Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2004
Почему я стала заниматься этим проектом (“Проект “Отечество мое – в моей душе” инициирован благотворительным фондом “Хесед-Менора”, идея проекта – “Помни – никогда не забывай”, в его основе очерки о людях, переживших Холокост.”)? Потому, что я журналист и судьбы людей, человеческие истории — моя профессия, мне это интересно. Потому что я еврейка и дочь узника гетто. Моему отцу было 14 лет, когда он вышел живым из ада — охваченного пожаром гетто. Но на все мои просьбы “Вспомни!” он неизменно отвечает “не мучай меня!”.
Слова “гетто”, “фашизм”, “антисемитизм” застряли в моем сознании с очень раннего возраста.
На моем столе фотография начала прошлого века — многочисленный клан семьи Курениц: моя прабабка, юные дед, дядьки, тетки, их первенцы. К сороковым годам семья Курениц насчитывала больше пятидесяти человек. Большинство жили во Львове, семья отца — в городе Молодечно на реке Десна. Это были профессора Львовского университета и врачи, часовые мастера и инженеры, портные и учителя, коммерсанты и блестящие шахматисты. И все они были уничтожены в львовском и молодеченском гетто. Сохранилась лишь ветвь, родоначальником которой был другой мой дед, Соломон Курениц, и которая обосновалась в двадцатые годы на Урале, в Екатеринбурге.
Следы Анны и Моисея — родителей отца, моих бабушки и дедушки, теряются в западноуральском городе Здолбунов, куда они устремились в 1939 году в поисках еврейского счастья: бежали от Сталина, попали к Гитлеру. В 17 лет мой отец в составе Второго Белорусского фронта вступил на землю горящей Варшавы, о которой так мечтали его родители.
Я родилась через десять лет после войны, после всех трагических событий, которые произошли с моими родителями. Но, магическое свойство памяти — все, что было не со мной, я помню, и эта генетическая память болит и кровоточит…
Мои герои — жертвы Холокоста. Они вспомнили то, что снилось мне в страшных тяжелых снах, когда пробуждение было счастьем: слава богу, это был сон!
Но, вспоминая об аде, они возвращались в своих исповедях и к раю, навсегда утерянному ими: детству, родителям, довоенному укладу еврейских домов в России и Польше. Они возвращались к своим истокам, возвращая к этим истокам и меня.
Во всех рассказах, вошедших в проект “Отечество мое в моей душе”, — спрятаны глубоко-личные мотивы: мои переживания, мои боль и отчаяние и моя большая надежда на то, что кроха внук будет жить в другом мире, где людей объединит общий язык понимания и любви…
Перед вами один из исповедальных рассказов проекта “Отечество мое в моей душе”, который был воплощен при финансовой поддержке американского еврейского комитета “Джойнт”.
Пролог
В доме Григория Самойловича Гольдштейна много книг; так много, что их уже некуда ставить, впору дарить, раздавать близким, дорогим людям. А он не перестает повторять: “Я могу пропустить три ужина или пять, не есть, не пить. Но купить книгу, которую увидел и она мне понравилась, сколько бы она ни стоила. Может, это сумасшествие какое-то, а? — спрашивает он меня и продолжает: — Книги — мое божество. Я жалею лишь о том, что есть ночь — это пустая трата времени. Я мог бы читать или общаться с людьми. Посмотрите, какие у меня книги”. Он бережно снимает с полки одну за другой и несет их мне, хвастаясь каждой: я ловлю себя на мысли, что в это время он похож на мать, которая хвастается окружающим красивым и здоровеньким малышом. В его руках альбом с иллюстрациями великих художников. “Какие были люди! — восклицает он. — Какие люди! Вроде такие же, как мы, с такими же руками, но ведь было в них что-то, что сделало их титанами великими. Дар божий был, высокий дух был, который помогает жить нам — другим поколениям. Эти книги — мое единственное богатство. Я смотрю на свое богатство, я разговариваю с ними, я читаю их, я не могу насытиться этой информацией, которой мне все время мало. И так хочется передать ее людям. Люди так мало знают… Может быть, от незнания и все беды?” — спрашивает он меня… и не ждет ответа. Он его знает сам. Невежество — источник всех бед, причина завышенных амбиций и человеческих драм.
Иногда ему хочется писать. Туманный хоровод воспоминаний, который окружает его долгими одинокими ночами, приобретает вдруг ясные и конкретные очертания, и он видит лица, лица своих мадонн — мамы, жены Наденьки. Они беззвучно смотрят на него, как будто спрашивают: ну как ты без нас, Гирш?
Мама!
