Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2004
Живи в России
Валентин Распутин. Дочь Ивана, мать Ивана. Повесть. // Наш современник. 2003. № 11.
Публикация новой повести Валентина Распутина, наверное, среди самых значительных литературных событий 2003 года. Восемнадцать лет прошло после выхода “Пожара”, последней по времени и, увы, не самой удачной повести Распутина. “Пожар”, на мой взгляд, вообще художественным произведением считать нельзя. Это, скорее, беллетризованная публицистическая статья. Если так, то последним по времени крупным произведением Распутина окажется “Прощание с Матерой”, а это 1976 год! Двадцать семь лет! После 1985 года он публиковал только рассказы (очень слабые) и публицистические статьи, да и то нечасто.
Пока я не вижу особо много критических откликов на повесть. К сожалению, деление отечественной литературы на “наших и не наших”, а следовательно, на “чистых” и “нечистых” существует до сих пор. Все, что делается по ту сторону литературно-политической границы, не принято даже ругать. Это принято не замечать. Впрочем, предвижу, что появятся все же рецензии ругательно-пренебрежительные. Их авторы будут уверять, что Валентин Распутин устарел, что он не в силах воспринимать новую реальность, что он к тому же ксенофоб (это, увы, правда) и его неполиткорректную прозу порядочному человеку и читать-то не пристало.
Девяностые годы стали временем упадка деревенской прозы. О причинах этого упадка не одну пространную статью писать можно. В новые времена “деревенщики” пришлись не ко двору. К новым условиям адаптировались плохо, новый образ жизни не приняли. Начисто отвергая либеральные реформы, ужасаясь нравственной деградации народа (которая, впрочем, задолго до этих реформ началась — о том и “Прощание с Матерой”, и “Пожар”), они уже не столько боролись, сколько оплакивали судьбу людей, под каток перемен попавших. Отсюда и тоскливая безнадежность поздних рассказов Василия Белова и Валентина Распутина. Долгожданное возвращение Распутина к “большой” прозе, к повести, жанру, который, собственно, его и прославил, на мой взгляд, событие символическое. Что-то сдвинулось, что-то изменилось в стране. Александр Проханов на прошлогодних Курицынских чтениях назвал нынешнее состояние России “беременностью”. Чем страна “беременна” и что сулят “роды” — другой вопрос, им займутся политологи-аналитики. Не это сейчас нам интересно.
Новая повесть Валентина Распутина, на мой взгляд, художественно уступает только “Живи и помни” — недостижимой его вершине. Несмотря на идеологизированность и заметную публицистичность, она безмерно выше и “Пожара”, и рассказов 90-х. В современной же литературе не много найдется сопоставимых вещей. Завязка сразу же вводит читателя в злой и нервный мир большого сибирского города середины девяностых. В этом городе, где люди жили уже не производством, а торговлей (для Валентина Распутина это греховно), где честные люди спасались от окружающего бандитского мира за новопоставленными решетками, где всё до устройства “любовных утех и публичных потех” стало чужим, заимствованным (“только хоронили по-старому”), у родителей пропала дочь. Поиски привели в милицию: выяснилось, что Света (так ее звали) была изнасилована жестоким и нервным торговцем с Кавказа. Вскоре мать Светы, Тамара Ивановна, умная, энергичная и стойкая женщина, осознает, что при новом русском правопорядке насильник законной кары наверняка избежит. Тогда, дождавшись удобного случая, она убивает кавказца прямо в кабинете районного прокурора. Убивает по-крестьянски (Тамара не природная горожанка, она родом из деревни, затопленной при строительстве гидроэлектростанции на Ангаре), выстрелом из обреза.
По сути, все действие сжато в первой части повести. И преступление, и возмездие за него уже свершились. Предугадывается и приговор для мстительницы. Во второй части мало действия. На смену динамичному повествованию приходят долгие диалоги, разговоры, рассуждения героев о женщине, о современном мире, о России, о чеченцах, даже о Сербии. В этой главе раскрываются характеры большинства героев: Ивана Савельевича (отца Тамары), Ивана Анатольевича (сына Тамары), Анатолия (мужа Тамары), его друга Демина, следователя областной прокуратуры Николина и еще немногих других. В первой части их попросту подавляла сильная личность Тамары Ивановны. Описание дальнейшей судьбы героев и освобождение Тамары Ивановны из тюрьмы (третья часть) составляют своеобразный эпилог, в общем, счастливый.
