Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2004
Арсен Титов
Арсен Борисович Титов — родился в 1948 г. Окончил исторический факультет УрГУ. Председатель правления Екатеринбургского отделения Союза российских писателей. Автор четырех книг прозы. Лауреат премии губернатора Свердловской области.
Кавказские новеллы
Знак
Виноградник Дато, данный деревней за подвиг его предка, а потом отнятый колхозом, раскинулся внизу, по южному склону, на котором жили зварцы. Границу между Чрдили и Зваре Дато показывал так:
— Вот с этого дома начинается Зваре! — говорил он, когда мы шли сверху. А когда мы шли снизу, он показывал на тот же дом и говорил: — Вот этим домом заканчивается Чрдили.
Я соглашался.
В воскресенье к вечеру я пошел провожать Дато с корзинами на станцию. Я предложил идти более трудной, но короткой тропой мимо бывшего виноградника. Дато решил идти деревней.
— Вот этим домом начинается Зваре! — в очередной раз показал он на дом, который для идущего снизу обозначал конец Чрдили.
Я, сердитый на то, что мы пошли деревней, в значении сказал:
— Это очень важно — не перепутать, дядюшка Дато!
И более-то в значении я сказал потому, что впереди увидел почтенную городскую матрону с небольшой корзиночкой. Я увидел и почувствовал — лишь мы поравняемся с ней, Дато отдаст свою корзину мне и учтиво попросит матрону препоручить заботу об ее корзиночке ему.
Арсен из Марабды у богатых отнимал, неимущих наделял. За это, как сказано, его благословлял всякий. По поводу всеобщего благословения, я думаю, в народе преувеличили — ведь трудно благословлять обидчика. Потому, думаю, благословлял его тот, кто от него получал. А тот, у кого он отнимал, думаю, благословлял его не очень. Но самое главное, отнимая и наделяя, он не возился с отнятым и наделяемым. Он этому говорил: отдай! — а этому говорил: возьми! Думаю, если бы ему, отнявшему, пришлось долго таскаться с отнятым в поисках того, кого можно было бы наделить, он бы через какое-то время оставил свое занятие. Исходя из этого, становится понятной и моя нуда. Он отнимал и наделял. Мне же предстояло брать и тащить до самой станции. Предвидя это, я остановился и сказал в значении:
— Это очень важно — не перепутать, дядюшка Дато!
— А, нет, не очень важно. Это в старину было важно! — тоже остановился Дато.
Он остановился — и нам пришлось зайти в дом, ибо тотчас же, лишь он остановился, в воротах показался хозяин, высокий статный блондин Шота, из-за спины которого напористо выскочили двое его покамест безусых сыновей и устремились к нашим корзинам.
— Дато, дорогой! — распахнул ворота Шота.
Мы отнекивались, как могли и умели. Но в подобных ситуациях даже самые изощренные отнекивальщики оказываются битыми.
— Видно, несправедливую обиду ты затаил на меня, и моих домочадцев, и моих предков, и моих потомков, на мой скот и на мою лозу, коли не хочешь посмотреть в мою сторону, не хочешь отведать моего хлеб-соля! — говорит трагическим голосом обычно в таких случаях хозяин, чем бьет наповал любого.
— Поеду следующей электричкой! — шепнул Дато.
— Он нам родственник? — тоже шепотом спросил я о Шота.
— Такой же белый, как ты, наверно, родственник! — лукаво ответил Дато.
— Хо! — сказал я в обиде.
Я только лицом бледный — так что с того? Ну, цветом глаз зеленый, ну, еще волосами русый — так что? За это пусть отвечает дедушка Таро, которому не сиделось в Чрдили и он сначала ушел в Персию воевать, а потом в Россию неизвестно зачем.
— Хо! — сказал я.
Мы расселись за столом так удачно, что мне было видно нашу гору с садом, домом и башней, видом, который я все время застолья любовался. При этом, если я чуть-чуть приподнимался, видел часть бывшего виноградника Дато, отнятого, заросшего и погибшего. Дато сел к нему спиной. Я был рад этому. Ведь если я переживал за виноградник, то все-таки меньше, чем он.
В период застолья к нам пришли некоторые из соседей, и был завернут к нам еще один путник, шедший снизу. Вся компания с любопытством разглядывала меня, и всем Дато отвечал, что я потомок дедушки Таро, кровь которого позвала меня сюда. Все, кроме завернутого путника, удивлялись явлению, так как знали дедушку Таро. А путник не знал и просто пожимал плечами. Мне это не понравилось. Дато, заметив, шепнул, что он из Нуниси, и я успокоился.
— Ладно, — примирительно сказал я.
— Да, было в старину! — сказал один из соседей, а потом, пристально, но доброжелательно глядя на меня, спросил, знаю ли я, почему дом нашего хозяина Шота называется то началом Зваре, то концом Чрдили.
— Дато? Знает он? — спросили все.
— Знает. Он в университете на историкоса учится и потому все знает! — гордо ответил Дато, но через секунду размышления ради правды сказал: — Если чего-то не знает, то самого немногого.
— Тем более! — сказали все.
И из их рассказа я узнал следующее.
Трудно представить, чтобы в наших горах появился разбойник, потому что легче и успешнее промышлять было за хребтом. А наши горы разбойникам мало представляли интереса из-за непроходимости. Но стали строить железную дорогу с едва не самым длинным в мире туннелем, и вместе со строительством такой человек объявился. Он был из наших. До поры до времени он вел пристойный образ жизни. Тут же словно сдурел, или будто вместо одного человека появился другой. Он сговорился с некоторыми строителями дороги в шайку и стал грабить. Никому это не понравилось, кроме, разумеется, их самих. Им было весело угнать корову или утащить поросенка, а то отнять деньги у одинокого путника, избив его до полусмерти. Округе же их дела веселья не множили.
После войны нашелся еще один такой, со станции. Он посмотрел фильм про Арсена из Марабды и стал грабить, называя себя его именем. Утащит, например, курицу, вычерпает из марани вино и говорит, что это сделал Арсен. Однажды у старика-нунисца он отнял козу.
— Отдай! Я Арсен! Я у богатых отнимаю, неимущих наделяю. Всяк меня благословляет! — сказал он.
В Нуниси кинопередвижка не могла проехать, потому они там фильма не видели, но знали его в пересказе.
— Возьми! — сказал нунисец. — Возьми, если есть кто-то беднее меня!
Конечно, участковый вскоре поймал вора. На суде, согласно процедуре, спросили его имя и фамилию. Вор назвался. Подлинного его имени я приводить не буду, назову его, например, Вором Безродным.
— Имя и фамилия? — например, спросил судья.
— Курд Угваришвили (Вор Безродный)! — например, ответил вор.
— Как Вор Безродный! — вскричал бедный нунисец. — Он же назвался Арсеном. Вору Безродному со станции разве бы я отдал свою козу!
С этим было так. А с тем и его шайкой вышло по-другому. Они вооружились и до того распоясались, что сами родственники, не перенеся позора, сказали сдать его властям. Однако он к своим не приходил, а если в деревню заявлялся, то кутил у кого-нибудь чужих, пользуясь законом гостеприимства. Тогда родственники решились на хитрость. Они пришли в самый крайний чрдилийский дом и сосватали за своего юношу черную и худую, как кочерга у плохой хозяйки, девушку. Это они, конечно, сделали не специально — просто иной девушки в этом доме не было. И, конечно, хозяин самого крайнего чрдилийского дома обезумел от такой удачи. Но это уже другой разговор. Они сосватали за своего юношу черную и худую девушку, состоялась свадьба, на которую, конечно, явился возомнивший о своей неприкосновенности злодей. Его схватили. Он сказал:
— Так-то вы чтите обычаи предков!
— Мы здесь ни при чем, мы здесь сами гости! — сказали родственники.
— Но гость не бывает для одного дома! Гость бывает для всей деревни, если, конечно, деревня хорошая! — сказал злодей.
— Извини, но этот дом уже стоит в Зваре, и мы здесь сами гости! — сказали все чрдилийцы. А зварцы в свою очередь указали на принадлежность дома чрдилийцам, чем обосновали свою невиновность.
Таким образом, злодей не смог со всей уверенностью обвинить в нарушении обычая предков ни родственников, ни всех остальных.
Потом наши и зварцы устроили покаянный молебен. А дом стал называться для шедшего снизу концом Чрдили, для шедшего же сверху — началом Зваре. И якобы первенец у той черной и худой невестки родственников злодея, поступивших таким не вполне обычным образом, родился светловолосым и статным, передав светловолосость и статность всем последующим мужчинам, оставив женщин черноволосыми, но не столь худыми.
— Знак это! — сказал хозяин дома Шота, коснувшись своих светлых волос и поглядев на меня.
Когда мы наконец смогли выйти со двора, нам оставалась уже только последняя электричка — и то, если идти к ней скорым шагом.
— Обратно возвращайся тропой мимо бывшего нашего виноградника — там короче! — посоветовал Дато.
— Теперь уже не важно! — отозвался я, думая о том, что обратно ведь мне не придется тащиться с двумя большими корзинами, но про Дато полагая, что он беспокоится о том, чтобы я не завернул на обратном пути в этот чудесный дом, умеющий быть одновременно концом одной деревни и началом другой.
— Все-таки! — сказал Дато.
Едва мы внизу вышли на станционную дорогу и миновали старую мельницу, как впереди увидели почтенную матрону с ее корзиночкой.
— Сейчас тоже надо было пойти мимо бывшего виноградника! — сказал я.
— Ничего! — ободряюще сказал Дато и прибавил шагу.
Если уж у Шота был знак, то знак был и у меня. И у Дато был тоже свой знак. Знак был и у того Арсена, из Марабды, — только у нас с ним выходили разные знаки.
Гость
Снизу пришел человек и более в недоумении, чем в тревоге, сказал:
— У нас появился некто, говорит, что царь. Не поверить нельзя, ибо зла не творит. Но и поверить нельзя, ибо некоторые из нас царя знают. Да если бы не знали, все равно удивление вызывает то, как он здесь появился!
Уже известно — без нашего желания раньше никто не мог прийти к нам. И не по нелюдимости или жадности нашей не мог. А не мог — только по причине тех времен, когда всякий неосмотрительный поступок грозил рабством или смертью. Непроходимые горы нас защищали. Мы выходили в мир. Но из мира к нам приходили только с нашего разрешения. Потому от известия некоторые наши всхмурились, имея в виду прежде всего Таро, по его же признанию, не исполнившего однажды обета. Он, оказывается, вместе с одним родственником царя воевал едва ли не в Индии и в трудный час обещал этому родственнику доставить в их родовой царский храм его перстень — конечно, в том случае, если сам останется в живых. Таро в живых остался, но обета не исполнил. Он на этот перстень выкупил из рабства одну несчастную девушку — так у него получилось. Но всхмурившиеся не учитывали причины. Они видели только следствие. Потому они сказали:
— Мы не должны отвечать за его поступок!
— Но причина, его на то подвигшая, должна все-таки оправдывать Таро! — сказали другие.
Всхмурившиеся же стояли на своем твердо и убедили на всякий случай увести в горы женщин и скот. Наши увели женщин и скот в горы и только потом предстали перед пришедшим, оказавшимся по некотором осторожном, не затрагивающем ничьего достоинства, расспросе подлинно царем. В период расспроса наши даже спросили, известен ли царю человек по имени Таро. При этом некоторые наши неуловимо посмотрели на всхмурившихся — в том смысле, мол, вот сейчас убедитесь в бескорыстии Таро.
— Я слышал о нем! — сказал царь. — Я слышал о нем как о воине, которого не особо любил мой царственный родственник и всегда первым посылал его в бой. Говорят, Господь уберег его, хотя я не знаю, где он сейчас.
После этих слов уже всхмуренные неуловимо посмотрели на остальных, так как увидели, что царь не знает всей правды, что, конечно, не умаляло его как царя, но и не делало Таро таковым, каким его хотели видеть некоторые наши.
На небольшой и единственной равнинке наши приготовили столы, для чего пришлось скот из гор вернуть, но женщин там все-таки оставить, ибо, как положено царю, он появился с челядью, и ее было столько, что царь уже слушал здравицы, а некоторые из челяди еще ждали своей очереди ступить на тропу, ведущую к нам. То есть выходило, что при таком количестве народа места женщинам как бы не оставалось.
В ходе последующего пиршества имя Таро больше не упоминалось, и нам ради пояснения следует о нем сказать дополнительно. Он, Таро, уходил из деревни дважды. Один раз он ушел за хребет и воевал на стороне персидского шаха едва ли не в Индии. Было такое, когда грузинам приходилось выбирать — посылать ли ограниченное войско шаху или ждать шаха с его войском к себе. После многих тягот и ран Таро по дороге домой не исполнил обета, данного родственнику царя, вечно посылавшему его в бой первым. Но, как уже знаем, не исполнил он обета совсем не по причине затаенной обиды. Родственник царя, чтобы спасти всех остальных, однажды пошел к врагу заложником и тогда-то попросил Таро передать в царский родовой храм свой царственный перстень. А Таро по пути домой не осилил сердца и отдал перстень в счет выкупа несчастной девушки. Говорят, Таро от того не было покоя, и он ушел из деревни за хребет во второй раз. Это-то послужило для всхмурившихся сомнением в бескорыстии поступка Таро — ведь на выкуп он потратил чужие средства и при этом нарушил обет.
Вот таково необходимое пояснение.
Что же касается прихода царя, то вполне можно предположить наличие на земле мест, способных состязаться по красоте с нашими. Иначе и быть не может. Иначе придется признать конечность сего мира и возможность постижения Божия замысла. Но царю так понравилось именно наше место, что он не уходил от нас, говорят, до первого снега, хотя в наших горах довольно раннего, но все-таки давшего царю возможность дождаться молодого вина. За это время он пил, ел, слушал реченную мудрость челяди, издавал указы. сносился через послов и скороходов с соседями, устраивал ристалища в стрельбе, саблях, различного рода других упражнениях, борьбе и поэзии. То есть жил у нас царь своей привычной жизнью. Не мог он только насладиться конными скачками и игрой в мяч, так как наша единственная равнинка не давала тому возможности — и это даже при том, что в целях предоставления гостям наибольших удобств и наименьших стеснений наши старались подходить к столам как можно реже.
И все-таки царю однажды стало ясно, что наступила пора собраться в дорогу. Более того, за некоторое время до этого он стал ощущать неведомую и смутную тревогу, словно бы что-то из его жизни за здешнее пребывание исчезло. Но послы и скороходы приносили отовсюду хорошие вести. Царство его процветало. Крестьяне усердно пахали. Купцы исправно торговали. Воины зорко следили за границами. Ремесленники бойко стучали молотками. А ученые мужи даже занялись книгопечатанием. Но царь встревожился.
— Что-то не так в этом мире, о мои друзья! — сказал он однажды челяди. — Поглядите, чего в нем не хватает!
Челядь, зная высокий ум своего господина, сочла искать в его словах иносказание и много в том преуспела, однако тревоги царя не развеяла, отчего сама впала в отчаяние. Лишь один человек при словах царя улыбнулся. Им оказался дядюшка царя по матери, воспитатель. И когда много преуспевшая, однако не нашедшая подлинного смысла челядь в отчаянии обратилась за помощью к нему, он показал на наши горы, наше небо и нашу землю, спросив в свою очередь о том, что может напомнить эта теснина.
— Да что же, как не боевую башню! — вскричала челядь.
— Ну, предположим, по тому, как вас здесь встретили, она може напомнить вам ваш дом, прочный и радушный! — заметил дядюшка царя по матери, воспитатель.
И челядь с замечанием согласилась.
— А без чего же дом является не домом, а только тенью дома? — снова спросил дядюшка царя.
Челядь впала во второе отчаянье, но царь просветлел и наградил дядюшку, брата своей матери, благодарным взглядом.
— Да без чего же, — сказал он, чувствуя, как уходит от него смутная тревога. — Без женщины дом является не домом, а лишь его тенью!
— Между прочим, и без мужчины — тоже! — перекинулись между собой замечанием наши и похвалили всхмурившихся за предусмотрительность, с которой они посоветовали оставить женщин в горах.
А царь, веселея, уже спрашивал их о женщинах деревни, почему-де за все время пиршества, продлившегося до первого снега, хотя здесь и раннего, но достаточно терпеливого, чтобы не падать на царскую обнаженную голову, почему за все это время он, царь, не увидел ни одной женщины.
— Если у вас их нет — вы только пожелайте, и я дам вам первых красавиц моего царства! — сказал он.
И, говорят, некоторые из наших едва не соблазнились. А может быть, соблазнились бы, кабы другие им не всхмурились. Но как ни то, а отвечать царю следовало. Наши стали совещаться, предложив сначала выдвинуть для ответа старшего из всех. Старший же сказал:
— Все относительно женщин — дело деликатное. И мой ответ могут принять за ответ человека, желания которого угасли и оттого он стал видеть мир однобоко. Потому я предлагаю избрать для ответа нашего уважаемого Дато.
Дато хоть и был по величине медведем, однако нашел повод в свою очередь передать ответ Шота, который сумел переложить его на Геронтия. Геронтий, набычась, кивнул в сторону соседа Георгия. Все при этом посмотрели в сторону Магаро. Он рассердился, хотя виду не подал, и вытолкнул вперед Джару.