Гирш — так звала его в детстве мама. При рождении в 1917 году в Лодзи ему дали двойное имя, как и полагается у евреев — Ицхак — Гирш. Если по-русски, Исаак — Григорий. Он выбрал второе — мамино. Мама! У него нет ее фотографий, только память. На стенах его маленькой уютной квартирки рафаэлевские мадонны… Когда он смотрит на них — он видит мамино лицо. Ее звали Шейндл, что на иврите означает — красивая. Высокая, черноволосая, она действительно была очень красива. Но личная жизнь не сложилась. С его отцом она рассталась, когда мальчику исполнилось полгода.
Отец был богат: большой магазин, четырехэтажный дом. Но, по рассказам мамы, холодный и расчетливый человек сыном не интересовался. Какое-то время они жили у родителей мамы. А потом переехали в крохотную коммунальную комнатушку… Ему было 4,5 года, и с этого времени он ведет отчет своего жизненного пути, потому что уже помнит сам. Мама трудилась каторжно: уходила с восходом солнца, приходила уже затемно. Обслуживала богатые семьи — убирала, готовила, мыла, стирала. Мальчик с утра до вечера находился во дворе, обедая у сердобольных еврейских женщин, с детьми которых он проводил время в нехитрых детских забавах.
Ему было семь, когда мама вновь вышла замуж за состоятельного еврея-вдовца, доброго и очень религиозного человека.
В этой семье отмечались все еврейские праздники. И у каждого праздника была своя особая атмосфера. Но особенно он запомнил субботы, когда лодзинские евреи шли в синагогу. Это была настоящая демонстрация. В одной Лодзи жило 300 тысяч евреев. Еврейские районы, еврейские кварталы. Он помнит, как идет с отчимом и мамой в синагогу. Сладкие воспоминания. Мама хотела, чтобы он стал раввином. И он учился: сначала в хедере, изучал библию, пятикнижье, потом в иешиве — талмуд. Учился истово. Сам процесс добывания знаний был для него наслаждением.
Ему было 11, когда мама заболела: рак груди. Ей сделали операцию — через год рецидив. Она умерла в больнице у него на руках. Взрослые дети отчима, которые и так были недовольны женитьбой отца на молодой женщине да еще с ребенком, стали на него “давить”; убеждать отдать мальчика родственникам. А это все равно, что на улицу. Тетки, мамины сестры, были многодетны и бедны. Так началась жизнь “в людях”.
В людях…
Он читает мне наизусть Светловскую “Гренаду”, и я чувствую: сейчас его сердце поет, а душа возносится ввысь… В 17 лет Григорий Самойлович познакомился с произведениями Горького, Эренбурга, Светлова. Они публиковались в левой прессе и бундовских газетах, переводились на идиш. Романы Горького “Мать”, “В людях” были о нем.
В 12 лет его выбросили в “никуда”. Родственники рядились: у кого ему жить. Стал ночевать и обедать у каждого по графику. Это было страшно унизительно: стоять в прихожей и ждать, когда тебя пригласят в комнату, но таков уж статус — бедный родственник… Кормили обедом, а с собою давали полбуханки хлеба и сахар. В 13 он пошел работать учеником на фабрику, где хозяином был еврей, коммунист. Левые идеи были широко распространены в буржуазной Польше, но военно-полицейское государство жестко преследовало за подобные убеждения. Компартия действовала нелегально, в подполье. За принадлежность к компартии или КСМ — Коммунистический союз молодежи — можно было получить от 3 до 12 лет тюрьмы. Черносотенная политика, насаждаемая государством, “расширяла” коммунистические ряды за счет еврейства. Первыми учителями социалистической азбуки для юного Гольдштейна стали евреи, рабочие фабрики. Социалистические идеи мгновенно овладели пытливым умом, юноша любил учиться. Это и стало его главным лодзинским наследством: красивая идея, начертанная на польском и на идиш по алому шелку знамени лодзинских коммунаров: свобода, равенство, братство… “Они стали моими духовными опекунами, они доказали мне, что не должно быть богатых и бедных, не должно быть антисемитов и войн. И коммунисты те самые люди, которые борются и умирают за эти идеи. Бороться я хотел, а умирать нет. Я только начал жить. Но как бы бедно и голодно я ни жил, молодость брала свое. Я увлекся этой работой, она меня захватила, через какое-то время меня выдвинули в руководство райкома, у меня было 5 ячеек. Мы строго соблюдали конспирацию. На встречу нужно было приходить четко, вовремя, ни на секунду раньше — ни на секунду позже. Я организовывал встречи коммунистов с молодежью. Они агитировали за коммунизм, давали самую широкую информацию о том, что происходит в мире. Советский Союз тогда для меня был страной, где торжествовали коммунистические идеи, а Сталин что-то вроде божества, хрустальный, чистый человек, защитник униженных и оскорбленных”.
