Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2004
Насколько я знаю механизм проведения конкурса на соискание “русского Букера” (официальное название премии сейчас: “Букер — Открытая Россия”), дело это организовано солидно, профессионально, добросовестно и, как говорится, по определению не предполагает ни эпатажа, ни, тем более, скандала. А все же практически каждый год скандал возникает, и даже не один, а, как минимум, два: при обнародовании “короткого списка” финалистов и при объявлении имени лауреата. Порой не обходится и без третьего: еще при публикации “лонг-листа” — стартового, так сказать, перечня соискателей. Поводы всегда одни и те же: кого-то необоснованно обошли, кому-то незаслуженно присудили. Послушать московских литературных обозревателей, так непонятно, кому это у нас так опрометчиво доверяют судить столь ответственное состязание. Вот они бы сами, эти обозреватели, рассудили как надо. Однако вот какая закавыка: побывали членами жюри за двенадцать лет существования “русского Букера” и некоторые из тех сердитых обозревателей, так вы думаете, их не честили с тем же азартом и апломбом их коллеги?
Прямо-таки заколдованное место!..
Да нет, какое там колдовство. Уж две-то причины совершенно очевидны.
Недовольные бывают при присуждении любой премии; степень недовольства обычно пропорциональна уровню ожиданий, который, в свою очередь, зависит от общественного веса, престижности литературной награды. Вокруг “русского Букера” скандалы громче — значит, престиж этой премии выше. (Хотя, надо заметить, “призовая” сумма тут не самая высокая. Впрочем, достаточно высокая, чтоб душок меркантильности в страстях вокруг премии все же присутствовал. Тем не менее — не хлебом единым…)
Можно вспомнить и Канта, который первым заметил, что суждение вкуса (а оценка литературного произведения — это, в его терминологии, именно суждение вкуса) претендует на общезначимость, оставаясь при том субъективным. Упомянутые выше литературные обозреватели вряд ли особо интересовались Кантом, а вот психология, выработанная еще советской (однако нынче, похоже, возрождаемой) системой государственного единомыслия, сидит в них прочно: “Существуют только две точки зрения: моя и неправильная”.
Но мне кажется, что, кроме этих двух очевидных причин, есть еще и третья. Букеровской премии в ее русской ипостаси с самого начала задана (не в качестве инструкции, а самой организацией дела) такая установка, что она отслеживает перипетии живой литературы. То есть литературы развивающейся, меняющейся, дерзающей, не боящейся ошибиться, лишенной самодовольства и успокоенности, принимающей вызовы времени. Когда-нибудь усядется трудолюбивый аспирант-филолог и по произведениям, включавшимся за минувшие годы в “длинные” и “короткие” списки соискателей “Букера”, и по тем, конечно, что были отмечены высшей оценкой жюри, станет воссоздавать весьма сложную, увлекательную и вместе с тем поучительную картину выживания русской литературы в один из самых драматичных моментов ее новейшей истории. Думаю, ему будет над чем поломать голову. Но такая работа — на годы. Я же сейчас хочу лишь обратить внимание на отдельные штрихи пока еще никем не воссозданной панорамы. Штрихи, доступные даже и беглому, но беспристрастному взгляду.
***
В минувшем “букеровском сезоне”, вероятно, больше всех обиделся на жюри Александр Иванченко — писатель, известный всей читающей России и даже за рубежом, но читатели “Урала” его знают все же лучше, чем “посторонние”: на страницах нашего журнала он в 1985 году блестяще дебютировал романом “Автопортрет с догом” (о молодом авторе сразу заговорили), здесь же в последующие годы печатались его повести “Яблоко на снегу”, “Техника безопасности I”, роман “Монограмма”.
Кстати, “Монограмма” участвовала в самом первом конкурсе на соискание “русского Букера” (1992 год) и вошла в финальную шестерку. Соперниками Александра Иванченко оказались тогда Людмила Петрушевская, Владимир Маканин, Фридрих Горенштейн, Владимир Сорокин и Марк Харитонов — ничего себе компания? Можно представить, сколь сложная задача встала в тот раз перед жюри, и кто решится сегодня утверждать, что его выбор был единственно возможным?
Надо полагать, тот случай и обозначил высоту творческих притязаний талантливого писателя из уральской глубинки.
В последующие годы Александр Иванченко печатался и принимал участие в литературных баталиях (времена были бурные) в Москве, но и с “Уралом” отношений не прерывал. Читателю, несомненно, запомнился беспримерный по силе экспрессии и броской образности его памфлет “Поверх цензуры”. А в начале минувшего года на страницах “Урала” аж в четырех номерах было опубликовано новое творение Александра Иванченко — роман под интригующим названием “Swedenborg (Отдельная жизнь гениталий)”. Редакция выразила свое отношение к сочинению теперь уже знаменитого писателя самим решением о его публикации. Читатели отнеслись к этой вещи, насколько я мог заключить из разных приватных отзывов, неоднозначно, однако никакими обобщенными данными на сей счет я не располагаю, да и не думаю, что интерес к ним мог быть продиктован чем-то иным, а не ностальгией по утраченному единомыслию.
Самому же Александру Львовичу этот “сложно идеологически и стилистически организованный текст” ну очень нравится, да иного, наверно, и быть не должно: если автор не любит свое творение, так кому ж оно понравится и стоит ли его в таком случае вообще печатать? В авторской трактовке эта вещь философская — “о безумии вожделения, охватившем мир, о служении идолу похоти и соблазна”. А параллельно автор занимается еще и “детальным иронико-психоаналитическим исследованием” повести Гоголя “Нос”.
