Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2004
В. М. Михайлюк
Великий труженик пера
Виктор Петрович Астафьев — великий труженик пера. В нашей стране и за рубежом издано более двухсот его книг. У писателя вышло 4-томное собрание сочинений в издательстве “Молодая гвардия” в 1979 — 1980 годах и 15-томное собрание в Красноярске в 1997 году. По повестям “Перевал”, “Звездопад”, “Кража” и другим снято семь художественных фильмов. По его пьесам “Черемуха” и “Прости меня” во многих театрах России поставлены спектакли. Спектакль Вологодского ТЮЗа по пьесе “Прости меня” удостоен Государственной премии РСФСР, пьеса “Черемуха” в постановке Московского театра имени М. Н. Ермоловой удостоена “Золотой маски”.
На Урале, в Прикамье, писатель прожил 24 года, с 1945 по 1969, из них 18 лет в городе Чусовом и около 6 лет в Перми. Здесь им были написаны и изданы несколько книг рассказов, роман “Тают снега”, повести “Перевал”, “Стародуб”, “Звездопад”, “Кража”, “Последний поклон”, пастораль “Пастух и пастушка”.
О творчестве Астафьева написаны книги известными критиками: А. Макаровым — “Во глубине России”, В. Курбатовым — “Виктор Астафьев”, А. Ланщиковьм — “Виктор Астафьев: право на искренность”, Н. Яновским — “Виктор Астафьев: очерк творчества”.
В его произведениях звучит страстный призыв к осознанию ответственности человека за все, что происходит на Земле и в его личной жизни, предупреждение об угрозе экологической катастрофы и нравственной дистрофии современного общества.
На наш взгляд, писатель в своем творчестве достиг того рубежа, который предвидел Л. Н. Толстой. “Мне кажется, — писал он в дневниках, — что со временем вообще перестанут выдумывать художественные произведения. Писатели будут не сочинять, а только рассказывать то значительное и интересное, что им случалось наблюдать в жизни”. Толстой признавался, что в процессе писания он не раз испытывал неловкость оттого, что вот он пишет о каком-то Иване Ивановиче, которого в природе не существует, и тем самым обманывает читателя.
К такому же выводу пришел Варлам Шаламов, утверждая: “Проза будущего требует другого. Заговорят не писатели, а люди профессии, обладающие писательским даром. Они расскажут о том, что знают и видели. Достоверность — вот сила литературы будущего”. И действительно, стоит ли измышлять персонажи и сюжеты? Не лучше ли исследовать характеры живущих людей? Как известно, то, что иногда предлагает жизнь, невозможно придумать.
Прорыв к изображению правды жизни произошел в 1960-е годы в так называемой исповедальной прозе, в которой ее герои вели рассказ от первого лица о себе и своих сверстниках. В числе таких книг были “Дневные звезды” Ольги Берггольц, “Владимирские проселки” Владимира Солоухина, повести Анатолия Кузнецова и Василия Аксенова.
Дневные звезды можно увидеть только из глубокого колодца. И чем глубже он, тем непроглядней в нем мрак и тем ярче и красивей в небесной вышине проявляются звезды. Исповедальная проза и предлагала более откровенный рассказ о сокровенных мыслях и взглядах, более глубокое проникновение в колодец своей души и памяти, до самого донышка, где хранится детство и находится совесть. “…Главная книга писателя — во всяком случае, моя Главная книга, — писала Ольга Берггольц в книге “Дневные звезды”, — рисуется мне книгой, которая насыщена предельной правдой бытия, прошедшего через мое сердце”.
Но до подлинной правды было еще далеко. Подошли к ней ближе всех писатели-“деревенщики” Василий Белов, Валентин Распутин, Борис Можаев, Гавриил Троепольский, Федор Абрамов, Виктор Астафьев. Все творчество Астафьева — это подлинная история нашего современника, жизнь действительно прожитая, а не выдуманная, с жалкими потугами на правдоподобие. Кажется, с появлением его прозы настало время, когда сама жизнь, настоящие события начали затмевать затейливые, но вымышленные сюжеты. Кто хоть раз прочитал астафьевские рассказы “Уха на Боганиде”, “Ясным ли днем”, “Руки жены”, очерк “Паруня”, повесть или поэму в прозе “Ода русскому огороду”, романы “Царь-рыба”, “Прокляты и убиты”, у того они навсегда останутся в памяти.
