Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2004
Очевидно, всем незаконченным романам, представляющим интерес для широкой публики, уготован пестрый павлиний хвост из догадок и предположений о том, что автор не успел сказать сам.
Роман Франца Кафки “Процесс” в этом списке на одном из самых почетных мест. По некоторым данным, в мире вышло свыше шести тысяч статей, посвященных “Процессу”. Но, похоже, роман продолжает оставаться неразгаданным, ведь в противном случае благая весть рано или поздно долетела бы и до наших палестин.
Так неужели от попытки “поставить точку” в “Процессе” стоит отказаться, как от дела заведомо безнадежного?
Строго говоря, финальная жирная точка в романе есть. Ее поставил сам Кафка. Среди незаконченных романов “Процесс” выделяется тем, что у него имеется четко прописанный финал. Кафке он был известен изначально: последнюю главу он написал вскоре вслед за первой, и на начальной стадии роман существовал именно в такой “рамке”.
Завораживающее начало и сильный финал — это, как минимум, полдела для писателя, задумавшего роман. И читатель “Процесса”, имея перед глазами финал, избавлен от неизвестности в судьбе главного героя. Теперь он четко знает, чем дело закончилось. А закончилось оно, напомню, следующим образом: двое неизвестных выволакивают Йозефа К. из дома, под руки ведут на окраину города, чтобы затем в пустынной каменоломне воткнуть нож в его сердце, исполняя приговор некоего суда. И доведись взволнованному читателю наблюдать эту троицу, мрачно скользящую в городских сумерках, не со страниц книги, а взглядом случайного прохожего, у него бы и тогда не пропало ощущение, что те трое всего лишь следуют строгим правилам некой игры. Игра, мрачная и таинственная, — вот настоящее главное действующее лицо “Процесса”, и в разгадке этой игры — ключ к пониманию всего романа. Ведь “Процесс” считается недописанным, скорее, по формальным соображениям, и пара-тройка пропущенных глав все равно не пролили бы свет на дьявольской механизм таинственного суда и руку, его запустившую. Глупо ожидать от Кафки прямолинейных заявлений. Поэтому “Процесс” не столько недописанный, сколько недочитанный роман.
Хотя, справедливости ради, надо сказать, что попытки “дочитать” роман никогда не прекращались и продолжаются по сию пору. Журнал “Урал” также не остался в стороне от темы, опубликовав в № 8 за 2000 год статью Валерия Белоножко “Невеселые заметки о романе “Процесс”. На мой взгляд, эта статья — одно большое признание в любви к Францу Кафке. Но людей, влюбленных в творчество Художника (я говорю о Художнике вообще) или в одно из его произведений, подстерегает опасность, что от переполненности чувств они начинают “зарываться” в произведение намного глубже, чем закладывал сам автор. Люди такого склада могут, например, прокручивать задом наперед виниловые диски, надеясь в полной абракадабре услышать для себя некое зашифрованное послание, если дело касается рок-музыки. И именно энтузиасты подобного рода перерывают записные книжки писателя, его письма и свидетельства современников в поисках потаенного, сокровенного смысла, очевидно, полагая, что изучение самой книги — занятие для простачков. Но, позвольте, разве в мире найдется хоть один толковый писатель, который бы написал заведомо неясную книгу с тем расчетом, что идея ее прояснится, лишь когда читатель изучит все факты его биографии, а заодно переговорит с глазу на глаз с его первой учительницей и соседями по лестничной площадке? Думаю, что нет. Факты из жизни художника могут лишь в некоторых случаях объяснить выбор темы произведения или происхождения персонажей, то есть некие вспомогательные вещи в неком едином замысле. Образно говоря, когда мы любуемся искусно возведенным собором, то мысль о том, откуда на него были взяты камни — из ближайшей каменоломни или с развалин, оставшихся от других построек, должны приходить нам в голову в последнюю очередь. Но, похоже, для любителей как следует “покопаться” это и есть первоочередной вопрос.
Статья Белоножко тем и ценна, что являет собой прекрасный образчик именно такого, почти интимного, подхода к анализу произведения. Куда привел В. Белоножко поиск ответов на загадки “Процесса” в личной жизни Кафки? Полагаю, к ошибочным выводам. Большое видится на расстоянии. Биография сама по себе слишком механическая часть человеческого бытия, чтобы дать ответ на все вопросы, касающиеся личности и ее мировоззрения.
С точки зрения биографии Франц Кафка прожил внешне ничем не примечательную жизнь клерка. И если уж говорить о предпосылках возникновения “Процесса” в том виде, в каком мы его знаем, то кроются они вовсе не в фактах из его жизни. А в чем же? Полагаю, не в последнюю очередь в фактах из истории тайных судилищ Вестфалии (сведения о которых я привожу по книге Георга Шустера “История тайных союзов”).
Вестфалия средних веков занимала пространство между Рейном и Модером, с юга была ограничена гессенскими горными хребтами, а на север простиралась до Фрисландии.
По легенде, основателем тайных судилищ считается император Карл Великий. По другой версии, папа Лев III учредил тайное судилище, когда он, первый из пап, вступил на немецкую землю и освятил несколько церквей.
Полное развитие тайных судилищ завершилось в 13 веке, и случилось это, говоря современным языком, вследствие неразвитости института общественных отношений. “Маленький человек”, страдающий от произвола местных феодалов, нуждался в органе, где бы его жалобы были приняты к рассмотрению.
Первоначально тайный суд рассматривал в основном имущественные споры. Приговор зависел от присутствия или отсутствия на суде обвинителя и обвиняемого. Если отсутствовал обвиняемый, то право признавалось за обвинителем. После зачитки приговора, в знак того, что осужденный изгоняется из человеческого общества, фрайграф (судья) перебрасывал лежавшую около него веревку за решетку. Таким образом осужденного объявляли вне закона. Все шефены (помощники судьи) обязывались при первой возможности схватить осужденного и повесить на первом же попавшемся дереве. Однажды вынесенный приговор уже не отменялся.
В эпоху наибольшего расцвета тайных судилищ насчитывалось до 10000 фрайшефенов. В 14 веке институт шефенов распространился по всей Вестфалии и вскоре к нему присоединились все лица, игравшие какую-либо роль в обществе: высшее и низшее дворянство и все городские должностные лица.
Пригласительные повестки тайного суда доходили до Голландии и Лотарингии, до Силезии и австрийских владений. Судьи, не задумываясь, вызывали к себе феодальных князей. Генрих Баварский и герцог Людвиг Ингольштадский были приговорены тайным судом к казни и отобранию имущества.