Такова предыстория.
А сама история, ради которой я вспомнил об Александре Иванченко в этих заметках о “русском Букере”, состоит в том, что роман “Swedenborg” был выдвинут на соискание этой престижной премии, но на этот раз не вошел даже в “лонг-лист”. Обида бывшего букеровского финалиста, ощущающего себя оригинальным художником-мыслителем, оказалась столь велика, что не смог он ее, как говорится, проглотить и переварить в душе, но выплеснул в страстном памфлете (см.: Урал, 2003, № 12) и таким образом дал возможность читателю если не понять, то, по крайней мере, почувствовать тон его переживаний и ход его мыслей.
Так вот, с одной стороны, обиженный романист обратил внимание на выдающиеся достоинства своего творения (процитированные выше обороты взяты оттуда), а, с другой стороны, четко проанализировал (“во-первых…”, “во-вторых…”, “в-третьих…”) причины столь позорного решения литературных судей. Виною тому, оказывается, “православные фундаменталисты”, обнаруженные недооцененным художником-философом в составе жюри, но почему-то не названные; еще виноват Яков Гордин — председатель нынешнего жюри: хоть он и явно не фундаменталист, но зато соредактор журнала “Звезда”, который до сих пор, по мнению рассерженного памфлетиста, не изжил травму известного постановления ЦК ВКП(б) 1946 года “О журналах “Звезда” и “Ленинград”. Виноват даже Чубайс: это он придумал ваучеры, а теперь вот произошла “ваучерная приватизация литературного процесса”, и у премий появились собственники.
Одна только причина почему-то не пришла в голову певцу гениталий — что он “опоздал на последнюю электричку”.
Ведь начинал он когда-то как один из провозвестников и законодателей русского постмодернизма, едва ли даже не возглавлял “обойму”. Между тем время постмодернистских игр в русской литературе явно пришло к концу. Иссяк спрос на эпатаж, на нарочитую заумь, на героев, “осуществляющих свое эротическое призвание”, на сквернословие. Явно поутихли страсти вокруг Владимира Сорокина — менее талантливого, но более ухватистого соперника автора “Монограммы” по первой букеровской шестерке. Недавно изданная — после пятилетнего молчания — полупублицистическая книга Пелевина “ДПП из NN” (что означает “Диалектика Переходного Периода из Nикуда в Nикуда”) продается все еще неплохо (“брэнд”!), но критики и читатели разочарованы: былой кумир явно не тянет на полторы сотни рублей магазинной цены одного экземпляра. “Утренний барабанщик” постмодернизма Вячеслав Курицын критику, по слухам, вовсе оставил, а главный теоретик этого течения Марк Липовецкий читает теперь лекции в американском университете: им там, вероятно, все еще интересно, как и почему свихнулись мозги у творческих наследников Толстого и Достоевского.
Не учел Александр Иванченко (видимо, просто оказался не в курсе) и нового правила в работе букеровского жюри. Сейчас оно составляет “длинный” список соискателей, руководствуясь не только формальными признаками жанра и сроками публикации, как было вначале, но и эстетическими критериями: года три или четыре назад учредители премии наделили жюри правом не включать в конкурс и вещи заведомо неконкурентоспособные, будь то литературная “попса” или тексты для “избранных”. По меньшей мере, треть из того, что предлагается номинаторами (сейчас это только издательства, редакции и университетские кафедры), остается за пределами “лонг-листа”. И то обстоятельство, что звезда литературного постмодернизма по имени Александр Иванченко оказалась нынче вне “длинного списка”, свидетельствует, я думаю, не столько о злонамеренности литературных судей, сколько о переменах — на мой взгляд, благих переменах! — произошедших в последние годы в русской литературе. Суть их можно уподобить истечению вешних вод: лед взломают, прорвут плотину, размоют дороги, снесут парочку мостов, повалят несколько прибрежных сараев и курятников, пошумят мутной волной — и уносятся в туманную даль. А река — читайте: неистребимая литература наша — постепенно возвращается не то чтобы в прежнее русло, но, лучше сказать: в берега, определенные ей извечными законами жизни.
***
Что же именно изменил схлынувший паводок в нашем литературном ландшафте?
Прежде всего, заметно поубавилось у мастеров литературного цеха всемирно-исторических амбиций. В грандиозных социальных проектах (как-то: реконструкция человеческих душ, строительство светлого социалистического — или капиталистического, без разницы, — будущего) они больше не участвуют. Разве что кто-нибудь аврально сочинит (за приличные, конечно, деньги — не ради славы же) и “тиснет” откровенно предвыборный роман. (Некий труженик пера обнародовал недавно в Екатеринбурге бойкое сочинение этого жанра — многие горожане извлекали этот опус из своих домашних почтовых ящиков. Но славы он не пожелал — спрятался под псевдонимом.)
