую стенку, вышел из нее, нырнул в потолок и все продолжал смеяться…”71 Однако на следующий день после похорон “Кошкин позвал меня из своей комнаты…
— Ты же умер, — сказал я ему.
— Это было вчера, — сказал он просто”72 .
В “Квартирантах” Абрама Терца жившая в коммуналке соседка Ниночка является новым жильцам в образе крысы, а другой пожилой сосед, придя для конфиденциальной беседы, ведет разговор, приняв из соображений конспирации облик стакана, в который пытаются плеснуть коньяку. Коммунальный быт ведет к соприкосновению с потусторонним, к психоделическому трансу. Как отмечает Томаш Гланц, “сумасшествие и психоделика не исключают друг друга, но, одновременно, и не являются идентичными. <…> Но в целом психоделические эффекты не предполагают сумасшедшего поведения, это скорее своеобразные продукты ума, в которых сочетается несочетаемое: разные уровни сознания, которые не сводимы к сингулярному, объединяющему началу”73 . В измененном состоянии сознания живут обитатели коммуналки в рассказе сюрреалиста Юрия Мамлеева “Вой”, в котором периодически один из соседей, Игорь Захаров, начинает громко выть. “Соседи видели, что Захаров не знал горя… а если воют не от горя, то, значит, от противоположного сильного чувства, от счастья, значит…”74 Соседу Никите Мракову, человеку “не без странностей”, в чьей душе “накопилось достаточно черных внутренних сновидений”75 , Игорь Захаров признается, что воет он “от счастия своего бытия… вою от дикого счастия, которое меня распирает оттого, что я есть…”76 Никита Мраков не понимает радости от собственного бытия, он живет в плену безумных желаний — например, хочет уничтожить луну, испытывает жадность к собственной крови. Сущность героя вполне исчерпывается его фамилией. Мраков начинает по ночам брать уроки у Игоря Захарова, чтобы выучиться “счастию от самого себя”, и однажды ночью Игорь и Никита так завыли вдвоем, что не только на обитателей коммуналки, но и даже на дворовых псов “этот вой мистического счастья навел сверхъестественный ужас”77 . С психоделичностью коммунальной повседневности не мог не столкнуться Илья Утехин, чья уникальная книга построена на материалах полевой работы, состоявшей в интервьюировании жильцов ленинградских-петербургских коммуналок. Информанты, проживающие в старых коммуналках, неизменно чувствуют неоднозначную, наполненную нередко мистическим содержанием связь с бывшими обитателями квартиры. И. Утехин цитирует, в частности, такой примечательный фрагмент интервью: “Говорят, тут видели какую-то черную девочку. Такая байка ходит. Я, конечно, в нее не верю, но мои соседи, то есть брат молодого человека, которого вы видели, они, наверное, вплоть до прошлого года утверждали, что они тут видели лет пять назад какое-то привидение, силуэт черной девочки, который как будто бы сюда вошел, через дверь просто, прошел откуда-то из коридора, из темноты, и все, и исчез. Они живут вон там, и у нас часто не бывает света в коридоре. И они говорят: “Мы вышли, смотрим — идет””78 .
Мистический образ коммунальной квартиры создан в стихотворении Олега Хлебникова “Коммуналка”:
Старуха в комнате жила
И сына моего пугала.
И умерла, когда смогла,
Но так еще страшнее стала.
