Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2004
Не подумайте плохого, я даже и не пытаюсь фамильярничать, ставить себя на одну доску с классиком (типа “с Лениным одно бревно несли”). Далее я вам объясню, почему в мыслях, в воспоминаниях (да и не я один) так называю Виктора Петровича Астафьева.
У нас была единственная, настоящая, долгая встреча, когда он полдня уделил только мне, и никто из других визитеров не помешал, не прервал нашу беседу. Понятно, что тем самым Виктор Петрович проявил уважение в первую очередь к журналу, который я представлял, — “Уральский следопыт”, членом редколлегии которого Астафьев был много лет, до кончины.
Я прилетел в Красноярск в марте 1987 года. Семнадцать лет назад март был таким же морозным, как нынче. Две девушки в краевом Союзе писателей принялись отпаивать меня горячим чаем. Одна из них, Наташа, ставя печать в мое командировочное удостоверение, воскликнула: “Ой, какой хороший журнал к нам приехал!” Спасибо. Девчонки, жалеючи меня, уточнили, договаривался ли я заранее о встрече с Астафьевым. “А то Петрович осерчал!” Только что вышел 2-й номер журнала “Нева” с материалами “круглого стола” о Саяно-Шушенской ГЭС, после чего журналистам было бы лучше пока не попадаться Петровичу на глаза. И на язык.
Честно говоря, я с опаской предполагал, что крутой Астафьев, оседлав любимого конька — защиту природы (такова была тема интервью с ним для “Следопыта”), понесет всех и вся по кочкам так, что придется мне потом с большим трудом просеивать его пламенную речь, отделяя обычные слова от ненормативной лексики. Но уже на исходе, наверно, второго, а то и третьего часа беседы я, спохватившись, с изумлением обнаружил (и дома перепроверил по диктофонной записи), что не услышал от Петровича ни одного матерного слова. Он — работал. И так легко, без натуги излагал свои мысли, будто книгу вслух читал, им уже написанную. Я прочувствовал с обомлением, что этот простоватый, совершенно крестьянского вида человек — и в самом деле писатель-профессионал высочайшего класса. Ему не требовалось вымучивать на бумаге складные фразы. Как сам он обмолвился в ходе интервью, объясняя свой “литературный метод”: “Никогда не старался ставить задачу — чирикал, как воробей на ветке”. Бог дал ему талант, который проявился без всякого дополнительного образования (“Я учился в железнодорожной школе рабочей молодежи, двадцати четырех лет, самый старший. Ребята относились ко мне хорошо”, — цитирую не дословно, по записям, что лихорадочно строчил в блокноте, не доверяя электронной технике. К слову, на обратном пути в аэропорту, боясь, что магнитная рамка, обнаруживающая оружие, угробит аудиозапись, попросил разрешения не проносить сквозь нее диктофонную кассету, объяснив: “У меня тут интервью с Астафьевым”. Молодой милиционер, ни слова не говоря, бережно обнес пластмассовую коробочку подальше от опасной железяки. Однако дома кассета как-то сразу затерялась, уйдя по рукам коллег…).
Но даже по блокнотной записи с наверняка пропущенными словами я и сегодня узнаю “фирменный” стиль Астафьева. Процитирую еще, самое начало интервью.
“Осенью сорок пятого года, седьмого ноября, сошли с поезда Пермь—Соликамск. Родина Марии Семеновны — город Чусовое. Огоньки маячат, горы. Памятник на привокзальной площади.
— Здравствуй, Владимир Ильич! — единственный знакомый мне человек в Чусовом.
Начали трудно — денег нет, положения нет…
В сорок седьмом году в Лысьве Алексей Ходырев, крестный Марии Семеновны, подарил мне ружье. Если б не оно — все бы мы сдохли. Кормились ружьем…”
Поэма в прозе! “До речки было восемнадцать километров и восемнадцать гор…” А ведь это он не повесть очередную сочинял — “краткую биографию” свою рассказывал.