И, пожалуй, самое главное для Григория Гольдштейна было то, что СССР был страной, где евреи ощущали себя на равных, занимали высокие посты, были руководителями крупных государственных учреждений, фабрик и заводов. В 30-е годы так это и было. А в 38-м, накануне войны, когда Польша так нуждалась в антифашистском сопротивлении, именно Сталин разогнал польскую компартию руками Коминтерна, который “вдруг” обнаружил в руководстве компартии агентов гестапо. Таким образом, Сталин нанес удар по юному коммунисту Гольдштейну и нескольким сотням его товарищей, которые называли СССР — страной нового общества, новых людей.
“Начиная с 36-го года, мы узнавали из газет, из рассказов наших агитаторов и пропагандистов, что фашисты делают с евреями, как они уничтожают интеллигенцию”. Тогда на лодзинских улицах стали появляться первые беженцы из Германии — евреи. Они были интеллигентно одеты, но было понятно, что они бедны. И, чтобы не просить подаяния, эти люди продавали на улице спички или какую-нибудь мелочь…
Время было предвоенное. Компартия была распущена. Григорий то работал, то не работал: когда у хозяина не было заказов, он временно увольнял рабочих. И вот в один из таких хмурых, невеселых дней 18-летний юноша познакомился с 18-летней девушкой. Ее звали Надежда, и была она из религиозной еврейской семьи. Конечно, семья не одобряла дружбу с безбожником, ведь коммунисты проповедовали атеизм. Встречались они тайно. В душе юноши боролись две стихии: он рос в атмосфере уважения и почитания традиций, была жива мама, мечтавшая о его религиозном поприще; теперь же ему приходилось себя ломать, показывая, что религия ему чужда и презираема, что это утеха стариков или отсталых слоев населения. Но дружить с Наденькой, любить ее, доверять ей самые заветные мысли, эти противоречия не мешали.
“Это ее последний снимок”. — Григорий Самойлович показывает на фотографию, висящую на стене. — Надежда Давыдовна “ушла” два года назад. Рассеянный атеросклероз. Она так мучилась. За что ей были эти муки? Она была ангелом, за всю жизнь даже голос не повысила, не то что я… Посмотрите, какие у нее яркие, замечательные глаза, сколько в них света и добра. Мы стареем, — грустно продолжает он. — А глаза остаются молодыми. Когда мне плохо, я подолгу вглядываюсь в ее глаза, и они дают мне такую надежду, успокаивают. Видимо, кто-то там наверху, в книге жизни, определил нам быть вместе. И пережить все испытания, ниспосланные свыше. Ее нет физически, а я все равно чувствую: она рядом”.
1939-й. Война
Лето 1939-го. Резко ухудшились отношения с гитлеровской Германией. Гитлеровцы требовали Гданьск, считая его немецким городом. Поляки считали, что это польский город. Началась тяжелая тяжба. Польша готовилась к войне. Григория мобилизовали. Но вскоре признали негодным к службе. Сказались голодные годы: худенький юноша не доставал по росту и по весу. Однажды ночью его разбудил уличный шум, он решил, что это облава, но это была бомбежка. Надо было бежать. Вместе с приятелем он договорился идти в Варшаву. Почему-то тогда казалось, что польское правительство не сдаст столицу без боя. Как же они были наивны. В Варшаву они шли пешком целых два дня. А когда вошли, то увидели душераздирающие картины разрушений — последствий фашистской бомбежки. Есть было нечего. А о работе даже мечтать не приходилось: закрывались магазины, рестораны, предприятия. 27 сентября немцы вошли в Варшаву.
Варшава. Немцы. Побег
Григорий проснулся от собачьего лая. Впервые за много дней в Варшаве он заснул, потому что накануне удалось раздобыть немного хлеба и мелкой вареной картошки — и как-то утолить мучающий его голод. Именно последнее обстоятельство было причиной постоянной бессонницы. А тут, как назло, заснул, и даже холодный подоконник не помешал забыться на какое-то время и снять напряжение последних дней. Вверху послышались шаги, кто-то под утро решил выгулять собаку. Поляки продолжали жить своей обычной жизнью, а вот евреи были выведены за пределы рода человеческого. Появились первые приказы, по которым евреи должны были носить желтые повязки с шестиконечной звездой, им не разрешалось ходить по тротуару, только по проезжей части, пользоваться общественным и железнодорожным транспортом.
Поляки, которые раньше не обращали внимания на людей, ночующих в их домах на лестничных площадках, понимали — беженцы, теперь просто озверели, вглядывались в лица, шипели: жид, пся крев…
Юноша соскользнул с гладкого и промозглого, как лесная дорога после дождя, подоконника и устремился вниз. На улице было темно, в голове мелькнуло: “Главное — не попасть на патруль, сейчас раннее утро, ну кто в это время контролирует улицы в поисках евреев?” Эти мысли расслабили, завернув за угол, он побежал по узкой каменной улочке, не заметив вдали три черные фигуры в касках и длинных кожаных плащах. Немцы были немногословны: “Еврей?” Толкнули к грузовику, стоящему на обочине, а там еще пять человек, таких же несчастных… Днем он оказался на железнодорожном вокзале, на ремонте железнодорожных путей, поврежденных во время боевых действий. Бежать, бежать, но как? Их караулили вооруженные солдаты. Подошел к пожилому немцу-охраннику, попросился по естественной надобности. Тот нехотя отпустил, предупредив, чтобы быстрей возвращался. Но возвращение — верная гибель, это было очевидно. Перемахнув через низкое ограждение, юноша побежал вниз по лесной тропинке.