Уже и девять дней прошло —
Ночами заявлялась к сыну:
Смотрела в темное стекло,
Сдвигала плотную гардину…79
На вопрос “ты же умерла?” эта старуха могла бы ответить так, как и вечно веселый Кошкин из рассказа Виктора Голявкина: “Это было вчера”. Действительно, мало ли что вчера было… Мертвые так же страшны, как живые. В этом мирке мертвецы живут наравне с живыми, и непонятно, кто эта напугавшая ребенка старуха — живая или неуспокоившийся после смерти призрак соседки. Может быть, и не странно поэтому, что старушка из повести “На Крюковом” Андрея Неклюдова путает, где реальный Егор, а где — двойник его, ведь у жителей коммуналок формируются свои представления о норме и аномалии, о том, кто — безумец, а кто — вменяемый, здравомыслящий. Смерть соседа в коммунальной квартире оказывается для других жильцов не трагедией, а скорее досадным беспокойством, как это описано в “Рассказе о беспокойном старике” Михаила Зощенко. Умерший (правда, как выяснятся позднее, уснувший летаргическим сном) старик воспринимается окружающими как “лишний элемент”, лежащий в комнате80 . Смерть явилась причиной того, что в коммуналке происходят “сплошная ерунда, волынка и неразбериха”81 . Родственники и соседи не знают, куда деть труп до той поры, пока его заберет катафалк. Сначала усопшего кладут на ломберный столик возле ванной, затем “переставляют его в переднюю, что, естественно, в высшей степени вызывает панику и замешательство у входящих в квартиру”82 . Тогда, чтобы покойник никому не мешал в квартире, решили вынести его во двор, но управдом не позволил это сделать, мотивировав свой протест тем, что появление трупа во дворе “может вызвать нездоровое замешательство среди жильцов, оставшихся в живых, и, главное, невзнос квартирной платы, которая и без того задерживается”83 . Нетрудно заметить, что смерть соседа вызывает у обитателей коммуналки прежде всего раздражение, чувство брезгливости, “нездоровое замешательство”, но не скорбь, не печаль. Такие, казалось бы, естественные чувства по отношению к покойному совершенно чужды обитателям коммуналки. Старик словно бы умер нарочно для того, чтобы доставить окружающим ненужные хлопоты, из вредности, и поэтому усопший недостоин скорби, ведь он смертью своей нанес обиду живым. Смерть — как нелепая шутка, как фига в кармане, как злой розыгрыш. Бенедикт Сарнов справедливо отмечал, что герои Михаила Зощенко — “это все не те люди, известные нам по старой литературе”, это “в самом полном смысле этого слова новые люди. Они даже не подозревают о существовании каких-либо моральных координат. Они не “преступают” их, потому что им нечего преступать. У них отсутствует тот орган, наличие которого так умиляло старика Канта и который за неимением другой, более точной терминологии он назвал нравственным законом внутри нас”84 . И ведь, что совсем уж невероятно, смерть старика действительно оказывается “шуточной”, старик просыпается от летаргического сна, и выясняется, что бесчувственные, жестокосердные соседи были правы в своем раздраженно-брезгливом отношении к смерти. Действительно, старик нелепо пошутил. Пошутил он и вторично, столь же нелепо, когда через несколько дней, простудившись возле открытой форточки, “по-настоящему помер. Сначала никто этому не поверил, думая, что старик по-прежнему валяет дурака, но вызванный врач успокоил всех, говоря, что на этот раз все без обмана”85 .
“Мы зачастую не учитываем влияния скуки на историю”, — заметил Эрнст Неизвестный86 . Мир коммунальной квартиры, как он описан С. Довлатовым, И. Петкевич, М. Чулаки, М. Палей, угнетающе скучен. Александр Кабаков пишет, что “жизнь, примерно года с пятидесятого, становится вся более малогабаритной”87 . А. Кабаков имеет в виду отнюдь не только переселение из просторных и густонаселенных коммуналок в отдельные малогабаритные квартиры “хрущевок”, которые заложили “основу нынешнего торжества индивидуализма”88 , но и сами масштабы эпох, их духовное содержание. Скука становится характерной чертой жизни коммуналок 70—80-х годов. Нина Искренко сказала о поколении советских людей, родившихся или вошедших в сознательную жизнь в послесталинскую эпоху: “Мы — дети скучных лет России”89 . Период “страшных” (по А. Блоку) лет сменился временем “скучных лет”. Жить в “скучные” годы ничуть не легче. Ведь хотя и были годы “страшными”, но были в них и героизм, и романтика, и высокий патриотизм, и вера в светлое завтра, и фантастические свершения, и готовность терпеть любые тяготы ради одной на всех, великой цели. “Скучные” годы лишились героики, лишились надежды, лишились духовности. Развенчание культа Сталина породило духовную пустоту, которая оставалась незаполненной вплоть до самоубийства эпохи в 1991-м. “Скучная” эпоха устами Н.С. Хрущева прокляла “страшную”, ниспровергла ее героев и ее идеалы. Однако “скучная” эпоха продолжала смотреть в свое недавнее прошлое с восхищением и завистью, боясь в том признаться и страдая от невозможности избавиться от зависти к “страшному”, основным содержанием которого, как оказалось, был отнюдь не страх. “Шестидесятники”, дети ХХ съезда, с восхищением обращались к образам “комиссаров в пыльных шлемах”, потому что в их жизни этой романтики уже не было. Драматург Александр Володин так сказал про эпоху ХХ съезда и “оттепели”:
Потом — надежд наивных эра,
шестидесятые года.