Еще одна деталь, параллельная той, что о мате. Когда я добрался до их квартиры в Академгородке, первым делом Астафьевы усадили меня за обеденный стол: “Ну-ка, борща горяченького, согреться!” И я обреченно подумал: ну всё, сейчас к борщу стопка, за ней вторая — и прощай обостренное восприятие необычайной встречи, утонут ее детали в хмельном тумане… Но водка не появилась! Петрович — чтец человеческих душ, — уловив мое ожидание, полунасмешливо обронил: “Мы с тобой на работе”. Вопреки расхожим легендам о “народных писателях”, Астафьев вообще не злоупотреблял спиртным. Вспоминал с восхищением и печалью: “В газете у нас народ был непьющий! В тайгу брали не больше чекушки. Только в конце пятидесятых пошли пикники — с этого и началось пьянство…”
В газету “Чусовской рабочий” Астафьев пришел в 1951 году, там был опубликован его первый рассказ. “До этого я работал на улице да в мазуте, и тут был счастлив, что попал на чистую работу. Как бывшему железнодорожнику, мне дали в газете освещать железнодорожный транспорт и лес. И стал я ездить по этим лесам, по леспромхозам… Трактора тонули по кабину — болота на Урале есть прямо на хребте. Я сам чуть лошадь не утопил. Попросил у нее извинения: — Лошадка, прости!..”
Всем своим творчеством писатель Астафьев извиняется перед живой природой за то, что с нею люди сотворили. Болит его совесть, и себя он не оправдывает, не щадит. “Я стал свидетелем того, как уничтожалась уральская природа”. “При моем содействии как журналиста Урал был разгромлен”. “Урал лежал распростертым трупом”. “Тягчайшее воспоминание о том, что сделали на Урале”. “В пятидесятых годах догадались ликвидировать подсобное хозяйство, которое кормило завод”. “Всю “заботу” о рабочем классе я ощутил в Чусовом”. “Детей отдал в деревянную школу — вагами подперта, тросы держали…”
Думаю, читатели из старших поколений сразу догадались, что я цитирую здесь слова писателя, не вошедшие в интервью, опубликованное, напомню, в 1987 году, при полновластии КПСС, когда, несмотря на уже объявленную Горбачевым свободу слова, еще вовсю действовала цензура печати. Да и, признаюсь, внутренний цензор во мне самом тогда попытался вывернуть разговор в “нужную” колею, и я робко вякнул что-то насчет перестройки… Петрович посмотрел на меня с жалостью. “Ты еще молодой, для тебя эта перестройка первая, небось. А я их уже пережил — штук семь. Седьмая перестройка — и всё только обещают! И я, дурак, работал в газете, народ обманывал…”.
“Устал на Урале от демагогии. Чем больше было прорех, тем больше кричали: “Ура!”
“На Урале литературу захлестнуло потоком о коммунистических бригадах — трудно было вырваться из этого на свой путь…”
Таким мы узнали Астафьева уже где-то ближе к середине 90-х годов. А ведь я, если бы не стояло ножом у горла выстраданное убеждение в том, что ЭТО не для печати, мог бы лет на 5—7 раньше донести до читателя астафьевскую боль, муки совести, прорвавшиеся криком души еще в 1975 году, в его великом “повествовании в прозе” — в “Царь-рыбе”, заканчивающейся словами:
“Так что же я ищу? Отчего мучаюсь? Почему? Зачем?
Нет мне ответа”.
Правда, через десятилетие сам писатель, на мой взгляд, дал ответ на колющие “зачем?” и “почему?”: “Я всё чаще и чаще стараюсь на старости лет думать о назначении нашем, иначе и проще говоря — о житухе нашей на земле, которую мы со всеми на то основаниями для себя назвали грешной. Грешники иначе и не могут!” (рассказ “Тельняшка с Тихого океана”, журнал “Литературная учеба”, № 2, 1986 г.).
Правда, и в моем интервью Астафьеву все-таки достало опубликованных слов, чтобы четко обозначить свое непримиримое отношение к губителям природы, бездумно сажающим на Енисей одну за другой гидроэлектростанции, после которых “на 100 километров ниже — мертвая вода”. В письме, которое я получил от него, оценено: “Беседа в порядке”. Читательское жюри признало это интервью лучшей публикацией 1987 года в “Уральском следопыте” — значит-таки, прорвались астафьевский жар, его голос, его интонации сквозь печатные буквы.
Конечно, Виктора Петровича было так же интересно слушать, как читать его книги. Однако не скрою, из песни слов не выкинешь, что, когда мы “закончили работу”, перешли к разговорам “за жизнь”, и я “не для печати” осторожно спросил его, что там за скандал произошел вокруг его переписки с критиком Э-маном, о чем взахлеб визжали тогда в литературных кругах, в том числе в некоторых газетах, — вот тут Петрович распалился, отвел душу в ненормативной лексике. Причем виртуозно материл не якобы обиженного им критика, выволокшего эту грязную историю на публику, а тех дружков-писателей, в сугубо частном письме которым он о том критике отозвался нелицеприятно. В общем, как сказали бы сегодня, неплохо попиарили себя и критик, и дружки на имени Астафьева.