Вновь, как едва ли не во всех своих лучших вещах, Распутин главным героем делает женщину. Женщина — опора России, русской жизни, она хранитель традиций, их защитница. В этом кардинальное отличие от прозы Василия Белова. У последнего женщина исчадье ада, носитель порока. Через нее разрушается традиционная мораль, гибнет семья. У Распутина все наоборот. Мужчины у него обычно слабовольны и слабохарактерны, нерешительны и нетверды, пассивны. Зато женщины умны, самоотверженны, решительны. Таковы были предшественницы Тамары Ивановны: старуха Анна (“Последний срок”), Настена (“Живи и помни”), старуха Дарья (“Прощание с Матерой”). В мире Распутина, в мире, где мужчины или слабы, или пьяны, или потеряли совесть, женщина — последний оплот добра. Только женщина продолжает борьбу с торжествующим злом, пытаясь спасти слабого духом мужчину (это и в “Живи и помни”, и в “Уроках французского”), сохранить привычный, завещанный предками уклад жизни (“Прощание с Матерой”). И в новой повести борется женщина со злом по мере сил, будь то насильник-кавказец или ненавистный телевизор: “С приходом свободной жизни, когда из телевизора, как из волшебного горшка, полезла каша, состряпанная из гадостей… Тамара Ивановна, недолго катаясь умом, грохнула телевизор о пол и вымыла руки”. Друг Анатолия Демин служит кем-то вроде приказчика при жене-“купчихе”. Его же устами автор объясняет преимущества женщины над мужчиной, эти преимущества изначальны, даны от природы: “Что может баба, мужику ни в жисть не смочь. Стрелять — да, это дело мужское, но тут еще надо было подкрасться… У мужика не получается… Не та натура, не те извилины в голове”.
Распутин сохранил характерную для “деревенщиков” неприязнь, даже ненависть к реформам, нововведениям, к западничеству. Немало гневных страниц посвящены обличению атрибутов нового мира: от рыночной экономики и новой школьной программы, в которой русский язык и историю Отечества стали заменять на валеологию и культурологию, до наркотиков, дискотек и все того же телевизора. Если же и принимает автор что-либо новое (например, одежду из кожи), то, подобно китайскому мудрецу, ссылается на прошлое: мол, не новое это, носили и наши предки кожу, да только “забыли о ней по великой бедности”.
По-крестьянски автор ненавидит “торгашество” как всякий непроизводительный труд. Да и трудом это не считает. Не принимает того, что серьезные работящие мужики и бабы вместо производства подались в торговлю: “Человек в городе устремился за прилавок — и воробей тут, начирикивает: торгуй, торгуй! А ведь было время — подбадривал: паши, паши!” Анатолий, начавший было хорошо зарабатывать на развозке товара, уходит с работы опять-таки из-за неприязни к “торгашеству”. Тамара Ивановна с радостью замечает, что “кроме купи-продай” и “украдь-сбудь” сохранились все-таки и серьезные, рабоче-крестьянские, занятия, а не одно только дуроломство”.
Едва ли не важнейшая в повести тема — тема национальная. Носители зла, само воплощённое зло здесь — кавказцы. Насильник, поломавший жизнь Свете — кавказец. Он не просто страшен, жесток, он омерзителен, труслив, ни одной хорошей черточки не подарил автор ни ему, ни его соплеменникам: “напротив нее через стол, извивался, визжал и кричал что-то неразборчивое кавказец в джинсовой куртке, черный, безростый, с бешеным лицом и кипящими большими глазами…
Кавказец по взгляду Тамары Ивановны догадался, что пришла мать, и, обращаясь к ней, показывая на Светку, так же заносчиво, бешено, но позаботившись о том, чтобы его поняли, прокричал:
— Она врет, плохо врет! Фу! — пыхнул он злобой в сторону Светки. — Ей не жить, если будет врать!”
