Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2004
Александр третий, или Шурик в женском царстве
Людмила Улицкая. Искренне ваш Шурик. Роман. Книга первая. // Новый мир, 2004, № 1, 2.
Это не женский роман, но роман о женщинах. Почти все герои здесь женщины. Среди них начальницы и секретарши, студентки и профессора, “железные леди” и слабые, неприспособленные к жизни существа. Главный же герой романа, кажется, выполняет одну, важнейшую правда, функцию — композиционную. Как фонарик, освещает он сокрытые в тени женские силуэты, и возникают перед читателем последовательно: мама Шурика, бабушка Шурика и любовницы, любовницы, любовницы Шурика. Разнообразие характеров замечательное. Стиль просто превосходный. К тому же Улицкая, профессиональный биолог, на этот раз ушла от излишних физиологизмов, которые, на мой взгляд, несколько подпортили “Казус Кукоцкого”. В романе множество сексуальных сцен, но все они поданы столь изящно (не скажу, целомудренно, целомудрие здесь было бы неуместно), что и блюститель нравственности, скорее всего, останется доволен. Мастерство тем более удивительное, если учесть, что в русском языке практически нет пристойной лексики для изображения проявлений чувственной любви. Отметим к тому же необыкновенную легкость, увлекательность повествования. Начнешь читать — не оторвешься.
Верочка (лишь много позднее — Вера Александровна), бывшая актриса Камерного театра, когда-то выигравшая конкурс на лучшую женскую ножку, но так и не сумевшая оттеснить, заменить Алису Коонен в роли мадам Бовари и ушедшая из актрис в секретарши, затем в бухгалтерию. Всю жизнь прожила она под стеклянным колпаком, который соорудила ее умная, энергичная мать, Елизавета Ивановна. Но двадцать лет не оформленной официальным образом любовной связи Верочки с пианистом Александром Сигизмундовичем принесли-таки свой плод, мальчика. “По многим причинам, семейным и сентиментальным, он обречен был носить имя Александр” (Александром звали не только его отца, но и дедушку, покойного супруга Елизаветы Ивановны). Несмотря на благое намерение бабушки вырастить внука настоящим мужчиной, Шурик оказался существом несколько иного сорта. Не то чтобы Шурик был дамским угодником. Это выражение давно уже стало синонимом донжуанства. Нет, он скорее превратился в удобного мужчину, в мужчину, который, в силу практически полного отсутствия собственной воли, становится исполнителем воли женской. Сначала он был удобным ребенком, очевидно, не доставлявшим бабушке с мамой особых хлопот. Он был послушным ребенком, легко усвоившим французский и немецкий, которые ему преподавала бабушка. Он был участником ежегодных рождественских спектаклей, которые устраивала та же бабушка.
Шло время, появлялись и другие женщины, взявшие на себя “управление” Шуриком: “Красивая женщина в черной мужской рубашке, с черной блестящей челкой, свисающей на глаза, махнула неопределенно позади себя. Подчинившись ее жесту, он сел в дальнем углу помещения на нижнюю ступень стремянки”. Так Шурик познакомился с Матильдой (как выяснится потом, с Матреной), открывшей ему мир чувственной любви. С этого времени зависимость Шурика от женщин стала приобретать характер сексуальный. “Конечно, это Матильда Павловна запустила в действие весь этот замечательный механизм, но он предчувствовал, что теперь это никогда не кончится, что ничего лучше в жизни не бывает, и смотрел с этой поры на всех девочек, на всех женщин изменившимся взглядом. Оказывается, каждая из них обладала этим свойством”. За Матильдой последовала Лиля, роман с которой, правда, был прерван отъездом Лилиной семьи в Израиль, за Лилей энергичная и честолюбивая казашка Аля, для которой роман с обладателем московской квартиры и московской прописки виделся важной ступенью в карьере. Одновременно появляется Фаина Ивановна, энергичная начальница Шуриковой мамы. Натиск театрального главбуха оказывается столь решительным, что Шурик отдается ей в первый же вечер. Постепенно в Шурике открывается прямо-таки редкостная сексапильность. Едва ли не каждая женщина, после самого краткого знакомства с Шуриком, стремится заполучить его в постель. И всегда (всегда!) ей это удается. Шурик не умеет отказывать: “он понял, что она в смятении и просит у него помощи. Она была так красива, и женственна, и взросла, и умна. И хочет от него так немного… Да ради бога! О чем тут говорить?”.