Зато теперь поставлено на поток производство трамвайно-диванной словесности. Причем в этом плане наши издатели давно уж освободились от иностранной зависимости. А какой им прок возиться с малограмотными переводами (даже всемирно прославленного “Гарри Поттера” на русском читать невозможно: переведен он у нас, как говорится, “левой ногой”), когда отечественная жизнь перенасыщена криминальными сюжетами, а специалистов положить их на бумагу стало едва ли не больше, чем политтехнологов. Маринину, похоже, оттеснили на второй план, теперь читают Донцову, Дашкову. Снова читают Евгения Монаха. Напомню, что это криминальный авторитет, после 18 лет “строгого режима” ударившийся в писательство и дебютировавший, кстати, тоже на страницах “Урала”. Потом интервью с ним опубликовала испанская газета “El Pais”, после чего на него “глаз положили” зарубежные издатели… Так вот, года три назад он вдруг замолчал, молва даже его похоронила, а недавно он вдруг “воскрес” и, мало того, издал в Москве собрание сочинений в семи томах. А вот еще новая звезда взошла — Татьяна Устинова. По ее собственному признанию, она пробовала себя на разных поприщах — от секретарши босса до телеведущей, но как-то раз осталась без работы и от избытка свободного времени и безденежья села за роман. Издателям ее сочинение поглянулось. С той поры она успела — за три всего лишь года! — настрогать (и ведь напечатали!) аж 15 романов… Страна еще не совсем отвыкла читать, и поделки такого рода имеют широкий спрос.
Однако налажено производство изделий и на более взыскательный вкус: романы Б. Акунина о Фандорине — настоящий кладезь информации о русской дореволюционной старине. В близком ключе работает и Леонид Юзефович — профессиональный историк и чуткий стилист, бывший пермяк, дебютировавший как прозаик в “Урале” и до отъезда в Москву в конце 80-х годов сохранявший с журналом самые тесные творческие отношения. Кстати, нынче его роман “Казароза” (в котором каркас детективного сюжета несет на себе добротную плоть историко-психологического замысла) попал не только в букеровский “лонг-лист”, но даже в шестерку финалистов. (Читателю, наверно, небезынтересно узнать, что первая редакция этой вещи печаталась в середине 80-х опять-таки в нашем журнале — под названием “Клуб “Эсперо””.)
А вот, скажем, романы Андрея Волоса “Маскавская Мекка” и Дмитрия Липскерова “Русское стаккато — британской матери” (оба — авторы читаемые, оба на виду) в “лонг-листе” были, а в шестерку не попали: думаю, потому, что очень уж (хоть и в значительно меньшей мере, чем у Иванченко) чувствуется в них этакая постмодернистская нарочитость, этакое авторское своеволие, а реальная жизнь для них — только повод позубоскалить с глубокомысленным видом.
Самое же общее впечатление от произведений, включенных в нынешний букеровский “шорт-лист” (при том что они очень разные: многоголосие, бросающееся в глаза различие индивидуальных манер — тоже важная особенность нынешней живой российской литературы), — все они, как говаривал “массовый” советский читатель, “про жизнь”. И это, между прочим, в точности соответствует прошлогодней тенденции, хоть от прошлогоднего жюри в нынешнем нет ни одного человека: состав жюри в соответствии с положением о премии полностью меняется каждый год.
***
Вряд ли случайно так получилось, что “жизнь” — в каждом из шести случаев! — это не узнаваемые картинки знакомой реальности, а человеческий мир, раздвинутый на десятилетия из прошлого в настоящее и будущее, и в нем авторы пытаются связать прошлое с настоящим и вообще концы с концами. Тематически в этих вещах можно отыскать много общего с обличительной литературой времен “перестройки и гласности”. Но если тогда, на пороге радикальных перемен, ведущих, как считалось, от тоталитаризма к демократии и гуманизму, писатели соревновались в обличении сталинизма как чуждого народу явления, то сейчас, когда обещания “реформаторов” обернулись липой, а самые рьяные энтузиасты либерализма впервые столь радикально провалились на парламентских выборах, писатели перешли в осмыслении трагических перипетий отечественной истории, скажем так, “на клеточный уровень”. В результате утратило монолитность и четкость границ еще недавно столь очевидное большевистское злодейство. Оно мелкими и как будто бы даже безобидными каплями (если рассматривать каждую из них по отдельности) рассосалось по клеткам и капиллярам конкретных судеб в виде конформизма, карьеризма, трусости, интеллигентского снобизма; оно ушло глубоко в быт, в глубины народной жизни. В этом открытии нынешние авторы усматривают повод не для оправдания сталинизма, а для размышлений, равно полезных как для “реформаторов”, так и для “реформируемых”.
Хотя сразу должен оговориться: едва ли целью нынешних финалистов букеровского конкурса было заставить кого-то о чем-то рассуждать. Гораздо важнее отмеченного “поворота темы” стал, на мой взгляд, происшедший за последние годы “поворот жанра”: на смену социально-публицистическим трактатам, выдававшим себя за романы, пришли нынче произведения, где мысль (отнюдь не плоская, не однозначная, а потому и не поддающаяся выражению в простой словесной формуле) погружена в “живую плоть” полнокровной жизни. Литература освобождается от соцреалистических и постмодернистских химер и все более осознает и утверждает себя как собственно литература.
Подтверждением этих наблюдений может служить любое произведение из нынешней букеровской шестерки.
Возьмите, например, роман Натальи Галкиной “Вилла Рено” (Нева, 2003, № 1—3). Место его действия практически не выходит за границы участка, прилегающего к названной вилле, — а находится она в дачном поселке Комарово на берегу Финского залива близ Петербурга. Когда-то тут была Финляндия — сначала входившая в Российскую империю, потом независимая, — и название у поселка было иное. И трудно придумать другое место, где бы так же причудливо и тесно переплелись времена и судьбы (порой не просто реальные, но и очень значимые в российской истории судьбы), так что в самом материале заключена возможность сочетания неординарной бытовой фактуры и фантасмагорий, рожденных интеллигентским сознанием. И талантливая (хотя до сей поры в “обоймы” не включавшаяся) писательница эту возможность не упустила.