Необходимость защиты против тайного суда привела к учреждению совета из осведомительных лиц. Уже ни один князь, ни один город не мог обойтись без тайного совета. Знатоки права должны были ознакомится со странными приемами таинственного института судопроизводства. Повсюду ощущалась потребность в знающих людях, которые смогли бы явиться в тайное судилище в качестве защитника.
Нередко шефенами становились люди бесчестные, имевшие дурную репутацию. За большой взнос они покупали себе должность и становились шефенами не из нужды, а скорее из моды.
В середине 14 века институт фрайшефенов понял, что ужас, внушаемый таинственностью, возвысит значение суда, и начал замыкаться от окружающего мира и создавать для себя особенные таинственные приемы и обычаи, тщательно скрываемые от непосвященных.
Вскоре мрачная таинственность была распространена на весь судебный процесс. Предостерегать осужденного строго воспрещалось, хоть бы он был близким родственником. Повестка в виде закрытого письма должна была вручаться лично обвиняемому, но чем более падал престиж тайных судов, тем труднее становилось их вручение. Письма под прикрытием темноты прикреплялись к воротам замка или города, в котором жил обвиняемый. Или поручалось сторожам доставить повестку. В доказательство выполненного они отрубали у запора ворот три щепки и предъявляли их суду.
Число преступлений, по которым тайный суд принимал жалобы, постепенно так разрослось, что в конце концов в суд этот можно было обращаться по какому угодно делу. Под прикрытием тайных судов мошенники всех мастей обделывали свои темные дела, а зависть, месть и прочие пороки находили в них свое удовлетворение. И жалобы на бесчестность и подкупность тайных судов множилась с каждым днем. Вопрос этот не сходил с очереди на заседаниях рейхстага. По всей Германии начался решительный отпор тайному суду. Дошло до того, что послов тайного суда стали повсеместно вешать.
Реформа государственного строя Германии в конце 15 века, установление имперского мира, упорядочение судопроизводства уже не могли удержать тайный суд от его окончательного падения. Хотя выродившееся шефенство с отчаянным упорством и настойчивостью пыталось поддержать одряхлевшее здание.
Немногочисленные тайные судилища, сохранившиеся в Вестфалии, совершенно изменили свой характер, и в 17—18 веках превратились в “мирные, крестьянские, полицейские и следственные суды”. Наконец, их последние жалкие остатки были уничтожены в 1811 году французским законодательством.
Говоря фигурально, Процесс состоялся задолго до “Процесса”, и Кафка, очевидно, решил дописать хроники тайного судилища уже для своего постхристианского времени. Так сказать, переписать сказку на новый лад. Но в таком случае, меняя декорации и костюмы на персонажах, писатель обязан оставить от прежней истории некий стержень — сюжетный либо философский, на котором держалась старая сказка.
О каком же Процессе повел речь Франц Кафка в своем, без преувеличения сказать, пугающем романе?
Реальность угрозы измеряется неподдельностью нашего страха перед ней. Самое зловещее в “Процессе” — это гипнотическая реальность происходящего, сродни сбывшемуся сну, безжалостная концентрация того, что уже невидимо растворено в воздухе, который мы вдыхаем изо дня в день. Это тот Процесс, о котором Фридрих Ницше сказал: “и всякий раз, когда вы соберетесь впятером, должен умереть шестой”. И разве мы не свидетели этих тайных судов над нашими ближними, не зачитанных вслух приговоров и почти неуловимого для глаз непосвященных их исполнения? Подобные заседания мы можем увидеть во время “деловых ужинов”, в курилках офисов и более всего на домашних кухнях. При том на подобную деятельность благословляют более или менее известные нам кодексы, которые вы не найдете ни в одном справочнике по юриспруденции.
Ницше говорит о склонности человеческой породы к самопожиранию, которая под влиянием цивилизации приобрела более рафинированные формы, однако сути своей при этом не поменяла. В этом ницшеанском упреке цивилизованному обществу меня мало занимает процедура такого суда и выбор казни — гораздо интереснее, по каким таким признакам тот “шестой” оказывается не в карающей пятерке, а на лобном месте. Случайна ли его участь? Кафка на страницах “Процесса” не однажды подчеркивает, что у обвиняемых много схожих черт. Впервые он это делает в сцене посещения Йозефом К. канцелярии тайного суда. “Одеты все были небрежно, несмотря на то, что по выражениям лиц, осанке, окладистым бородам и многим едва уловимым признакам большинство принадлежало к высшим слоям общества”. Кафка прямо указывает, что затравленные существа, расположенные в коридоре канцелярии тайного суда и слабо отдающие себе отчет, зачем они вообще здесь, — это люди с положением, чем, пусть и косвенно, подтверждает неслучайность ситуации, в которой они оказались.
Разумеется, тип жертвы может варьироваться от обстоятельств, но Кафка, взявшийся написать притчу, использовал в романе наиболее устойчивый и распространенный антагонизм — антагонизм между людьми преуспевающими и завистливой беднотой. Читая “Процесс”, складывается впечатление, что вся городская беднота так или иначе связана с тайным судом, если не работает на него напрямую. “Но ведь судебные канцелярии помещаются почти на всех чердаках…” Фраза более чем символическая.
При этом у Кафки среди обитателей захолустья вы не найдете ни одного возвышенного, пусть и поруганного, персонажа на манер Сонечки Мармеладовой из “Преступления и наказания”. Большинство из них откровенно уродливы, как, например, горбатая девочка в доме художника Титорелли или двупалая служанка Лени при адвокате. Будто их уродство служит тем необходимым поручительством в кулуары тайного правосудия, которому его верховные чины склонны более всего доверять. Наиболее схожий с Сонечкой в возрастном и социальном отношении персонаж описывается у Кафки следующим образом: “Она уже была насквозь испорчена, ни юность, ни физический недостаток не смогли этому помешать”.
Вопрос о внешней привлекательности действующих лиц — весьма занимательный момент в “Процессе”. Контрастом к отталкивающей внешности служек при суде звучит наблюдение теневого адвоката, высказанное обвиняемому Йозефу К. “И тем не менее те, у кого есть опыт в таких вещах, способны в любой толпе опознать обвиняемых одного за другим. По какому признаку, спросите вы. Мой ответ вас не удовлетворит. Обвиняемые и будут самые красивые”. И в этом вопросе у нас нет оснований не доверять ему. Но при этом не будем забывать, что одна из девочек за дверью художника назвала К. “уродом”. В чем тут дело?