Впрочем, дело не только в “сексуальной отзывчивости” Шурика. Он просто рожден для того, чтобы женщинам повиноваться. В этом его суть, его природа. Даже его хрупкая мама, сама, быть может, того не желая, повелевает им. Ее болезнь заставляет Шурика, забыв обо всем на свете, дежурить у дверей больничной палаты. Но вот появляется другая женщина и берет командование Шуриком в свои руки. Врач (опять-таки женщина, мужчин в этом романе почти нет) отсылает Шурика домой, там он вновь попадает в подчинение уже известной нам Фаины Ивановны:
— Мы с тобой все обсудим. — Она говорила медленно, приближая к нему красивый развратный рот.
Нет, нет и нет, твердо сказал Шурик самому себе.
Рот приблизился, захватил его губы, сладковатый, немного мыльный язык влез ему под нёбо и упруго шевельнулся.
Шурик ничего не мог поделать…
По собственной воле он не может избавиться ни от одной из окружающих его женщин. Лишь судьба время от времени прореживает женскую “очередь” к нему. Елизавета Ивановна умирает, не пережив провал (точнее, нелепую неудачу) Шурика на экзаменах. На долю Лили оставлена платоническая любовь и письма с берегов Иордана. Аля, нацелившаяся на молоденького москвича, как кошка на птенчика, погибает нелепой смертью под колесами автомобиля. Остальные пока успешно “делят” Шурика, такого отзывчивого, такого удобного.
Шурик Корн (его фамилию я чуть было не запамятовал) явление биологическое или даже социо-биологическое. Это продукт естественного отбора. Его дед, Александр Николаевич Корн, был волевым, энергичным человеком, к сожалению, скоропостижно скончавшимся вскоре после рождения дочери. Отец Шурика, Александр Сигизмундович, был уже человеком иного сорта. Вундеркинд, с возрастом превратившийся не в гения, а всего лишь в хорошего аккомпаниатора. Тихий и слабый, он был несчастлив в двух браках (причем второй раз женился он “из одиночества и слабости”). И все же Александр Сигизмундович нашел в себе силы порвать с прежней семьей и решиться начать новую жизнь, узнав о беременности своей давней любовницы. Увы, он погиб спустя полтора месяца после рождения Шурика. Две женщины, Шурика воспитавшие, надеялись, ждали с нетерпением, “как в один прекрасный день их Шурик станет вдруг взрослым Корном — серьезным, надежным, с большим твердым подбородком и властью над глупым окружающим миром, в котором все постоянно ломалось, расплывалось, приходило в негодность и только мужской рукой могло быть починено, преодолено, а то и создано заново”. Но у них вырос “удобный Шурик”. Дело здесь не в воспитании. Он плод деградации рода и в тоже время, как я уже сказал, результат отбора. Репрессии и война, видимо, оказали колоссальнейшее воздействие на сам мужской генофонд россиян. Смелые, волевые, непокорные сгинули в расстрельных подвалах или на лесоповале. Другие, не менее сильные, храбрые, решительные остались лежать в бесчисленных братских могилах от Сталинграда до Берлина. Они спасли страну, покрыли себя славой, но не всегда даже успели оставить потомство. И в послевоенную эпоху закономерность сохранилась. Волевые, бородатые мужчины, вооружившись гитарами и геодезическими приборами, шли в тайгу, оставив какому-нибудь товарищу Новосельцеву, Анатолию Ефремовичу, ухаживать за начальницей и заботиться о преумножении ее семейства. Сама система воспитания способствовала отбору. Учителя (точнее, уже почти исключительно учительницы) поощряли смирных, вежливых, тихих очкариков и энергичных, волевых девушек-отличниц. О деградации мужиков на селе и говорить не стану, и без меня сказано еще деревенщиками. В конце концов, женщины не только почти вытеснили мужчин из средней школы, из медицины, а в наше время и из малого-среднего бизнеса. Они стали едва ли не наиболее дееспособной частью общества. А мужчина? Неужели он превратился в Шурика Улицкой? Хотелось бы верить, что нет. Но ведь факт есть факт: “удобный” муж при бизнес-леди уже стал заметным социальным типом.
Время чумы
Денис Гуцко. Там, при реках Вавилона. Повесть. // Дружба народов, 2004, № 2.