Сколько бежал, не помнит, от ужаса даже забыл, что босой, по дороге сбросил рваные и разбухшие от влаги ботинки; бежал, не чувствуя, как исколоты и кровоточат ноги. Из леса выбежал в поле. Зарылся в копну. Его знобило от холода, зуб на зуб не попадал, ведь была уже середина октября. И тут он услышал разговор на идиш, решил, что сходит с ума. Но судьба сделала ему подарок: это была еврейская семья, предпринявшая такой же побег из Варшавы, как и он. Ночью вместе с ними он пошел на восток, к новой советской границе.
“Добрались до реки Буг, тогдашней границы, — рассказывает Григорий Самойлович. — Дошли до какой-то деревни и попросили местного крестьянина переправить нас на лодке на другой берег. Когда я увидел советских пограничников, моей радости не было предела, я расцеловал первого же встречного солдата”.
“Страна солнца”…
Так Григорий Гольдштейн спас себя от верной гибели. Он попал в страну своей мечты, страну, где произошел грандиозный процесс объединения миллионов людей в коммунистические коллективы с новой социальной структурой и новыми взаимоотношениями. Так он читал об СССР в газетах, которые нелегально попадали в руки польских коммунистов. Много лет спустя он узнает об обратной стороне этого процесса — об ужасах и нелепостях коллективизации, индустриализации, массовых репрессиях, ощутит на себе, что такое жить и выживать в “стране солнца”, в стране “народовластия”. А тогда он, чудом выбравшийся из кошмара оккупированной Польши, стал думать о том, как спасти свою Надежду. Расстались они в Лодзи, он уговаривал девушку бежать с ним в Варшаву, но Наденька, послушная дочь, старшая в семье, где было еще четверо детей, на побег не решилась.
Его поселили в общежитие. Люди спали, не раздеваясь, в одной комнате — мужчины, женщины, дети. Кормили скудно, но хлеба давали без ограничений. Люди еще не предполагали, что на них смотрят, как на чернорабочую силу для социалистических каменоломен и прочих экспериментов сталинской России. Некоторые евреи, не беженцы, а местные жители, оказавшиеся на советской территории и боявшиеся Сталина больше, чем Гитлера, решили перебраться в Польшу. Они вспоминали немцев в 14-м году, немцы Кайзера не трогали евреев. Роковое заблуждение. Кто-то возвращался в Польшу за вещами или проститься с родственниками. С кем-то из этих людей, выбравших путь “исторического идиотизма” (так Гольдштейн оценивал тогда и сейчас этот поступок), он передал записку для Нади с мольбой выбраться из Лодзи к нему. Судьба их хранила. Наденька чудом вырвалась из ада. В это время она уже носила желтую повязку с шестиконечной звездой. В поезде, который шел с Запада на Восток, к ней пристала полька — по какому праву еврейка едет со всеми в одном вагоне. Антисемитизм предвоенной Польши обрел гигантские масштабы во время войны. Наденька тихо засунула ей в карман деньги. Жадная баба замолчала в надежде получить еще подарок, и девушке пришлось отдать ей золотые серьги — подарок родителей на 16-летие. В противном случае было не миновать трагедии. Григорий же каждый день ходил на станцию встречать поезда. Какое же было счастье, настоящий подарок судьбы, когда вдруг на станции он увидел знакомый силуэт. Влюбленные встретились. Жизнь вступила в новую, радостную фазу, несмотря на отсутствие каких-либо жизненных перспектив, полного неведения завтрашнего дня. Они были счастливы. Они были вместе!
Сталин — лучший друг евреев
Так он считал, а Советский Союз — для еврея земля обетованная. Они оказались в Белостоке. Жили в школе вместе с другими беженцами. Получали ежедневно порцию: миску вареного картофеля и большой кусок хлеба. Он мог съесть 10 таких мисок, поэтому неоднократно вставал в очередь. Спали прямо на полу. Долго это, конечно, не могло продолжаться. Приближалась зима. Зимней одежды не было, да и рубашку надо было менять.
В Белосток приезжали вербовщики, которые агитировали на предприятия Украины, Урала, Сибири. Григорий завербовался на каменный карьер на Украину, в Сумскую область. Он себе представлял работу так: в карьере стоят машины и делают основную работу. Вербовщик записал их вдвоем, дал два билета.