А дело все в том же антагонизме между людьми с положением и без оного, идущем гораздо дальше классовой борьбы и кроющемся во враждебности двух взаимоисключающих друг друга эстетик, кои они представляют. Именно разные представления о судьбе, вообще о жизни человеческой и о том, чем следует ее наполнять, и в том числе понимание прекрасного, а также генетическая неразделимость с жизненным кредо расставляет людей на разные стороны баррикад и заставляет разного добиваться в жизни. Все мы заложники собственных натур. И не было бы в этом ничего страшного, если бы одна из сторон, между прочим, прожив жизнь в полном ладу со своими жизненными приоритетами, вдруг на каком-то этапе не начинала считать себя униженной и оскорбленной.
Почему вообще в этом противостоянии существуют победители и побежденные, если, конечно, социальное благополучие и личную востребованность считать жизненной победой?
Большинство людей, полагаю, верит, что миром этим правит гармония, ею наполнена природа, есть ей место и в человеческой жизни. Людям, внутри которых сложилась гармония, удается жить в ладу с самими собой и естественным ходом вещей вокруг них, в том числе и в социальной жизни. И как одно из проявлений гармонии внутри себя — красота внешняя. Ведь один из основных признаков красоты — пропорциональность линий и правильность черт.
Людям же, лишенным гармонии, нравится расковыривать на себе болячки и строить дом ближе к действующему вулкану, где они будут саморазрушаться с помощью всех изобретенных для этого средств. Правда, потом, оставшись ни с чем, они искренне полагают, что во всех их бедах виноваты те, кто “отсиделся” в своих чистеньких домиках на зеленых лужайках.
От кого же пошли люди, лишенные чувства прекрасного? Те, кого изнутри сжигает адский огонь? Те, кто за образец человеческой внешности берут свою неандертальскую наружность? Для кого любое проявление красоты — как красная тряпка для быка. Полагаю, от детей, зачатых без любви.
Но вернемся к вопросу. Теневой адвокат предполагал, что сам Процесс накладывает отпечаток на обвиняемых, благотворно сказывается на их внешности. Берусь с этим не согласиться, утверждая, что страдания — ведь Процесс ничего не приносит обвиняемому, кроме страдания, — не делают человека более красивым, чем прежде. Новые морщины, потухший взгляд, опущенные уголки рта — нет, не делают. В редких случаях более одухотворенным и возвышенным — может быть, да и то ненадолго. У адвоката к обвиняемому К. собственный интерес, и он это сказал только для того, чтобы в глазах К. сделать привлекательным роль обвиняемого, обращая внимание на некоторую избранность.
Скорее уж, состоявшийся и к тому же красивый человек становится внешне привлекательным для служек тайного суда, его нижней ступени, впрочем, весьма необходимой, чтобы подвигать намеченную жертву дальше по инстанции. Собственно, в том и будет заключаться выдвигаемое ему обвинение. “Наши органы вовсе не занимаются какими-то там поисками виновных, но вина, как это и прописано в законе, сама притягивает их…” — откровенничает с К. один из охранников в первой главе романа. Красота притягательна. Если чья-то состоятельность кажется завистнику возмутительной, то состоятельность, усугубленная красотой, кажется ему, по меньшей мере, оскорбительной. За такое убивают.
Но все же тайному суду необходимо что-то еще, чтобы окончательно утвердиться в вопросе выдвижения обвинения. “…у нас, как правило, бесперспективных процессов не берут”, — говорит служитель Йозефу К. Из чего следует, что суд этот прежде, чем возвыситься перед обвиняемым ледяной глыбой неумолимого рока, должен прежде в некой крысиной норе хорошенько взвесить свои шансы на успех, на так называемую “перспективу”, ибо не каждый обвиняемый может оказаться ему по зубам. Так, леопард, наблюдая за несущимся стадом, прежде чем сделать бросок, выбирает наиболее слабую антилопу, ибо не имеет право на ошибку. Но люди не антилопье стадо, да и у тайного суда общий с леопардом лишь инстинкт охотника. (Недаром статуэтку в изголовье кресла тайного судьи штатный судейский художник Титорелли изображал как богиню правосудия и охоты одновременно.)
Впрочем, мне больше нравится язык сравнений, выбранный Гюставом Доре в его цикле литографий “Парижский зверинец”. Раскрыв его, мы видим на одной странице групповой портрет сгорбленных оборванцев в лохмотьях с инструментами в заскорузлых руках. На другой изображено большое скопление холеных мужчин в сюртуках и цилиндрах, по виду биржевых воротил, мирно беседующих на ступеньках. Первую литографию Доре назвал “Крысы”, и для подтверждения выбранного эпитета к хищно сгорбленным оборванцам пририсовывает еще одного, чья голова вместе с фрагментом лестницы торчит из канализационного люка. Очевидно, это последний из всей группы выбирающийся наверх из-под земли. Вторая названа “Рыси”, и если приглядеться, то художник добивается сходства портретируемых с вышеназванными зверьми, снабдив откормленные надменные лица роскошными бакенбардами.
Случайно или нет, но иллюстрации помещены таким образом, что хищные головы “крыс” обращены к “рысям”, но те не смотрят в их сторону. Высокомерно беседуя, они стоят, разбившись на кучки, где каждая, по сути, замкнутый круг. И хотя налицо открытая оппозиция, если не угроза, со стороны измочаленных жизнью темных фигур с соседней страницы, все же мало кто станет беспокоиться за людей, увлеченно беседующих на ступеньках. С первого взгляда на них видно, что не одни лишь бакенбарды делают их “рысями”: обрейте их наголо, они и тогда останутся хищниками, которым “крысы” не чета. И место на ступеньках среди себе подобных они получили не по милостливому разрешению “крыс”, а вполне вероятно, что и вопреки ему. Сравнивая обе литографии, понимаешь, кто здесь по-настоящему опасен. Да и на звериной бирже рысь будет намного круче крысы.