Вспоминаю еще услышанную от одного писателя брюзгливую фразу об Астафьеве: “Смотрит на тебя, прищу-урился: мол, кто ты такой по сравнению со мной!” Мало кто знает и поныне, что раздражавший некоторых астафьевский прищур был вызван не насмешкой над окружающими, а совсем иной, простой причиной: после фронтового ранения Виктор Петрович почти ослеп на правый глаз, вот и щурил его инстинктивно, пытаясь им что-нибудь разглядеть. (И сам подшучивал над своим калечеством. Рассказывая мне про ружье, которым семья кормилась, заметил как бы мимоходом: “Стрелок я плохой — на три метра с подбегом. Потерял зрение на войне…”. И тут же: “Но и без меня погубили всю эту дичь…”)
Мне кажется, он и в литературу, и в школу в двадцать четыре года пошел по житейскому, крестьянскому соображению: один глаз не видит — много ли наработаешь руками, значит, надо зарабатывать головой. В бухгалтеры податься желания не было, зато еще в рабочей школе на уроках начал сочинять рассказы (жаль, те первые тетрадки потерялись). Впрочем, не то слово — “сочинять”. “Я писал о том, что для меня было личным, кровным, а оказалось, мою тревогу, мою боль разделяют многие и многие…” (“Литературное обозрение”, № 10, 1976 г.). Членом Союза писателей он стал в 1958 году, еще будучи в Чусовом. Вспоминал: “Повесть “Перевал” как-то выбивалась из литературы того времени, а журнал “Урал” ее опубликовал, и по ней меня приняли в писатели”.
Однако и руки его от труда не отвыкли. Во время нашей беседы он выстругивал, выглаживал стёклышком какие-то рейки. Заметив, что я заинтересовался его занятием, пояснил, что ладит рамки для картин, которые ему подарил свердловский художник Виталий Михалыч Волович. Похвастался ими — несколькими авторскими литографиями ставших позднее знаменитыми иллюстраций к “Слову о полке Игореве”: “В зале повешу”.
Аристократическим термином “зал” он назвал большую комнату в квартире на пятом этаже обычной “хрущевки”-пятиэтажки, стоящей на окраине Академгородка, несколько даже на отшибе. Зато — на высоком берегу Енисея, а за рекой в окно видать Овсянку — деревню, где он родился в крестьянской семье 1-го мая (“Один праздник в году потерял!”) 1924 года. Писательские “хоромы”, не блистающие золотом и хрусталями, были составлены из двух соседствующих квартир — “трёшки” и “двушки”, здесь вместе с Виктором Петровичем и Марией Семеновной жили еще дочь и внуки. Члену Союза писателей в те времена по закону была положена отдельная комната — рабочий кабинет. А в семье Астафьевых таких “льготников” двое: Мария Семеновна под девичьей фамилией Карякина также была принята в профессиональный творческий союз.
Что подвигло ее на литературный труд? Пример мужа, помощь ему? Но ведь Софья Андреевна Толстая, даже 17 раз переписав набело “Войну и мир”, все-таки не стала писательницей. Мне кажется, Мария Семеновна нашла таким образом еще один способ общения с любимым человеком. Так вот они оба, словно Волшебник в сказке Евгения Шварца “Обыкновенное чудо”, вели в своих книгах бесконечный разговор друг с другом о любви.
Во время войны она, медсестра, выходила его в госпитале, полюбила, поженились, увезла к себе на родину. И далее супруги Астафьевы прошли вместе долгий и длинный путь во времени и в пространстве. Вместе с ним уехала из Чусового в Вологду, затем в Красноярск. Вместе с ним повидала, пережила столько, что уже не могла просто так поделиться впечатлениями с мужем — выплеснула свои переживания в книгах, где тоже личное, кровное, и так же понятное многим и многим…
Хотелось бы мне, чтобы вы, уважаемые читатели журнала “Урал”, так же поняли и меня. Для меня воспоминание о той единственной, незабываемой встрече с Виктором Петровичем Астафьевым — тоже личное, кровное, но я решил попытаться передать вам свои чувства к этому необыкновенному человеку. Больше мне не довелось побывать у него в гостях, но мы часто перезванивались (я всегда находил повод посоветоваться с членом редколлегии журнала), передавали приветы через общих друзей, и я уже легко называл его Петровичем…
Вот сейчас раскрыл его давнее письмо: “Дорогой Сережа… Обнимаю…”, и как в тот черный день, когда я узнал о его кончине, — ком в горле…
Март 1987 — март 2004