Кавказцы здесь опасны не только для семьи Тамары Ивановны, они, наряду с китайцами, несут угрозу самому существованию русских, закабаляя их, превращая в своих слуг: “Китайцы хитрее, кавказцы наглее, но те и другие ведут себя как хозяева, сознающие свою силу и власть. В подчинении у них не только катающая тележки местная челядь, с которой они обращаются по-хамски, но и любой, будь он даже семи пядей во лбу, оказывающийся по другую сторону прилавка. Эта зависимость висит в воздухе, слышна в голосах и лицах”. Межнациональная вражда тема больная1 , другой, более осторожный писатель ее бы и не коснулся. Но разве можно долее закрывать глаза на очевидное? Есть эта вражда, есть, и не должно ни ученому, ни писателю темы этой бояться. А вот постараться быть хоть сколько-нибудь объективным, писателю, наверное, следовало бы. Но объективности мы в повести Распутина не найдем. Одним из центральных эпизодов становится драка русских и кавказцев на рынке. В ней участие принимает сын-Иван, фигура, уступающая по важности только Тамаре Ивановне. Если она символизирует настоящее русского народа, то Иван — будущее. Он не только с кавказцами дерется, но и собирается то в Сербию, то в Чечню, сочувствует скинхедам, но все же и не одобряет их. Остается для них чужаком: “А ты и на нас не похож”, — бросает ему походя один скин. Действительно, не похож. Будущее для Распутина — это возврат к корням, к истокам, к добрым традициям народной жизни. Оттого-то автор наградил его редким для сына шофера и закройщицы увлечением: интересом к языкознанию. Он с наслаждением повторяет красивые древнерусские слова, “словно пробуя на вкус”: “л е п о т а, в е л ь м и, в е р е я, ч р е с л а, н а в е т, з л а т о з а р- н ы й, с в е т л о с и я н н ы й…”, с упоением разъясняет матери этимологию знакомых слов. Поездка (еще не состоявшаяся, но намеченная) с бригадой плотников в “районное село на Ангаре”, расположенное недалеко от затопленной родной деревни, о том же возврате к истокам говорит. Финал получился, быть может, чересчур оптимистичным (не характерно это для Распутина). Но этот финал как итог полемики. Полемики о судьбе русского народа. Где скрыто, где явно звучит она в повести. Центральным эпизодом в этой полемике стал спор Анатолия, Демина и Ивана со стариком. Последний был соучастником надругательства над Светой: он предоставил кавказцу свою комнату в общежитии, где и случилось преступление. Лишившись комнаты, старик превратился в заправского бомжа. Не погнушавшись им, но заметя в бомже философа, Демин пригласил его на чай с коньяком. Бомж-философ оказывается пессимистом-пораженцем, он утверждает, что пришел конец русскому народу. Сопротивление бессмысленно. Слова свои бомж подкрепляет дурно понятыми идеями Льва Николаевича Гумилева:
— А бешполежно вше это…
— Что бесполезно, о чем ты, дорогой?
— Бешполежно. Наша пешенка шпета. И штреляла она (Тамара Ивановна. — С.Б.) жря. Не оштановить….
…Хоть Шталина жови, хоть Петра. Не поможет. Человек штаритша, и народ штаритша. Переливаетша в другой народ. Жакон природы…
…Шилы не стало, воли, чешти, которую ты поминал… Брошилишь врашшыпную кто куда. В пришлугу перешли. Швоих не любят, перед чужими полжают…
Это квинтэссенция апокалипсических настроений, охвативших часть интеллигенции. Ощущение не конца истории, но конца России не чуждо было и самому Распутину (вспомним “Пожар”, тяжкую беспросветность поздней деревенской прозы). Но Иван, сам воплощенное опровержение слов старика, вмешавшись в разговор, решает судьбу спора. Было у России прошлое, есть настоящее, настанет и будущее.
“Я давно уже живу в Париже” (вариант: в Берлине, в Нью-Йорке и т.д.). С этой жеманной фразы сейчас едва ли не каждая четвертая повесть начинается. Да, интеллигенция в полной мере воспользовалась обретенным правом на свободу передвижения. “В этой стране делать нечего”, — девиз целого поколения. Вся повесть Распутина против этого девиза. “Живи в России” — так можно было бы назвать повесть Распутина. Не теряй надежду, помни о своих предках, не уходи раньше времени и ЖИВИ В РОССИИ.
Долгое прощание
Борис Иванов. До свидания, товарищи! Повесть. // Знамя. 2003. № 12.