Парижские наблюдения Гюстава Доре относятся к середине 19 века, что на полвека раньше, чем события, изображенные Кафкой в “Процессе”, но, пожалуй, и тогда и после в Европе среди людей преуспевающих можно было встретить настоящих трудяг, ничего не имеющих общего с паразитами, черпающими себе силы в ненависти ко всему миру, мстительно сравнивающими свои доходы с доходами людей малообеспеченных и получающими удовольствие от жизни, лишь оказавшись в бедняцких кварталах. Те, кто, обретаясь среди “рысей”, таковыми не являются. Вот кого алчут мелкозубые “крысы”, вглядываясь в “рысей” из канализационных люков. Рысей без когтей, рысей с человечьим сердцем. “Эти обвиняемые по большей части такие чувствительные”, — говорит служитель, обращаясь к К.
И уж коли такие встречаются среди “рысей”, то и “крысы” будут стараться на славу. Им это необходимо не столько для примитивного понятия о справедливости, сколько для короткой передышки на пути к полной бессмыслице и унижениям их жизней. Их радость от мучений Йозефа К. и прочих обвиняемых сродни радости грешников в аду, когда в соседнем котле температура кипящего масла несколько выше, чем в их собственном. (Кстати, описание испуганных крыс появляется в “Процессе” в эпизоде, когда К. подходит к дому художника Титорелли, с целью побольше разузнать о таинственном суде.)
Вот, в сущности, и все, за что работает городская беднота на Судей. Низость плебейских душ в сочетании с несуразицей их никчемных жизней есть та бурлящая кровь, что дает жизнь всему организму Суда и что так гениально выразил Кафка в образе злых уродливых девочек, бегущих за обвиняемым К. по затхлым лестничным коридорам. И вот почему Судьи заинтересованы лишь в том, чтобы и дальше осложнять жизнь своим помощникам, чтобы, образно говоря, повысить температуру пара к котле механизма всего Суда.
Судьи действительно неважно обращаются со своими подручными. Жалобы на скверное обращение Йозефу К. приходится выслушивать от каждого из тех, кого он повстречал. Очевидно, что судьи тайного суда и их мелкие служки не являются одной командой. Складывается впечатление, что свои приказы Судьи отдают им через ширму, из которой возникает лишь рука в перчатке и записка. Ни один из оборванцев, работающих на тайный суд, не сделает себе карьеру Судьи, потому что Они — другие.
Так кто же они, Судьи тайного суда? Кто эти люди? Кто решает отправить к ничего не подозревающему Йозефу К. прожорливых охранников, бесцеремонного надзирателя, кто заставляет его топтать грязь бедняцких кварталов в поисках хорошо законспирированного зала заседаний или искать покровительства у босяков, вроде художника Титорелли, которые враз становятся чванливыми и высокомерными?
В принципе, в сцене первого слушания Кафка описывает высших чинов тайного судейского сословия. “Большинство было в черном: преобладали старые, длинные и обвисшие, парадные сюртуки. Только эта одежда и смущала К., иначе бы он принял все это за какое-то политическое окружное собрание”. Чуть дальше Кафка обращает наше внимание на куцесть бороденок собравшихся в противовес окладистым бородам обвиняемых, описанных в третьей главе. Добавлением к портрету может служить упоминание знаков различия на сюртуках и замечание служанки Лени, что все верхние чины тайного суда ужасно тщеславны. Полагаю, этого достаточно, чтобы понять, что перед нами групповой портрет социальных и прочих неудачников, по сути, комических персонажей, скучковавшихся с себе подобными с одной пошлой целью — компенсировать чувство собственной неполноценности.
Проиграв в легальной игре по правилам, они решают создать некую свою параллельную систему, где все они — могущественные и влиятельные господа. Комната для заседаний в два окна, на шестом этаже в бедняцком доме, вместо зала во дворце правосудия. Самодельные знаки отличия вместо правительственных наград. Старые, обвисшие сюртуки — вместо приличной одежды. Длинные бороды, редкие и жесткие, вместо окладистых. И, конечно, засаленная записная книжка “следователя” — как единственный документ в деле. Совершенно ясно, что никто из них в реальной жизни не имел отношения к официальной судебной системе. Вряд ли кто-нибудь из собравшихся в этот день в зале заседаний вообще смог подняться по служебной лестнице выше конторского писаря или мелкого клерка в государственном учреждении. Недаром во время первого слушания Йозеф К. так легко и играючи поднял на смех почтенное собрание, сам не бог весть какая крупная фигура в банковском мире. Ему хватило одного взгляда, чтобы разобраться, с кем приходится иметь дело.
И, кстати, одна из причин, по которой слушание дела К. было назначено на выходной день, полагаю, кроется в том, что в будние дни этим “влиятельным” господам самим нужно прилежно являться на работу.
Неудивительно, что большинство обвиняемых — люди преуспевающие. У них есть то, чего нет ни у городской бедноты, ни у адептов тайного суда. У них есть высота положения, с которой их приятно не только скинуть, но и опустить намного ниже собственного уровня.
И все же жаждущих реванша неудачников, объединенных в союз по принципу сектантства, должна сплачивать некая общая идея, иначе бы их количество в ордене не знало бы числа. Идея, наполнявшая бы их страстью и азартом, идея, на которую смогла бы опереться их доморощенная система судопроизводства в вопросах выдвижения обвинения, методах воздействия суда на обвиняемого и понимания правосудия как такового.
И тут в качестве исторической справки стоит представить себе мир, который окружал Франца Кафку, малоизвестного писателя, задумавшего переписать старую сказку на новый лад.
В Европе окончательно выветрился дух эпохи феодализма, где костры инквизиции формировали большинство взглядов на мораль и этику поведения. Европа стала подражать Америке в ее стремлении целиком превратить человеческую жизнь в бизнес. Познав на фронтах Первой мировой зло с размахом и потеряв в окопах веру в Бога, европейцы обрели вкус к рафинированной жестокости. Десятые—двадцатые годы — время, совпадающее с написанием “Процесса”, — прошли под знаменем садомазохизма в сексуальной жизни европейского обывателя. Уцелевшие до наших дней брошюры и фотографии свидетельствуют об этом. Люди жаждали пороть и быть отшлепанными, и все понимали, какие нескончаемые возможности предоставляла для этого новая, будущая война. И если забежать вперед, то на Второй мировой войне, случившейся через четверть века, многие проявили себя как уже состоявшиеся садисты. И черная гестаповская форма с одним погоном уже давно пережила третий рейх и национал-социализм как идею, его породившую, обретаясь в современном нам мире как четко заявленный сексуальный символ.