А старый драматург Леонид Зорин, в последние годы больше пишущий “маленькие романы”, в своей новой вещи “Юпитер” (Знамя, 2002, № 12) соединяет фактуру прожитой, но все еще не пережитой исторической реальности с фантасмагорией театра: его герою поручено сыграть в спектакле роль “вождя народов”, и он входит в образ…
Афанасий Мамедов ближе других нынешних финалистов русского Букера подошел к “злобе дня”: сюжет его романа “Фрау Шрам” (Дружба народов, 2002, № 8—9) вполне можно было бы изложить в форме проблемного очерка о том, как московский интеллигент азербайджанского происхождения в дни распада СССР, карабахского конфликта и вселенской смуты едет в Баку навестить больного отца. Но для автора не существует отвлеченных проблем “национального суверенитета”, и “имперского сознания”, “экономического пространства”, “толерантности” и политических амбиций, а есть плотная атмосфера человеческих настроений и мнений, замешанных на совместной памяти, на опыте и обычаях, чувствах и интересах, на знаниях и предрассудках.
Не менее злободневна и “Лавра” Елены Чижовой (Звезда, 2002, № 7—9): в этом романе традиции советской “безбожной” жизни столкнулась с встречной волной возрождаемого православия. И ладно бы порассуждать о вере и безверии “вообще”, но вся жизнь героев произведения (а среди них есть и преподаватели духовной академии, и священнослужители высокого ранга) опутана густой сетью “мирских” отношений, где далеко не последнюю роль играют такие неистребимые чувства, как любовь, ревность, тщеславие…
Кстати, обратите внимание: все перечисленные вещи представлены на букеровский конкурс своими журнальными публикациями. Литература с журнальных страниц — это, может, и не решающий, а все же очень важный признак живой литературы.
В журнале состоялась и первая публикация произведения, удостоенного на этот раз премии “Букер — Открытая Россия”: повествование Рубена Давида Гонсалеса Гальего “Белое на черном” впервые появилось (в немного сокращенном виде) в журнале Иностранная литература, 2002, № 1, там его без труда могут найти уральцы, до которых отдельное издание (петербургского издательства “Лимбус Пресс”) дошло разве что в единичных экземплярах.
***
Непосвященных сразу удивит внешняя сторона события: премия “русский Букер” (по статусу — за лучший роман года, написанный на русском языке) присуждается испанцу. Ну, этот вопрос снимается легко: из своих тридцати пяти лет Рубен Гальего тридцать три прожил в СССР, в России; русский язык для него родной, русские нравы, обычаи, русская культура, русский менталитет составляют основу его мировосприятия, мышления и творчества. В столицу Испании он вместе с матерью переехал лишь два года назад, столько же времени изучает испанский язык и вживается в испанскую реальность, так что даже в интервью мадридским журналистам признается, что по сей день чувствует себя более русским, нежели испанцем.
Впрочем, все эти вещи читателю, я думаю, и без меня хорошо известны, потому что о Рубене Гальего в последнее время писалось так много, как никогда прежде, пожалуй, не писалось ни об одном другом букеровском лауреате. Причина очевидна: “лучший роман года”, если оценивать его строго формально, — на самом деле никакой не роман, но автобиографическое повествование без видимых попыток беллетризации. Это обстоятельство, можно сказать, раскололо сознание рецензентов и прочих комментаторов: если это не роман, то почему “Букера” присудили? А в то же время разве по силе чувств и глубине обобщений этот “не-роман” уступает бесспорным романам, которые с ним конкурировали? Газета Известия определила эту коллизию заголовком своего отклика: “Букер за биографию”.
Биография Рубена Гальего действительно никого не могла оставить равнодушным: врожденная инвалидность в самой тяжелой форме (детский церебральный паралич), сиротство (отец-венесуэлец сбежал от инвалида-сына и жены в свою Венесуэлу, а матери сказали, что сын умер, и она тоже уехала из страны с другим мужем; лишь совсем недавно они снова обрели друг друга), скитание по детским домам для инвалидов, а по достижении шестнадцатилетнего возраста — по домам для престарелых (!), притом все это происходило ведь в наших, советско-российских, условиях.
Всех перипетий этой драматической судьбы я, естественно, пересказывать не стану: это надо читать.
И все же, я думаю, дело не только и даже не столько в биографии героя-повествователя. Совершенно замечательно, что у Рубена Гальего достало вкуса, такта, творческой интуиции для того, чтобы никаких оживляющих “завитушек” в дополнение к подлинным биографическим реалиям не придумывать. Но еще и для другого хватило у него и вкуса, и такта, и мастерства… Хотя, казалось бы, мастерство-то у него — откуда? Но, видимо, сыграли свою роль постоянное и вдумчивое чтение, подкрепленное силой чувства и интеллекта, которыми природа в доступной мере попыталась компенсировать его физический недуг. Так или иначе, но ведь хватило же у него мастерства, чтобы предельно сдержанно и выразительно воссоздать каждый очень взвешенно выбранный из потока безрадостных событий эпизод. И чтобы соотнести интонацию каждого слова со смыслом и тоном всего повествования: вы не найдете здесь ни одного неуместного вскрика или всхлипа, ни одного перехода за некую ничем не отмеченную черту, который воспринимался бы как эмоциональный нажим, ни одного “провисающего” эпизода. Повествование держится не столько силой воздействия сообщаемых фактов (ибо впечатляющих фактов много и в окружающей нас реальной жизни, да только мы уже эмоционально устали на них реагировать), сколько умением автора, выражаясь несколько
казенно, организовать свое сообщение и заставить читателя слушать себя. И мало того, что слушать, — доверять, сочувствовать, соглашаться. Это уже верные признаки настоящей прозы, что и позволяет признать решение букеровского жюри рассматривать повествование Рубена Гальего как роман — не слишком большой натяжкой.