“Когда приехали на место, то впервые за несколько месяцев помылись в бане. Нас накормили. День дали отдохнуть. Мне выдали сменную обувь, то есть лапти и портянки. В лаптях было тепло и по щебню ходить удобно. Мне надо было разбивать большие куски камня на маленькие. Дали в руки тяжелую кувалду. И должен был я долбить камни на мелкие кусочки, на щебень: с утра до вечера. В карьере все рабочие были осужденные. В основном по 58 статье — политические. Тогда они мне рассказывали, что у Сталина такой распорядок — опоздал на 20 минут на работу — под суд. А я в это верил с трудом, думал — привирают. Наде дали такую работу: ходить с чайником, наливать кипяток в кружки работягам, так они согревались. Свою норму я выполнял, наверное, процентов на 20: сил не было”.
Физическое и нервное истощение дали о себе знать в нескончаемых болезнях: стали нагнаиваться глаза, обострились хронические заболевания. Григория госпитализировали. В больнице он познакомился с фельдшером — евреем. Тот ему объяснил, что Григорий по незнанию завербовался в карьер — место для заключенных, и помог ему и Надежде перебраться к своим знакомым в город Глухов, в двадцати километрах от этих мест. Маленький городок Глухов Сумской области, население 30 тысяч жителей, половина евреев. В Глухов Григорий и Надежда пришли пешком с запиской к Науму Лившицу. “У Наума была большая семья, но они встретили нас как родных, накормили обедом, устроили на ночлег. А на следующий день Лившиц помог мне устроиться на работу на химический комбинат коновозчиком, а Надю пристроили счетоводом. Вот здесь я впервые и на всю жизнь понял, что такое еврейская солидарность. Нам помогли найти жилье. Навсегда запомню фамилию и имя женщины, которая нас приютила: Люба Фейдер, инженер-химик, работала здесь же на комбинате. Она была из Ленинграда, жила с дочерью. Ее знакомые, евреи, стали носить нам кто подушку, кто одеяло, наволочку, полотенце, зимнее пальто, обувь, даже кровать для нас нашли. Я так все это хорошо помню в деталях, потому как не был избалован вниманием. И такое участие меня потрясло. Я действительно увидел в СССР других людей, новую общность. Но я продолжал оставаться таким же наивным пареньком. Как-то Люба пригласила нас на ужин и поведала нам о своей личной трагедии: ее муж военный врач был арестован в 38-м. Пришли ночью домой, забрали. Больше она его не видела. Ей предписали немедленно освободить квартиру, а в паспорте сделали пометку — не селиться в больших городах, так она попала в провинциальный городок Глухов. Я ей очень сочувствовал, но считал, что Сталин делает все правильно и муж Любы был действительно виноват. А сейчас я думаю о том, что и у нас с Наденькой, и у Любы с дочерью был один социальный статус — беженцы, пострадавшие: она от фашиста Сталина, я от фашиста Гитлера”.
1941-й. Война
Вроде бы все было хорошо. Они устроились, работали, жили в своем доме, плохоньком, с глиняным полом, но в своем… И снова: Война! Григорий посмотрел на карту: “Ой, далеко!” Трагедию из этого не делал, был уверен: Красная Армия за месяц с немцами справится, и поедут они с Наденькой обратно в дорогой их сердцу городок, в их Лодзь. В августе объявили: немцы близко, кто хочет эвакуироваться на восток, быстрее уезжайте.
Что делать? Все евреи стали уезжать: кто на машине, кто на телеге. Все с собой что-нибудь тащили. А им взять-то было нечего. Все хозяйство в двух сумках. Вышли на улицу, пошли на восток в толпе беженцев. Надо было идти до Курска, прошли километров 10, поравнялись с колонной военных — они отступали… Вот и вся правда: если завтра война, если завтра в поход. А к этому походу страна не была готова; после войны советская идеология и пропаганда оправдывали поражение первых лет тем, что Германия напала коварно и неожиданно. Сколько же им сейчас прочитано на эту тему, сколько нового он узнал, как много передумал. “Большая страна, — рассуждает Григорий Самуилович, — не рота солдат. Одно дело принять решение — другое его исполнить. К началу войны в СССР были новые модели самолетов-штурмовиков ИЛ-2. А их серийное производство было налажено только в середине войны. Или решение — готовить десятки тысяч летчиков — было принято еще до войны, а реализовано также во второй половине. Именно в период подготовки к войне и во время войны коммунистический строй обнаружил свои сильные и слабые стороны. Но сначала слабые. Мы были намного слабее, чем думали, а противник оказался намного сильнее, чем нам его изображали”.
Ну а тогда, в сентябре 41-го, они снова бежали, испытывая одно чувство ужаса, даже не от страха перед немцами, а от хаоса, паники, бессмысленности происходившего вокруг. Люди как будто потеряли социальную ориентацию, рухнула надежда в незыблемость строя.