Эти наблюдения позволили Теодору Адорно в эссе “Заметки о Кафке” рассматривать “Процесс” как пророчество национал-социализма. Садомазохизм в истории национал-социализма, как клещ на теле волка — им по пути, но они не одно и то же. Национал-социализм — это одно большое коллективное преступление. Садомазохизм — извращеньице, почти всегда частного порядка. Первое произрастает изнутри наружу, второе наоборот.
Надо полагать, что популярность садомазохизма в те годы не могла напрямую повлиять на Франца Кафку как художника. Скорее, нравственный климат в Европе десятых годов с его страстями и фетишами подпитывал Кафку, помогая ему создавать свой неповторимый мир, который мы теперь называем кафкиннским космосом. И раз уж Кафка решил написать о барахтаньи приличного человека в паутине параллельного судопроизводства, то садомазохизм как идея, его возродившая, пришелся как нельзя кстати, ибо вполне логично, что с утратой веры человечество неминуемо мельчало, и модель тайных судов Вестфалии, призванных некогда охранять десять заповедей и Святую библию, взяли на вооружение моральные уроды и отщепенцы с целью потешить свои низменные страстишки.
На то, что “Процесс” насквозь пропитан садомазохистскими мотивами, недвусмысленно указывает сам Кафка в самых знаковых местах. Он помещает порнографическую и садомазохистскую литературу на стол следователя в зале заседаний. “Это были старые, захватанные книги, крышка одного переплета была в середине почти целиком разломана, и куски едва держались на ниточках”. По законам жанра таинственное содержание этих книг, над которыми еще недавно так грозно и величественно высился следователь, должно было остаться для нас, читателей, тайной за семью печатями. Но Кафка не из тех писателей, кто мутит воду, чтобы та казалась глубже. Он писал совершенно внятно о более чем конкретных вещах и не видел смысла скрывать содержание этих книг от нас. Итак, обвиняемый К., получив разрешение от женщины при зале заседаний, подходит к столу и обнаруживает на развороте книги непристойную картинку. “Мужчина и женщина сидели голые на оттоманке, пошлое намерение живописца прочитывалось ясно… К. не стал листать дальше, он только еще открыл титульный лист второй книги; это был роман с заглавием: “Мучения, кои пришлось претерпеть Грете от мужа Ганса”.
“Вот кодексы, которые здесь штудируют, — сказал К. — И такие люди будут меня судить”.
Это что касается содержания, так сказать, доминирующей идеи, наполнявшей страстью адептов тайного судилища.
Что же касается формы, то и здесь Франц Кафка расставляет все точки над “i”. В главе “Каратель” он описывает экзекутора, вершащего расправу над проворовавшимися охранниками. “Один из троих, явно имевший власть над остальными и сразу привлекавший к себе внимание, был весь в темной коже: одежда была скроена так, что оставляла голой шею, большой кусок груди и целиком руки”. Очевидно, со времен Кафки и до наших дней садомазохистская экипировка не претерпела никаких изменений.
Садомазохизм способен завораживать. Грязь, освещенная библейской эстетикой. Вульгарная инсценировка мук Христовых, когда мучитель и жертва равно далеки от святости. Инфернальная игра, подсмотренная по ту сторону зеркала. И вместе с тем необъяснимая животная правда, от которой нельзя отмахнуться.
Было бы не совсем точно утверждать, что игра которую затеял Суд с Йозефом К., носит стопроцентный садомазохистский характер, ибо тут нет добровольного распределения ролей и согласия на игру с обеих сторон. Скорее, Судьи тайного суда вышли в мир из специфически оборудованных кабинетов, возжелав отныне игры по-настоящему. Это убежденные садисты, но термин “садизм” как наследие философии маркиза де Сада к ним уже не вполне приемлем. Будь так, и список обвиняемых целиком состоял бы из хорошеньких женщин. Скорее, они исповедуют садизм в более обывательской трактовке этого слова. Садизм, как насильственное причинение страданий другому живому существу ради собственного удовольствия, с сексуальной подоплекой или без таковой, и с непременным акцентом на душевные истязания, как наиболее изощренные.
К примитивным сексуальным преступлениям в “Процессе” был более всех склонен студент, которого мы отчетливо наблюдаем в главе “В зале заседаний”. Впрочем, в романе подчеркивается, что он всего лишь подмастерье тайной юрисдикции, находящейся в самом начале постижения премудростей тайного суда.
То, что обвиняемому Йозефу К. придется иметь дело с законченными садистами, чья игра в отношении обвиняемого продумана до мелочей, Кафка дает нам понять уже на начальной стадии романа. В первой главе мы читаем:
“ — Для вас, очевидно, события сегодняшнего утра были большой неожиданностью? — спросил надзиратель и при этом передвинул обеими руками несколько предметов, которые лежали на ночном столике — свечу, спички, книгу и подушечку с иголками, — словно как раз эти вещи и требовались для дознания”.
Вряд ли набор этих предметов у Кафки случаен и не несет дополнительной смысловой нагрузки. Под свечой вполне могло подразумеваться средневековое начало и дух той процедуры, точкой отчета которой послужил арест К. Спички, зажигающие свечу, могут означать преемственность, существующую между средневековой тайной судебной системой и ее последователями. Книга может означать как древние тайные кодексы вестфальских судов, так и порнографические трактаты, вдохновлявшие тайный суд. А подушечка с иголками — те садистские методы, которые в будущем предстоит испытать на себе обвиняемому.
И в связи с этим очень характерно, с чего началось первое слушание по делу Йозефа К. Следователь посчитал К. за маляра. Это было утверждение в форме вопроса. Не стоит и говорить, что Йозеф К., банковский работник, мало походил на маляра, а следователь прекрасно знал, с кем имеет дело. Это была первая попытка лишить человека самоидентификации, внутренней опоры. Точно так же в садомазохистских играх подчиняемый лишен собственного имени.
Перечень изощренных издевательств над обвиняемыми в “Процессе” настолько обширен, что едва ли не является пересказом всего романа. Поэтому легче остановиться на выбранной тайным судом стратегии глумления над обвиняемыми, нежели приводить здесь их полный список.