И “не-роман” “Белое на черном” Рубена Гальего уже в качестве романа очень естественно вписывается в ряд перечисленных выше произведений из букеровского “шорт-листа” минувшего года: эта талантливая и проникновенная вещь продиктована тем же стремлением осмыслить связь времен и мотивы человеческих поступков в зависимости не от логики причинно-следственных связей, а от наполненности души. И написано повествование, признанное романом, — как и они: с целью не обличить, а найти опору душе. Только у Рубена Гальего этот мотив звучит сильнее, чем у других, ибо у него он обеспечен подвигом всей жизни.
Кстати, некоторые рецензенты по укоренившейся привычке восприняли повествование нового букеровского лауреата как еще один человеческий документ, обличающий бесчеловечность советского строя. При желании можно у него вычитать и этот мотив, правда, для того придется принять за иронию признание в конце главки “Нянечки”: “Спасибо учителям, научившим меня читать. Спасибо советскому государству, вырастившему меня”. Ладно, пусть ирония, но ведь дальше без паузы: “Спасибо умным американцам, создавшим компьютер, за возможность печатать этот текст указательным пальцем левой руки”. В общем, не получается ирония. И христианское всепрощение не получается. Просто книга не о том.
Смысл ее — в ее духе. Казалось бы, в полном противоречии с драматической судьбой своего героя-повествователя этот “не-роман” безоговорочно оптимистичен и этим поразительным качеством ярко выделяется в общем потоке сегодняшней российской литературы. Газета Известия в упомянутом выше отклике писала (кстати, еще до присуждения автору премии), что история собственной жизни, так талантливо рассказанная молодым писателем, живущим ныне в Мадриде, “дает надежду тем, кто давно перестал верить в такое эфемерное понятие, как happy end, оставив его голливудским киностудиям”. А один из испанских журналистов, бравший интервью у внезапно прославившегося молодого мадридца, ушел от него с ощущением, что Рубен Гальего — это “сорок пять килограммов оптимизма” (увы, таков физический вес нового букеровского лауреата).
Думаю, человек, прочитавший “не-роман” “Белое на черном”, не примет оптимизм Рубена Гальего за наигранную (“аутотренинг”, настрой на выживание) позу, да хоть бы и за естественную реакцию человека, на долю которого выпала невероятно тяжелая судьба, но после многих испытаний дела пошли на поправку. Нет, тут другое: через страдания герой этого сюжета, выстроенного самой жизнью, вышел на иной — к сожалению, недоступный большинству из нас — уровень понимания естественного порядка вещей. И опять — не ошибитесь: речь не о том, что по каким-то там неведомым законам мироустройства все житейские испытания должны, как в сказке, завершиться счастливым концом. Должны бы, да чаще всего не завершаются. И не в обретении Бога, как стало модно писать и говорить: вопросов веры молодой писатель касается лишь мимоходом: не в ней суть.
Ключ к оптимизму Рубена Гальего — иная, нежели та, что утвердилась в нашем обиходе, система человеческих ценностей.
Как бы об этом понятнее сказать?.. Все мы с вами погружены в атмосферу потребительской цивилизации — посмотрите с этой точки зрения хотя бы на телерекламу, в ней квинтэссенция нынешней идеологии. Лейтмотив всех роликов прост, как мычание: не откажи себе в рекламируемых удовольствиях. А удовольствия-то — исключительно телесные: пиво, чипсы, сникерсы, какие-то будто бы целебные снадобья. Ну, еще разные меха, драгоценности, дорогие автомобили… Но есть люди, которым такого рода утехи по каким-то причинам недоступны. Ну, хотя бы потому, что тело их немощно и непослушно. Однако если такому человеку удается понять, что “внутри ты такой же, как все”, то он может открыть для себя ценности более высокого порядка, приносящие наслаждения духовные. Совершенно, кстати, недоступные рекламным теледебилам и их подражателям в жизни. Эти удовольствия могут наполнить жизнь инвалида подлинно человеческим смыслом, стать для него настоящим спасением.
Тут я воспользуюсь случаем, чтобы еще раз обратить внимание читателя “Урала” на одну прошлогоднюю публикацию (в 5-м номере), может быть, им пропущенную: автобиографические заметки Маргариты Вакушиной, которая в раннем детстве, прикованная к постели костным туберкулезом, перенесла ужасы немецкой оккупации, чудом избежала душегубки, а потом в шестнадцать лет сумела встать на костыли, на костылях же окончила университет, более сорока лет работала в школе, вышла замуж, родила двух чудесных девочек, а потом уже появились и внуки… Ее заметки назывались “Хочу радоваться жизни”. Перечитайте их, и вы почувствуете, насколько близки они по духу и по тону, даже и по манере письма повествованию Рубена Гальего!
А еще не так давно мне довелось познакомиться с рукописью шестнадцатилетнего екатеринбургского школьника Ильи Попенова, удостоенной российской премии “Дебют”. Это фантастическая повесть, написанная хорошим, внятным языком, прекрасно выстроенная сюжетно и композиционно, изобретательно озорная, раскованная, а главное — такая завораживающе светлая по настроению, по духу. Я уже потом узнал, что у мальчика — та же страшная болезнь, что и у нынешнего букеровского лауреата, но в гораздо более жестокой форме…
Вообще-то мысль моя — не о реабилитации инвалидов, хотя само по себе это очень важно. Я думаю о субординации ценностей: если даже люди, изувеченные страшной болезнью, находят радость жизни в обращении к ценностям духа, то как же мы обкрадываем себя, если удовлетворяемся утехами плоти, даже не задумываясь о существовании ценностей неизмеримо более притягательных и достойных человека!