Военная проза была одним из наиболее значительных явлений русской литературы советского времени, а писатель-фронтовик — едва ли не самым уважаемым в писательском сословии. Лучшие книги, советскую литературу прославившие, именно о войне: “Звездопад”, “Пастух и пастушка”, “Жизнь и судьба”, “Сотников”, “Дожить до рассвета” и ещё многие. Но почти все они были написаны либо фронтовиками, либо бывшими военными корреспондентами. Лишь вслед за ними пошли те, кому посчастливилось родиться слишком поздно. Они не успели попасть на фронт. Война дошла до них через сводки Советского Информбюро, через похоронки на родных и соседей, для кого-то и через бомбёжки, через блокадный голод. В литературу пришли они за писателями-фронтовиками как бы вторым эшелоном. И пусть не было у людей этих военного опыта, но, право же, трудно упрекнуть в художественной недостоверности “Генерала и его армию” Георгия Владимова или военные песни Владимира Высоцкого. Художник преодолевает недостаток собственного опыта, создавая новую литературную реальность, собственную войну. Насколько она соотносится с войной реальной — вопрос другой. Своя война у Астафьева, своя у Владимова, своя у Бондарева. В литературе равны и сражавшийся на передовой, и тот, кто узнал о войне из сводок Информбюро, и, наверное, даже тот, кто знает войну по книгам, фильмам.
Впрочем, Бориса Иванова, пережившего в Ленинграде блокадную зиму 1941—1942, вряд ли можно отнести к поколению на войну не успевших. Действие его повести “До свидания, товарищи!” происходит в середине июля 1941 года. Сюжет можно изложить в нескольких словах. Опытный лётчик бомбардировочной авиации Павел Чугунов, один из тех славных советских летчиков-героев, что были известны всей стране, возвращается с боевого задания на прифронтовой аэродром. Вскоре его эскадрилья, состоящая почти что из одних новичков, получает новое задание: нанести бомбовый удар по прорвавшей фронт немецкой колонне. Эскадрилья обречена: истребителей для прикрытия нет, а потому советские бомбардировщики должны погибнуть, но задержать переправу немецкой мотопехоты. Цель не достигнута: эскадрилью расстреляли “мессершмитты”, но задержать продвижение немцев не удалось. Смертельно раненного Чугунова подбирают местные жители. Попав в сельскую больницу, он ненадолго приходит в себя:
“Все увидели: летчик поднялся на локтях и осмысленно, с зорким вниманием на них смотрит. Проглотил слюну, с трудом, но отчетливо произнес, поворачивая голову и обводя всех глазами:
— До свидания, товарищи… До свидания, товарищи… До свидания, товарищи…”
Непривычен несколько замедленный ритм повествования. Те первые недели войны представляются нам временем хаоса, калейдоскопического беспорядка, беспорядка, вызванного внезапностью нападения и быстротой наступления панцер-дивизий. Немецкие танки ускорили время. Однако герои Бориса Иванова ещё как будто не отошли от мирной жизни: у КПП бабы торгуют малиной и черникой, один из летчиков затевает роман с поварихой, контролеры в электричке штрафуют безбилетных пассажиров. Но столь же странно медлительно описание боя: “[Летчик] видит немецкую колонну: тяжелые понтоновозы, сотни грузовиков с мотопехотой, тягачи с орудиями, а вот и танки и мотоциклисты. И ни одного выстрела, ни одной заминки — змея все дальше вползает в страну”. “Дорога кишит движениями. “Пешка” клюет вниз, и курсовые пулеметы начинают подметать этот “проспект”, убивая штатный состав какой-то механизированной части и коверкая ее механизмы… Солнечный зайчик от дверцы грузовика попадает в глаз Чугунова, пулеметная трасса простегивает бочки в кузове, они подпрыгивают, как живые, и розовый огонь покатился вверх легким мячиком. “Пешка” будто сдирает кожу с зеленой шевелящейся гусеницы”. Стремительная воздушная атака нарочито замедленна, автор как будто не спеша прокручивает пленку. Страшный реализм боя приносится в жертву художественности? Не только. Замедленное описание даёт возможность читателю вдуматься в трагический смысл происходящего. Советский ас, храбрый и умелый лётчик, управляя великолепным пикирующим бомбардировщиком “Пе-2”, гибнет, не причинив неприятелю серьёзного вреда. Гибнет и вся эскадрилья “Пе-2”. Автор включает в повествование один эпизод: фрагмент из мемуаров немецкого генерала М, командовавшего той самой дивизией, которую атаковали советские бомбардировщики. Читатель, естественно, старается найти хотя бы упоминание об этой атаке. Быть может, она повлияла на ход операции, заставила немцев хоть отчасти изменить свои планы? Увы. Немецкий генерал забыл о ней. Этот эпизод никак не повлиял ни на немецкое наступление, ни на судьбу советской группировки, вскоре оказавшейся в котле в районе Смоленска.