Пошли проливные дожди: люди, подводы, которые тянули лошади, машины, скот — все перемешалось и увязло в непроходимой грязи. Остановились передохнуть. Вдруг подходит военный лейтенант, интересуется: откуда? Григорий ему все и рассказал: “что польские евреи, бежали от немцев в 39-м, что очень их боимся, хотим добраться хотя бы до Курска”. Объяснял ему долго, сложно: русский язык в то время они оба знали плохо. В Глухове общались в основном с евреями и на идиш. Лейтенант посадил их в машину. Так они добрались до Курска. Чужой город. Чужой язык. Куда идти? Отправились на вокзал. Им повезло. Формировался эшелон на Урал: эвакуировали крупное машиностроительное предприятие. Стояли открытые вагоны со станками. Тогда такие эшелоны с запада на восток, переправлявшие гигантские заводы Украины и Белоруссии, сопровождали и заводские коллективы. Затеряться среди этого многолюдья проблем не было. Тем более что и заводы-дублеры остро нуждались в человеческом ресурсе. Вместе с заводскими работниками в эшелоны попадали и беженцы.
Эшелоны жестоко обстреливались немцами, люди ехали в открытых вагонах и были постоянной мишенью для вражеских бомбардировщиков. Когда случались налеты, эшелон останавливался, и люди выпрыгивали из вагонов, бежали в лес, прятались в канавах. В общем, кому как повезет. Молодые прыгали умело и быстро. А вот среди пожилых людей, в основном заводских ветеранов — опытных рабочих, было немало жертв. В это время к Григорию пришла, впервые, может быть, мысль о том, что в СССР мало жалеют людей. Состояние оцепенения сменило желание осмыслить, что же происходит. Голова продолжала работать, думать, анализировать.
Так Григорий и Надежда добрались до Челябинской области, обосновались в селе Миасское (сейчас г. Миасс — центр ракетостроения. — Авт.) В сам город Челябинск никого не пускали.
Всех прибывших распределили по домам к сельским жителям. Григорий с Надеждой попали к одинокой пожилой женщине. Вскоре Гольдштейна мобилизовали. Отправили на учебу в пулеметную роту. Месяц учили стрелять из разных видов оружия: пулемета, винтовки, пистолета. Время было напряженное, ноябрь, немцы наступали на Москву. А в декабре их собрали на плацу и объявили: завтра вечером поездом рота отправляется в Москву. А наутро старшина вновь выстроил роту на улице, стал зачитывать какой-то специальный список, в котором среди десятка фамилий прозвучала и его.
— Вы остаетесь здесь, — объявил старшина.
“Мы отправились в казарму, гадая, в чем дело. А ларчик открывался просто. В армии действовали спецотделы — контрразведка. Меня вызвали и спросили: Откуда прибыл? Из Польши? А кем там работал? Что, простым рабочим? А может, в полиции там служил? Евреев не брали в полицию, а не врешь? Коммунистом был? Да ты мне этим ничего не докажешь”. И так далее — все в том же духе. В общем, на моих документах была сделана отметка: на фронт отправлять опасно. А вдруг перебегу к немцам и все секреты коминтерновские выдам. Такая же ситуация была и у других людей, отмеченных в особом списке: один русский немец, другой осужден как кулак и т.д.”
Гольдштейна отправили в стройбат, и стал он осваивать строительные профессии, весь спектр: работал каменщиком, бетонщиком, арматурщиком. Ему было тяжело. Очень тяжело. Во-первых, постоянное чувство голода при гигантской физической нагрузке. Рабочий день начинался в шесть утра, а заканчивался с заходом солнца. А во-вторых, незнание языка. Так прошел год. Надя оставалась в селе Миасское. Они переписывались. Из писем сквозь строчки он читал, что она еле сводит концы с концами. Жена никогда не жаловалась, умела терпеть, терпела всю жизнь.
И вновь Гольдштейну пришла повестка в армию. И вновь все повторилось. Отправили на учебу, потом мучили в НКВД, потом отправили в стройбат. Всю войну Григорий Самойлович возводил цеха заводов-дублеров, можно сказать, заново обустраивал индустрию СССР, широко развернувшуюся на Востоке. На строительстве моста заработал глухоту от постоянного грохота сваебоя. Его пытались лечить: правое ухо подлечили, а левое так и осталось на нуле.
После войны
Война закончилась для Гольдштейна в Свердловске, там он строил очередной заводской цех в районе ВИЗа (когда он проходит мимо этого завода, то вспоминает, как это было, весь процесс, каждую деталь). Он смог соединиться с Наденькой. Началась новая жизнь полная перспектив и надежд. Родилась дочка Людочка, а он пошел в школу, вечернюю. Проучился три года и получил свидетельство об окончании семилетки.