Опять глупы, как пионеры,
нельзя и вспомнить без стыда90 .
“Страшное” и “скучное” соотносятся как эпоха подлинных страстей и страданий и эпоха суррогатных чувствований, бессобытийных жизней. В повести Марины Палей “Евгеша и Аннушка” передана атмосфера угнетающей скуки и безыдейности 80-х, которая как бы сосредотачивается в тусклой и однообразной повседневности коммунальной квартиры, эта тоска подобна духовному вирусу, чуме, чьи “истекающие гноем бубоны я видела в небе вместо звезд.<…> Обезображенный, гангренозный труп восемьдесят третьего года распух, лопнул, потек, — и чудовищный, новехонький, предсказанный Оруэллом кадавр придавил своей тушей слетевших с круга. Пик самоубийств в отечестве пришелся на оруэлловский год”91 .
Авторы литературных текстов, использованных в настоящем исследовании, не ставили перед собой цель реконструкции быта коммуналок, не стремились к созданию этнографического очерка, но тем не менее повседневность коммунальной квартиры — это не просто фон, на котором разворачивается та или иная фабула, не то место действия, что могло бы быть и каким-либо другим. В самих сюжетах возникает внутренняя необходимость такого места действия, как коммуналка. Ситуации, проблемы, взаимоотношения и конфликты, характерные для коммунальной квартиры, имеют место здесь и только здесь. Сюжетные ситуации, связанные с коммуналкой, не могут быть перенесены в другую среду, ибо “смена декораций” сделала бы сюжет попросту абсурдным.
Вот кончился и “оруэлловский” век… Коммунальная квартира не ушла в прошлое, она остается фактом повседневности. Разумеется, многое изменилось, иначе строятся взаимоотношения соседей, сам менталитет “человека из коммуналки” подвергается сильнейшему воздействию новых социальных условий пореформенной России. Для многих читателей созданный литературой ХХ века образ коммунальной квартиры станет всего лишь этнографическим материалом… Однако не будем поспешными в утверждениях об исчезновении “коммунального” архетипа в нашем обществе, где, казалось бы, так прочно утвердился индивидуализм и “малометражность”. Слишком многое определила коммунальная квартира в формировании менталитета советского человека, чей образ принадлежит не только прошлому, но и пока еще дню сегодняшнему.
1 Мариенгоф А. Роман без вранья. Циники. Мой век, моя молодость… — Л., 1988. С. 141.
2 Алмазов Б. Охваченные членством. — М., 2004. С. 297—298.
3 Лотман Ю. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века). — СПб, 1994. С. 332.
4 Терц Абрам (Синявский А.) Квартиранты// Терц Абрам (Синявский А.) Собр. соч. в 2 томах. Т. 1. — М., 1992. С. 147.
5 Там же.
6 Там же.
7 Там же.
8 Там же. С. 149.
9 Там же. С. 152.
10 Фейербах Л. Избранные философские произведения. Т. 1. — М., 1955. С. 614—615.
11 Рудин И. Содружество. — М., 1929. С. 80.
12 Утехин И. Очерки коммунального быта. — М., 2001. С. 79.
13 Кон И.С. Мужское тело как эротический объект// http:// www.neuronet.ru/ sexology/ pub1016.html
14 Реальное реалити, или Что такое “Голод”/ http: // www.psy-gazeta.ru/ concourses/ bestarticles
15 Цит. по: Гард Э. Фабрики нового человека// Смена. 1929. № 19. С. 6.
16 Лавруша А. Человеческий материал// Лавруша А. Шведский стол. — СПб.; М., 2003. С. 382.
17 Там же. С. 388.
18 Там же.
19 Там же.
20 Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. — М., 1999. С. 251.
21 Там же.
22 Воронин С. Стены знают // Воронин С. Остров любви. — Л., 1985. С. 307.
23 Толстой А. Гадюка // Толстой А. Повести и рассказы. — М., 1957. С. 517.
24 Там же. С. 542.
25 Там же. С. 544.