В чём же дело? Бездарность командования? Нет. Не из-за глупости начальства бомбардировщики были брошены в атаку без поддержки истребителей. Просто не осталось уже этих истребителей. Погибли в первые же часы войны на приграничных аэродромах. В начале романа герой сравнивает начавшуюся войну с боями на Халхин-Голе: “Там была нормальная война: ты мог проиграть бой сегодня и выиграть завтра и послезавтра. Теперь война пошла ненормальная”. Да, ненормальная. Впрочем, война всегда была одним из самых странных, ненормальных, непредсказуемых явлений в человеческой истории. Сколько бы ни планировал ее Генеральный штаб, всё равно она начнётся не так, как было рассчитано. Много лет готовился Советский Союз к этой войне. Создана была огромная кадровая армия, ее предстояло пополнить миллионам хорошо обученных резервистов. Танковые армады быстроходных БТ, могучих КВ и великолепных Т-34, воздушные армии “илов” и “петляковых” ждали своего часа. Но “час” пришел не тогда, когда его ждали. На витязя напали в тот самый момент, когда он только надевал латы. Многие погибли, не успев даже вступить в бой. Оставшимся пришлось, как эскадрильи лейтенанта Чугунова, идти в безнадежную атаку, чтобы хоть ненадолго, хоть на полчаса попытаться задержать неприятеля.
Прощание Чугунова, знаменитого советского летчика, очевидно, одного из тех, на кого равнялись тысячи молодых людей, поступавших в летные училища, символично. Это прощание с эпохой тридцатых. Эпохой подготовки к войне, эпохой ожидания войны. Не того тревожного ожидания в 1950-х, 60-х, 70-х, 80-х с бесконечно повторяемым заклятием “лишь бы не было войны”. Нет, почти радостного, оптимистического ожидания быстрой “освободительной” войны “малой кровью на чужой территории”. Увы, 22 июня началась совсем другая война. Довоенные герои оказались к ней не готовы, не готов оказался и герой Халхин-Гола лейтенант Чугунов. Ему не суждено было вести эскадрильи бомбардировщиков на Варшаву, на Вену, на Берлин. Он погиб где-то южнее Смоленска, исполняя долг.
Детский портрет в антисоветском интерьере
Олег Зайончковский. Петрович. Роман. // Октябрь. 2003. № 12.
Очередной, двенадцатый номер “Октября” вновь посвящён “новым именам”. Номер, на мой взгляд, получился. Есть в нем вещи замечательные, например, страшноватый, но стилистически, пожалуй, самый изящный в номере рассказ одессита Евгения Гуфа “Дракончик”, о девушке, на свою беду ставшей невестой домового. Есть вещи послабее, к примеру, повесть Натальи Кантеевой “Контрданс”. Автору не чужд и реализм, знание работы в избирательном штабе мелкотравчатого кандидата. В повести о пиаре и выборах много иронии (а куда без нее при такой теме), но ни языка особенного, ни характеров заметных, ни идеи глубокой нет. И все же номер хорош прежде всего своей неоднородностью, стилистической многоцветностью. Нет в нем диктата одного художественного направления, нет единства стилистики. И это, на мой взгляд, замечательно.