По правде сказать, каждый из нас постарался бы снять с себя ответственность за дела и речи перед царем. И Джара, разумеется, не был в числе тех, кто от нас отличался. Но судьба в лице Магаро вытолкнула его к царю, и он, покраснев от натуги, вдруг вскричал:
— Женщины вот когда нужны нам в жизни! Они приносят нас в этот мир, они ранят нас своей любовью, они закрывают нам глаза! И это все, уважаемый царь! Где бы ты видел сейчас хоть один повод для этого?
Никто не ожидал такого ответа. Но более-то никто не ожидал последующего. Джара оглянулся на всхмурившихся и, уже шатаясь от натуги, вскричал еще нечто.
— Дом без женщины — тень дома! Дом без мужчины — тень дома! А дом Таро стоит пустой. Что же он — тень теней? Пусть так скажет тот, кто враг себе!
Он так вскричал, и челядь было схватилась за клинки. А царь властной своей десницей остановил их. Он сразу постиг полный смысл сказанного Джарой и первой половине сказанного восхитился, на вторую же половину сказал, что найдет ушедшего Таро и поставит около себя.
Обещание он исполнил. Но и ему, царю, не было благодати. Вынужден он был под натиском судьбы и врагов покинуть престол и упокоиться на чужбине.
Впоследствии говорили, что слова о наличии трех причин, когда нам необходимы женщины, принадлежат Шопенгауэру. Но сколько мы знаем, Джара это сказал.
Ежевика
Царевич Александр руководил отрядом грузин, посланных наказать за коварство одного афганского хана. С давних пор ведь приходилось грузинам воевать в чужих землях на стороне шаха персидского ради сохранения своей земли. Так устроен мир, оказывается, — когда жарко, раздеваешься, а когда совсем невмочь печет, снова ищешь одежду.
Отряд царевича попал в засаду. Долго отбивались грузины и уходили, но враг сумел окружить их. Чтобы спасти остальных, царевич пошел заложником. Об этом написано. Пойдя, он дал одному человеку свой золотой перстень с изумрудами, расположенными в виде креста, с тем чтобы этот человек принес перстень в родовой храм царевича. Царевич этого человека не любил и всегда ставил впереди, чтобы он первым врывался к врагу. Но, видно, Бог берег этого человека. Уцелел он во всех битвах. И царевич решил довериться ему. Этим человеком был Таро. О том, как он добирался домой, тоже написано. Остался он без правой кисти, но выжил, потому что был воином и владел в должной мере не только оружием, но и знанием местных языков, обычаев и верований.
Кое-кто утверждает, что царевич дал ему не перстень, а свой нательный крест с изумрудами, и будто Таро соблазнился завета не исполнить, будто он принес крест домой и спрятал в ветвях груши, которая жива до сих пор, только уже не дает плодов. Измышления очевидны, ибо в момент прихода Таро домой груша была деревом только для куриц и имела всего пять-шесть веток, среди которых едва ли кому пришло бы в голову что-то прятать. Измышления очевидны еще и потому, что с нательным крестом не расстаются и принимают муки вместе с ним. К тому же Таро не смог бы в минуту наибольшей опасности проглотить нательный крест. А то, что он это делал — глотал перстень во время нападения многочисленных шаек на пути домой — об этом известно достоверно. И Магаро об этом говорит, несколько кривясь, всегда более представляя не тот момент, когда Таро перстень глотал, а последующий, когда Таро вновь являл его на свет Божий.
Вот подлинная история этого перстня.
Голодный и оборванный Таро пришел наконец к спине родных гор, пришел к Сурамской крепости. Было это в апреле, и говорили, апрель в том году стужей походил на февраль. Снега в горах и на перевале легли в высоту всадника вместе с конем, так что преодолеть их в одиночку не было возможности, и Таро ждал кого-нибудь с нашей стороны, из Чрдили, кто бы устал целую зиму сидеть недвижно и рискнул размять ноги.
Таро, как и всякий человек той поры, предположил встретить такого человека прежде всего на базаре и ходил туда ежедневно. Он познакомился со многими. Многие знали его нужду и сочувствовали — показывали на громоздкие туманы в горах и на перевале, говоря:
— Там дорога твоя, уважаемый!
Таро и сам знал, что там. Но, как хороший воин, он не рисковал на последнем шаге, самом нетерпеливом и оттого часто гибельном. Ведь из Чрдили любая дорога и даже любая звериная тропа вели в мир, как, собственно, из любого родного дома. Уходя из него если и ошибешься, то всегда сможешь выправиться. А к родному дому ведет из мира только одна дорога, состоящая единственно из твоих шагов. И если, пойдя из мира в родительский дом, ошибешься хотя бы на просяное зернышко в сторону, — окажешься где угодно, но только не в родительском доме. Потому Таро не рисковал и терпеливо ждал попутчика. Ведь был уже апрель. И кто-то же должен был насмелиться выйти из деревни.
Его, Таро, на базаре знали многие. Многие видели, что он голодный и оборванный — оборванный, кстати, совсем не так, как можно себе представить. Был он не в лохмотьях, так как издревле ведется обычаем в Грузии одеваться чисто и аккуратно. В лохмотьях мог быть только безродный человек, полностью махнувший рукой не только на себя, но и на фамилию предков. Вот, знали уже на базаре Таро, видели его голодного, но сохраняющего достоинство, взирающего на снедь глазами хорошо поевшего человека. Видели саблю его, висящую справа и тем говорящую, что он управляется оружием рукой левой. Видели печать его тяжких испытаний. Видели — и многие из сострадания предлагали ему кто чем богат, а он если когда и соглашался взять, то очень редко и то после какой-нибудь задушевной беседы. Его спрашивали о пережитом. Но вспоминал он неохотно. Однако все равно все видели в Таро испытанного и много пережившего человека. Даже магометанцы — персы, османы, татары — смотрели на него с уважением, тем более что он знал и из их языков и из их обычаев.
Один осман, лишенный глаза, столкнулся с Таро в первый же день.
— Ты такой, я такой! — с улыбкой показал осман на обрубок правой руки Таро и на свою пустую глазницу.
А потом уже приветствовал Таро в качестве своего старого приятеля. Оказалось, он, кривоглазый осман, на базаре в дальнем углу около не совсем чистого духана держал некий закуток из досок и кошм, про который всегда говорил с намеком и подмигиванием. Таро не особенно отвечал на его приветствия, потому ничего общего у них не было. Один после многих лет войны голодный и увечный возвращался домой. Другой занимался таким делом, о котором сам мог говорить только намеком и подмигиванием. Разница была у всех на виду. И многие османа не жаловали. Он, однако, совсем не обращал на это внимания, бегал по базару, намекал, подмигивал, предлагал.
— Какая несчастная у него там! — со вздохом иногда говорили на базаре про османа.
Но вмешиваться никто не хотел. Всяк имел свой товар, от которого кормился. Таро кормиться было не от чего. И он ходил на базар в надежде встретить кого-нибудь из своих. Кто-нибудь да неужели не придет. Зима закончилась. И хоть снега в горах и на перевале без труда скроют всадника вместе с конем, но ведь уже наступил апрель, и ноги размять после зимы неужели никому неохота! Ходил Таро на базар, часто сжимая и ощупывая в потаенном кармане царевичев перстень. Если бы не голод, не полное отсутствие какой-либо вещи, которую можно было бы продать и тем прокормиться, свернул бы Таро с дороги, передал этот перстень по назначению. Но голод гнал прямо домой. И Таро, думая исполнить обет чуть позже, остановился лишь в виду родных гор за Сурамской крепостью. Встал туда Таро лицом — и будто родным запахом ему потянуло, теплом его деревни. Ведь совсем рядом осталось. И если бы идти не туда, а оттуда, — пошел бы Таро один. Ведь оттуда — всякая дорога в мир. Туда же — ступишь на просяное семечко мимо, и с лихвой хватит тебе скитаться по чужбине. Приходить — не уходить. Тот и жив остается, кто это знает.
Шел Таро. Кривой осман его издалека окликнул:
— Ты такой, я такой! Два молодец!
— Молодец, молодец! — пробурчал Таро, стараясь пройти стороной.
— Твой рука где был? — оббежав стороной же, встал на пути осман.
Таро догадался, что осман спрашивает о том, где он, Таро, лишился правой кисти.
— Там! — без охоты показал он себе за спину, мол, давно и далеко.
— Хорошо воин! — сладко причмокнул осман и сладко же к губам пальцы щепотью поднес. — Имею тюльпан, вах тюльпан! Один монет-марчил — один раз твой тюльпан, воин! — осман пальцами показал: — Вот один — вот один! И вах тюльпан! — оба пальца чмокнул.
Хмуро поглядел на него Таро. Конечно, понял он османа — что же не понять. Не раз бывал он в заведениях подобного рода. Дело житейское. А тут нахмурился и отказал.
— Нет! — сказал.
— Воин! — жарко приложил обе руки к груди осман. — Такой тюльпан! Один монет-марчил — один раз тюльпан!
— Нет! — сказал Таро.
— Половина монет-марчил, воин! — ухватился за рукав осман.
— Какая несчастная у него там! — сказали со вздохом рядом.
Таро глаза скосил на сказавших. Люди стоят, торгуют. Товар есть, вот и торгуют. Товара нет — землю пашут или, как он, на чужбине воюют. Обидно стало Таро. Он весь мир прошел, а родные горы остановили. Сорок своих товарищей он в чужие пески и камни зарыл — а на родной земле чужак прохода не дает. Нет, — решил, — завтра же уйду один. Тихо в деревне. Кроме своих — никого. Речь родная, вода родная, краюха хлеба тоже родная. Дом свой, воздух свой, и если какой-нибудь наглый забияка сыщется, то тоже свой. Отвернулся Таро от османа, пошел.
— Воин! — вдогонку позвал осман.
— Только такие увечные остались. Пропадает земля грузинская! — сказали рядом.
Таро вздрогнул, глаза скосил. Стоят люди, торгуют.
— Пошли! — хмуро сказал он осману.
Вот как поступил он. Ушел он из Чрдили смолоду. И не пахал, сад-виноградник не обрабатывал, дом не строил, скот не разводил, детей не рожал. Он только воевал. Потому он думал немного не так, как те, кто пахал, строил, обрабатывал, разводил, рожал, — хотя при этом тоже воевал.
— Пошли! — хмуро сказал Таро осману.
И пришли они в закуток из досок и кошм близ не очень чистого духана в углу базара, где их встретили двое людей османа. И на них хмуро поглядел Таро. Зашли они в закуток. А самое малое время спустя, Таро вышел один и с большим ковровым свертком под мышкой. Он вышел, сожмурил от света глаза, оглядел вокруг. Все на базаре повернулись к нему. Но никто не выдержал его взгляда. Таро, как по пустому месту, прошел базар, свернул за крепость, пришел в постоялый двор, отвязал коня и уехал.
— Как имя твое? — спросил он в дороге у свертка.
— Маквала-Ежевика! — пропищал сверток.
Таро спешился, развернул ковер, в котором, как можно догадаться, оказалась юная и не чаявшая спасения девушка. Таро отвез ее домой. Но, говорят, она столь вцепилась в него, что и дома, при виде всей своей родни, не желала расцепить рук.
— И вправду, ежевика! — якобы пробурчал в смущении Таро, а потом все-таки уехал.
Так он поступил. Он пашню не пахал, виноградник не обрабатывал, дом не строил, скот не разводил, детей не рожал. Он всю жизнь воевал.
Османа тою же ночью ради перстня зарезали двое его людей. Потом один из них зарезал другого. сам же тронулся умом и долго бегал по верхним сосновым лесам над Сурами. Девушка-ежевика будто бы в ожидании Таро не пошла замуж. А у самого Таро стал слепнуть один глаз и стеснилась душа, так что он снова ушел из Чрдили.
Айвы
Я полол кукурузу и фасоль. Изредка я оглядывался на свой дом — аккуратный маленький дом из платановых брусьев в две комнаты, объединенных балконом и на столбах. Имущества у меня не было. Я отнес в дом брюки Дато, в которых он долгое время ходил после войны. Потом отнес туда папку ватманской бумаги и карандаш, купленные в магазине. Брюки я положил в одну комнату, а бумагу с карандашом — в другую. Брюки мне были постелью, если появлялось желание полежать, глядя в потолок. Бумага с карандашом не имели определенного назначения. Я не знал, что с ними делать, но мне с некоторого времени стало нравиться брать их в руки.
Жора спрашивал:
— Ты знаешь историю этого дома?
Всем известно, что дом построил Дато на земле, которую Магаро, будучи председателем колхоза, втайне от района дал ему взамен отобранного колхозом нижнего виноградника. На винограднике лежало старинное заклятье, и Магаро таким образом миновал его. Когда Дато отдал дом мне, я сказал: — Не надо, дядя Дато!
Он сказал:
— Каждый грузин обязан иметь дом!
Я сказал:
— А дедушка Таро?
Он сказал:
— Вот и хватит вам одного бездомного!
Я сказал:
— А заклятье?
Он сказал:
— Мы поставим деревне стол!
На всю деревню у нас оставшегося вина не хватало. Мы отложили стол до зимы. Жора оказался не в силах ждать и стал каждый день приходить с тонким, по его мнению, намеком.
— Ты знаешь историю этого дома? — якобы тонко намекал он на необходимость с моей стороны во избежание неприятностей от заклятья поставить ему кувшинчик. Я и без намеков не скупился, так что Жора постоянно уходил от меня с песней “Подмосковные вечера”, ибо в свое время мой дедушка Таро ушел в Россию. Если честно, кувшинчики были на пользу только младшему сыну тетушки Кекелии, с получением должности охранника на железной дороге купившему себе кожаную папку и решившему жениться на Гуло или Маргарите, с которыми я обычно любезничал около родника, но после кувшинчика с Жорой это делать стеснялся. Так было каждый день. Но Жора считал нужным делать свои намеки. Я не выдержал и на очередной вопрос об истории постройки дома тоже ответил с намеком. Я сказал:
— Этот дом построил товарищ Сталин в раннюю пору своей деятельности, когда был всего лишь плотником Иосифом!
Я так сказал потому, что некоторое время мы с Жорой жили в лесу с целью познать и объединить мир, до сего разделенный. Цель наша не была достигнута по одной небольшой причине — Жора соблазнился собственностью в виде двух буйволов с арбой, принадлежащих ему же, но однажды утром ошибочно принятых за подарок природы. Его буйволы и арба оказались на нашей старой груше, трехсотлетней и бесплодной, которую в целях разъединения нас с Жорой, сплотившихся, Магаро решил срубить, сказав, будто это ему поручил Дато, а тот в свою очередь якобы решил грушу срубить как раз ввиду ее бесплодия. Я пожалел грушу и в безлунную ночь вышел из леса, нацеплял на грушу всего, что попалось в темноте под руку — в том числе и буйволов Жоры вместе с арбой. Жора же все это принял за подарок природы и, сколько я ему ни объяснял, соблазнился приумножением собственности, полагая к двум своим буйволам с арбой прибавить еще двух буйволов с арбой же. А известно, что борцом номер один с собственностью являлся не кто иной, как товарищ Сталин, верный ученик товарища Ленина, который, в свою очередь, был верным учеником Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Говоря о постройке моего дома товарищем Сталины, я ничуть не намекал на коварство Жоры, с которым он под идею объединения мира, оказывается, лишь маскировался, а подлинно — будучи дарвинистом — преследовал тайный эксперимент дождаться, когда посредством дикого образа жизни у меня появятся признаки обезьяны в виде хвоста. Если бы я так намекал, то невольно бросал бы тень на товарища Сталина и его великих учителей, тоже дарвинистов, как бросил бы тень на Дато живущий внизу Шота, если бы указал на меня, когда отвечал завмагу о том, что не знает, кто бы мог купить в магазине банку гнилой риб пескар, то есть баночку превосходных португальских сардин “Пескадор”, которых никто во всей округе никогда не покупал, потому что зачем их покупать, если в речке есть хороший риб цоцхали, форель и усач. Никто не покупал, а я однажды купил, и завмаг заподозрил продавца в воровстве. Продавец же поклялся в своей абсолютной честности и вспомнил мои приметы — светлый и зеленоглазый, — которые в какой то степени совпадали с приметами Шота, светлого и голубоглазого. И если бы Шота указал на меня, то бросил бы тень на Дато в том смысле, что его родственник, то есть я, есть человек немного не в себе, потому что решил вместо хороший риб цоцхали, форель и усач купить гнилой риб пескар.
Вот так все было. Потому в своем намеке я не сказал про эксперимент, а сказал только про собственность.
— Этот дом построил товарищ Сталин! — сказал я с намеком только на собственность.
— Скажици, пажаласца, какой асцраумий! — голосом московской артистки сказал Жора и ушел.
На выходные приехал Дато и спросил:
— Жору не вижу!
Я признался.
— Пойдем пригласим! — сказал Дато.
Мы пошли и от айв увидели внизу Жору, заворачивающего арбу с глиной во двор Геронтию.
— Да! — вдруг сказал Дато, а я сильно насторожился. — Да, отчего это соседские курочки так чудесно кудахчут, когда ходят мимо нашего дома, будто у нас во дворе появился хороший петушок? И отчего младший сын тетушки Кекелии здоровается со мной сдержанно и смотрит в значении, будто я ему с прошлого года задолжал мешок фасоли?
Я покраснел и промолчал.
— Не знаешь? — спросил Дато.
— Не знаю, — сказал я.
Во дворе Геронтия Жора в мою сторону даже не посмотрел, но, здороваясь с Дато, не сдержался сказать.