В итоге хорошо освоил русский язык, говорил отлично, а вот грамотность страдала. Поступил в строительный техникум. Ему было 39 лет. Он показывает мне свой диплом: Литература — 5, Химия — 5, Математика — 5, Английский язык — 5, Теоретическая механика — 5, Электротехника — 5, Сопротивления материалов — 5. Диплом на тему “Деревообделочный цех” защищен на отлично. Как же он любил ходить в школу, потом в техникум, каждый день, узнавая что-нибудь новое, продвигаясь вперед и вперед. И даже тяжелый быт — не был помехой. Конечно, рядом была его Надежда — его любовь и поддержка. У них была маленькая дочь. С утра до вечера на работе, а после работы — техникум. А ночью — учеба, чертежи. И все это в маленькой комнатушке, где еле умещался стол, раскладушка и детская кроватка. Закончив техникум, он захотел продолжить учебу в УПИ на стройфаке. Сдал документы. Пришел через 3 дня к декану. А тот ему говорит: “У вас отличный диплом, но все портит отметка по русскому языку, тройка. Исправьте на четверку. И мы вас возьмем без экзаменов”. Директор техникума, в котором Гольдштейн учился 5 лет, его знал как ответственного, трудолюбивого, да и что скрывать, блестящего студента. Таких только поискать. Григорий Самойлович попросил исправить оценку, объяснил, что заново ему тяжело сдавать экзамены, что его могут принять как производственника без экзаменов. Директор вызвал женщину — учителя русского языка. Но преподаватель русского языка настояла на своем: “Если мы исправим Гольдштейну оценку на четверку, то мы опозоримся. Это будет не по-партийному”. Дама была секретарем парторганизации техникума. “Вот так один человек решил проблему моего высшего образования”, — с грустью вспоминает Григорий Самойлович.
И здесь он подчинился обстоятельствам, видел, как трудно жене, ведь почти 8 лет он учился. Дома практически не бывал. Конечно, он бы выдержал и учебу в вузе: во-первых, потому, что был очень способным человеком, во-вторых, потому, что новое знание для него было таким великим жизненным стимулом, что любые бытовые трудности или производственные проблемы были нипочем. Но не сложилось. Он переживал, скрывая свои чувства от близких. Но постепенно все утряслось. Жизнь взяла свое: заботы о дочери, о доме, работа прорабом в строительном управлении ТМК — 4 треста “Свердловскхозстрой”. Получил квартиру в самом центре Свердловска. Выросла Людмила, с первого раза поступила в медицинский институт, стала детским врачом-кардиологом, вышла замуж, родила им внука Женечку. Ему уже 30, и он дипломированный юрист.
На пенсию он ушел в должности старшего инженера в середине 80-х. А его фотография на Доске почета трестовского строительного управления провисела до середины 90-х.
Он не может пожаловаться на свой коллектив и его руководителей: его действительно ценили и уважали. И никогда в эти годы он не испытывал со стороны коллег или руководителей действий, унижающих его человеческое достоинство, подвергающих сомнению его социальный статус — одним словом, всего того, что ему пришлось испытать в антисемитской атмосфере довоенной Польши и потом, во время войны, скитаний по Союзу.
Монолог
В последнее время ему как-то тревожно.
“Недавно шел по улице Свердлова, центральная улица города, и увидел на стене дома размашистую надпись: “Убей! Еврея!” И паучья свастика. Не мог пройти мимо. Остановился. Обратился к проходящей мимо пожилой паре, как это возможно, здесь, на Урале? Моя дочь врач, она лечит сердца больных детей, не думая об их национальности. Домой приходит ночью — все отдает чужим детям. Она еврейка, значит, ее надо убить?” Они стали меня успокаивать: “Не обращайте внимания, это написали глупые люди”. Вечером позвонил Жене, внуку, рассказал и ему, и он мне твердит: “Дед, дураков много, не обращай внимания!” Когда-то так говорили о Гитлере и его соратниках: дураки, паяцы, пивные глотки. А все закончилось мировой катастрофой. Я помню листовки, которые расклеивали по Варшаве гестаповцы о том, как должны себя вести евреи… Эти надписи на стенах любимого города, который уже стал родным, будят во мне старые воспоминания.
Но есть Хесед — там кипит еврейская жизнь. Хесед — это мое второе рождение. Я хожу в библиотеку синагоги, по субботам читаю молитвы, здесь только четыре человека хорошо знают иврит, знают молитвы. Это люди моего поколения. Вот сегодня не пошел. И тут же звонок: беспокоятся, не заболел ли я, что случилось? Это очень приятно, очень. Хесед помогает мне жить: вот этот слуховой аппарат, дорогой, очень дорогой, приобретен ими, я питаюсь в кошерной столовой, а это очень важно для еврея. Здесь я обрел новых друзей, интересных, очень начитанных, знающих людей, мне есть с кем поговорить, поделиться своими знаниями, показать мои книги. Хесед — это не только материальная поддержка, а что, пожалуй, самое важное — психологическая. Когда у меня в гостях были американские спонсоры нашего еврейского благотворительного фонда “Хесед-Менора”, я им сказал: “Помогайте Хеседу, помогайте Израилю!”