Почему, например, сообщив Йозефу К. об аресте, его отпускают на все четыре стороны? А почему нынешние охотники отправляются на зайцев в лес, хотя было бы намного проще купить ушастого в ближайшем зоомагазине и прикончить у себя во дворе? Обвиняемый К., как и любой другой обвиняемый, нужен суду именно на воле, там ему расставлена масса ловушек — ни одна из них не смертельна, но в своей совокупности они способны со временем затушить жизнь в человеке. Запри К. в каком-нибудь подвале, и адепты тайного суда умрут со скуки, ибо так им не будет выхода их изощренной фантазии. Для кого же, как не для К. и прочих обвиняемых, выбирались милые места вроде канцелярских коридоров, где, по замыслу Судей, должен часами просиживать в тошнотворном, спертом воздухе обвиняемый с ходатайством о допущении доказательств по своему делу (должно быть, тот из Судей, кто придумал сей оригинальный юридический пассаж, был отчаянный весельчак). “Здесь вас никто не заметит”, — говорит служитель Йозефу К., приглашая взглянуть на канцелярии. И он знает, о чем говорит. Там, в канцеляриях, до обвиняемых в принципе нет и никогда не будет никакого дела. Обвиняемые там сидят для самих себя; на приготовленных для них скамейках они медленно умирают, а служители канцелярии заняты работой, никак не связанной с приемом бумаг от носителей. Греческие боги знали толк в мучениях, когда приговаривали Сизифа к вечному закатыванию камня в гору.
Почему в первой главе романа, в конце первого кошмарного дня, после мирной беседы с квартирной хозяйкой, К. было так важно, чтобы та пожала предложенную ей руку? И почему она ее не пожала, якобы из-за своего смущения? Думаю, что с распространением слухов о выдвинутом обвинении Йозефу К. вообще мало кто отважится подать руку, если только это не входит в зловещий план Суда. Ситуацию, в которую попал обвиняемый К., можно сравнить с положением человека, на которого денно и нощно направлен прожектор негласного карающего ока. Везде, где он появится, окружающие будут вжиматься в темные углы, ибо никто не хочет для себя участи обвиняемого. Обвинения тайного суда боятся, как боятся заразы, что фактически подтверждает: для того, чтобы оказаться обвиняемым, вовсе не обязательно иметь за собой вину, при таком животном страхе окружающих обвиняемый вынужден остаться один на один с системой тайного правосудия. Но поскольку все мы между собой связаны множеством нитей, их постепенное отрубание принесет обвиняемому намного больше вреда, чем происки самого Суда. И потому Йозеф К. тянет руку к ближнему своему, как к надежде на спасение, в чем ему и было трусливо отказано. Смог ли бы К. заполучить подобные переживания, находясь безвыходно в заточении?
В дальнейшем этот подвид человеческой трусости получил у Кафки подробное развитие в “Замке”, когда семейство Амалии оказалось в полной изоляции, едва в Деревне заподозрили, что на Амалию осерчал один из чиновников Замка.
В том же эпизоде с квартирной хозяйкой эта женщина заявляет, что арест Йозефа К. — “это что-то такое умственное”. И это действительно так. Никакого Суда не существует. Есть кучка мерзавцев, пытающихся всеми имеющимися у них средствами разместить Суд в голове у обвиняемого. Прекрасную почву для этого готовит уже имеющееся чувство вины у потенциального обвиняемого. Так, К. казнился своим прохладным чувством к родному дому, матери и своим родственникам. Чувство вины вообще один из признаков порядочного человека. А дальше на подготовленную почву вступает Суд. Ворвавшись в дом, сожрав чужой завтрак, разместившись в комнате отсутствующей жилицы, они тем самым демонстрируют обвиняемому реальность своего существования и власти, однако, не забывая при этом оставаться в численном перевесе на тот случай, если арестованный не захочет вдаваться в тонкости странной юриспруденции и надает по шее незваным гостям. То же самое можно сказать и о сцене экзекуции охранников, свидетелем которой стал Йозеф К. у себя в банке. Обвиняемый, по замыслу Судей, должен при этом рассуждать так: если экзекутор, уполномоченный Судом, бьет, как собак, людей, еще недавно имевших над ним власть, то что он сделает с самим К., если на то будет воля самих Судей? Теперь же, поверив в Суд, К. начинает новый этап, и палач в садомазохистской униформе олицетворяет его собой. Ведь не случайно на телесные наказания двух охранников Суд выделил только одного человека. Пусть К. видит, что численная нехватка экзекуторов с лихвой восполняется властью возложивших на него эту миссию, и жалкий вид охранников — лишнее тому подтверждение. Потом К. покажут измочаленных Процессом других обвиняемых, чем заставят окончательно поверить в реальную силу Суда. И когда это произойдет и Йозеф К. почувствует себя загнанным в угол, он, принимая правила игры, начнет интересоваться, как ему выпутаться из сложившейся ситуации. Это станет для обвиняемого его окончательным падением. Ибо именно надежда на освобождение заставляет обвиняемого ползти на брюхе в сторону горизонта.
Но при том, “что такое забвение суд не знает”, при тайном суде процветают теневые адвокаты. Вот кто снимает пенки с униженности и раздавленности обвиняемых. Наверное, где-нибудь на тайных вечеринках эти адвокаты жадно распределяют между собой обвиняемых, как персональных наложников.
Есть такой наложник и в доме адвоката, с готовностью взявшегося вести дело К. Это коммерсант Блок, чей Процесс ведется более пяти лет. В сущности, положение Блока при доме адвоката — это и есть приговор Суда, приведенный в исполнение, только Блок этого не знает. До начала Процесса успешный коммерсант, а ныне едва ли не разоренный, Блок живет в доме адвоката, запертый в тесной каморке для прислуги, в ожидании, когда у адвоката появится возможность его принять. Адвокат, видите ли, постоянно болен, и Блок вообще должен быть благодарен, что этот насквозь больной человек еще и пытается вести его дело. Но и там, в каморке, Блок не сидит без “дела”. Забравшись в кровать через высокое изголовье, он должен едва ли не во тьме читать судебную белиберду, сочиненную специально для таких Блоков. При этом от него требуют читать “с пониманием” именно то, что в принципе лишено всякого смысла. Его Процесс начался вскоре после смерти жены.
— Кто твой адвокат? — спрашивает адвокат у Блока так, будто хочет узнать, кто его хозяин. При этом адвокат отвернулся от него к стене и говорит тихо и быстро, чтобы Блок жадно вслушивался в каждый звук.
Нахождение Блока в доме необходимо, на жаргоне адвоката, чтобы “не прерывать процессуальной связи”. И он таки в бесконечном потоке брани и оскорблений все же отмечает, что “в отношении процесса Блок — безупречен”. И в качестве поощрения позволяет поцеловать свою руку, даже не позволяет, а, скорее, не препятствует этому.