— Не очень чисто нынче растут у тебя кукуруза и фасоль, уважаемый Дато! — сказал он.
Жена Геронтия в возмущении крикнула с балкона:
— Парень у вас за ворота выйти не смеет — не разгибаясь, работает, а вы все равно вместо добра одни огрехи видите!
Я снова покраснел. Жора сурово повернулся к жене Геронтия.
— Если бы, — сказал он, если бы товарищ Сталин в свое время не видел огрехов, то вместо великой державы у него вышла бы собачья будка! — подумал и прибавил: — На столбах!
Я сделал вид, что никакого намека ни на себя, ни на наш дом не нашел. А Дато вообще прикинулся глухим, найдя себе выход из ситуации в том, что спросил жену Геронтия, где сам Геронтий.
— В лесу Геронтий, в лесу! Где же ему быть в такую пору! — поспешно ответила она.
— Продолжает эксперимент некоторых! — сказал я.
Жора промолчал.
Мы помогли ему сгрузить глину. Он послал буйволов домой и с нарочной неохотой пошел к нам, из почтения пропустив Дато вперед. Мы поднялись до половины нашего сада, когда он вдруг остановился.
— Эксперимент! — закричал он. — Пусть будет эксперимент! Но вы думаете, Геронтий в лесу? Одного раза за этот год я его там не видел! У себя в курятнике он — вот где Геронтий!
— В курятнике живет курей и петух! — сказал по-русски Дато, как бы немного оскорбившись за соседа.
— Прямо вам говорю! Он в курятнике! И у него там тайный эксперимент! — не отступился Жора.
Я и Дато в снисхождении усмехнулись. Жора заклекотал горлом, будто опрокинутый, но бессильный враз освободиться от вина кувшин. Кровь столь сильно хлынула ему в лицо, что мы с Дато испугались. Дато ступил к нему вниз и взял за локоть, успокаивая и приглашая пойти дальше.
— Нет. Вы не верите мне. И я не сойду с этого места! — дернулся Дато.
— Верим. Как не верим! — применил дипломатию Дато.
— Если не верите, пойдите и поглядите сами! — снова закричал Жора. — Я лично видел — он там делает свой эксперимент, он там делает модель Вавилонской башни!
Я оглянулся на округу, замкнутую в горные стены. Даже величиной с ладонь нет здесь ровного места. Я, укладываясь спать под айвы, каждый раз боюсь скатиться во двор к Геронтию. Всякий пригодный клочок земли занят здесь или огородом, или виноградником. И старую деревенскую башню не снесли и не поставили на ее месте дом или хлев, наверно, лишь потому, что помнили времена прихода османов. И как же у нас поместится Вавилонская башня?
— Пойдем! — повернулся вниз Жора и решительно позвал: — Геронтий!
— В лесу он, в лесу он, люди! — рассердилась, но из вежливости постаралась не показать своего чувства жена Геронтия.
Однако Жора звал до той поры, пока вдруг дверь курятника не распахнулась и оттуда не вышел Геронтий.
— А! — якобы обрадовался он. — Заходите, соседи, заходите! Спал я! Простите меня!
— Вот! — восстанавливающим истину жестом показал нам в его сторону Жора.
— Да! — сказали мы и больше ничего не сказали.
А Жора отвернулся к Геронтию.
— Не спал ты, Геронтий! Ты делал тайный эксперимент! Ты делал модель Вавилонской башни! — сказал он.
— Что ты такое говоришь, Жора, пусть все беды твои упадут на меня! — будто ничего не понял Геронтий.
Но Жора его не слушал.
— Я тебе привожу глины столько, сколько хватает всей деревне. Для чего тебе столько глины? Скажи свое алиби! — потребовал он.
— Разве ты военный прокурор? — тихо спросил Геронтий.
— Да! Во время войны я служил в особом отделе! — сказал Жора.
Известно — он был рядовым морской пехоты. Переломанный и контуженный, он два года лежал в госпиталях. Говорили, был он статным красавцем. Вернулся же скрюченным и припадочным.
— Замолчи, Жора! — успел сказать побледневший Дато.
А Геронтий чужо и холодно, как на застаревших врагов, посмотрел на нас и, пока мы стыли от его взгляда, вынес из курятника небольшой брезентовый сверток.
— Иди сюда! — крикнул он жене.
— Геронтий, муж! — сказала она.
— Иди, если жена! — приказал Геронтий и, видя, что она не идет, подал из свертка Жоре пистолет: — На, убей меня и жену мою, если ты особый отдел!
К вечеру, когда едва не всей деревней, но ситуацию удалось выправить и прямо во вдоре накрыть стол, для чего Магаро и сам Геронтий зарезали по овце — у Жоры ведь, кроме буйволов с арбой и кирзовых сапог, ничего не было, и с него ничего не взяли, — к вечеру Геронтий завел меня в курятник.
— Твоих лет он был, парень! — показал Геронтий на большой глиняный ком, и вправду напоминавший башню, но одновременно навевавший еще что-то.
— Кто? — спросил я и только потом догадался, о чем он, Геронтий.
— Сын наш! — сказал Геронтий.
Их сын служил в строительной части и не выдержал издевательств. Когда ему по большому сходили в постель, он схватил с пожарного щита топор и ворвался в казарму. Ему дали срок дисциплинарного батальона, и там он погиб. Геронтий втайне от жены накопил денег на пистолет, чтобы убить командира и тех, кто издевался. Но перед этим он захотел сделать скульптурный портрет сына. Он делал и, видя, что не получается, ломал и выбрасывал — потому—то Жора возил ему глину едва не каждый день.
— Я увидел, как ты принес к себе в дом бумагу и карандаш! — сказал Геронтий. — Увидел и подумал, что ты мне поможешь!
Я обещал. Однако моей первой работой вышел рисунок, изображающий меня же самого, сладко спящего в полуденный час под айвами.
Крепость Схвило
— Вон крепость Схвило! — показал я.
— Да. Хорошая крепость Схвило! — не глядя, похвалил Тетия.
— Да что ты понимаешь! — обиделся я.
— Понимаю! — возразил Тетия.
Как же, понимает он. Слова толком оказать не может, понимальщик. До Схвило, если птице лететь, — двадцать километров. А человеку добираться — все сорок. Но видна она отсюда, с нашей крепости.
Внизу, под Схвило, стоит крепость Чала. Рядом стоит храм Самтависи. Деревня — тоже Самтависи. А рядом деревня Игоети. От Игоети направо — Ламискана. А налево — Самтависи, деревня и храм. Потом Чала. Потом наверху Схвило.
— Хоть взгляни! — не выдержал я.
— Да ладно! — пообещал Тетия.
Не интересный он человек — это-то мне обидно. Ни выпить с ним, ни закусить. Арбуз он съел — и доволен. Ну, был бы арбуз толковый. А то ведь кахетинский. Кахетинский, ташкентский, мариупольский — это не арбузы. В крайнем случае, арбуз должен быть моздокским. Для остальных же надо сахар покупать один к одному. Я сразу на базаре сморщился — одни кахетинские.
— Пойдем! — сказал я на базаре.
Но некто столь же неразборчивый, что и Тетия, взять отважится. И Тетия никуда не пошел. Встал около, рот разинул — смотрит, как тот выбирает. Долго тот выбирал. Народ вокруг собрался — и местные, и продавцы, и туристы с автобуса. Всем интересно, оказывается, посмотреть. Каждый якобы свой секрет знает, как выбирать. Вообще-то я тоже знаю секрет. Но у меня такой секрет, что арбуз в крайнем случае должен быть моздокским. А здесь одни кахетинские.
Потому хотел я уйти. Тетия же рот разинул — смотрит. И эти все смотрят.
Неразборчивый наконец выбрал. И хозяин в него ханджал вонзил, в выбранный арбуз, — три раза, так, так и так. Ханджалом же вырезанный клин вынул и неразборчивому протянул — чудесный, искрящийся, соком исходящий. У Тетии, конечно, глаза пламенем полыхнули. Но зря. И неразборчивый тоже зря старался и зря шею к арбузу тянул. Потому что арбуз должен быть хотя бы моздокским.
— Вай ме! — сказал неразборчивый.
Народ разбежался. А что — разве не знал?
— Пойдем! — сказал я.
— Купим, а! — стал просить Тетия.
Я рукой махнул.
Вот такой арбуз съел Тетия. Неразборчивый человек свой арбуз понес домой. А Тетия съел на месте, то есть здесь, в крепости, не в Схвило, а в нашей. И теперь пообещал смотреть на Схвило. Но не смотрит. И конечно, никогда не поедет. А ведь до Игоети — всего, а там налево через Самтависи и мимо Чалы. И какая она, эта Схвило! Я не поэт. Но однажды мне сказал Цопе, двоюродный брат. Цопе — это уличная кличка. У меня клички нет. А у брата — Цопе, бешеный. Тетия, кстати, тоже кличка. Цопе однажды сказал:
— Пойдем. Что покажу! — тогда он еще был без машины.
— Далеко? — спросил я.
— Увидишь! — сказал Цопе.
Мы пошли улицей в сторону нашего сада, потом вошли в совхозный сад прямо до сторожки. Собаки нас облаяли. Мы прошли мимо и направились садовой дорогой — разбитой, конечно, — в сторону конторы. Кругом было вспахано, и от полива стояли лужи. На дороге — тоже. Машина нас догнала тогда, когда до конторы осталось сто метров. По-иному-то разве случится! Шофер увидел Цопе и остановился. Они поговорили и даже поругались. Но шофер все равно подвез нас эти сто метров до конторы, потому что Цопе был здесь бригадиром. В конторе Цопе тоже поругался. Я ждал на скамейке. Политые розы благоухали. Их было очень много. Запах был сильный и теплый. Мне показалось, что не солнце нагрело воздух, а розы. Я думал, что Цопе хочет показать именно их. Но после конторы мы пошли дальше, вышли из сада, прожди по шоссе, а потом, километра через два, опять вошли в сад. Мне идти надоело. Однако я молчал. По пути Цопе отвлекался то туда, то сюда, к деревьям. Все ему надо было смотреть. И всем он был недоволен. Вдалеке женщины окапывали саженцы. Цопе словно бы их искал — столько в удовольствие он с ними поругался.
— Кто так работает! — кричал он, находя невидимые огрехи и прибавляя по-русски: — Лодири!
Мне было стыдно. Я подумал: “Цопе на самом деле бешеный!” Женшины же нисколько на ругань не обратили внимания. Но все равно я облегченно вздохнул, когда наконец Цопе оставил их. Еще через километр ходьбы мы наткнулись на речку. Я подумал, что это Лиахви, и спросил.
— Великая русская река Волга! — обрезал Попе.
В самом деле, глупо было в этой канаве подозревать Лиахви.
— Ну, скоро? — рассердился я.
— Вот! — раздвинул колючки и пролез к канаве Цопе. Я пролез за ним. Запахло прелью. Я вспомнил розы.
— И что? — спросил я.
— Вот! — показал Цопе.
Я увидел сизый дымок, несколько маленьких сизых дымков, поднимавшихся от прелых листьев. Это были фиалки, совершенно неожиданные в июле. Я снова вспомнил розы у конторы, огромное количество роз, нагревающих воздух.
— И что? — снова спросил я, больше не зная, о чем спрашивать.
— Это твоей дурочке! — сказал Цопе.
— А как я их ей привезу? — растерялся я.
— Ты не привезешь, а расскажешь. Так ей расскажешь, что у нее дрогнут ресницы! — заругался Цопе.
Вот. Так рассказать моей дурочке, то есть моей девушке, у меня не вышло. И если дрогнули чьи-то ресницы, так только мои — от обиды. Но сейчас разговор не обо мне, а о Схвило. Таким же синим дымком, синим букетиком фиалок вздымается она над отрогом. Я был в ней сто раз. И разбуди меня ночью — я без запинки, как стихотворение, закричу:
— Схвилосцихе метхутмет саукунеши Амилахвребис миер чемис твалта нугешад дадгмули ико!.. — ну, то есть крепость Схвило в пятнадцатом веке князьями Амилахвари была поставлена, она такой-то высоты и такой-то длины, столько у нее башен, и она видела то, думала это, пережила вот это. Люблю я ее, крепость Схвило. И Тетия знает. Но все равно ему не интересно.
— Ладно, вперед! — скомандовал я, направляясь в ту часть крепости, которая называется девятивратной.
Ежедневно было у нас — базар, крепость, музей Сталина, домой. Иногда еще заходили в музей Камо, музей боевой славы города, где висят фотографии наших погибших родственников. Иногда заходили туда-сюда. А в основном было — базар, крепость, музей Сталина, домой. И все — из-за Тетии. Есть такие люди. Вообще-то и не плохие. Но им не интересно. И они вечно плетутся сзади. И вечно отвлекаются на всякую ерунду, на какие-нибудь несчастные арбузы. И ни выпить с ними, ни закусить, не говоря уж о поездке в крепость Схвило. Хорошо хоть нашу-то крепость смотрят от каких-то своих щедрот. А она, наша крепость, — тоже ведь глаз не оторвать. Она по вершине огромной скалы плечи свои расправила и одной рукой подбоченилась. Если на нее из-за моста, с той стороны Лиахви, посмотреть, то можно подумать, что она подбоченилась. Идет враг. Идет, стенание и смятение в крепости предполагая, маленькую резню, а потом хороший пир предвкушая. Идет, подходит, глядит — а она подбоченилась! Зачешешь тут затылок. Да если учесть, что слово крепость только в русском языке женского рода, а здесь оно никакого рода, просто крепость да и все, то врагу при подходе к ней подбоченившейся что остается делать? — зачешешь тут затылок! И может быть, было между крепостями так, что одна крепость здесь — он, а другая — она. Например, наша крепость, насчитывающая возраста более двух тысяч лет, — он, а Схвило, изящная и юная, всего-то возрастом в четыреста годиков, может быть, Схвило — она. И наш на нее засматривается, тоскует, сердцем мается и однажды насмелится преподнести маленький букетик фиалок. Если вдумчиво историю читать — то ведь и об этом в ней написано.
Пошли мы — я и Тетия. И девять ворот крепостных прошли бы, как раньше проходили. Но между третьими и четвертыми воротами… да, между третьими и четвертыми воротами Тетия замер. Сначала от первых ворот пошли вправо вниз. Потом от вторых ворот пошли влево вниз. Потом от третьих — снова вправо вниз. Вправо — вниз, влево — вниз. Вправо — вниз, влево — вниз. И между третьими и четвертыми воротами Тетия замер. Шел-плелся сзади, ничем не интересовался. Но ступил на лестницу к четвертым воротам, ступил и замер.
Я тоже увидел. И даже раньше Тетии увидел. Но думал — удастся пройти мимо. Тетия же замер:
— Папа!
— Эх! — сказал я молча.
А Тетия уставился в угол крепости, где в теплой и мягкой тени зубчатой башни меж камней и мусора лежала облезлая гнойная собачка — издыхала. Ей, возможно, местные собаки сказали:
— Издыхать собралась? Иди в крепость. Там спокойно. И издохнешь, как герой, в крепости!
Собачка из последних сил пришла, увидела — правда, спокойно. Нашла место и легла. Все, — подумала, — издохну, как герой.
— Папа! — сказал Тетия.
— Эх! — молча сказал я.
Собачка услышала, виновато и кое-как голову подняла. Возможно, она подняла голову не виновато, а воинственно, с целью защиты. Возможно, наоборот — с просьбой не мешать ей, собачке, уходить в ее, собачью, загробную жизнь, которая, возможно, ничуть не лучше ее этой жизни, собачьей же. Вполне возможно, что было так. Но мне показалось — она подняла голову виновато.
— Э, да ладно! — мысленно сказал я.
А Тетия замер:
— Папа! — и разумеется, глазами — в собачку, и разумеется, догадываясь о том, что именно происходит. А догадываясь, разумеется, — порывом к ней и в рев: — Папа! Собачка умирает! — в смысле: папа спаси ее!
Верят. Верят и одного не понимают наши четырехлетние дети — невсесилия отцов.
Тетия порывом — к собачке, а я тем же порывом его — за шкварник, под мышки и на руки — стой!
— Папа! Папа! — хлестнул ливнем Тетия — в смысле: здесь и сейчас, немедленно яви, папочка, чудо, спаси собачку, ведь ты!.. ну что там им, четырехлетним, — отец?
А я всего-то чуда умею — только ночью разбуженный про крепость Схвило наизусть, как стихотворение, прокричать: Схвилоспихе метхутмет — и так далее. От такого чуда некие ресницы даже не вздрогнули. Тетия же на нее, фиалковым букетиком над отрогом плывущую, и взглянуть не хочет.
Крепко я взял Тетию на руки.
— Пойдем! — сказал.
— Папа! — ткнулся он мне в лицо.
Я не знал, что ему сказать. Не зная, рассердился. Рассердившись, заругался. Заругался и не нашел ничего лучшего, как врать.
— Кто тебе сказал, что она издыхает! — подобно Цопе, заругался я. — Сдохнуть она нашла бы другое место. А она в крепость пришла!
Видно, на ту девушку надо было столь же закричать — так Тетия, враз смолкнув, вперился в меня.
— Да! — стал я ругаться и врать дальше. — Ты в крепость ходишь, чтобы только арбуз слопать? Вот чего тебе в жизни только надо — по крепостям арбузы лопать! Сколько тебе говорил: посмотри крепость Схвило, посмотри крепость Схвило! — птице всего до нее двадцать километров лететь! А собачка поднялась, — да, вот так ловко, сам не ожидая от себя, стая я врать, — а собачка поднялась сюда и подала знак в крепость Схвило. Оттуда сейчас другие собачки спешат ей на помощь. И по пути собирают они собачек в крепости Чала, в деревне Самтависи, в деревне Игоети, посылают гонца в Ламискана.