Вот один эпизод из “Оды…”, по признанию самого автора, “единственного в своем роде литературного сочинения, писанного на свой лад, но в высоком древнем стиле (“штиле”) о вещах обыденных и вечных, как-то: земля, овощ, назем, баня…” Это произведение писатель назвал своим радостным детищем, похожим на новогоднюю елку, “которую чем больше наряжаешь, тем краше она выглядит”. И Виктор Петрович не уставал украшать ее “и много лет подряд возвращался и возвращался к ней, читал ее вслух друзьям и близким людям — выверял каждую строку, каждое слово”.
Но вернемся к эпизоду. Субботний день. В бане, расположенной в конце огорода, три соседские девки, две родные тетки замужние да с ними мальчик-племянник “путался под ногами и стеснял чем-то девок”. Чтобы быстрее спровадить его из бани, одна тетка на каменку сдает, другая шайку водой наполняет, “девки-халды толстоляхие одежонку с него срывают, в шайку макают и долбят окаменелым обмылком куда попало”. Как мальчик ни зажмуривал глаза, едкое самодельное мыло попало под веки, он орет на всю баню, а тетки, бросая друг дружке племяша, скребли его, а затем завалили на приступок полка и давай охаживать веником, после чего старшая тетка обдала дряблой водой с приговоркой: “С гуся вода, с лебедя вода, с малого сиротки худоба… Вот и все! Вот и все! Будет реветь-то, будет!”
А сами тетки с девками забрались на полок и, повизгивая, начали стегать себя вениками. Заканчивается эпизод так: “Соседская девка… главная потешница в бане была, она-то и вытащила из угла мальчика, тренькнула пальцем по гороховым стручком торчащему его петушку и удивленно вопросила: “А чтой-то, девки, у него туто-ка? Какой такой занятный предмет?” Мгновенно переключаясь с горя на веселье, заранее радуясь потехе, мальчик поспешил сообщить все еще рвущимся от всхлипов голосом: “Та-ба-чо-ок!”
“Табачо-о-ок?! — продолжала представленье соседская девка. — А мы его, полоротые, и не заметили! Дал бы понюхать табачку-то?”
Окончательно забыв про нанесенные ему обиды, изо всех сил сдерживая напополам его раскалывающий смех, прикрыв ладошками глаза, мальчик послушно выпятил животишко.
Девки щекотно тыкались мокрыми носами в низ его живота и разражались таким чихом, что уж невозможно стало дальше терпеть, и, уронив в бессилье руки, мальчик заливался, стонал от щекотки и смеха, а девки все чихали, чихали и сраженно трясли головами: “Вот так табачок, ястри его! Крепче дедова!”, однако и про дело не забывали, под хохот и шуточки девки незаметно всунули мальчика в штаны, в рубаху и последним, как бы завершающим все дела хлопком по заду вышибли его в предбанник.
…Пройдет много вечеров, много лет, поблекнут детские обиды, смешными сделаются в сравнении с обидами и бедами настоящими, и банные субботние вечера сольются и останутся в памяти дивными видениями”.
Останется этот дивный банный эпизод и в памяти читателя, настолько он правдив, забавен и, вопреки нынешнему бесстыжему вторжению в интимную жизнь, безупречно деликатен, что шутка с мальчиком по житейским меркам предстает невинной и пристойной, ибо где еще, как не в бане, не избалованным вниманием и развлечениями девицам, познавшим с детства нелегкий крестьянский труд, позволить себе маленькую вольность и надуреться всласть.
Нельзя не сказать несколько слов о другом запавшем навечно в память рассказе — “Уха на Боганиде”. В нем ничего особенного не происходит. На рыбацком стане живет одинокая женщина с оравой детишек мал мала меньше, нажитых невесть от кого. Словно выброшенные после кораблекрушения волной на берег, дети с надеждой смотрят, не мелькнет ли спасительное судно. И вот на горизонте появились рыбацкие баркасы. Стан ожил. И пока рыбаки выгружали улов, в огромном котле сварилась душистая уха, и первый, кому наливает повар варева с жирными кусками рыбы, — самый младший малец. Дабы братик не ошпарился, миску к столу несет старшая сестренка, а малец семенит за ней и умоляет ее: “Не расплеси! Не расплеси!”
Какой блестящий мазок художника! Как много в нем понимания, сострадания, милосердия и глубокого уважения к жизни!