Кафка дает образ коммерсанта Блока как конечный пункт назначения, пойди Йозеф К. по пути Процесса. Но К. делать этого не собирается, и не столько из чувства собственного достоинства, сколько из элементарного здравого смысла. Путь коммерсанта Блока не для него. И вот тут в “Процессе” иголочки из подушечки фрейлин Бюрстнер заменяются на меч в руке рыцаря из собора.
Как-то в разговоре с другим обвиняемым К. узнал, что среди обвиняемых есть поверье, что по форме губ можно узнать свой приговор. И это так. Форма губ декларирует силу характера в человеке. Люди с по-волевому очерченным ртом не пойдут дорогой Процесса. Для Суда они бесперспективны. Таким оказался и Йозеф К. По мнению тайного суда, он слишком упрям. О финале его Процесса мы узнаем из последней главы книги. Пожалуй, насильственная смерть обвиняемого бывает полезна тайному суду, и в первую очередь, для ужесточения дисциплины внутри ордена, но при всем при этом это и его явное поражение. Если бы тайному суду была нужна только смерть обвиняемого — скорая и жестокая, Суд бы этот представлял собой шайку обыкновенных убийц и не раздувал бы свой штат надзирателей, следователей, адвокатов, работников канцелярии и даже штатных художников. Весь придуманный мерзавцами судебный аппарат, по сути, один большой музыкальный инструмент, призванный извлекать из обвиняемых все звуки и обертоны человеческой боли и душевных мучений. И на слушание дела очередных обвиняемых, происходящих по воскресеньям, члены тайного суда ходили, как иные ходят на концерт в филармонию. Йозеф К. поплатился за то, что нанес Суду смертельное оскорбление, увидев в напыжившихся отщепенцах только то, что они собой и представляли. И каменоломня весьма символическое место для его казни.
“Процесс” — поистине прозрачная книга, ибо Кафка на протяжении всего романа не только не запутывает следы для читателя, но, наоборот, расставляет нужные указатели на всех сюжетных развилках.
И тут возникает вопрос: не слишком ли все просто и поверхностно в “Процессе”? Может, мстительные мерзавцы, исповедующие садизм, олицетворяют не столько самих себя, а нечто больше, некий символ? Может, речь в “Процессе” идет о первородном человеческом грехе и тоске по спасению души? Ведь вина Йозефа К. точно не названа, а все малопонятное мы склонны отнести в сторону религии. Вдобавок нечетко заявленная религиозная тема дает повод для миллиона интерпретаций.
Подобные игры с интерпретациями “Процесса” напоминают мне опыт, когда напротив друг друга ставятся зеркала, а между ними помещается предмет, например, стакан, который, благодаря оптическому эффекту, множится до бесконечности в зеркальных коридорах и уже оттого становится чем-то большим, чем просто стакан — стаканом с миллионом интерпретаций. Но стеклодув создавал всего лишь стакан. И если бы в своей работе над стаканом он думал создать нечто невероятное, простирающееся от “минус” до “плюс” бесконечности, то наверняка вышла бы некая нелепица, которую и показать кому-нибудь было бы стыдно. Поэтому стеклодув и любители оптических опытов могут заниматься каждый своим делом, совершенно не пересекаясь друг с другом, и получать удовольствие от своего занятия. Но при всем при этом стакан останется стаканом, куда его ни поставь.
Очевидно, что чем больше у критика за душой, тем причудливей могут стать его интерпретации не вполне ему понятного произведения. Другой вопрос, обязаны ли мы блуждать в зеркальном коридоре интерпретатора, или стоит обратиться к книге как к надежному первоисточнику?
Итак, если “вина” Йозефа К. перед институтом тайного суда имеет социальную психологическую и отчасти судебно-медицинскую подоплеку, то о конкретном поводе к началу Процесса нам известно не слишком много. Сам Кафка особо эту тему не муссировал, отделавшись туманным замечанием о возможном доносе на К. Действительно, если в силу своих личных особенностей К. рано или поздно был обречен на подобный Процесс, то так ли важен конкретный повод, послуживший этому? Но именно это обстоятельство позволяет сторонникам метафизической подоплеки романа настаивать на своем.
Что ж, и здесь их придется оставить ни с чем. Кафка действительно почти ничего не сказал о руке, запустившей механизм Процесса в отношении К., оставляя для думающей публики пространство для размышлений. Но при этом совершенно исключено, что сам он на своей писательской “кухне” не знал всей подноготной этого повода. Так актер на самую незначительную роль, вполне возможно, что и без слов, в момент подготовки к ней придумывает образу целую биографию, чтобы роль вышла объемной и жизненно правдивой. Так неужели Франц Кафка хотя бы для себя не имел представления, откуда подул ледяной ветер в судьбе его героя?
В размышлении над этим вопросом наши читательские взоры устремляются к фигуре фрейлин Бюрстнер, персонажу, фигурирующему в первой и в последней главах, в, так сказать, изначальной “рамке”, и дальше в романе практически не нашедшему своего дальнейшего развития.
Существует версия, что “Процесс” вобрал в себя отношения между самим писателем и его невестой Фелицией. И вина самого Кафки перед невольно обманутой им девушкой легла в основу вины Йозефа К. Если учесть, что К. в романе ведет жизнь холостяка, а с фрейлин Бюрстнер они вообще, образно говоря, живут на разных планетах, не проявляя друг к другу ни малейшего интереса, то понять логику сторонников такой теории мне чрезвычайно трудно.
И все же образ фрейлин Бюрстнер в романе навряд ли случаен.
Что же на самом деле представляет собой кафкинская фрейлин Бюрстнер?
В беседе с Йозефом К. она предстает перед нами не слишком участливой дамой, что называется, с льдинкой в сердце, и как мы догадываемся, не слишком строгих моральных устоев. Квартирная хозяйка не однажды видела ее на темных улицах с разными мужчинами. При этом сама она сообщает, что со следующего месяца поступает делопроизводительницей в некую адвокатскую контору, объясняя свой выбор тем, что у суда есть какая-то своя притягательная сила.
В реальной жизни эти сведения могли означать все, что угодно, но в романе, где каждая деталь призвана работать на общий замысел книги, это означает, что соседка Йозефа К. уже имеет некоторое отношение к Суду. Мы вправе предположить, и в первую очередь из-за близкого соседства фрейлин Бюрстнер с К., что именно ее персона так или иначе послужила толчком к началу его Процесса. Но каким образом? Фрейлин Бюрстнер не претендует на вид из окна комнаты К. и не должна ему денег, они вообще едва знакомы.