— Знак? В крепость Схвило? — задохнулся Тетия.
— Ки, батоно! (Да, сударь!) — рявкнул я.
— И они ее спасут? — задрожал Тетия.
— Ки, батоно! — рявкнул я. — И нечего нам тут торчать и им мешаться!
Я бы мог спокойно унести его из крепости, но посчитал необходимым завершить свой каждодневный маршрут, то есть спуститься в самую нижнюю башню, сквозь зубцы и бойницы которой мы повыглядывали на базар, немного поиграли в догонялки, а потом потащились наверх.
Собачка, заслыша нас, снова едва приподняла голову — то ли воинственно, то ли виновато, то ли с просьбой. Я подтолкнул Тетию:
— Хочешь помешать — оставайся!
Тетия потянул меня дальше.
— Ки, батоно! — счастливо оказал он.
В виду музея Сталина из-за своего арбуза он уже приплясывал. Я сурово заставлял его терпеть. Вообще-то можно было зайти в музей Камо. Но я решил — пусть Тетия знает, что не все в жизни так просто. Служительницы музея еще издали замахали руками:
— Скорее, скорее! Разве можно так мучать ребенка?
Этакое случалось ежедневно и почти в одно и то же время, так что увидеть нас издалека им не составляло труда.
После туалета Тетия поведал свою новость про собачку.
— Будет так, как оказал отец! — заверили служительницы. Счастливый Тетия потащил меня смотреть экспозицию. Дома Цопе спросил:
— Опять отец мучал тебя своей Схвило?
— Да, хорошая крепость Схвило! — набычился Тетия.
— А? — посмотрел на меня Цопе.
А что смотреть. Оба мы, я и Тетия, родились уже не на этой земле.
Охота в осенний день
Мглистая дымка зависла над долиной, и ветер бессилен оказался выжить ее, если, конечно, он хотел это сделать, а не был с нею в сговоре. Он дул сильно и ровно, лишь изредка позволяя себе маленькую шалость порывов.
Вся долина Куры, кажется, была пустою, как во времена монголов. Редкие и согбенные часовенки на холмах усиливали это впечатление, и хотелось в отчаянии кинуться куда-то вслед за монголами или попытаться найти кого-нибудь живого.
В винограднике это ощущение пропало. Небольшие, но крепкие, как мы обычно с похвалой описываем женские груди, дозревали гроздья. И от их вида особо становилось покойно и торжественно.
Машину мы оставили, съехав с дороги, у первых лоз. Собака сразу юркнула в открытую дверцу и обнюхала траву. Ружье было только у Цопе. Я был в качестве подручного собаки. Обязанностью моей было после выстрела бежать вместе с ней поднимать подстреленную дичь, а потом таскать ее. С нами была еще женщина, как полагается, молодая и красивая. Она ни разу не была на охоте и упросила нас взять ее с собой. Ну и к тому же она ни на миг не хотела расставаться со мной. Это меня несколько возносило, и я был с ней великодушен.
Ее мы оставили в машине. При ее нарядах и каблучках было бы верхом глупости позволить ей пойти с нами. Она это понимала и печально смирилась со своей участью. Чтобы ей было чем заняться, я нарвал винограда, вымыл его в чистой, по-российски плавной протоке и посоветовал есть с хлебом. Она благодарно посмотрела на меня. И если бы я был внимательней, то различил бы во взгляде и глубоко запрятанный упрек: вот ты какой предатель, оказывается! — говорили глуби ее темно-синих глаз. — Сам будешь ходить и охотиться, а я буду сидеть одна!
Но я постарался ничего не заметить.
Первой ринулась в виноградник собака, выплескивая всю скопившуюся за неделю сидения дома страсть. За ней пошел Цопе, а я — сзади него на шаг, как того требует безопасность охоты. Зная, что я ни за что не появлюсь впереди или сбоку, Цопе чувствовал себя свободно и мог мгновенно стрелять в любом направлении, откуда только вспорхнет дичь.
Мы прошли по вязким бороздам метров триста. Машины уже не было видно — лозы надежно ее укрыли. Мне все время хотелось полюбоваться видом полого спускающейся к Куре долины и всплывшими вдалеке развалинами монастыря. Но приходилось постоянно быть начеку, чтобы не нарушить интервала.
Я послушно шел за его спиной и хотел, чтобы собака кого-нибудь подняла. Но этого не случалось.
Мы прошли виноградник и вышли к трем орехам, размахнувшимся кронами около глубокого ручья. Может быть, это была та самая протока, в которой я мыл виноград.
За ручьем лежал небольшой, но довольно травянистый лужок. Цопе показал собаке туда. Собака послушно прыгнула через ручей и, уткнув голову в траву, зигзагами пошла по лужку. Мы поотстали, увязнув в ручье, и едва только вышли, как в этот же миг собака припала на передние лапы. Луг взорвался двумя десятками крыльев. Цопе выстрелил. Собака, как только дробь просвистела над ее головой, рванулась и даже взлаяла от полноты чувств. Птичий косяк круто сделал крен влево и пошел в виноградник. Цопе хотел еще выстрелить, но расстояние, видно, было уже большим, и он не рискнул своей репутацией лучшего в округе стрелка.
— Вперед! — крикнул он мне, и я сорвался из-за его спины.
Я не видел, чтобы из стаи кто-то упал, но знал, что Цопе наверняка стрелял не в стаю вообще, а успел поймать цель.
— Ищите, ищите, где-то там! — покрикивал Цопе на нас с собакой, пока вставлял в пустой ствол патрон, потом неторопливо приблизился к нам и тоже начал шарить по траве глазами.
Втроем мы кое-как отыскали свою жертву — довольно крупного бекаса. Я успел схватить его раньше собаки, и она на меня залаяла, требуя, чтобы я исполнял мои обязанности и не мешал ей исполнять ее. Как только бекас был найден, Цопе скомандовал возвращаться в виноградник. Мы опять полезли в ручей, отерли о траву грязь с сапог и, навострившись, стали пробираться сквозь лозы в том направлении, куда скрылась стая. Я несколько раз на шаг-другой отставал, потому что не мог пройти мимо великолепных гроздей, даже в этот сизый день охваченных внутренним свечением. От них сумка моя потяжелела.
Мы пролазали по винограднику час, но больше никого не нашли. Цопе решил менять место, поехать на кукурузное поле или к реке — вдруг в зарослях камыша удастся найти утку.
На фоне недалеких гор и мощного склона долины машина наша была похожа на белую маленькую букашку. Я вспомнил про свою женщину и стал всматриваться в окно. Я был уверен, что она сейчас смотрит во все свои большущие глаза только на меня и улыбается.
— Ну как? — спросил ее Цопе, открывая дверцу. — Не украли тебя?
Она с облегчением и нежной укоризной прижалась ко мне, замерла на миг, совсем не стыдясь своих чувств, потом ответила Цопе, что очень по нас соскучилась.
— Какую женщину ты себе нашел! — воскликнул Цопе. — Один час без тебя жить не может? Смотри, сядет на шею, тогда поздно уж будет! — он говорил по-русски, чтобы могла понять и она.
Собака уселась на переднее сиденье. Виноград из сумки я высыпал к заднему стеклу, где у нас лежал лаваш. Мы поехали к реке.
Ветер здесь был еще упруже. Это чувствовалось даже в машине. Камыши по-овечьи сгрудились и, налезая один на другого, смятенно шарахались в стороны. Извечно покорные ивы, став спиной к ветру, неизвестно кому кланялись. Против ветра в воздухе висели чайки, не в силах продвинуться вперед хоть на вершок.
Одна из них была прямо перед нами. Думала ли она одолеть ветер, сказать никто бы не взялся. Может, ей просто нравилось висеть и она никуда лететь не собиралась.
Я залюбовался ею. Моя женщина взяла меня за руку и тоже показала на чайку. Я в ответ кивнул, мол, вижу. Отар остановил машину.
— Хотите, стрельну?
Моя женщина вздрогнула:
— Не надо!
— А ей ничего не будет! В патроне дробь на перепелку, ей от такой дроби ничего не будет! — сказал Цопе.
Я его подбодрил, а моя женщина запротестовала сильней.
— Скажи ей, что ничего не будет! — попросил меня Цопе. — У чайки пух упругий. Дробь ее даже не коснется!
Чайка всем своим длиннокрылым телом устремилась вперед, но ветер цепко держал ее на месте. Противоположный берег реки чуть отступился от воды, рассыпался галькой и вскинулся витым кряжем. Он был так стар, что на нем ничего не росло, помня злых монгольских коней. И тщетные попытки чаек противостоять ветру были сродни сопротивлению живших некогда здесь людей не знавшим милосердия и усталости гобийским кочевникам.
Вместе с выстрелом чайка чуть качнулась, но тут же выровнялась и продолжила свою тяжбу с ветром. Собака недоуменно завертелась, Цопе прикрикнул на нее, чтобы успокоилась. Мы поспешили отъехать, и моя женщина попросила Цопе больше в чаек не стрелять.
— Я хотел тебе показать, что ничего с ней не будет! — сказал Цопе.
— Мне не надо этого показывать! — сказала моя женщина, и голос у нее был твердый, даже немного возмущенный. Она очень уважала Цопе, и большего возмущения у нее не могло получиться.
— Хорошо, не надо так не надо! — согласился Цопе. — Только бекаса мы убили, можно было. А в чайку даже стрельнуть нельзя. Несправедливо выходит, а, сестренка? — и он глянул на нее в зеркало.
— Бекас — это охота, а чайка — это убийство! — так же твердо и немного возмущенно ответила она.
Цопе хотел возразить, но промолчал.
Из-за поворота выплыл морщинистый величественный утес, развернув нам навстречу старинную чеканку пещерного города-крепости.
— Ой, что это? — спросила моя женщина, завороженная.
Я ответил, что это Уплисцихе, пещерный город, что он весь выдолблен в скале. Цопе мой тон не понравился. Он неодобрительно посмотрел на меня через зеркало и сказал по-грузински:
— Перед старым сними шапку, перед малым и слабым склонись! не для нас сказано? — потом перешел для моей женщины на русский. — В каком веке Уплисцихе строился?
— В шестом веке уже вовсю стоял! — ответил я и хотел сказать еще кое-что, но Цопе перебил.
— Пещерный город Уплисцихе, — передразнил он меня и взорвался: — Полторы тысячи лет стоит! На него, как на храм святой, молиться надо!
Потом мы ехали и молчали, поглядывая через реку, пока можно было, пока не въехали в тополевую рощицу, скрывшую от нас город-утес. Здесь мы опять вышли из машины. Ветер был такой плотный и ровный, будто был не ветер, а сама Кура после дождей. Тополя выгнулись в одну сторону, и у них не было никакой возможности хотя бы на миг распрямиться.
Цопе оставил нас около машины, поручил развести костер и испечь бекаса. Сам, прихватив собаку, пошел на недалекое камышовое озерко.
При таком ветре разводить костер было все равно, что на дне реки, но я решился, зная, как примерно отреагирует Цопе, возвратясь и не увидя костра.
— Даже огонь зажечь не научился! — скажет он и добавит: — Чем ты там занимаешься!
Там — это где я живу, в России. Моя женщина оттуда, я собрался на ней жениться и привез ее как бы на смотрины.
Само собой, задание Цопе распределялось самым древним образом. Я вытряхнул бекаса из сумки под ноги моей женщине и пошел собирать хворост.
— Что я буду с ним делать? — позвала она с тревогой. Я, не оглядываясь, осуждающе взмахнул рукой, мол, не овцу же ей свежевать досталось. Она, видимо, думала иначе и, когда я пришел с хворостом, стояла с тушкой бекаса в руке.
— Я не умею! — с печалью призналась она, расценивая свое неумение как большой грех.
Я опять осуждающе махнул рукой, но потом снисходительно хмыкнул в ус. Красивой была моя женщина, и даже эта беспомощность, как хозяйку ее не украшающая, очень шла ей.
— Цопе скажет: где такие женщины живут? — сказал я, немного ее поддразнивая, и стал укладывать хворост для костра.
— Этого-то я и боюсь! — призналась она. — Увидит меня неумехой и будет тебе говорить: зачем на такой женишься!
Я в горделивом снисхождении улыбнулся:
— Огонь разожгу — сделаю!
Но костер у меня не получался. Спички гасли, не успев вспыхнуть. Я пожалел о русской бересте, поискал бумагу и, не найдя ни у себя, ни в машине, был готов вцепиться пятерней в макушку. Как же встарь люди в такую погоду раскладывали огонь?
Ну да, накрыться буркой и зажечь — чего проще! Но моя большая фланелевая рубаха с чужого плеча, одетая мной за неимением ничего более подходящего для охоты, бурку заменить не могла. Под нее сильно дуло, пламя отрывалось от спички и куда-то девалось, не успев коснуться пучка тонких сухих прутиков, призванных по моему разумению заменить бересту.
Эту тщету застал Цопе, удивился и даже забыл заругаться.
— Э! — сказал он и тут же опустился рядом на колени. — Дай-ка мне!
Я отдал ему спички и попытался загородить его от ветра. Он поправил в костре по-своему, но и у него ничего не получилось.
— Он думает, что сильнее нас! — сказал Цопе про ветер, встал, вынул из багажника ведро, опустил в бензобак шланг, всосал в себя — и рябая от срываемых ветром брызг струйка бензина ударила в дно ведра.
Бензин он вылил на хворост. Первая же спичка свое крохотное перышко пламени превратила в жаркое огромное крыло.
— Ну вот! — удовлетворенно отметил свой успех Цопе. — Дай-ка мне это! — указал он на бекаса.
И моя женщина, потупясь, протянула ему нашу добычу.
Цопе заметил ее смущение и ободряюще бросил:
— Ничего. Не уметь не стыдно. Стыдно не хотеть уметь.
Он ощипал бекаса, вспорол брюшко, требушинку отдал собаке, обмазал тушку солью, нанизал на прут и ткнул в угли.
Потом мы ели, косточки бросали собаке, с достоинством ждущей своей доли. Достоинство ее, впрочем, было напускным. Собака была женского пола, характер ее потому был несколько суетлив. И когда кто-нибудь, по ее разумению, слишком долго задерживался с косточкой, она не считала зазорным прямо указать на это, нетерпеливо гавкая и перебирая лапами.
Вместе с бекасом мы съели виноград и лаваш. Я пожалел, что у нас не было с собой вина. Тут, в окрестностях Уплисцихе, не лишнее было бы сказать тост-другой. Но я подумал, что Цопе за рулем и с моей стороны нечестно мечтать о вине.
По дороге обратно я вспомнил, что сегодня воскресенье и на базаре торгуют гончары. Я давно уже хотел увезти домой наш кувшин, чтобы зимой было на чем погреться глазам. Мы завернули на базар, хотя уже было довольно поздно и едва ли кто мог там быть. Но базар был еще открыт. Я походил среди глиняной посуды, попередвигал кувшины, и так и сяк их рассматривая, потом наконец выбрал один, уплатил и побежал к машине. Кувшин был так себе, даже немного кривоват. Но он был так гулко и тревожно звонок, что напомнил мне колокол Уплисцихе, услышанный мной не столь уж давно, но живущий во мне как бы с детства.
Вечером ветер образумился и небо просветлело. На севере цепочкой вытянулись горы Главного Кавказа. Было хорошо видно и Казбек, и Эльбрус. Моя женщина долго смотрела в их сторону и никак не верила, что враз можно видеть эти два исполина, даже на карте отстоявшие друг от друга на расстоянии, внушающем уважение. Ее устремление передалось и мне. Я некоторое время смотрел туда же. Потом у меня появилось ощущение, не смотрят ли так же вот на горы и Уплисцихе, и часовенки, и крепости, и сады, и наши дома, и не пережили ли они все невзгоды, бури и пожары только потому, что у них была возможность опереться на эту чистоту и эту вечность. Я подивился своему ощущению — подобного со мной не случалось.
“Не женское ли это влияние! Горазды ведь они на всякие такие штучки!” — подумал я.
За ужином, когда были выпиты тосты по обычаю, Цопе вдруг сказал, что хочет выпить за сегодняшний день, который бы в нашей жизни да еще не раз повторился.
— Давно мы с тобой не охотились! — сказал он.
— Разве это охота — одного бекаса убили! — заглушая новое свое ощущение, воскликнул я.
Цопе не сказал ничего, только взял кувшин, встряхнул его, определяя, сколько в нем осталось, и позвал жену, чтобы принесла еще. Это вообще-то мужское дело — прикасаться к вину. Но жена у него очень кроткая и благородная. Ее прикосновения вину не вредят.
— Ты скажи своей женщине, — сказал Цопе, глядя мимо меня на трепещущие среди виноградных листьев звезды. — Скажи, что Цопе зря никого никогда не тронет!
— Э, да она уже все давно забыла! — хотел я его успокоить.
— Стоило ли бы речь заводить, если бы запомнила! — сказал Цопе.
Мы сидели, два брата. Рядом сидели наши женщины.
Луна
— Вот из этого вышел Магаро. Из этого мог выйти только завмаг! — украдкой показал Дато на две кучи глины, под большим орехом около забора.