В мировой литературе никто из писателей не рассказал такой правды о войне, как В. П. Астафьев в романе “Прокляты и убиты”. Мало кто сможет прочитать его без содрогания и передышки, особенно главы о форсировании Днепра на Великокриницком плацдарме, когда в кровавом месиве битвы “от грохота и огня трескались перекаленные своды” всего поднебесья, а у солдат не оставалось ни сил, ни надежды. И они ясно ощущали, что у них нет никого, на кого бы можно было опереться, кроме Бога, и как бы для читателя в конце романа появилась молитва: “Боже милостивый! Зачем Ты дал неразумному существу такую страшную силу? Зачем Ты, прежде чем созреет и окрепнет его разум, сунул ему в руки огонь? Зачем Ты наделил его такой волей, что превыше его смирения? Зачем Ты научил его убивать, но не дал возможности воскресать, чтоб он мог дивиться плодам безумия своего? Сюда его, стервеца, в одном лице сюда царя и холопа — пусть послушает музыку, достойную его гения. Гони в этот ад впереди тех, кто, злоупотребляя данным ему разумом, придумал все это, изобрел, сотворил. Нет, не в одном лице, а стадом: и царей, и королей, и вождей — на десять дней, из дворцов, храмов, вилл, подземелий, партийных кабинетов — на Великокриницкий плацдарм! Чтоб ни соли, ни хлеба, чтоб крысы отъели им носы и уши, чтоб приняли они на свою шкуру то, чему название — война. Чтоб и они, выскочив на край обрывистого берега, на спуду эту безжизненную, словно вознесясь над землей, рвали на себе серую от грязи и вшей рубаху и орали бы, как серый солдат, только что выбежавший из укрытия и воззвавший: “Да убивайте же скорее!”
В одном из интервью, взятом у Астафьева “Литературной газетой” в сентябре 1990 года, когда писатель еще работал над романом “Прокляты и убиты”, на вопрос корреспондента, о чем самом выстраданном ему хотелось бы сказать людям, он ответил: “Я сказал бы прежде всего о ценности жизни. Об этой бескорыстно дарованной нам радости, о единственной награде Божьей. И ею надо дорожить”.
Астафьева всегда волновали незаметные для других драмы, из которых он извлекал и ясно и смело представлял истины, неведение коих являлось причиной многих бед.
Помнится, в 1970-х годах в “Комсомольской правде” публиковалась документальная повесть “Таежный тупик” о семье староверов Лыковых, сбежавших невесть когда от греховного мира в сибирскую тайгу. Их было четверо: отец, два сына и дочь. Публикация стала сенсацией. На работе, в трамвае, дома на кухне только и говорили, восхищаясь, о Лыковых: надо же, без общения с цивилизованным миром — выжили.
Выжить-то выжили, но как-то никто не придал значения тому, что вскоре после публикации отец и два сына один за другим померли, в живых осталась одна-одинешенька дочь Агафья, наотрез отказавшаяся перебраться на большую землю.
Нашелся, кажется, только один человек, В. П. Астафьев, который задумался о случившемся. Он писал: “Останавливались у Лыковых еще в пятидесятые годы и журналист, и один из организаторов здешнего заповедника, умный лесной ученый и писатель А. А. Малышев…
Но ни журналист, ни писатель Малышев не совершили сенсаций из деликатного материала, писали о житье бытье Лыковых без страстей и ужастей, писали осторожно, не засвечивали их, как кротов, которые, будучи вынутыми из земли, на свету просто-напросто погибают.
Свежие могилы возле Лыковского стана да будут наглядным укором всем, кто любит блудить ночами по лесу, пером и словом по бумаге, помнить об этом, дабы трагедия Лыковых не повторилась…”
Произведения Виктора Астафьева, его суждения частенько беспокоили партийных идеологов. Как-то редакция пермской областной молодежной газеты обратилась к нему с вопросом, как он относится к популярному герою Павке Корчагину, и Виктор Петрович вежливо, не обижая героя, но не колеблясь, ответил, что рубака парень свое отжил, пришли другие времена, когда пора опамятоваться, и хватит размахайства.
И тогда разгорелся сыр-бор в обкомах комсомола и партии. Шуму-то сколько было, сколько шуму!
Независимые люди всегда неудобны для других тем, что они самостоятельны и всегда остаются самими собой. Виктор Петрович Астафьев во всем сохранял свою первичность — и письменно, и устно. Среди всеобщего коварства и суеты он расчищал место для подлинного понимания того, что все-таки на самом деле происходит. А это постигается лишь в своего рода озарении, в служении правде.