***
От редакции. Испанская пресса не осталась равнодушной к впечатляющему успеху молодого жителя Мадрида на ниве российской литературы и, конечно, к его столь необычной судьбе. Еще до присуждения премии Букера книга Рубена Гальего была переведена на испанский язык и издана в Мадриде. В крупнейших периодических изданиях страны появились заметки о ней, интервью с ее автором. Мы предлагаем публикации из двух ведущих испанских газет, полагая, что они расширят и дополнят представления читателя о новом лауреате самой престижной литературной премии современной России.
“У меня такая же сила, как у альпиниста”
Мигель Мора, El Pais, 2 сентября 2003 г.
Завтра к читателям придет первая книга Рубена Гальего “Белое на черном” (“Alfaguara”), необыкновенная по ряду причин. Гальего родился в Москве в 1968 году, прожил почти всю жизнь в советских приютах, он страдает церебральным параличом, печатает одним пальцем. Но еще важнее — как он преодолевает ужас и мрак, чтобы ощущать себя свободным и писать с юмором, чувством и глубиной. Сейчас Гальего живет в Мадриде со своей матерью, журналисткой и переводчицей Ауророй Гальего, и со своей младшей сестрой, ожидая, когда же испанское правительство предоставит ему наконец гражданство и с ним — социального работника. О своем деде, коммунистическом лидере Игнасио Гальего, Рубен прямо не говорит. Но замечает: “Высокая политика разрушила мою жизнь”.
Рубен Гальего обожает смеяться. Это сердечный человек с мощным интеллектом и чувством юмора. Его голова с черной цыганистой шевелюрой работает на полную катушку, составляя полный контраст телу африканского ребенка: руки худющие, ноги — просто две палочки. В своей солнечной мадридской квартире, где он живет вот уже два года со своей матерью, Ауророй Гальего, и своей сестрой, Аной, Рубен говорит по-русски со сверхзвуковой скоростью. По-испански — медленнее. Он разъезжает по комнате на своем черном инвалидном кресле, нажимая указательным пальцем левой руки — тем самым, которым пишет, — на кнопку, подобную кнопкам марсианских машин.
Кто-нибудь мог бы подумать, что он прибыл с другой планеты, — и не был бы так уж не прав. В книге “Белое на черном” (перевод Рикардо Сан-Висенте) Гальего радостно описывает свои страшные скитания по разным детским и старческим приютам бывшего Советского Союза с того момента, как в 1969 году его забрали у его матери, до 1990 года — когда он бежал. Его жизнь была “белым адом” — адом белых потолков, белых халатов и белых простыней.
Чтобы противостоять параличу, дурному обращению, холоду, недоеданию, ненависти, Гальего укрылся в своем мозгу. Закрыл глаза, увидел белые буквы, скользящие по черному потолку, и перенес их на бумагу, в маленькие рассказы. Каждый из них показывает в прозрачной и порой очень поэтической прозе невероятный триумф безнадежного больного. “Как всегда в жизни, белая полоса сменяется черной, удача чередуется с отчаянием, — пишет он в конце. — Черный — цвет борьбы и надежды. Цвет ночного неба, четкий и надежный фон для снов. Цвет фантазий и рассказов, цвет внутреннего мира за закрытыми глазами. Цвет свободы, цвет, который я выбрал для моего электрического кресла на колесах”.
Вопрос. Все, что рассказано в книге, — правда?
Ответ. Все. Но чтобы объяснить реальность, иногда нужно что-то изменить, выдумать. Реальность нельзя рассказать слишком пунктуально. А я хотел показать, объяснить победы людей и душ. Потому что для выживания победы значат больше, чем для жизни. Я не хочу печали. Я не могу подняться на Эверест? Ну, и что? Ты наверняка тоже не можешь.
В. Нет.
О. Вот видишь.
В. Поэтому книга радостная?
О. Она не печальная, потому что она — не обо мне. О любом. О тебе. Если бы она была обо мне, она не значила бы ничего. Она для тебя.
В. Книга для помощи самому себе?
О. Конечно! Ха-ха! Если молодой человек ее прочитает, возможно, сумеет залезть на Эверест.
В. Книга учит сохранять присутствие духа, когда карты ложатся плохо?
О. Важно верить, что ты можешь сделать все, что хочешь. У меня такая же сила, как у альпиниста. Такое же безумие, как у альпиниста. Мы все способны на это. И альпинисты — такие же безумцы, как журналисты или писатели. Когда очень чего-нибудь хочешь и тебе говорят, что ты не можешь этого иметь, — именно тогда ты больше всего стараешься этого добиться. Это правда: добиться могут не все. Много людей пытается взойти на Эверест, но не все могут.
В. Книга рассказывает и о том, как “нормально” привыкает человек к пограничным ситуациям. Это напоминает роман Имре Кертеша о его жизни в Освенциме, когда он был подростком.
О. Все находится в голове: свобода, “нормальность” — все. Если книга плохая, все увидят в ней то же самое, что ты сам. Если хорошая, каждый поймет ее, как захочет. Если тебе кажется, что она похожа на свидетельство Кертеша, ты прав.