Я спросил, из какой глины вышел Жора, ежедневно ее из леса в деревню привозящий. Дато сел на скамеечку в тень, попросил ключевой воды. Я принес и спросил снова… Дато плеснул остаток из ковша на выгоревшую плешь в середине двора, не достал. Сказал:
— Жора дарвинист?
— Как? — сказал я.
Дато пожал плечами. Я с подозрением поглядел на него. В недавнем нашем разговоре никто Жору за язык не тянул. Он прямо сказал: из глины приходим, в глину уходим!
— Маскируется! — сказал Дато и с испытанием спросил: — Вы зачем в лес жить уходили?
— Зачем? — тоже с испытанием спросил я, хотя в тот же миг обо всем догадался.
— Именно! — сказал Дато, догадываясь, что я догадался.
— Но мы думали о том, как мир соединить, до сих пор разделенный! — нашел необходимым напомнить я.
Дато встал и велел идти за ним. Он размеренным шагом горного человека повел в кухню, размеренно взял медный котелок на двух палках-держалках, большую воронку из сушеной тыквы, ведерко с водой и узкую, чисто вымытую деревянную лопату. Мне он велел взять два кувшина по ведру объемом и размеренно вышел за ворота. Я пошел за ним, но думал о нашем с Жорой житье в лесу.
Я житье в лесу объяснял иначе, чем Жора, оказывается.
То есть я совсем его не объяснял. Жора сказал: “Давай держаться вместе, потому что рабы и свободные люди объединились, как сказал товарищ Сталин, и с громом опрокинули локомотив истории!” Тогда я принял это за иносказание. А тетушка Кекелия внесла в сказанное поправку. “Никакого локомотива товарищ Сталин не опрокидывал!” — сказала тетушка Кекелия. Но и тогда я обратил все в иносказание, потому что младший сын тетушки Кекелии получил должность охранника на железной дороге и полагающееся к должности табельное оружие, в связи с чем ни о каких диверсиях на железной дороге не могло идти речи.
Вот так я принял наше житье в лесу с Жорой. Он же, оказывается, тайно рассматривал его научным экспериментом и, вероятно, ждал, когда у меня появится от лесного житья хвост.
Неотступно следуя с двумя кувшинами за Дато, я мысленно возмутился коварству Жоры.
— Получишь у меня стаканчик вина только в тот день, когда обнаружишь хвост у себя! — твердо сказал я.
Во дворе у тетушки Кекелии стоял ее младший сын. Белая его сорочка зримо отражала солнце. В руках он держал черную кожаную папку. Она отразить солнце не могла и жгла руки. Ради должности он не показывая виду. Он считал необходимым, что пришло время жениться, и смотрел в ту часть улицы, где жили Гуло и Маргарита, с которыми я часто встречался около родника и слегка любезничал.
— Откуда будете? — спросил нас младший сын тетушки Кекелии по-русски.
— Только что слезли с дерева! — в русле наших разговоров о происхождении сказал Дато.
Было видно — ответ младшего сына тетушки Кекелии не удовлетворил как должностное лицо, однако из уважения к Дато он промолчал.
Мы пришли в наш марани, затененный старыми сливами и инжиром. Из марани, если подойти к изгороди, можно было увидеть нижний виноградник Дато, отнятый у его семьи в два приема в тридцать третьем и в шестьдесят третьем годах, теперь уже погибший. Синяя тень в марани была теплой, как хлеб.
Два из шести зарытых здесь кувшинов были открыты. Я каждый день приносил и высыпал в них упавшие сливы. Еще два были хоть и закрытыми, но пустыми.
Дато повесил медный котелок с палками-держалками и воронку на ближнее дерево. Медь слилась с корой и стала смотреться наростом. На кухне, сколько я ни ходил мимо, такого увидеть не мог. На кухне он просто был котелком с палками-держалками, нужным для того времени, когда требовалось начерпать вина.
Дато встал на колени, отгреб руками упавшую листву и землю, обнаружив кусок рубероида, поднял его. Чистая влажная глина, как восход, бросила едва заметный розовый отсвет на Дато. Я сквозь деревья посмотрел на небо — на месте ли.
Дато поднялся, окунул лопату в ведерко и ногой на ползаступа вдавил его в глину. Потом осторожно прокопал по кругу, всякий раз окуная лопату в воду. Когда закончил — марани и впрямь стало походить на небо, с которого из-за туч на округу выглянула полная луна. Я снова на миг поднял глаза вверх. А Дато эту луну, как большую лепешку сыра, аккуратно отложил в сторону. Вместо луны осталась ямка с выстланным виноградными листьями дном. Дато убрал листья. Под ними показалась деревянная крышка. Дато, не касаясь краев ямки, поднял ее. Черная ночь дохнула нам из ямки вином.
Младший сын тетушки Кекелии от забора сказал:
— Все еще живем по старинке!
— Если смотреть в обратную сторону — то это будет передовой метод! — ответил Дато.
— Исторически не перспективно! — предупредил младший сын тетушки Кекелии.
Он снова вернулся к середине двора смотреть в ту сторону, где жили Гуло и Маргарита.
Дато медным котелком с палками-держалками зачерпнул от ночи, посмотрел, понюхал, отпил, прислушался к себе, дал мне. Ночь была кисловатой и прохладной. Если честно, была она не очень.
Дато через воронку стал наполнять принесенные кувшины. Воронку держал я. И когда Дато лил неосторожно, вино текло мне на руки — от кистей к локтям. Прилетели осы и, поочередно останавливаясь в полете, словно охраняя друг друга, стали пристраиваться то к воронке, то к моим рукам. Я стал бояться — не цапнули бы. Цапнутый, как бы я смог противостоять Жоре, не цапнутому.
Наполнив кувшины, остаток из котелка мы выпили. Потом Дато опять встал на колени, а я временно повесил котелок на прежнее место. Мокрый, он менее походил на нарост — скорее уж на большой наплыв камеди. Дато осторожно положил крышку, разложив по ней виноградные листья, на которые, как большую лепешку сыра, положил полную глиняную луну, отбросившую на него розовый отсвет. Я подал ведерко. Дато полил луну водой и тщательно затер ладонями. Все накрыл рубероидом и присыпал землей. Остатком воды мы вымыли руки.
Осы увязались за нами домой. И столь надоели, что Дато вынужден был прихлопнуть их полотенцем.
Из одной глины получился Магаро. Из другой мог получиться только завмаг. Младший сын тетушки Кекелии оказывался младшим сыном тетушки Кекелии. Жора был дарвинистом и свои слова о том, что из глины вышли и в глину уйдем, оказывается, употреблял для маскировки.
Таким образом, третьим предназначением глины оставалось быть полной луной на том небе, где зреет вино.
Приглашение Магаро
Продал меня Дато. В Чрдили это было, за хребтом. У себя дома ему такое не пришло бы в голову. Или, наоборот, дома в голову пришло, дай-ка, сказал, продам. А осуществил замысел в Чрдили. Кто видел Чрдили, сразу скажет — для такого дела не найти лучше места. И кто Дато видел, скажет — да, такой человек сделает. Не хотелось мне говорить. Но душа криком кричит, и люди пристали — было или не было? Ну, раб я. Был свободным — теперь раб. Дато продал. Когда Жора на своих буйволах глину привез, — я уже продан был. И уже к тому времени солнце встало. В Чрдили оно потрудиться должно, солнце, чтобы встать. Никак ранее полудня у него не получается. Ну, чуть раньше. Да в такой малости разве меру соблюдать будешь. К полудню — оно и сказать проще. Хотя на самом деле, конечно, встает оно там рано, да из-за гор долго его не видать. В теснине Чрдили выпало место. Вот горы, вот и вот. И нет такого клочка, где бы два соседа дома вровень поставили. Как ни старайся уважить соседа, как ни выкручивайся — но обязательно выйдет одному выше, а другому ниже строиться. Якобы господь этак чрдилийдев испытывал, узнать хотел, не рассорятся ли. А чрдилийпы быстро догадались и, чтобы в свою очередь господа испытать, ссориться не стали. И потому теперь в Чрдили всякое место хорошо.
Сначала меня Дато позвал:
— Поедем да поедем, модио да модио!
А потом, уже там, едва мы приехали, едва в старом доме Дато осмотрелись, девчонка от Магаро прибежала. А всем известно — Дато и Магаро с самого рождения вот так, как два пальца одной руки, дружно жили. Якобы в люльках лежали, а уже перекликались. Эхей, якобы один другого спрашивали, ты грудь у матери уже пососал? Да? В таком случае я тоже сейчас займусь!.. Так якобы у них было. И тут прибежала девчонка, зовет:
— Пойдем, пойдем, дедушка Магаро зовет!
Мы не знали, зачем. Но поклялись — не оставим друг друга ни в беде, ни в радости. Живого и мертвого не оставим. Дали клятву и пошли. Потом кое-кто говорил, что это уже было по плану задуманного — приглашение Магаро.
Эх, было или не было. Теперь-то уж сам не знаю. Мне бы бдительно себя вести. Мне бы только сказать, ладно, мол, Дато, пойди, а я на секунду задержусь, живот там схватило или что. Вот так надо было сделать. Не сделал. И теперь — раб. А им что, Дато и Магаро. Говорят, в старину отсюда в Сурами через хребет тропа шла. А Сурами — это Сурами. Подле него в старину невольничий рынок был. По-всякому раньше жили. Случались времена, которыми теперь гордиться не приходится.
Пошли мы с Дато и, помню, крепко держались друг друга. А все же сила одолела. Встал против нас Магаро. Мы приезжие, а он здешний. Мы вдвоем. А у него — люди его: соседи, родственники, домочадцы. Сколько мы ни держались — одолел он. И, чтобы самому уйти, продал меня Дато.
Отступали мы. Силы наши убывали с каждым шагом. Один другого держал, защищал от людей Магаро. Удалось нам подняться к себе. И не взял бы он нас. Да родственница Магаро тетушка Кекелия потайную калитку показала, которая на ту сторону выходит. Это и решило исход дела. Я проснулся — а уже поздно. Дато откупился и уехал. Посыпал я голову пеплом, оделся в рубище, какое нашел, и смирился.
Вечером тетушка Кекелия пришла. Поставила горячей фасоли и кукурузного хлеба. Сыр в плошнице поставила. Вина, говорит, сам возьмешь.
Дато велел то брать и то. А туда не ходи и туда не ходи. На все четыре стороны показала — не ходи. А утром, говорит, вон ту старую грушу срубишь — Дато велел. Топор там, веревка там. Срубленную ее Жора отвезет к Магаро. Вот как оказалось — и ее Дато продал. А груша такая, что стоит во дворе, ветви же висят едва не за хребтом.
— Чем она-то помешала, несчастная? — сирашиваю. — Она ведь еще видела Сурамский невольничий рынок!
— Потому и велел Дато, что видела и от увиденного плодов лишилась! — ответила тетушка Кекелия.
Прожил я до утра. Утром Жора глину привез. Молча сгрузил я глину под забор и молча на кувшин показал, мол, давай дернем.
Жора от такой удачи даже кадыком порхнул.
— Хорошо умного раба иметь! — воскликнул, кирзачами выпуска сорок четвертого года к столу проскрипел, стакан схватил. — Победу тебе, раб! — сказал.
— И тебе победу! — я ответил.
Выпили кувшин, он мне говорит:
— Давай вместе держаться будем! Как отмечал товарищ Сталин, рабы и свободные люди объединились и локомотив истории с рельсы спустили!
— Что ты мелешь! — крикнула к нам во двор тетушка Кекелия. —Вон буйволы твои беспризорные сейчас арбу перевернут — это будет. А такого, чтобы товарищ Сталин поезда под откос пускал — этого не было!
— Вот видишь. Потому и надо нам вместе держаться, — показал Жора на тетушку Кекелию, хотя в отношении Сталина она была права, не пускал он с рельсов локомотива истории. Он сказал так: “Не — римляне, то есть все “варвары”, объединились против общего врага и с громом опрокинули Рим”. Вот как сказал товарищ Сталин. Жора же сказал про локомотив и предложил держаться вместе.
— Давай, — сказал я.
А что мне — с одним я уже держался вместе, есть опыт. Так что смело могу еще раз себе позволить.
— Давай! — сказал.
А Жора счел необходимым прибавить.
— Помни, мужиче, — прибавил он. — Помни слова товарища Калинина о том, что Сталин — это Ленин сегодня! — ну, то есть, разумеется, не сегодня, а тогда, когда Калинин так говорил.
— Всю жизнь помнить буду! — поклялся я, и принесли мы еще кувшин. Горы вздрогнули от нашего союза — а что уж говорить о чрдилийцах.
— Объединились! На горе нам объединились! — кричат они один другому, берут ружья, достают патроны, собирают женщин, детей и скот — за Нуниси их увести хотят. Тропу к башне перекрывают, у родника засаду планируют.
— Грушу срубить их заставьте! Займутся делом — обо всем забудут! — подсказывает тетушка Кекелия.
— Труд объединяет людей! Разве вы забыли учение марксизма-ленинизма, уважаемая? — сердится Магаро.
— Посылайте скорее за Дато! — кричат иные.
Кричат — эх расшумелись! Плюнули мы на буйволов. Сначала хотели их завернуть, ушедших. Но плюнули. Закрыли уши руками и спешно ушли в горы. Ушли мы от людей. Ходим по урочищам, обросли, охудали, коренья и лесные орехи собираем, диких коз доим. Покамест один козла дразнит, другой успевает в горсть надоить. И приловчились дразнимым козлом орехи колоть. Приставил орех к стволу или скале — а он с размаху лбом бьет. Рискованное занятие. Случись промахнуться — и не завидна доля того, кто орех держит. Впрочем, как и другого. Ведь вместе поклялись быть, а не так, как с Дато. “Не оставлю я тебя ни в беде, ни в радости!” — говорил Дато. А Магаро в это время уже руки потирал. Сначала мы сами орехи кололи. Я держал орех, а Жора с размаху бил лбом. Если ему расколоть не удавалось, местами менялись. А потом рационализация пришла. Козла приловичлись использовать. Наедимся орехов и кореньев, напьемся козьего молока, взлезем на гору, эхехей, кричим, аргветцы, эхей, рачинцы — это если на север повернемся. Там ведь они живут. От нас Аргвети начинается, а за ним — Рача. Так уж чрдилийцы поселились. А коли на юг или восток повернемся — иное кричим. Туда и сюда поворачиваемся. Мир видим. Лежит он, от века разделенный, у наших ног. И соображаем мы, как его соединить. А аргветцы и рачинцы или иные видят нас и спрашивают:
— Кто это? — спрашивают они сами себя и сами себе отвечают: —Одного знаем, а другого нет. Жора один из них, а второго покамест неразберем!
Лукавят, разумеется. Все знают, что это я, раб. Знают, но лукавят.
Иначе как стали бы Магаро в глаза смотреть. Спросит:
— Видели?
Ответят:
— Да, уважаемый Магаро, видели.
Спросит:
— Почему же не взяли?
Что тогда отвечать? А так — пожалуйста. Спросит:
— Видели?
Ответят:
— Долго всматривались, уважаемый Магаро, но не смогли разглядеть!
Жили мы так. Крепко держались друг друга. И не взяли бы нас. И соединили бы мы мир разделенный. Но тетушка Кеклия придумала хитрость. Она придумала, Магаро научила, а тот исполнил.
— Пусти, — сказала тетушка Кекелия, — пусти слух, что сам грушу срубить собрался, ибо неудобно тебе перед Дато за скверного раба. Получается, худой товар он тебе подсунул.
— Э! — сказал смекнувший Магаро. — Недаром ты учительницей младших классов была.
— И недаром тебе через урок единицы ставила. Один урок двойку, один урок единицу! — припомнила тетушка Кекелия.
— Это было в давнюю пору, — примирительно сказал Магаро.
Всякий поймет — радости от такого слуха я не испытал. Грушу было жалко. Но и Дато было жалко. А более всего — себя. Рабом сделали и теперь губы кривят: “Скверни раб, садзагели!”
Говорю Жоре:
— Пойдем, срубим эту несчастную грушу. Не возьмут они нас, потому что труд сплотит нас, до того и без труда сплоченных.
— Нет, — говорит Жора. — Не мешай мне думать о том, как быть с миром. Может быть, сейчас я царь и мир для меня представляет больший интерес.
Пошел я один. Дождался безлунной ночи и пошел. Никто меня за всю дорогу не потревожил. Взял я топор, взял веревки.
— Эх, — говорю, — груша, вот и твой час настал. Найди в себе силы простить меня.
— Я прощаю, — говорит. — Но только мир таков, что Магаро это даром не пройдет. Запомни, раб!
“Магаро не пройдет, — думаю. — Тому, кто с Магаро посчитается, даром не пройдет, — думаю. — Тому, кто с посчитавшимся с Магаро посчитается, даром не пройдет, — думаю. — И так-то мир — разделенный, и Жора не придумает, как его соединить. А что еще будет!” — сел я под грушу, посидел, прижавшись спиной к ее теплому стволу, а потом пошел собирать у Дато в доме и дворе все, что есть, да вместо плодов на нее, бесплодную, развешивать. Безлунной ночь была — никто меня не видел. Сделал я и ушел обратно. Пусть теперь скажут, что груша бесплодна!
Крепко уснул я подле думающего о мире Жоры. Так крепко — едва он утром разбудил меня. Солнце встало, облака раздвинулись, показали нам Чрдили. Тоскливо посмотрел туда Жopa. Видит — на груше всего наросло вдосталь: и винных кувшинов с вином, и пчелиных ульев с медом, и мучных тазов, и столов, и скамеек. Урожай кукурузы с фасолью дала груша. И даже родила двух буйволов сразу с арбой. Не стерпел Жора, соблазнился диковинной грушей, растолкал меня.
