Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2004
Юрий Фридрихович Седов — родился в 1937 г. в Омской обл. Окончил Политехнический институт, работал конструктором, преподавателем, журналистом. Стихи публиковались в “Урале”, “Волге”, “Юности”, “Смене” и других журналах. Автор пяти книг стихов, член Союза российских писателей. Живет в Челябинске.
* * *
Прощусь, и — оглянусь, и не узнаю взгляда.
О, вовсе не моей спине глядят вослед
глаза твои. И дня свирепая громада
вся рухнет на меня…
Но что я ждал в ответ
на праздные слова, в которых заблужденья
порхали, торопясь испить весну до дна?
Я торопил часы, искал прикосновенья,
не закрывая глаз, я звал тебя из сна.
Ни благ не обещал, ни счастья, ни опоры
руке твоей, душе. Я шел по облакам
и не заметил миг, когда любви укоры
затихли и очаг погас. И вот обвал
затеял вслед спине пристрелку камнепада.
Ах, до него ли мне! Вприпрыжку жизнь бежит,
и лишь неясный страх под ложечкой щемит:
проснусь, и оглянусь, и — не узнаю взгляда.
* * *
Как говорится, радости на век
не получилось: ты — своей дорогой,
а я — своей. Судьбы беззвучный снег
заносит прежний путь, плывёт отлого
в назначенные розно нам года.
Бело и тихо. Чей-то свет домашний
возник уютно, словно наш вчерашний
согласный мир. Прорезалась звезда.
Боль замерла на выдохе. Письмо
сжигаю. Чёрный лист скользнул к обрыву
карьера, и, как прошлое само,
в падении распался, душу живу
спасая от словес. Молчу, корю
жизнь, прожитую по календарю.
Письмо! Печальный смысл твоих помарок,
судьба, в огне прознавшая зарю…
И если ты — единственный подарок,
и за него я жизнь благодарю.
* * *
Смолкнет осень, растает зима,
синий март голубым разольётся,
странной девочкой-канатоходцем,
озаряя ночные дома,
замаячит любви светлячок,
в грудь ворвётся сквозняк очищенья,
и наивного счастья сверчок
запоёт и подарит прощенье
чёрствой памяти, жилам глухим,
жизни, прожитой вскользь и напрасно…
О, как радостно, глупо, прекрасно
веет ласковым, давним, родным,
придорожным, расцветшим в пыли!..
Значит, стоит, и можно, и нужно
прянуть в небо.
Но краем земли
скоро снова устало, натужно
жизнь протянется серой, пустой
далью, молча под мышки подхватит,
и за вольные мысли окатит
щедрой горстью
листвы золотой.
* * *
О нашей участи галерной
кому поведаем? Весне
забвенной?! Давней непомерной
любви к неведомой стране,
что оставалась за морями,
но в каждой виделась волне,
а сны гремели якорями?!
Так и осталось всё во сне:
и воля волн, и ветра бденье,
и паруса над головой…
Очередное поколенье
полунемой, полуживой
судьбы, споткнулись мы на малом:
не суждено нам было быть
мечты свободным матерьялом.
Нам справку выдали — служить
вождю и кормчему — утробе.
И вот мы в трюме тянем срок,
и самомненью в серой робе
даём зарок, зубрим урок,
пока в усталости безмерной
о грудь не разобьём весло,
по нашей участи галерной
вздохнув: — Ну, вот и пронесло…
* * *
Тяжело оседает паром,
отдаёт понемногу швартовы.
Отошли от Тамани. Идём
к берегам золотым и лиловым.
Веет солью и зноем закат.
Сто холмов поднимает Таврида.
Там века облаками стоят,
словно их обагрила коррида
замеревших над морем лучей.
Блики пляшут на керченских сходнях.
Это надо запомнить! — сегодня
в первый раз я ступаю по ней —
по дороге в иную страну,
где поют корабельные склянки
Грина и, опускаясь ко дну,
замирают былого останки.
Керчь бессмертная! Брызжет огнём
Митридат. Над боспорской столицей
солнце вечности — Вега — струится.
В путь обратный уходит паром.
Один вечер
М.Н.
Морозный сизый вечер. У почтамта
клубится свет. По лестнице ко мне
спускается закутанная в иней…
Кофейной шубы осторожный пух
несёт её по воздуху. Улыбка
чуть близоруко и настороженно
высвечивает перед ней дорогу.
Решившись вдруг, рука из рукава
навстречу мне скользит… Глаза дымятся
янтарной хитрецой. — Я знаю всех,
кто в Коктебеле … пьянствовал…
Сразила,
ударила бравадой. Словно так
поэт заводит речь. И где! О, боже!
Здесь, на Урале, где скрипит мороз,
и двери всех гостиниц так чугунны,
так недоступны. Впрочем, будем жить.
— И я, признаться, ведал — отвечаю…
Тут ей на помощь некий бородач,
клубясь, как дым, явился. Закрутилась
пластинка встречи. Добрый дух вина
зажёг в крови слова, разъял затворы,
вдохнул нам в души наших душ остатки.
Куда-то шли мы долго. Падал снег,
и фонари, как свечи, замирали.
Из-под колёс машин степенный шепот
струился густо…
— Вот мы и пришли!..
Подъезд был полон тьмою вертикальной,
лишь далеко вверху разъятый свет
маячил, как метель на гребне крыши.
Дверь отворилась, жизни суета
нас обступила и втолкнула в русло
привычных жестов, возгласов, кивков.
Я думал, что давно умчался поезд,
и пуст перрон. Казалось, никогда
не шевельнутся старые подмостки.
Ан нет. Судьба щедра. Дым сигарет
из прошлых лет уже входил в жилище.
Слова, вино, стихи, Поль Мориа,
какая-то таинственная бронза,
какой-то свет китайский из щелей.
И хитреца янтарная, и снежный
тоскующий дымок старинной шали…
И так тепло душе, и так уютно
в разноголосом братстве, в тесноте
такой знакомой, что ещё немного,
и вспомнишь всех, чьи имена вот здесь,
в тенётах трещин, прорастают стоном:
“И это можно всё забыть опять?!”.
Вот, хрустнув мышцей сердца, появились
Её стихи. И потянуло мгой,
полынной гарью ночи, Мухолаткой,
Кастрополем, провалом в пустоту,
свободой жизни юной, тьмой прощаний.
Привет, слова и соль, беда и сон,
и одиночества, и свет маячный,
дымящийся на гребнях чёрных волн!
— Я всякий грех прощу!..
И глохнут уши.
О, не прощай нам серого забвенья!
И вот мне уходить. И стрелка света,
скользнув во двор, мне показала путь
в пустынный город, в омут звёздной ночи,
где снег, как память, на ветвях повис.
И в целом мире — ни единой тени.
И все пути равны, и все — светлы.
Прощай, окно! Прощай, осколок неба,
витающий без адреса… А снег
так звёздно чист, что грех ступить. Бог видит,
не шелохнусь. Шепчу: — Гори, окно!