В. Вы испытали сильный страх? Из книги только догадываешься, что — испытали.
О. Страшно всегда. Но я предпочитаю не говорить об этом. Не потому, что я умнее других, а потому, что моя единственная возможность выжить — это быть оптимистом. Если не веришь, что взойдешь на Эверест, то и не взойдешь. Если не веришь, что можешь руководить твоей газетой, то и не станешь этим заниматься.
В. Но та “нормальность” не была такой же, что нынешняя — в Мадриде, с вашей матерью, вашей сестрой и с креслом, чтобы передвигаться.
О. Я не думал о моем положении, для меня то была нормальная жизнь. Но я должен был бороться, чтоб изменить ее, потому что она не слишком мне нравилась. И изменил. Сейчас я живу с матерью и продолжаю пытаться выжить.
В. В книге вы рассказываете о вашей поездке в США. Как вам удалось пересечь “железный занавес”?
О. Мои учителя в России всегда говорили, что умный любит учиться, а дурак учить. К нам в детдом приехала делегация инвалидов, я отловил одного, который ехал в инвалидной коляске по коридору, много с ним говорил и добился, чтоб меня пригласили — хотя не как инвалида, а как компьютерщика.
В. У вас есть рассказ, который называется “Биг Мак”. Вам нравится “Макдоналдс”?
О. Нет, это “Макдерьмо”, но, на пару с “Кока-Колой”, — это тот необходимый минимум, который можно ожидать от продвинутого общества. Идея простая — минимум еды для всех! Не важно, для кого, не важно, какого качества еда — важно, что дешевая!
Когда я приехал в Америку, пятнадцать дней мне не могли дать кресло. Потом меня повезли в “Макдоналдс”, и это было как чудо. Там были пандусы для инвалидных колясок и дешевая еда и питье. Здесь я видел “Макдоналдс” без пандусов. Это не “Макдоналдс”!
В. Нужно, чтоб не только для тех, кого вы называете “ходячие”. То есть демократия для всех.
О. (смеется) Конечно! Та самая, какую я видел в Америке! Красный Крест распределяет там еду для всех. Это замечательно! Там меня учили, что не следует говорить, что Соединенные Штаты — единственная демократическая страна в мире, что есть много стран, где есть права и Красный Крест. Но когда я приехал сюда, я должен был идти на телевидение, чтоб просить кресло на колесах. Хотя думал, что в этой стране у каждого есть кресло на колесах, если оно ему нужно. Аурора, которая не только моя мать, но и мой Красный Крест, должна была оформлять мои бумаги, а я оставался в гостинице и не мог выйти, и 30 евро в день надо было платить человеку, который за мной ухаживал! Красный Крест не мог заняться мной, потому что я не испанец, у меня нет бумаг, я нелегал.
В. Капитализм организован очень хорошо. Сейчас Красный Крест распределяет еду в Ираке.
О. Правда! Надеюсь, что “Биг Мак”!
В. Большинство граждан Восточной Европы продолжает верить в Соединенные Штаты. Вы нет?
О. Нет, нет, я думаю так же, как большинство. План Маршалла, освобождение — все это было правдой. Просто я не питаю иллюзий. Вопрос не в коммунизме или капитализме. Ненавижу “высокую политику” в целом. “Высокая политика” испортила мне жизнь. Я не завидую политикам и не сужу их, я просто их не понимаю. Как они могут решать вещи, которые влияют на жизнь миллионов людей? Когда моя мама собирается варить яйца, она спрашивает нас с сестрой, хотим ли мы их. Если она должна варить яйца для миллиона, многим их не захочется, многие останутся без яйца, а многим достанется яичница.
Когда я пишу о Соединенных Штатах, я говорю о людях, не о Соединенных Штатах. Говорю о стране мечты. Рай не существует на Земле, хотя многим людям мерещилось, что Советский Союз им был. А в остальном не прошу никого ни о чем. Красный Крест мне ничего не должен. Мне нужен только помощник, чтоб освободить маму от этого рабства, — это самая неотложная потребность для инвалида. Но так как я не испанец… Таковым я являюсь только для супермаркета “Корте Инглес”, который в объявлении о том, что я раздаю автографы, говорит, что я испанец.
В. Вся власть — “Корте Инглесу”?
О. Я его обожаю! Это лучшее, что есть в Испании. Лучше “Макдоналдса”. Еда намного лучше, и даже туалеты приспособлены для инвалидов. И главное: если тебе не нравится “Корте Инглес” — можешь пойти в другой “Корте Инглес”!
В. Что чувствует человек, встретив свою мать, которая, как он думал, не существует?
О. Это чудо. И трагедия. Больше чудо, чем трагедия, потому что я оптимист. Ты знаешь, что потерял, как могло быть, и это немного грустно, особенно если у тебя есть сестра, которая всегда была с мамой. Есть многое, чего я не смогу сделать, потому что в детстве у меня не было мамы. Я жестче, чем мне хотелось бы. Сильнее. Но я сильный.
В. И циник?
О. Романтик.
В. В конце книги вы благодарите двух своих жен и двух своих дочерей за то, что они были. Вы остаетесь женатым?
О. Как тебе объяснить? Они живут в России. Новой жизнью.
В. Продолжаете быть отцом своих дочерей?
О. Отец — тот, кто приносит в дом деньги.
В. Книгой вы заработаете денег.
О. Будем надеяться. Конечно, да!
В. И с “бумагами” образуется легче.