— Видишь, — говорит, — каков мир теперь! И нет у нас права изменять его!
Поглядел я на якобы новый, но на самом деле старый мир. Все по-прежнему в нем было. Вода текла сверху вниз, а деревья росли снизу вверх, и Магаро оставался Магаро, и тетушка Кекелия, как и прежде, на глиняной сковороде пекла кукурузный хлеб. Только двор и дом Дато несколько опустели, да удивлялись своему неожиданному подвешенному состоянию буволы Жоры. Понял я, что напрасно соблазнился Жора. Но сколько его ни отговаривал, встал он и ушел в Чрдили. А говорил — вместе держаться будем.
— Скажи хоть, зачем глину в то утро привез? — спросил я его вдогонку.
— А с чего мир начался? — вопросом ответил Жора.
Ушел он. Но не сошло это ему даром. Постигло его разочарование. Узнал он, что не груша родила буйволов вместе с арбой, а его собственные неизвестным образом оказались на ней. Хотел он в разочаровании срубить грушу. Однако приехавший Дато отсоветовал, пусть-де стоит она такою до новогодней ночи, когда хорошо будет вокруг нее пройтись хороводом.
Кинулся Жора стол для Дато ставить. Да где у него что. Два буйвола с арбой и два кирзовых сапога выпуска сорок четвертого года составляют его богатство, но сапоги обуты на ноги, а буйволы мирно жуются на груше.
Пошел Жора к Магаро. Видно было мне сверху. Пошел он к Магаро, а тот его у ворот встретил, в дом провел, на красное место посадил и — слушаю тебя, дорогой Жора, которого я готов заменить в любой беде! — сказал. Так сказал, выслушал и в самом деле взялся заменить его в беде. Взялся он вместо Жоры ставить Дато стол, чтобы тот согласился не держать буйволов на сторой груше до новогодней ночи.
Узнал я это, вздохнул и вышел из гор. Догадывался я, чем грозил мне этот шаг. Но разве оставлю я Дато одного против людей Магаро. Вышел я из гор. И раб я, по сю пору раб.
Тень
Магаро пришел. До полудня он смотрел из своего двора на наш. Я увидел и дважды подходил к айвам смотреть в ответ. Я думал, что заметит и подаст знак или смутится. Но он, если и заметил, все равно не смутился. Я стал думать, уж не грушу ли нашу он высматривает, изыскивая способ свалить ее. Многие бы хотели завладеть ею. Говорили, что дедушка Таро, уходя из Чрдили во второй раз, спрятал в ветках ее нечто исключительное, принесенное с Гератской дороги. И теперь оно, это исключительное, находится внутри груши, ибо она прияла его и обволокла. Иначе, говорили, по какой бы причине она, уже трехсотлетняя, продолжала пребывать в цветущем состоянии!
В полдень Магаро надел белый китель и пришел.
— Ты у нас историкос? — сказал.
Я учтиво стать ждать дальнейшего — то есть того, как он обоснует свое право на грушу. В ожидании я пригласил его на балкон, поставил на стол тарелки с сыром, квашеной капустой, хлебом и квашеным чесноком. Вино у меня было теплое. Стаканы тоже.
— Будем не забудем! — мрачно сказал Магаро, выпил и ничем не закусил.
— Всех добрых людей да здравствует! — сказал я и еще сказал, чтобы Магаро угощался.
Он сделал неопределенный жест. Я налил снова.
С балкона нам было видно часть нашего двора с двумя большими липами и скамеечкой под ними, часть забора, соседний дом и была видна башня, наполовину закрытая кронами деревьев. С места Магаро еще было видно часть дороги, вздыбившейся по склону горы, ведущей к хребтине и к верхним покосам. С моего места этого не было видно. С места Магаро еще было видно часть нашего сада, уходящего вниз к соседу Геронтию, а за садом внизу и на противоположном склоне — часть деревни с двором Магаро и брошенной церковью без крыши. С моего места этого тоже не было видно.
Соседские куры, почуяв, что я занят, пришли во двор и стали, как женщины в магазине, хозяйски копаться. Я ради Магаро стерпел. Магаро мрачно посмотрел на них. Я налил снова. Мы выпили. Он рассказал.
— Вместо этой груши когда-то была другая, — стал рассказывать Магаро. — А царь Вахтанг тогда некоторое время жил у своего родственника Абашидзе — то ли в Харагоули, то ли в Чалатке. Оба эти населенные пункта его не устраивали, оказывается. Потому он все время проводил на охоте, таская за собой, как и положено царю, многочисленную челядь. В один из таких дней он ступил на тропу, ведущую к нам. Она была ему неизвестной, и он спросил:
— Куда ведет эта тропа, кто скажет?
Челядь, зная необъятный ум своего господина, подумала, что он имеет в виду иносказание. Посовещавшись, она решила лучшим из ответов такой:
— Эта маленькая дорожка, уважаемый царь, ведет к тому, кто, являясь агнцем Божиим, взял на себя грехи мира!
Царь Вахтанг ответу усмехнулся. И еще один человек усмехнулся. Тот человек усмехнулся даже раньше, чем царь. Он усмехнулся в тот миг, когда челядь увидела в вопросе царя иносказание. Разумеется, усмехнулся он как можно незаметнее. Однако усмехнулся. И с учетом этого обстоятельства вышло, что царь усмехнулся вторым.
— Нет, — сказал царь, усмехнувшись вторым. — Я спрашиваю, куда привела бы эта тропинка, если бы мы пошли по ней.
Челядь нашла в вопросе еще большее иносказание и изнемогла.
— Мы не знаем точно, о царь, но есть сведение, что эта дорожка приведет в Чрдили!
Все зааплодировали этому человеку, ибо ответ был действительно мудрым и достойным аплодисментов, если таковые в ту пору были, ибо что более может страждать уставший на охоте человек, как не сесть в тени и отдохнуть!
Для незнающих приходится сказать, что “чрдили” по-нашему — “тень”. Магаро так и сказал:
— Может быть, кто-то не знает, что чрдили по-нашему есть тень, и потому не может понять всего заблуждения челяди.
Так сказал мрачный Магаро, и я поспешил наполнить стаканы, одновременно показывая свое сочувствие челяди и тем одновременно показывая свое знание слова тень. Магаро далее пояснил.
— Этим человеком, — сказал он, — был дядя царя по матери, воспитатель! Потому он мог усмехнуться первым, хотя он это делал всегда, как и подобает воспитателю, деликатно!
Я быстро перебрал в уме все свои последние дни от понедельника — не сделал ли в один из них чего-нибудь предосудительного.
— Да, — сказал Магаро. — Таким образом, царь Вахтанг пришел в Чрдили. И мы приняли его вместе с его челядью, сколько бы ее ни было. А было ее столько, что первые уже слушали за столом здравицу, а последние еще ждали очереди ступить на тропу, ведущую к нам.
Я второй раз перебрал все последние дни от понедельника и углубился в дни до понедельника — не сделал ли чего предосудительного там.
— Всех приняли мы в Чрдили. — сказал Магаро, — всех угостили на славу, хотя пришлось нам потом целый год питаться только древесной корой и лесными кореньями, так что весной пойти собирать черемшу не у всех хватило сил.
Я не выдержал.
— А ведь груше триста лет! Она помнит Сурамский невольничий рынок. Она феномен природы! — сказал я.
— Помнит и оттого лишилась плодов! — отмахнулся Магаро.
— Иные плоды нельзя взять в руки! — твердо ступил я на защиту груши, временно пытаясь действовать путем дипломатии.
Магаро чуть-чуть, но в значении дрогнул щекой.
— Вот нунисцы! — показал он на видимую с его места часть дороги на верхние покосы, за которыми по ту сторону хребта в теснине были пастбища, а за ними внизу — речка, за речкой же — Нуниси. — Вот они всегда считали нас ловкачами, умевшими из всего извлечь выгоду. Даже наше место нам приписывали так, будто некогда мы его ловким образом отняли у них. Они, конечно, пришли поделиться с нами мукой. Но не сдержались и спросили, какую же выгоду мы получили на этот раз.
— Такую! — ответили мы. — Такую, что царь Вахтанг доволен нами остался!
— Вах! — сказали они. — Мы бы поняли, если бы царь был нашим. А то ведь он соседний!
— Тем лучше! — сказали мы. — Теперь о нас и наш царь знает, и соседний! И никто не знает, как оно повернется завтра!
Я увидел, что дипломатию проигрываю, и запоздало подумал, что надо было убраться куда-нибудь в лес сразу, лишь увидел Магаро, смотрящего на наш двор. Я так подумал, но все-таки решил сказать.
— Некоторые дороги бывают такими, что на них туда одно расстояние, а обратно — два! — сказал я.
— Тем более следует на каждую из дорог ступать со всей осмотрительностью! — предупредил Магаро.
— Да! — сказал я, взяв на вооружение только что сказанные слова Магаро. — Потому что никто не знает, как все повернется завтра!
— Да! — сказал Магаро. — И оно повернулось так, что царь Вахтанг захотел сделать столицу в Чрдили!
Я понял, что Магаро решился своим намеком на подкуп. Он решился завтрашними благами склонить меня к уступке ему груши. Я увидел в этом слабую сторону Магаро и решился ее усилить, то есть сделать еще более слабой.
— Нет! — сказал я. — Есть историческое сведение о том, что он хотел ее сделать в Нуниси! — таких исторических сведений во всю человеческую историю не было. Но я предположил, что дипломатия имеет право себе позволить вводить соперника в заблуждение. Однако Магаро твердо встал на своем намерении заполучить грушу.
— Нет, — сказал он. — Твое сведение есть историческая неточность. Нунисцы, конечно, поделились с нами припасами. На Пасху они преодолели снег и принесли немного муки и меда. Но это не значило, что они отдали нам все свои запасы, как мы их отдали царю Вахтангу!
Я выпил и подавился — столь недвусмысленно стал требовать у меня грушу Магаро. Я подавился — и кому-нибудь могло показаться, что я сдался. На самом же деле, даже подавившись, я ни на длину мизинца не отступил от груши нашей трехсотлетней, помнящей не только Сурамский невольничий рынок, что сейчас особого значения не имело, и помнящей не только дедушку Таро, что уже могло иметь значение, правда, только для меня. Я решил защищать грушу нашу до последнего вздоха, до полной победы или моей смерти потому, что она в своей молодости любила того самого Датуну, который унес с собой в огонь семерых османов и тем спас Чрдили! Вот почему я решился защищать грушу от беспочвенных притязаний Магаро, может быть, даже попирая закон гостеприимства.
Я посмотрел на кур, обосновавшихся во дворе так, будто смерть моя уже пришла и двор остался бесхозным или перешел к их хозяину. “Нет, — сказал я. — Буду отстреливаться, пока хватит боезапаса. А потом привяжу себя к груше. Станут ее рубить — перерубят и меня. Так вместе мы уйдем невозвратной дорогой, на которой лишь одно расстояние и в одну сторону!”
— Так что скажешь? — победоносно, как он стал считать, спросил Магаро.
— Думаю, следует еще налить кувшин! — лучезарно улыбнулся я с умыслом ввести Магаpo улыбкой в заблуждение, то есть как бы продолжил дипломатию, и в то же время чувствуя свою твердую решимость погибнуть вместе с грушей и оттого радуясь каждому оставшемуся мне мигу.
Я пошел на кухню, взял воронку, налил из большого кувшина в тот, который принес, оглянулся по сторонам, вдохнул горячий запах ссохшихся платановых досок кухни, смешанный с запахом сухой фасоли, лука, пряностей и квашенной капусты. Выходя, я взял с собой немного сыра и баночку португальских сардин “Пескадор”, купленную вчера.
— Вот, уважаемый Магаро! — поставил я принесенное на стол, продолжая лучезарно улыбаться и тем самым как бы продолжая путем дипломатии вводить его в заблуждение, одновременно радуясь каждому оставшемуся мне мигу.
Магаро посмотрел на принесенное. И вдруг я увидел в нем преображение. Он даже шевельнулся. Но в глазах его, до того мрачных и таящих только стремление срубить грушу, я увидел какую-то странную усмешку, значения которой сразу разгадать не смог. Я ее не разгадал, но мысленно сказал:
— В несчастный день ты задумал свое дело, Магаро!
Из нового кувшина мы выпили по два стакана, ничем не закусили. Потом молча посмотрели друг другу в глаза. Потом Магаро посмотрел на ту часть дороги, которая была видна с его места и которая вела на верхние покосы и в какой-то степени через хребет вела в Нуниси. Потом он встал, одернул белый свой китель и сказал:
— Иной раз некоторым людям очень трудно свернуть с дороги, если даже на ней обратно — два расстояния!
Так сказал он и с усмешкой посмотрел на меня. Я выдержал. Более того, я еще раз лучезарно улыбнулся — теперь-то уж только радуясь каждому оставшемуся мне мигу.
— Да. И такое бывает в жизни! — сказал я, будто не понимая значения его слов.
Магаро сошел во двор и через калитку вышел на улицу. А я вошел в дом и стал вытирать масло с ружья. Когда я стал набивать патронташ, услышал от калитки Жору.
— Э, где ты! — закричал он.
— Если соглядатай, не подходи! — предупредил я, потому что в моей ситуации мне приходилось ждать подвоха отовсюду.
— Ну хоть дай поглядеть на это! Все-таки мы были с тобой одно время заодно! — попросил Жора.
— Да. Но ты соблазнился собственностью ввиде своих же буйволов! — напомнил я то время, когда мы с ним заключили союз и ушли в горы с целью осмысления и изменения мира, а нас оттуда решили выманить угрозой ликвидации груши нашей трехсотлетней и бесплодной, во избежании чего я безлунной ночью спустился в деревню и прикрепил в качестве плодов на грушу все, что мне в темноте попалось под руку, в том числе и его двух буйволов вместе с арбой.
— Ну хоть дай горло смочить! — попросил Жора. В этом я ему отказать не мог. Мы сели за стол.
— Эх! — сказал он после третьего стакана. — Эх! Все так оно и есть!
— Что? — спросил я.
— Прямо скажу! Никто не мог предусмотреть такого! — сказал Жора, и из его рассказа вышло следующее.
Оказывается, после моего посещения магазина туда по своим делам прикатил заведующий. Утрясая свои дела, он наткнулся на распечатанную коробку португальских сардин “Пескадор” и в недоумении заглянул в нее. В еще большем недоумении, если не сказать — в тревоге, он показал ее продавцу.
— Это что? — спросил заведующий, показывая на коробку.
— Это гнилой риб пескарь! — воспользовался знанием иностранного языка продавец.
— Да! — согласился заведующий. — Но почему коробка распечатана и где одна банка?
— Одну банку купил один ненормальный человек! — сказал продавец.
Заведующий сел на коробку с сардинами “Пескадор”, что, следует отметить, коробке ничуть не повредило, так как она была полной — за исключением одной баночки. Он сел на полную коробку и задумался.
— Давай так! — сказал он продавцу после задумчивости. — Я все могу понять. Я понимаю, что тебе тоже жить надо. И разве я с тебя деру три шкуры? Нет. Я с тебя беру столько, что и тебе хорошо остается. Теперь скажи: зачем ты стал меня обманывать?
Якобы при этих словах продавец, предвидя свое увольнение, упал в обморок, и заведующий за свой счет открыл бутылку минеральной воды, чтобы на него плеснуть.
— Нет! — сказал очнувшийся продавец. — Ты мне отец родной!
— Тогда скажи прямо, как честный человек, для чего ты открыл коробку и взял банку? — спросил заведующий.
— Эту банку купил один ненормальный человек! — ответил продавец.
— Кто? — спросил заведующий.
— Белый, с зелеными глазами! — ответил продавец, имея в виду, конечно, меня.
— Ладно! — сказал заведующий и тотчас же приехал к Шота, имеющему за благодеяние для деревни божий отличительный знак: светлые волосы и голубые глаза. — Ладно! — сказал заведующий и прикатил к Шота, спрашивая: — Ты покупал гнилой риб пескар, уважаемый Шота?
— Нет! — с обидой сказал Шота. — Ни я, ни кто-либо из моих родственников никогда не покупал и не будет покупать гнилой риб пескар!
— Сказали, покупал белый человек с зелеными глазами! — в оправдание уточнил заведующий.
— Весь наш род имеет голубые глаза! — еще более обиделся Шота, и заведующий в знак примирения пообещал ему необходимый дефицит.
— Вот! — сказал он продавцу, тотчас же вернувшись в магазин.
Но продавец стоял на своем, хотя уже в целях сохранения места спешно придумывал спасительную ложь про то, зачем же ему мог понадобиться этот риб пескар.
— Я двадцать лет завмаг! — сказал заведующий. — И я хорошо помню, что десять лет назад я привез такую же коробку, а потом целой и невредимой увез ее обратно на базу, и там ее списали за истечением срока годности. Мне дали другую коробку. И с ней произошло то же. И с третьей, и с четвертой. Потому что никто и никогда не будет есть гнилой риб пескар, когда свежий хороший риб форель, поцхали и усач можно поймать в нашей речке, а если захочешь хорошую осетрину, то съездишь на базар в Харагоули. Скажи, для чего ты взялся меня обманывать. Признайся, и я тебя не буду увольнять!