Открывает номер роман Олега Зайончковского “Петрович”. Заслуженно открывает. Роман в номере дебютантов явление редкое. К тому же роман этот отличается и легкостью стиля, и хорошей темой. Старой доброй темой детства. Детство! О нем писали Сергей Аксаков и Лев Толстой, Валентин Катаев и Максим Горький. Лучшие страницы “Дара”, “Подвига”, “Других берегов” о нем. Николай Никонов лучшую свою повесть (“Солнышко в березах”) написал о детстве. О детстве, в сущности, и волшебная “Школа для дураков” Саши Соколова. Словом, Олегу Зайончковскому трудновато было на таком фоне не затеряться, избежать невольных заимствований. Избежал. Детские, дошкольные годы Петровича, мальчика из хорошей, обеспеченной советской семьи, описаны, на мой взгляд, просто замечательно. Ребенок у Зайончковского не ангелоподобная кукла. Это именно “человек маленького роста” (не “маленький человек”, конечно). Жизнь его наполнена весьма серьезными событиями и переживаниями. Они отличаются от взрослых лишь по форме, но не по той роли, что играют они в жизни ребенка. У него иная система ценностей, приоритетов, но оттого она не менее серьезна. Автор очень хорошо показывает психологические мотивации поступков. Читатель понимает, что когда дура-девчонка вмешивается в игру — это вполне основательная причина хорошенько дать ей по лбу. Тут не до джентльменства. Вообще, мало кто из современных авторов может похвастаться таким проникновением в детскую психологию, в мир ребенка. При этом автор не теряет стилистической легкости. Он ироничен, но ироничен лишь тогда, когда это необходимо. Сам Петрович объектом иронии становится редко. Это очень серьезная фигура. Обращение Петрович (только в конце романа, из уст учительницы, читатель узнает, что Петровича зовут Георгий) придает ему вес и некоторую старообразность.
Композиция романа, на мой взгляд, не вполне удачна. В повествование чужеродным телом вклинилась длиннющая (до четверти всего объема романа) глава о прадеде Петровича, дворянине, царском офицере и белогвардейце, и о деде Петровича Генрихе, несмотря на “дурное происхождение”, ставшим большим советским начальником. В этой истории о хороших дворянах (их лица на фотографиях оживали, стоило Петровичу в них вглядеться) и плохих красноармейцах (их лица не оживали под взглядом Петровича) чувствуется какая-то искусственность, вторичность. Я допускаю, что эта история может быть подлинной, но автору не удалось создать ощущения этой подлинности. Читая эту главу, так и вспоминаешь ходульных михалковских кадетов из “Сибирского цирюльника” и глупую дворяноманию конца восьмидесятых-начала девяностых годов прошлого века. Даже стиль автора стал хуже, заметно хуже. Откуда ни возьмись, появились канцеляризмы, штампы: “Его боевые заслуги во второй мировой войне позволили ему вступить в члены ВКП (б)”, “Являясь директором городского филиала…”. Кажется, что главу писал другой человек.
Эта глава разорвала детство Петровича надвое. Читатель неожиданно узнает, что благовоспитанный Петрович закурил, что он уже много лет ходит в ненавистную школу. Автор бросил своего героя лет в пять-шесть и вернулся к нему уже лет в одиннадцать-двенадцать. Впрочем, особого развития характера мы не видим. Умный, серьезный Петрович почти не меняется.
Есть в романе еще одна тема, которая, на мой взгляд, портит очень хороший роман Зайончковского. “Петрович” начинается с авторского пассажа, направленного против советского гимна: “О, сколько врагов себе нажил старый, глупый СССР этой ежеутренней трансляцией гимна… Петрович, например, проснувшись среди ночи, чтобы перевернуться на другой бок, всегда прислушивался со страхом, не раздастся ли знакомая до боли прелюдия: отдаленный, но скребущий душу звук сливаемой где-то канализационной воды”. Но ведь рядовой обыватель гимн по утрам не слушал. Слушал его либо тот, кто с вечера забыл выключить радио, либо тот, кто уж очень любил этот гимн и не мог пропустить утренней трансляции. Никто советских граждан в обязательном порядке гимн слушать не заставлял. Но для автора отповедь гимну становится лишь началом антисоветской темы. Не сплошной линией, но пунктиром проходит она через повествование. Тут и нехорошие красноармейцы на фотографии, и отказ Петровича маршировать на репетиции “смотра строя и песни”. В конце романа мирно дремавший в раздевалке старый физкультурник, нечаянно потревоженный Петровичем и его “дамой”, дает молодым людям совет: “Шли бы вы на свежий воздух… Ну что вам тут делать, в этом гадюшнике?.. Ведь вся жизнь у вас впереди… А мне, — он накренился, — мне дали бы тут спокойно сдохнуть…” На мой взгляд, эта политическая, антисоветская струя здорово портит весь роман. Как воздух, попавший в консервную банку, делает ее непригодной, так политика врывается в чистую, сокровенную тему детства, опошливает ее. Она десакрализует священное. В романе о детстве она просто не к месту!