О. Мне говорят, что я должен ехать в Москву просить визу, чтоб вернуться в Испанию. С этим креслом могу доехать и до Москвы, но не хочу ехать. Мне дают тонны нежности и симпатии, но никто не дает нам решения. И моя мать должна тащить на себе все. Моя сестра Ана вернулась из Германии, потому что мама не могла больше одна.
В. Несмотря на все это, вы пишете вторую книгу?
О. Да, она продвигается. Третья или четвертая будет об Испании. У меня уже есть три-четыре рассказа, с большим юмором. Раньше я думал, что Испания — это сумасшедший идальго, разгуливающий по сумасшедшей стране в сопровождении не менее сумасшедшего крестьянина, но теперь я знаю, что это — нормальная Испания, что Дон-Кихот и Санчо все время делали самые нормальные вещи.
В. Вы тоже странствующий рыцарь, хотя и “неходячий”.
О. Я как Дон-Кихот. Нет, я как Сервантес! Совершенно как Сервантес перед тем, как писать вторую часть, когда он говорит: “Благодарю всех, кто мне помог”. Пожалуй, мне нужен граф или герцог, как у него. Меценат. Сервантеса обвиняли, что он пишет медленно, потому что у него только одна рука, и он сказал: “Но я пишу другою!”
В. Вы пишете быстро?
О. Зависит от вдохновения. Могу писать двадцать страниц в день.
В. И что вам больше всего нравится в Испании?
О. Люди. Полчаса пытаешься въехать в бар на этом кресле, и все помогают и улыбаются. Никогда не почувствовал на себе плохого взгляда.
“Я выжил благодаря оптимизму и литературе”, — утверждает Рубен Гальего
Эмма Родригес, El Mundo, 9 сентября 2003 г.
“Я пишу о силе, о силе духовной и физической. О силе, которая есть в каждом из нас”, — говорит Рубен Гальего в начале своей исповедальной книги “Белое на черном”. Эта книга — не просто документальное свидетельство, но нечто гораздо большее, благодаря чуду литературы.
“Каждый из эпизодов книги — это история одной победы”, — говорит этот 35-летний мужчина. Со своего кресла на колесах он смотрит на мир проницательными и веселыми глазами, как бы ища лучи солнца, которых был лишен в череде московских приютов. Он попал туда после того, как в возрасте полутора лет был отлучен от своей матери Ауроры — дочери руководителя Коммунистической партии в изгнании Игнасио Гальего.
Инвалидность вытеснила его в мир теней, уготовив ему печальное и мрачное будущее. Но ничего этого нет в настроении книги. Все наоборот: читатель полными пригоршнями получает иронию и юмор, ему приходится лишь удивляться оптимистическому мироощущению при столь жестокой судьбе.
Рубен Гальего улыбается, когда ему говоришь о том, что его книга добра, что, несмотря на тяжесть всего пережитого им, автор ищет добро там, где большинство писателей ищет уродства, — в алхимической лаборатории зла. “Это нормально, — отвечает Рубен. — Когда жизнь писателя обычна и весела, он ищет темную сторону вещей. Но в моем случае происходит все наоборот”.
“Оптимизм был моей единственной возможностью выжить, но, по правде говоря, я и по натуре такой. Нельзя заставить быть веселым, но очень легко заставить быть грустным”, — объясняет он.
Мать Рубена присутствует при разговоре и иногда исполняет роль переводчицы. Он более или менее знает испанский, но предпочитает говорить по-русски. Он не слишком уверенно чувствует себя, говоря на языке, который начал осваивать только год с лишним назад, когда переселился сюда.
Трудно представить себе эту историю матери и сына: боль женщины, у которой отняли ее ребенка, сказав, что он умер, и мысли мальчика, который до шести лет мечтал о том, чтоб у него была мама, и до девяти — что он сможет ходить. Но легко воображаешь себе все это, когда берешься читать “Белое на черном”, хотя автор избегает напрямую говорить о трагедии.
Гальего разбивает свое повествование на небольшие фрагменты, которым он придает законченность отдельных новелл. “Мой стиль лаконичен, — объясняет писатель, — потому что я думаю, что таким и должен быть стиль XXI века. На нас обрушивается слишком много информации. Время быстротечно, а читатель становится все умней, ему не нужны все подробности”.
Он начал писать лишь после того, как, воспользовавшись хаосом “перестройки”, ускользнул из последнего своего приюта и умудрился выживать в тогдашней России, давая уроки английского и информатики и макетируя газеты. В это время он даже женился, у него родились две дочери, а потом нашлась в Праге его мать. “Сейчас мы живем в Мадриде, но на самом деле моя география — это она, Аурора”, — говорит он.
Рубен рассказывает, что когда он освободился из плена, то во внешнем мире все оказалось намного проще, чем он ожидал. “Мир показался мне очень простым. Я начал писать, но кто-то мне сказал, что мои рассказы никуда не годятся. Потом те же самые тексты показались гениальными одному русскому писателю, который эмигрировал в Соединенные Штаты, и он посоветовал мне опубликовать их”, — говорит он, широко улыбаясь.
“Мне везет, — повторяет Рубен несколько раз. — Книга опубликована в России, и отклики критики замечательные. И сам переводчик Пушкина перевел ее на испанский”. “Никаких счетов к миру у меня нет”, — уверяет он.
Подобные фразы многое говорят о таланте этого человека. А еще он убежден, что его положение “неходячего” помогает ему останавливаться, чтоб видеть вещи. “Если б моя книга помогла людям остановиться…” — таково его желание.
Перевод с испанского Галины Лукьяниной