Продавец не мог придумать спасительной лжи и только клялся своими цветущими детьми, что банку он продал. Заведующий не верил, и к вечеру все внизу знали о том, что в магазине грядут кадровые перестановки, что магазин закрывается на учет.
— Вот так-то! — сказал Жора.
— А груша? — спросил я, в целях предосторожности не совсем веря услышанному.
— Имелась в виду только банка! — сказал Жора и, не выдержав, спросил, зачем же я ее купил.
Я величественно полез в банку большой ложкой, вынул оттуда две нежнейшие сардинки в оливковом масле и без хлеба сжевал.
Жора до вечера пил и сочинял речь для моих похорон, постоянно спрашивая, что бы я хотел хорошего от него услышать на похоронах.
Вечером мы решили пойти к Магаро. Но уже около айв я спросил, почему же Шота не сказал завмагу обо мне.
— Он не мог напустить тень на тебя, потому что она неминуемо коснулась бы нашего Дато! — ответил Жора.
И мы изменили решение пойти к Магаро на решение пойти к Шота. Когда же мы спустились во двор к Геронтию, то изменили и это решение, потому что Геронтий послал жену понести хорошую весть продавцу, а нас усадил за стол.
Мы оставались у него до хорошей луны. Потом поднялись к нам, взяли эту банку, ружье и патроны. Потом, сколько-то одолев дороги на верхние покосы, взялись стрелять по банке.
Гул катился по горам. И разбуженный Магаро, наверно, долго смотрел из своего двора на наш двор, укрытый тенью нашей груши. Может быть, проснулись и продавец, и Шота.
— В сорок четвертом я стрелял так! — кричал Жора и ставил рядом с банкой свои сапоги, утверждая, что они от его стрельбы не пострадают.
Я и Геронтий отбрасывали сапоги обратно. Гул катился по горам. Но горы и все-все за самым малым исключением спокойно спали.
Церосхеви
После августа, холодного и мокрого, всего в плесневелые, как старый кувшин, тучи укутанного, первые сентябрьские дни зрелым виноградом засветились. И Дареджан решилась. Да и причины были тому — решиться.
— Подожди, — попросил муж. — Может быть, и мне удастся с тобой.
Подождала Дареджан неделю. Мужу не удалось с работы отпроситься. Всего-то на один день, а не удалось.
— Поезжайте одни, — наконец сказал он.
У Дареджан на работе знали, что она хочет поехать в Церосхеви. Никто там не был, даже муж ее, да и что скрывать, она сама не была там, хотя фамилией происходит оттуда. Всего две женщины на земле могут сказать: я родилась в Церосхеви. Из мужчин таких не осталось.
— Поезжай, поезжай, дорогая! — сказала начальница. — Машину мою возьми и поезжай, пока погода стоит. И дай Бог им здоровья!
В прошлом году трехлетняя дочка Дареджан тяжело заболела, так тяжело, что стали готовиться к худшему. Ни дома, ни в столице доктора ничего определенного не говорили, диагнозы ставили разные — лечение не помогало. Может быть, это подрубило — весной слегла мать Дареджан. Вообще сердце у нее давно больное. Как в пятьдесят шестом из армии на мужа получила известие, так с той поры едва перемогалась. А нынче сломилась совсем. И только она слегла, дочка Дареджан пошла на поправку. Дареджан испугалась, увидев эту зависимость. Конечно, просто совпало так. Да когда дума в сердце войдет, чем ее оттуда выгонишь? Испугалась Дареджан, еще больше испугалась, когда об этом же услышала от матери.
— Если моя смерть нужна, чтобы она выздоровела, пусть так будет! — сказала мать.
Вот тогда и придумала Дареджан съездить в Церосхеви. Уговорилась со своей тетушкой, той самой, кто была в числе двух женщин, родившихся в Церосхеви и до сих пор здравствующих. Та уведомила свою подружку. Так получилась женская компания — четыре женщины от мала до велика и один мужчина при них, шофер.
Поехали. Погрузили в машину корзину с едой и посудой, сами сели — поехали. И первые полпути проехали быстро. Шоссе, деревни вереницей, голубоватый камень домов и к осени сворачивающиеся сады по обочине, дальние горы мягкой синевой — насмотреться на все это не успели, а уже свернули на узкую вихляющуюся тропку. Сбавился ход машины. Заюлила она, завертелась то вправо, то влево и через некоторое время вывернула к реке — а за рекой скальный утес, первый предвестник гор, грудь свою развернул, плечи расправил, и по плечам крепость устроилась. Утес, грудь эту, будто древние великаны сложили. Были раньше такие, говорят, и злые были и добрые. Кому именно понадобилось это — утес складывать, злому или доброму, уже сейчас и историки не скажут. Построили и долго жили. А куда подевались — тоже никому не известно. Когда их не стало, — мы, люди помельче, на их место прийти осмелились и свою крепость поставили, крепость и храм.
Все к окнам прильнули. Хоть и насмотрелись этих крепостей за свою жизнь, каждый день одну городскую крепость, бронзовую, гордую, едва ли не в облаках плывувшую, одну ее каждый день столько раз вольно или невольно посмотришь. Такие свойства наши крепости имеют. Ни за что, на них не взглянув, мимо не пройдешь. Живые они, наши крепости. Согнутые, усталые, с незаживающими ранами, но еще живые, крепкие, все еще вдаль всматривающиеся, не идет ли враг, не нужно ли еще послужить.
Дареджан дочку свою в окно уткнула: смотри, как красиво!
Та выставилась, но — глупая еще — больше осликом, вдоль реки арбу с камнями тянущим, заинтересовалась.
— Ванати! — сказала про крепость тетушка.
Ей не впервой тут проезжать, все с самого детства знает.
— Это Ванати, — сказала, — и сейчас этих крепостей столько будет, что голова закружится. Людей будет меньше, чем крепостей, — и стала дальше пояснять, где какая стоит и чем от других отличается.
Подружка ее, вторая уроженка Церосхеви, немного помолчав, вдруг взялась спорить, дескать все так, да немного не так. А тетушка на своем стоит, нет-де, именно так они расставлены, как она, тетушка, говорит: Ванати, Хадури, Зонкари… А подружка свое: Зонкари, какая такая Зонкари? Белоти куда же подевалась? Такая крепость, что всем крепостям крепость — и куда же ты ее, пятибашенную, упрятала?
— Э, подружка! — взмахивает руками тетушка. — Как же, Белоти! Белоти, вон она где! А Зонкари, Нижняя и Верхняя, вот они, и крепость у них на берегу стоит. Сейчас повернем, видишь, уже горы сходятся, сейчас за поворотом и будет тебе Зонкари, и крепость будет. Сама увидишь.
А та не сдается. Путаешь-де, уважаемая. Зонкари они Зонкари и есть, да крепость-то Белоти называется. Сколько раз мимо бывала, всегда слышала — Белоти это.
Да разве тетушка у Дареджан не из тех мест, разве же не ходила она тут! Не уступит она, нет. Все так говорят: Зонкрисцихе, то есть Зонкарская крепость. И плотина так же называется.
Про плотину вспомнили. Не древняя она — новая, только что построенная. Стали старушки вместе про плотину молодым, то есть Дареджан и шоферу, говорить, тут уж соединились, стали пояснять, что впереди, за крепостью, о которой договориться не могут, словно князья, за крепостью этой неразделенной огромная плотина реку перегородила. За плотиной море получилось. Поселок рядом построили. К нему и к плотине дорогая сносная ведет. А уж дальше плохая дорога будет.
Так разговорились, так развспоминались, что не увидели, как на другом берегу над самой водой вырос двубашенный замок. А перед ним — остатки брода прежнего. Дорога, значит, тут шла. Дорогу и брод стерег замок. Шофер урывками поразглядывал его, спросил названье. Женщины смолкли, к окнам прильнули, уж не предмет ли их давешнего спора показался. Нет, не он. Хадуриани это, Хадурская крепость. А Белоти или Зонкари будет потом. За нею же — чем глубже в ущелье, чем выше по реке, тем больше будет крепостей этих прибавляться: и Церосхеви, и Похала, и Сиата, и… — тут запнулись, что же за Сиатой? Дорога еще дальше ведет, а куда? — переглянулись старушки, какая же за Сиатой будет крепость? Спросили молча друг у друга и по глазам поняли — не будет ни у которой ответа. Раньше говорили, что в Млета можно пройти. Если идти еще дальше за Сиату, то можно прийти в Млету, которая уже на знаменитой Военно-Грузинской дороге стоит. Сами они туда не ходили. Только слышали об этом. А раз не ходили, то и не знают, какие там селения, какие крепости. Спросить, пока было у кого, не догадались, да и не нужно было. В горы уходить — дело мужское. Теперь же у кого узнаешь. Двое их всего. И обе не знают.
Чтобы неловкость замять, на хитрость пошли старушки, стали окрестности Церосхеви перебирать. Мол, туда едем, не дальше. И коли туда, то полезно всем знать, как и что там.
Воспоминания помирили подружек, помолодели, порасправили. Каждая — другой решила уступить. Из всех церосхевцев теперь их только двое во всем мире осталось, и спорить им, оставшимся ——только недруга радовать. В родное гнездо поставить свечку предкам едут. Да о такой ерунде спорить взялись! — стыдно стало. Улыбнулись они и поспешили спор забыть, прикрыть его воспоминанием. Оно, воспоминание об общем прошлом — лучшее средство для примирения.
Так до следующей крепости доехали. Встала она поперек дороги, башнями и стеной зубастой загородила проезд. Твердо стоит и надменно смотрит свысока, только что не спрашивает: а вас куда понесло?
Подъезжать стали — она чуть-чуть развернулась, как бы мощь свою показала, не две, мол, башни у меня, не две, как у соседки моей, а пять, и пойдите, гляньте, устрашитесь, если чужаки. Да ведь кто же сейчас старых крепостей испугается. Смотрит-то на них всякий, но смотрит с почтением, с любовью и гордостью — не с испугом. И знают они это, старые, — да все еще не привыкнут. Или шутят. Старики ведь любят пошутить.
Это и есть Белотская крепость, или, по-тетушкиному, Зонкарская. Самый бы раз заспорить вновь. Да нет. Крепко подружки помнят, что двое их из всех церосхевцев осталось и что миром силен человек, не ссорой.
Проехали ее и примолкли все. Стали чаще вперед поглядывать. Дорога вверх пошла, заметно вверх. Она все время вверх шла, но поначалу не так круто. А сейчас, можно сказать, взмыла, как самолет, который долго разбегается по ровной взлетной полосе, а потом вдруг резко на дыбы встает, вверх взлетает. Миг — и уже все под тобой стелется, уже на землю, как на ковер или карту, смотришь. И тут вроде бы все время нормально ехали, да вдруг после нескольких поворотов так высоко оказались, что немного вздрогнули, когда вправо поглядели. Там прямо под колесами, но глубоко внизу, как зеленый платок, спруженная плотиной река раскинулась и серебряными нитями ряби на солнце поблескивает. А горы, только что в небеса упиравшиеся, отдохнуть присели, уменьшились, небо в покое оставили.
— Церосхеви еще выше! — сказала тетушка.
И никто ей не отзывался. Просто представить трудно, как еще может быть выше. Да на повороте среди кизила два черных металлических креста встали — не хочешь, да примолкнешь. На крестах написано, что в прошлом году на этом месте разбились люди: муж и жена. Кто именно — по фамилии уже ни тетушке, ни подружке ее узнать не вышло. Давно ведь они из этих мест ушли, давно, когда еще незамужними были.
Поскорбели минутку, сирот пожалели, но ехать надо. Свои дела ждут.
Машине и шоферу досталось на оставшейся до Церосхеви дороге. Не так, конечно, как иногда описывают: и обвалы, и снежные заряды, и тропки, где не разминуться и одному в пропасть прыгать надо, и всякие иные страсти — нет, этого не было. И даже колесо над бездной не зависало, и шофер не бледнел. Устать — устал. Это было. Но честно сказать, готовился он к более худшему. Потому-то, когда наконец тетушка велела остановиться и сказала: приехали, — он немного разочаровался. Ему даже стало казаться, что проехали легко, хотя мотор раскалился и сам он остановил машину с удовольствием.
— Приехали! — сказала тетушка и показала на орехи, раскинувшиеся около дороги.
Ниже орехов зеленела ровная площадка величиной с небольшой городской двор. Край его куда-то падал. А там, куда он падал, разорвавшись на несколько полос, катилась река. За ней на другом берегу жались к воде несколько клочков кукурузного поля и вставала другая стена ущелья. К ней прилипла нитка дороги. Если за ниткой проследить, то можно вызнать, куда она ведет, хотя она и прячется среди леса и неумелым швом мечется в стороны. Там, где верх стены немного прогнулся, словно спина у старой лошади, опять крепость стоит. А на этой стороне выше дороги, по которой приехали, открытое безлесое пространство к небу убегает. И где-то совсем недалеко от неба стоит дуб раскидистый, а чуть выше дуба — уж точно в небе — присела белая часовенка.
Все вышли из машины, вдохнули легкого воздуха и чуточку оглохли. Показалось, что оглохли. Дочка Дареджан даже пальчиком в ухо полезла, не заложило ли. А тетушка улыбнулась:
— Нет, детка, ушки твои в порядке. Церосхеви это… — сказала, а голос ее необычно значительно прозвучал, как бы с неба, которое совсем рядом, хотя и очень глубоко. То есть высоко. Нет, пожалуй, глубоко. Синь его такая, что только с чистым омутом схожа или с наступающим вечером. Того и гляди месяц со звездами замерцают. Так что кому как хочется, так пусть и считает — глубоко или высоко. Голос как будто оттуда пришел. И от него тишина еще более почувствовалась. Дочка Дареджан, подхваченная неведомой силой, вдруг сорвалась с места и на пригорок метров пять вверх убежала. Всего-то на пять метров — но стало непонятно, она ли это, большая она или маленькая, — отдалилась она вдруг будто на километр. Дареджан испугалась, руки за ней вскинула и на мгновение показалось ей, что и руки ее куда-то уходят, вытягиваются.
— Уй! — вскрикнула она, но тут же опомнилась.
Неожиданно ей стало так хорошо, что на некоторое время она все забыла, даже забыла, кто она. А потом так же неожиданно все к ней вернулось, все ощущения и память, — и ей очень захотелось, чтобы тут сейчас были ее муж и мать.
Звонко засмеявшись, дочка побежала обратно, неловко откидываясь назад и не поспевая за собой — вот-вот упадет! Все так подумали, внутренне сжались, будто сами собрались падать. А дочка Дареджан удержалась и громко вскрикнула, подбегая:
— Вот как я!
И тут на вскрик снизу, с той площадки, край которой куда-то падает, крупными бухающими пузырями всплыл злой лай собак.
— Разве пастухи… — предположила тетушка и в недоумении первая пошла к орехам, к краю дороги.
Внизу, среди старых каменных развалин, стоял новый, еще не совсем достроенный дом, и маленькая девочка в окружении трех больших овчарок смотрела оттуда на дорогу.
— Неужели наши кто вернулись, из церосхевцев? — с тревогой и некоторой ревностью подумала тетушка и по старой тропке, которая была еще при них, спустилась к дому.
За ней потянулись все остальные. Только шофер остался у машины. Вообще-то ему тоже было интересно посмотреть, но он посчитал быть одному в женской компании неприличным.
Из дома вышла молодая женщина, приветливо ответила на разноголосое “Здравствуйте!” и, конечно, пригласила всех войти в дом. Тетушка за всех вежливо отказалась, проворно обошла все камни, тыча тростью по сторонам и показывая, где что и как стояло. Дом их, где тетушка родилась и где родился отец Дареджан, стоял над самой бездной. Сейчас от него осталась только одна стена. Дареджан спросила, зачем дом построили в таком страшном месте.
— А где же еще его ставить? — вместо ответа спросила тетушка.
Вроде как-то, что вот этот новый и единственный в Церосхеви дом стоит посередине площадки — так это является уже признаком дурного тона. Конечно, тетушка так не думала. Просто надо было самой Дареджан догадаться, что раньше крепости служили совсем не украшением местных гор, и в опасном месте жить было безопаснее.
Тетушка вспомнила, что не спросила у хозяйки дома, не из церосхевцев ли она или не из церосхевцев ли ее муж. Выяснив, что нет, она успокоилась, немного поболтала с хозяйкой дома и только после этого пошла наверх к машине. Все опять потянулись за ней. Хозяйская дочка и собаки смотрели им вслед.
Из машины вынесли сумку со снедью, кувшин, двух пестрых куриц и пошли к часовенке. Шофер опять хотел остаться, но ему тоже сказали идти — а то кто же куриц будет резать, разве женщины?
Конечно, к месту первым добрался он. По пути он посадил на закорки дочку Дареджан. Стоя в тени дуба, он нашел слева в полукилометре дворы еще одного селения, на этот раз людьми не покинутого. Он присмотрелся и увидел, что в одном из дворов стоит человек и глядит в его сторону. Под его взглядом шофер почувствовал себя неуютно. Он развернулся, отметил в уме, что дуб очень стар и нижние его сучья так велики, что могли бы и сами быть прекрасными деревьями. Но такая уж судьба у всех сучьев — какой бы толщины они ни достигли, все равно остаются только сучьями. Отметил это шофер и пошел с дочкой Дареджан к часовенке, куда через некоторое время едва-едва поднялись женщины.