26 Там же. С. 545.
27 Ильф И., Петров Е. Двенадцать стульев. — Л., 1992. С. 122.
28 Пригов Д.А. Живите в Москве. Рукопись на правах романа. — М., 2000. С. 96.
29 Терц Абрам (Синявский А.) Квартиранты// Терц Абрам (Синявский А.) Собр. соч. в 2 томах. Т. 1. — М., 1992. С. 149.
30 Утехин И. Очерки коммунального быта. — М., 2001. С. 79.
31 Чулаки М. Трофим Дементьевич и другие товарищи. Истории, записанные со слов Трофима Дементьевича Селявенка// Чулаки М. Профессор странностей. — СПб, 1998. С. 161.
32 Довлатов С. Собрание прозы в трех томах. Т. 2. — СПб, 1993. С. 190.
33 Там же. С. 193.
34 Там же. С. 190.
35 Там же. С. 191.
36 Генис А. Довлатов и окрестности. — М., 1999. С. 17.
37 Там же.
38 Горбовский Г. Остывшие следы. Записки литератора. — Л., 1991. С. 253.
39 Горбовский Г. Остывшие следы. Записки литератора. — Л., 1991.С. 12.
40 Горбовский Г. Первые проталины. — Л., 1984. С. 45.
41 Шефнер В. Сестра печали. Счастливый неудачник. Человек с пятью “не”, или Исповедь простодушного. — Л., 1980. С. 18.
42 Там же. С. 20.
43 Утехин И. Указ. соч. С. 113.
44 Петрушевская Л. Путь Золушки// Петрушевская Л. Дом девушек. — М., 1998. С. 39.
45 Шаров В. Воскрешение Лазаря. — М, 2003. С. 214.
46 Там же. С. 215.
47 Панова В. Конспект романа// Панова В. Времена года. — Л., 1983. С. 565.
48 Там же.
49 Там же. С. 568.
50 Гранин Д. Бегство в Россию. — М., 1995. С. 214.
51 Там же. С. 217.
52 Палей М. Месторождение ветра. — СПб, 1998. С. 57.
53 Там же.
54 Там же. С. 58.
55 Палей М. С. 60.
56 Там же. С. 83.
57 Там же.
58 Там же.
59 Петкевич И. Плач по красной суке. — СПб, 1997. С. 393.
60 Утехин И. Указ. соч. С. 102.
61 Булгаков М. Мастер и Маргарита// Булгаков М. Избранное. — М, 1983. С. 126.
62 Петкевич И. Указ. соч. С. 397.
63 Там же.
64 Там же. С. 399.
65 Там же. С. 397.
66 Там же. С.403
67 Там же. С. 396.
68 Утехин И. Очерки коммунального быта… С. 139.
69 Неклюдов А. На Крюковом // Молодой Петербург. Литературно-художественный альманах молодых писателей. — СПб, 2000. С. 172.
70 Мамлеев Ю. Вой// Мамлеев Ю. Задумчивый киллер. — М, 2003. С. 46.
71 Голявкин В. Это было вчера// Голявкин В. Большие скорости. — Л., 1988. С. 347.
72 Там же.
73 Гланц Т. Психоделический реализм. Поиск канона// Новое литературное обозрение. № 51. 2001. С. 270.
74 Мамлеев Ю. Вой // Мамлеев Ю. Задумчивый киллер. — М., 2003. С. 47.
75 Там же.
76 Там же. С. 50.
77 Там же.
78 Утехин И. Очерки коммунального быта… С. 150.
79 Хлебников О. Коммуналка // Строфы века. Антология русской поэзии. Сост Е. Евтушенко. — Минск; М., 1995. С. 960.
80 Зощенко М. Голубая книга. Повести. — Киев, 1988. С. 229.
81 Там же. С. 231.
82 Там же.
83 Там же.
84 Сарнов Б. Пришествие капитана Лебядкина (Случай Зощенко). — М.,1993. С. 240.
85 Там же. С. 233.
86 Кентавр: Эрнст Неизвестный об искусстве, литературе и философии. — М., 1992. С. 176.
87 Кабаков А. Самозванец. — М., 1997. С. 447.
88 Там же.
89 Цит. по: Строфы века… С. 945.
90 Строфы века… С. 621.
91 Палей М. Указ.соч. С. 86—87.