Повесть Дениса Гуцко начинается с расспроса, чуть было не сказал — опроса. Главный герой, рядовой срочной службы Дмитрий Вакула, он же Митя, на свое несчастье вырос не в Елабуге или Клину, а в солнечном, прекрасном Тбилиси. Когда-то родиться и жить в этом почти райском месте, в чудеснейшей, по природе и климату, из советских республик, счастьем считалось. Когда-то, но только не в проклятый 1990-й.
— Э, мил-человек, а ты ведь не наш, да? Не русский ты, да? — скажут ему.
“Перестройка”, превратившая ее отца в суперзвезду международного масштаба, разбудила не только нации, но и национализм. Страшно, когда “неправильный” ответ на вопросы “Кто ты? Откуда? Кто твои родители?” мог стоить если не жизни, то положения в обществе, когда от твоего ответа зависело, будут у тебя друзья, приятели или придется тебе коротать свои армейские два года, как волку, в собачью стаю попавшему. Не разорвут ли до дембеля? Несчастье героя в том, что, проведя всю жизнь в Тбилиси, он, даже не имея примеси грузинской крови, говорил по-русски с акцентом. Оттого в каждой новой компании вынужден был оправдываться: “Нет, я русский, русский, русский…”
Повесть эта, как мне показалось, посвящена проблеме чужака, отношению к чужаку, ненависти к чужаку. Действие происходит в Азербайджане во время известных “бакинских событий”, то есть страшных армянских погромов, которые безуспешно пыталась предотвратить советская армия, армия еще многонациональная, армия еще не разложившаяся. Итак, в один прекрасный день насколько взводов пехотной “учебки” направляются в городок Шеки, недалеко от Баку. Как вскоре выясняется, их цель — предотвратить армянские погромы. Погромы и впрямь скоро прекратились, прекратились потому, что громить стало некого… Советские офицеры вывозят из Шеки последнюю группу армян. Но на “исторической родине” их не принимают, ибо несколько поколений этих армян, живших в Азербайджане, выучили чужой язык, принял чужую веру, превратившись тем самым в чужаков для своих соотечественников, оставшись при этом чужаками и для азербайджанцев. Автобус с беженцами, осыпаемый выстрелами армянских ополченцев, поворачивает… Но куда, куда ему поворачивать, ведь пути назад для эти азербайджанских армян нет. Их истинной Родиной была даже не Армения, а Советский Союз, с его интернационализмом, со смешением народов (автор использует здесь метафору Вавилона). Вавилон еще не пал, но дни его сочтены. В народах, его населяющих, проснулась ненависть к чужаку. Была она и прежде, но только дремала, почти не проявляясь. И вдруг — как эпидемия: “Чума. Нелюбовь — как чума. Вот же она откуда — сидела тихонечко у Петьки в животе, зрела. Прошел инкубационный период, время настало. Время чумы, дорогие товарищи. Заклеивайте крест-накрест окна, вешайте связку чеснока над дверью, созывайте главных шаманов”.
Но поздно, никакие шаманы уже не помогут. Спасайся кто может: армянин в Армению, русский — в Россию. Свои не тронут. Но как быть русскому, который говорит с грузинским акцентом, что делать сыну еврея и азербайджанки, куда податься армянам-мусульманам? Все эти продукты плавильного котла обречены: котел сломан, Вавилон накануне падения. Впрочем, дело не в том только, считают ли тебя своим другие. Герой спрашивает себя, остался ли он сам русским: “Да полноте, Митя, сознайтесь хотя бы себе: вы не русский! Что ж ты носишь свою обиду, как боевое знамя? Ну не русский ты, признайся и не мучь окружающих. Вспомни-ка те ироничные разговоры о русаках-русопятах… Ежеминутно осмеянный с княжеского балкона Иван-дурак. Ведь ты не пытался оспорить, заступиться, ты и не думал вспылить и броситься в драку — ибо не принимал на свой счет. Вспомнил? Ты — ах, станешь ли отрицать? — разделял это отношение. Это панкавказское высокомерие к Ивану”.
Впрочем, проблема чужака шире проблемы национальной. Самым чужим, а потому самым презираемым в учебке был не “грузинский русский” Митя, а москвич Лапин (русский, да, и говорит без акцента, но уроженец чванливой, ненавидимой всеми столицы). “Чужим быть страшно” — это лейтмотив повести. И надо отдать должное автору, не по себе становится: каждый в этом мире может чужаком оказаться, не приведи Господь!