И вот тут будет уместным припомнить эпизод в доме художника Титорелли, когда, стоя перед незаконченным портретом грозного Судьи, художник замечает, что портрет предназначен для некой дамы. Не имей эта дама отношения к роману, замечание художника было бы абсолютно лишним. Кто же она? С дамами в “Процессе” туговато, и, пожалуй, одна лишь фрейлин Бюрстнер подходит на роль пассии для грозного Судьи. И, возможно, Йозеф К. был недалек от истины, когда, стоя перед недописанным портретом, размышлял, не его ли это Судья изображен здесь. Так что еще могло послужить поводом к началу Процесса против К., молодого банковского руководителя, если не ревность заинтересованного в женщине неудачника? Такие люди, как Судья тайного суда, заранее ненавидят таких, как Йозеф К., за их успешность и благополучность жизни. Разве можно оставлять свою даму сердца вблизи от человека, перед которым чувствуешь комплекс неполноценности?
И то, что в утро ареста надзиратель расположился не где придется, а именно в комнате фрейлин Бюрстнер, должно было послужить Йозефу К. мягким намеком, каких комнат ему следует избегать. На эту догадку работает и тот факт, что вскоре к фрейлин Бюрстнер подселяется девица Монтаг, весьма неприятная особа с повадками Цербера, с единственной целью оградить К. от фрейлин Бюрстнер. Все-таки шаг, когда одна посторонняя девушка, имея свой угол, переселяется жить к другой, вполне соотносится с тактикой и эстетикой тайного суда.
При этом я почти уверен, что мучения обвиняемого К. буквально за стеной выбранной пассии не являются самоцелью для Судьи. Мучения обвиняемого К. — это предостережение и ей самой, демонстрация своего могущества в качестве устрашающей или притягивающей силы. Ибо устои тайного суда таковы, что никто даже внутри корпорации не имеет права расслабляться. Страдают все: обвиняемые, охранники, боится наказания экзекутор охранников, не сладко художнику Титорелли и супружеской паре при зале заседаний. Садизм здесь возведен в абсолют, и даже шкурные поползновения чужды ему. Во всяком случае, верхние чины с этим нещадно борются. Материальная заинтересованность оскорбительна для любимого занятия. Вот и фрейлин Бюрстнер лишь ухудшила свое жилищное положение, дав себя вовлечь в тайное судопроизводство. И надо полагать, что она еще только в начале пути своих потерь в обмен на радостное чувство причастности к тайному ордену. И еще больший вопрос, что понимает вышеуказанный Судья под занятием любовью.
Напомню, что Франц Кафка, энергично взявшийся за написание “Процесса” в 1914 году, через полтора года совершенно теряет к нему интерес и не притрагивается к роману все остававшиеся ему десять лет жизни. Отчего угас интерес к собственному произведению? Полагаю, причина кроется в том, что “Процесс”, точно так же, как и “Замок”, в принципе, сделан в нарушение законов литературного жанра. Здание, просевшее на грунте и давшее крен вследствие неправильных расчетов, и романы Франца Кафки суть явления одного порядка. И дело тут, полагаю, вот в чем: роман обязан отображать развитие, какое угодно, но все же развитие. И как правило, миссия эта возложена на главного героя. Главные герои романов Кафки поразительно бездейственны и таковыми считаются лишь номинально. Главным героем у Кафки поистине стала окружающая героев среда, всегда им враждебная. И если Кафка и заставляет героя что-либо предпринимать, то только для того, чтобы показать реакцию окружающей среды на это движение. По сути, главные герои романов Кафки исполняют роль лакмусовой бумажки, опущенной в реактив только для того, чтобы подтвердить реакцию.
Блистательно описав в “Процессе” сцену ареста, первое слушание, выстроив главу “Увольнение адвоката”, финал, еще пару-тройку сильных эпизодов, Кафка полностью высказался на интересовавшую его тему, но роман оставался не законченным. Что дальше? От главного героя ждать сюрпризов не приходилось. Можно сказать, что сам “Процесс” по линии развития сюжета не далеко ушел от упомянутого в нем сочинения о мучениях некой Греты, смакование коих и было самоцелью, с позволения сказать, книги.
Романы Кафки обречены быть незаконченными по определению. Пожалуй, в них мы сталкиваемся с самым бескорыстным служением литературе, когда автор дает сбыться чему-то магическому внутри себя, без всякой мысли о награде. И когда это происходит, писатель скромно отходит в сторону, совершенно не беспокоясь, чтобы придать своему труду если не коммерческий, то хотя бы законченный вид.
Что же получилось?
Получился трагифарс. Ироничная улыбка Кафки проглядывает через всю ткань повествования. И если препирательство Йозефа К. с охранниками насчет необходимости облечься в строгий черный сюртук еще можно приписать хорошему настроению писателя, то описание группы обвиняемых, добровольно просиживающих штаны в конторах канцелярий под присмотром охранника с алюминиевой саблей, уже окончательно развивает все сомнения о наличии в романе комического начала. Кафку забавляет обвиняемый К., который к месту своей казни едва ли не силой тащит за собой палачей, когда те замешкались при виде прогуливающегося полицейского.
Сначала он рвется на волю, говорит нам Кафка устами молодого человека при канцеляриях, а потом ему можно сто раз говорить, что выход здесь, и он не пошевелится.
Жалко, и нелепо, и страшно по последствиям оказаться послушной марионеткой в любительской постановке мерзавцев. Вот что хотел своим романом донести до нас Кафка.
“ — Как собака! — прошептал он так, словно его позору предстояло его пережить”. С тем К. и умер.
Роман “Процесс” задает нам вопрос, который мы и сами не раз задавали Богу, самим себе, пустому вечернему небу и нашим близким: “Зачем миру нужны мерзавцы?”
Вероятно, идеального ответа на такой вопрос не существует. Но ответ парадоксальный, как мне кажется, обнаруживается не у кого иного, как у Мао Цзедуна. Звучит он так: “Когда хорошие люди бьют плохого человека — так надо. Когда хорошие люди бьют хорошего человека — это недоразумение. Когда плохие люди бьют плохого человека — это хорошо. Когда плохие люди бьют хорошего человека, то из этого испытания он выйдет еще более сильным и закаленным”.
Наверное, для порядочных людей этим и может оправдываться существование Процесса.