Отдышавшись, тетушка велела всем разуться, выстроиться цепочкой и сама встала во главе, посадив, как недавно шофер, дочку Дареджан себе на спину. Шофер затею тетушки проигнорировал. Тетушка покосилась, сказала что-то скороговоркой и пошла вокруг часовенки, прикладываясь ко всем четырем углам. Цепочка двинулась за ней. Так прошли трижды, а потом вошли в часовенку.
Она, вопреки своей внешности, оказалась просторной и отзывалась на каждое движение приятным густым вздохом. Два узких бойничных окошка один против другого, закопченные стены да каменная перегородка алтаря с арочными дверями и современный стол в углу составляли ее убранство.
Тетушка налила в стакан, взмахнула им крестообразно по углам, сказала здравицу. Потом налила остальным. И, когда все выпили, достала тоненькие восковые свечечки и раздала каждому. Тетушка с подружкой подошли к алтарю, приговаривая имена погибших и умерших близких, которых помнили, и приклеили свечечки к стене. После них так же сделали Дареджан с дочкой и шофер, на этот раз не обособившийся. Дочке Дареджан занятие понравилось. Она попросила еще свечек и приклеивала их к стенам, обжигая пальчики и охая. Дареджан вспомнила свою мать и беззвучно помолилась неизвестно кому за ее здоровье.
А тетушка уже подгоняла ее, посылала найти уголек, чтобы написать на алтарной перегородке об их здесь пребывании. Дареджан под тетушкину диктовку написала: были дети и внуки Гига… — и дату.
— Какого же Гига? — спросила подружка, сама подписываясь рядом.
Тетушка прочла написанное и сказала, чтобы Дареджан дописала фамилию.
Из всего ритуала осталось только зарезать куриц. Вышли наружу, закрыв дверь на щепочку, как было до них. В первое мгновение дуб показался обугленным.
— Уй, как черно! — воскликнула Дареджан, чтобы заглушить вспыхнувшую тревогу.
— От солнца, — пояснила тетушка.
Она сама сходила к дубу, взяла оставленных там куриц. Одна из них беспечно пощипывала траву, другая лежала с закрытыми глазами. Тетушка подала их шоферу, указав на место перед дверью. Шофер взял нож, недовольно перевел в уме, что может испачкаться, приложил курицу головой к камню и саданул. Потом так же поступил со второй. Все обошлось. Испачкал немного только левую руку. Тетушка отрезала у куриц лапки и положила вместе с головами к углу часовенки. Спустившись к дубу, женщины в шесть рук мигом ощипали и выпотрошили куриц. Легкий ветерок потащил пух, но недалеко.
С трапезой расположились под орехами. Расстелили скатерть, разложили посуду и снедь. Куриц варить понесли в дом, в единственный дом Церосхеви. Пригласили к трапезе и хозяйку. Та долго стеснялась и отказывалась, но подчинилась.
Застолья по-мужски, по обычаю, не получилось. Не особенно тетушка им управляла. Более того, усевшись с той стороны скатерти, которая была к Церосхеви, тетушка потихоньку повернулась ко всем спиной, потому что ей было неудобно все время оглядываться на свое несуществующее селение. Она и не заметила, как отвернулась от всех и смотрела только туда, на сизые развалины Церосхеви.
Откуда-то к трапезе набежали поджарые свиньи. Их стали прогонять, но безуспешно. Пришли два теленка, маленькие и милые. Дочка Дареджан стала их кормить хлебом и грушами. Заносчивый петух привел десяток куриц, как цыган цыганок. Они принялись везде шнырять.
Позже всех пришел старичок с палкой — из того селения, которое видел шофер под горой. Шагов за тридцать он остановился с приветствием. Тетушка с подружкой громко пригласили его к трапезе. Старичок, сухой и согнутый, с лицом дубовой коры, подошел не спеша, поздоровался еще раз. Его снова пригласили присесть, а дочка Дареджан церемонно поклонилась:
— Проходите, угощайтесь!
Получилось у нее смешно.
Наливая старичку, тетушка посмотрела на шофера, не налить ли ему. Он снисходительно улыбнулся, отчего же де не налить — к тем двум прибавим еще пять крестов. От него отстали. Старичок выпил в одиночестве.
Опять пошли воспоминания.
Молодая женщина пошла смотреть куриц, не готовы ли. Когда она вставала, халат ее спереди несколько оттянулся, и шофер увидел ее груди, очень похожие на небольшие груши. Он вспыхнул и долго провожал ее глазами, угадывая под бесформенным халатом движения еще не располневшего тела. Может быть, старичок заметил его взгляд. А может быть, вставая, женщина сама по себе невольно обратила на себя внимание, но он вдруг сказал тетушке:
— Теперь она тоже вашей считается, уважаемая?
— Тоже наша! — ответила тетушка.
— А такую любая фамилия с почетом возьмет! — сказал старичок. — Уже два года одна живет. Она вышла замуж против воли родителей, убежала со своим любимым парнем. Тот упорным человеком оказался. Говорит, я деревню к жизни верну. Сейчас в армии он, в Афганистане. Осенью домой придет. Нравится им тут. Уехать отсюда невозможно — притягивает.
— Почему же все уехали? — спросила Дареджан.
Старичок не нашел что ответить. Откуда ему знать — он-то ведь не уехал.
Снова стала говорить тетушка. И завела речь о том, что их, настоящих церосхевцев, то есть тех, кто родился в Церосхеви, осталось всего двое, двое старушек, а из мужчин не осталось никого. Старичок покачал головой и сказал, что знает еще одного человека, родившегося в Церосхеви.
— Нет, нас только двое, — твердо сказала тетушка.
— Ан нет, уважаемая! — воскликнул старичок и позвал девочку, дочь хозяйки. — Пойди сюда, милая!
Девочка несмело подошла.
— А вот и третий человек, родившийся в Церосхеви! — сказал старичок.
И все враз посмотрели на девочку. Потом удивленно и одобрительно ахнули. И ахнули по большей части потому, что сами не догадались. К ней потянулись с ласками, а она застеснялась, если не испугалась, прижалась к старичку и отворачивалась от всех, не соблазняясь даже на подарки. Впрочем, на самый дорогой (от шофера), она согласилась. Он пошептал дочке Дареджан на ухо, чтобы она уговорила девочку покататься на машине. Девочка с такой мольбой посмотрела на подошедшую мать, что не разрешить стало невозможно.
Они славно покатались. Девочка была в восторге, и шоферу не хотелось ее отпускать. Он, как только вспоминал ее мать, так начинал придумывать, чем бы еще обрадовать девочку. Он давал ей подержаться за руль, отдал ей чертика, болтавшегося на цепочке в кабине, разрешил сигналить. И каждый раз спрашивал, что она еще хочет.
Наконец девочка устала и сказала:
— Хочу к маме!
Шофер расстроился. Девочка прижалась к матери. Халат обтянулся, и шофер опять увидел, что женщина стройна. Чтобы забыть ее, он стал ковыряться в моторе, потом несколько раз попытался въехать на отвесную гору. Машина застревала на первых же метрах, грозилась опрокинуться. Шофер оставил затею, включил радио и стал слушать музыку.
А у скатерти тем временем шла беседа о прошлом. Сидели, вспоминали сельчан и старую жизнь. Тетушка посетовала, что ущелье, некогда такое многолюдное, опустело. У старичка после ее слов лицо виновато запылало, будто он подговорил всех уйти. Тетушка сетовала, он же кивал, соглашаясь, — да-да, все уходят, горы пустеют, дичают, а им, горам, нужны люди, раньше ущелье было тесным, сами смотрите, на какой площадке церосхевцы ютились, над пропастью жили, от врагов, конечно, безопаснее, но будь земли побольше — разве не раскинулись бы не разогнулись! Много народу жило здесь. Дорога раньше шла по ущелью, важная дорога в Магран-Двалети — была такая страна в горах — и дальше через Кавказ на север. А теперь? Белотскую крепость проезжали? Крепость есть, а деревня где? Что-то там еще стоит наверху…
Услыша про Белотскую крепость, подружка глянула на тетушку, но та постаралась взгляда ее не заметить.
Старичок вдруг проявил изрядную осведомленность и вспомнил такую старину, когда край еще принадлежал князьям. Они были недовольны царями и постоянно восставали. Царям приходилось постоянно выкуривать их из крепостей. Наконец одному надоело — от врагов на границах отбиваться не успеваешь, а тут еще эти путаются!.. Отобрал царь ущелье у князей и передал сыну своему, мол, живи здесь и охраняй дорогу. Тот и построил нынешнюю крепость Белоти, а до того там старая крепость стояла, которой тысячу лет. Вот с каких пор люди тут живут!
Сказал это старичок и посмотрел мимо всех приезжих на молодую женщину и дочку ее — тысячу лет только известных, а не известных и не сосчитать.
— Вырастай, дочка, — сказал он девочке. — И приводи сюда мужчину, мужа своего. И дети твои так же поступят. И родится деревня вновь, — а у матери ее спросил: — Пишет Георгий, муж твой?
Молодая женщина смутилась и ответила, что в ноябре обещает он быть дома.
— Значит, к августу радость ждать в вашем доме! — сказал старичок.
Его сначала не поняли. А потом вдруг молодая женщина догадалась, о чем он, бесстыдник, и закрыла лицо руками.
Довольный старичок победно оглядел всех, тоже немного почувствовавших неловкость, взял стакан и обратился к молодой женщине со словом. Вышло у него не очень гладко, да ведь уж как кто может. Местный старичок он, из соседнего, еще теплящегося, селения — не Шота Руставели.
Обратный путь оттого ли, что вниз, оттого ли, что всегда так, но путь обратный оказался короче. дна за другой промелькнули все крепости и башни, все домики редких селений, крепость Белоти пароходом многотрубным проплыла мимо. И вырвалась машина на простор, на асфальт, в долину шумную и теплую. Бархатная, не холодная и гладкая, не шелковая, как в ущелье, а теплая и мягкая, бархатная мгла густела и укрывала на ночь бесчисленные сады и деревни. Шел по дороге запоздалый скот, и шоферу приходилось все время сигналить. Иногда он даже тормозил, высовывался из машины, ругался с ним, стыдил, и вообще было видно, что шофер чем-то расстроен. Скот отвечал ему равнодушным и порой, кажется, даже презрительным взглядом. Шофер закипал еще больше. Явно с ним, обычно таким выдержанным, что-то случилось.
Женщины притихли и как-то по-птичьи притулились по углам — разморило к ночи.
Дареджан, прибаюкав дочку, думала о муже, о своем любимом муже, по которому она за день разлуки привычно соскучилась. Ей очень хотелось рассказать о поездке.
Поездка удалась, и на душе у Дареджан было хорошо. Она теперь знала, что и дочка, и мать выздоровеют. Уверена в этом была Дареджан. Летела она к мужу.
И не знал, никто еще в Грузии не знал, что не жить людям в Церосхеви, не жить людям, не множиться домам. В густеющей тьме неясным белым пятнышком мерцала под небом часовенка. И ему вторил одинокий огонек над пропастью. Пришел сюда Георгий, поставивший этот дом. Пришел, не тронутый пулей в Афганистане. Но пришли и люди. Пришли такие времена, что не стало дома. Наступили такие времена, и пришли такие люди, которых никто не ждал. Пришел год войны. И жена Георгия, молодая женщина, странно похожая на мать Дареджан после известия о муже, едва спаслась с дочкой в долине.
Шида Картли
Осенью мы пьянствовали у Захара Михайловича. Его младший брат Джубе сказал, что не может поверить, чтобы Захар Михайлович все еще был сильнее его. Сцепились они, Джубе и Захар Михайлович. Во дворе произошла схватка.
Уже осень была, октябрь. Виноград сняли. Орехи с деревьев упали сами, и мы собрали их, зорко следя, на нашей ли стороне межи лежат.
— Скажут, да из России пришли, так уже чужое берут! — сказал Захар Михайлович.
Потому на нашей стороне лежащие мы брали, а не на нашей — нет.
— Вот! — сказал еще Захар Михайлович. — За этим садом и этим виноградником братья мои ухаживают. Отец сказал: это Захару!
Сам Захар Михайлович — в России, а братья за его садом и виноградником ухаживают. Захар Михайлович только пьянствовать приезжает, как вот со мной сейчас.
У старшего брата Захара Михайловича жена моложавая и приветливая. И старший брат светится. Средний брат замкнут. Он умен. Но жена его, сколько я смог определить сразу, завистлива и жадновата. Она курицу долго не давала зарубить. Она долго на стол не накрывала, говорила нам ласковое, но стол был пуст, а муж ее, средний брат Захара Михайловича, мрачен. Он был мрачен, но терпеливо смотрел на жену и, следуя обычаю, церемонно улыбался нам, мне и Захару Михайловичу, хотя Захар Михайлович был младше его, и он, будучи старшим, мог бы вести себя по-другому. В какой-то степени причиной его церемонности был, конечно, я. Но все-таки в целом осознание за долгие годы совместной жизни завистливости и жадноватости жены отпечатлелись на поведении среднего брата Захара Михайловича.
Мы сидели перед пустым столом. И чтобы разрядить обстановку, Джубе сцепился с Захаром Михайловичем.
— Ну-ка, — сказал, — не поверю, что ты еще сильнее меня!
Крепко они сцепились. Я даже подумал, что лучше бы Джубе меня вызвал на схватку — столько заболел я за Захара Михайловича. Неизвестно, чем бы закончилось. Оба были крепки. Рубахи порвали. Поясные петли у джинсов порвали. Мать вышла их примирить, сказала.
— Дети, гость у вас, и ваш отец сейчас был бы им занят! — сказала.
А была осень, октябрь, было пасмурно. Ветер — покамест теплый, но уже сильный — трепал деревья, серой мглой скрывал хребет и бросал наземь орехи.
По окраине двора бежала речка в два метра шириной, но сердито бурчащая. Ниже по ее течению соседи поставили в свое время крепость. Она оказалась на удивление некачественной, рухнула. И с дороги я смотрел на нее, может быть, единственный, кто смотрел и сожалел о ее некачественности. Остальные говорили.
— А да! — говорили. — Рухнула, давно строили!
Цветом развалины крепости были равны ветру, серому. Хребта не было видно. Деревья шумели, швыряли орехи. Хромой Яша взялся за плетень, долго смотрел на север, в серую мглу ветра и осени. Он долго смотрел, а потом сказал — и я это слышал.
— Шида Картли! — сказал он.
От плетня начинался виноградник, уже пустой. И сад с крепкой кехурой начинался от плетня. Хромой Яша не смотрел ни на то, ни на другое. Он смотрел в серую мглу, скрывающую хребет. Ветер пластал орехи. И чтобы услышать друг друга, надо было говорить громко.
— Шида Картли! — сказал хромой Яша.
Захар Михайлович и брат его Джубе, переменив порванные рубахи на новые, сказали мне пойти с ними. Я пошел. И мы подошли к хромому Яше, остановились подле, посмотрели в серую ветреную мглу.
— Теленка зарежете? — спросил хромой Яша.
— Да! — сказали Захар Михайлович и брат его Джубе.
— Братья ваши старшие где? — спросил хромой Яша.
— Сейчас придут! — сказали Захар Михайлович и Джубе.
— Кто будет резать? — спросил хромой Яша.
— Резать будет Захар! — сказал Джубе.
— Хорошо! — сказал Захар Михайлович.
Пришли старшие братья. Самый старший принес горячий хлеб, а средний в смущении опустил глаза.
— Вот! — показал на крепкого годовалого теленка хромой Яша.
— Давай, Захар! — сказали все три брата.
— Ну, немного поможете? — спросил он.
— Да! — сказали они.
И все попросили меня развести огонь под большим котлом на треноге.
— Это может сделать мальчишка! — обиделся я.
— Нет. Ничего худого не думай. Очень нам поможешь! Сейчас нам огонь с горячей водой очень будут нужны! — сказали все три.
А вспомнил, как меня пожалела моя невестка, жена моего брата, красавица Дали. Мы на стройке умотались, причем все умотались, и я, пожалуй, был свежее всех.
— Устал, мальчик? — спросила меня моя невестка красавица Дали, будучи годом младше меня.
Оба моих брата потом долго успокаивали меня, говоря, что она, невестка, красавица Дали, имела в виду только обыкновенное участие и ничего более, что она, будучи невесткой, пожалела меня, не женатого, обыкновенно по-женски, что ему, моему брату, женской ласки достанется чуть позже, и второму брату тоже достанется ласки от его жены, но тоже чуть позже — ведь только мне одному из трех после трудов и после застолья спать в одинокой постели. Но я любил свою невестку, жену моего брата, и мне было неприятно ее участие.
Вот так было, и вот так я посчитал обидным разводить огонь в то время, как Захар Михайлович будет резать теленка.
— Нам правда будет нужен огонь! — сказал Захар Михайлович.
— Хорошо, — сказал я.
Я развел огонь. Захар Михайлович и три его брата в пятнадцать минут покончили с теленком, часть мяса положили в котел, а часть — на угли.
Джубе принес большой кувшин и стаканы.
В декабре хромой Яша умер. Земля была теплой. Могилу мы выкопали без труда. И когда мужики выровняли холмик, когда выпили и вылили остаток вина из кувшина на потревоженную землю, я отвернулся на север, на блистающий снегом хребет, и сказал украдкой те же слова, что два месяца назад в ветреный день хромой Яша говорил вслух.
— Шида Картли! — сказал я.
Слова эти ничего иного, кроме как обыкновенного, не обозначают. Шида Картли — это Срединная Грузия.