Да здравствует история!
Борис Хазанов. Долой историю, или О том, о сем. // Октябрь, 2004, № 2.
Смысл истории — тема если не вечная, то, по крайней мере, очень, очень старая и при том актуальная. За нее и взялся Борис Хазанов, судя по этой статье, взялся для того, чтобы более к ней никогда не возвращаться. Закрыть ее для себя окончательно.
Суть статьи в следующем. Историки давно пытались отыскать смысл истории, понять, где человечество начало свой путь, ради чего затеяно путешествие, что ждет его на конечной станции, да и есть ли она вообще. Автор дает беглый очерк историософских концепций от Освальда Шпенглера до Карла Маркса, от Константина Леонтьева до Эрнста Блоха, от Георга Фридриха Вильгельма Гегеля до Адольфа Гитлера. Вывод автора таков: ничего путного историки не открыли, смысл истории не нашли, потому что и искать-то, очевидно, было нечего. Великие иллюзии обернулись великим горем. Сам автор встает на точку зрения Шопенгауэра: исторический процесс разумного начала лишен, смысла в истории нет, сама же история представляет собой непрерывный и бессмысленный кошмарный сон:
— История, — произнес Стивен, — это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться, — цитирует Борис Хазанов Джойса.
Голос Бориса Хазанова не одинок. Это на самом деле лишь один из многих голосов, принадлежащих людям, разочаровавшимся в истории. Тот, кто изначально ничего доброго от истории не ожидает, вряд ли будет удивлен ее очередным злодейством. Но христианство приучило европейца видеть в истории цель и смысл. Настолько хорошо приучило, что европеец, даже потеряв веру в Бога, продолжал (и продолжает!) верить в рай, рай не на Небесах, а на грешной земле. А то, будет ли рай называться коммунизмом или постиндустриальным обществом, для нас сейчас не важно. Френсис Фукуяма, в 1990 году заявивший о скором конце истории, лишь повторил глупость Хрущева, запланировавшего коммунизм на 1980-й. Причем Хрущев до краха своей мечты, по крайней мере, не дожил… Конец истории очередной раз отодвигается в бесконечность, так же как конец света.
Тот, кто был пленен иллюзией, разочаровавшись, обречен смотреть на этот мир сквозь очки скорби. За последние сто лет люди много раз убеждались в иллюзорности надежд на бесконечный прогресс, на прекрасное светлое будущее. Только во время Первой мировой европеец понял, что технический прогресс — это не только газовые фонари, но и газовые атаки. Именно Первая мировая нанесла по самомнению и благодушию европейского обывателя едва ли не самый сильный удар. Оказалось, что затяжные и кровопролитные войны могут идти не только в колониях или в “варварских” странах (Россия, балканские государства), но в Европе, уже отвыкшей от них. Последователи “религии прогресса” были подавлены. Вот тогда-то и прогремел Шпенглер со своим “Закатом Европы”. Не будь войны, сей труд, скорее всего, остался бы незамечен. Ведь лишь славянофилы и почвенники обратили внимание на “Россию и Европу” Данилевского, а “Мир как Воля и представление” Шопенгауэра до революции 1848 года почти не имел читателей.
Вообще разочарования иногда полезны. Они заставляют человека усомниться, а значит, и задуматься: в чем же дело, почему вместо всеобщего благоденствия в земном раю мы получили концлагерь с газовыми камерами? Неверна теория? Да, наверное, не верна. Но как избежать новой теории и новой иллюзии, ведущей нас в новый Освенцим? Беда теорий, претендовавших на раскрытие смысла истории и познание ее законов, заключалась в том, что ни одна из них не являлась и не могла быть строго научной. Для научности необходима определенная строгость и отстранённость. Биолог, препарирующий лягушку, изучает ее анатомию. Он не ставит вопрос о достижении всеобщего лягушачьего равенства или о необходимости мирного урегулирования межлегушачих конфликтов. Физик не ставит вопрос о моральной ответственности гамма-излучения. Иными словами, наука чужда этике, история же морально-этической проблематикой пронизана. За поиск объективно действующих законов истории историки брались неоднократно. Но подойти к анализу исторических феноменов вне системы морально-этических категорий не могли. Не могли, очевидно, потому, что нет другого подхода. Человек не элементарная частица, не бактерия и даже не кошка. Мы не может оценить деятельность исторического лица строго объективно. Сознание историка не физический прибор, оно неизбежно “попадает в плен” предвзятости. Сколько ни заявлял бы историк о своей объективности, никогда он ее не достигнет, ибо его собственная природа не позволит ему этого.
Примеров неспособности человека добиться объективного изучения исторического феномена множество. Возьмем хотя бы самого популярного (судя по количеству книг, о нем издаваемых) в современной России исторического деятеля, Иосифа Виссарионовича Джугашвилли, получившего всемирную известность под кличкой (именно кличкой, псевдонимы бывают у писателей, а не у грабителей банков) Сталин. Странно, но даже те, кто вроде бы признает совместимость гения и злодейства, почти всегда делятся на тех, кто видит в “отце народов” прежде всего гения, и тех, кто считает его не более чем убийцей. Противоречие содержится в самом понятии “великий злодей”. Если он действительно великий, скажет сталинист, значит, он уже не злодей. Великие дела, созданные во имя Великой идеи, оправдывают любые преступления. Хладнокровному убийце миллионов можно найти тысячи оправданий: “Так было нужно, иначе…” — начнет сталинист… Впрочем, не станем его дослушивать, аргументы сталинофилов достаточно хорошо известны. Обратимся к их идейным антагонистам.
Всякий противник сталинизма скажет, что злодей в принципе не может быть великим. Он скажет вам, что “отец народов” был гнусным, маленьким, трусливым человечком, недалеким, но самовлюбленным, примерно таким, каким изобразил его Солженицын в романе “В круге первом”. “Гениальная посредственность”, выражаясь словами другого великого злодея, не более. Кстати, такого взгляда на личность “великого и мудрого корифея всех наук” придерживается и Борис Хазанов: “Через пятьдесят лет после смерти Иосифа Сталина мы спрашиваем, что осталось от вождя. Осталась память о победе, которую он приписал себе. Остались сочинения, поражающие убогостью мысли и языка. Остались воспоминания о нищете и голоде, о двадцати миллионах расстрелянных, замученных, закопанных на гигантских полях захоронений, погибших на этапах, в концлагерях и ссылках. Осталась толпа почитателей, с морковными знаменами, с нестареющим портретом на палке. Остались сапоги”.
Отчаявшись понять кровавый кошмар истории, Борис Хазанов предпочитает попросту уйти от него в иную реальность, в реальность литературную. В отличие от истории, царства необходимости, литература для него — мир свободы. Пусть так, но мы с вами, читатель, за ним не пойдем. И вот почему. История вещь крайне сложная, запутанная, но чрезвычайно увлекательная. Для Бориса Хазанова история, к сожалению, предстает исключительно как история преступлений. Свое эссе он начинает с экскурса в историю Костромской и Нижегородской областей, который, впрочем, оканчивается на истории Унженского исправиетльно-трудового лагеря (Унжлага), одного из элементов системы ГУЛАГа. Но неужели же ничем иным и не примечательны эти места? Не там ли родились Кулибин и Лобачевский, Добролюбов и Милий Балакирев, Мельников-Печерский и Максим Горький. Не в тех ли местах Минин и Пожарский собирали земское ополчение? Не там ли керженские леса и легендарное озеро Светлояр? А ярмарка Макарьевская? Да много еще чем славны те места. И Унжлаг, конечно, был, и его не забудем, но нельзя свести историю нижегородского края к истории Унжлага, а историю России к истории ГУЛАГа. Прочитав эссе Бориса Хазанова, я тут же собрался писать трактат о пользе изучения истории. К счастью, вовремя остановился, решив передать задачу апологии истории человеку, владевшему пером несравненно лучше вашего покорного слуги:
“История в некотором смысле есть священная книга народов: главная, необходимая; зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил; завет предков к потомству; дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего.
Правители, законодатели действуют по указаниям истории и смотрят на ее листы, как мореплаватели на чертежи морей. Мудрость человеческая имеет нужду в опытах, а жизнь кратковременна. <…>
Но и простой гражданин должен читать историю. Она мирит его с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкновенным явлением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще ужаснейшие, и государство не разрушалось; она питает нравственное чувство и праведным судом своим располагает душу к справедливости, которая утверждает наше благо и согласие общества.
Вот польза: сколько же удовольствий для сердца и разума!”
Н.М. Карамзин. “История государства Российского”.