Знаете, какая моя главная вина перед Надей и Людочкой. То что в 50-е я не увез их в Израиль. 2000 лет евреи скитались по миру и наконец обрели свою землю обетованную. Но я сделал все, чтобы дочь побывала в Израиле. Вот две благодарности Людмилы и ее мужа, они ездили вдвоем, благодарности за бескорыстную помощь и поддержку Израилю. Они жили на военной базе и помогали там по хозяйству, на территории убирали. Работали до 4 часов, а потом ездили по Израилю. Они полны впечатлений. Я счастлив, что дочь побывала на этой земле, на следующий год собирается внук. Еврей может быть настоящим гражданином своей страны и оставаться при этом верным всем законам Библии и Талмуда. Великий поэт Гейне был крещен. Не знали? Да, да, да. Но это не мешало ему интересоваться еврейской историей и посвятить одно из своих замечательных стихотворений поэту-философу Исхуде Леви. Я не шовинист, не националист, я далек от этого. Но я против ассимиляции. Вы знаете, что самое страшное для еврея? Это ассимиляция не по крови, а по духу. Вы знаете слова и мелодию “Атиквы”, израильского гимна? Нет? Там есть пронзительные строки о мятежной еврейской душе, о том, что еврей должен оставаться евреем везде и всегда. Вот у французского композитора Бизе есть замечательные слова: я француз, но я никогда не забываю, что я еврей. Я жил в Польше, потом в СССР, сейчас в России. Но я никогда не забывал, что я еврей. Вы видите у меня портрет Ленина. Они рядом с фотографиями дорогих мне людей. Я боготворю Ленина, как когда-то боготворил Сталина. Знаете почему? Потому что Ленин открыл путь к новому обществу, где евреи стали равными, где талантливость, одаренность униженного народа, ведь подумайте, 20% нобелевских лауреатов евреи, расцвела в полной мере. У Альберта Эйнштейна есть мысль: “Антисемитизм — тень еврея”. А разве может быть человек без тени? А вот Наполеон, вояка, полководец, говаривал: “Отношение к евреям — это термометр нации”. Каждая прогрессивная эпоха выдвигает в авангард еврейских деятелей. Если бы сегодня надо было голосовать за большевиков, нет, не за сегодняшних коммунистов, а за тех большевиков, ленинских, я бы голосовал за них. А вы знаете улицу Гольдштейна в Свердловске. Нет? Подумайте! Да это же вам хорошо известная улица Володарского. Его настоящая фамилия Гольдштейн. У Каменева, заместителя председателя совета народных комиссаров, настоящая фамилия Розенфельд, у другого члена Совета Зиновьева — Григорий Аронович Апельбаум. Не их беда, что Сталин довел ленинские идеи до катастрофы и фарса, а всех преданных ленинцев оболгал и уничтожил. Всех. Старики помнят только Ленина и Троцкого. Я остаюсь убежденным ленинцем, большевиком и резко возражаю тем людям, которые говорят о том, что идеи социализма — трагическая утопия. Я верю в то, что на земле когда-нибудь все равно установится общество всеобъемлющего мира. Так говорил Ицхак Рабин. Великий человек. Он был предан идеям социализма. И я предан идеям социализма. Недавно я дал читать книгу о Рабине и Голде Меир своим друзьям из Хэседа. Я их понемногу просвещаю… Я вам говорил, что неравнодушен к книгам? Они не дают мне умереть. Они такой источник мысли, жизни… Я стал строителем, а, наверное, надо было быть учителем. Книга занимает главное место в еврейской духовной традиции: хедер, иешива научили меня работать с книгой. У меня книжный ум, кропотливый, учительский, он не дает мне окончательно заглохнуть, ведь недавно я отметил свое 86-летие…
Вместо эпилога
В городе, где есть улица русского революционера и большевика Володарского, живет польский революционер и большевик Григорий Гольдштейн — “кропотливый, книжный, еврейский ум”. В наследство от своих духовных родителей, лодзинских коммунаров, он получил красивые идеи о равенстве, братстве и справедливости. И пронес веру в эти идеи через всю свою трудную жизнь, а еще любовь и преданность своей земле обетованной: Израилю — стране, которую он никогда не видел, и Польше — стране, которую он никогда уже не увидит, но отчаянно надеется на то, что вновь в Кракове и Варшаве, Гданьске и Гдыне, а также в других местах еврейского отсутствия возродятся целые еврейские улицы и кварталы, как когда-то в его родной Лодзи. И что на этой земле, где евреи были замучены и убиты, поколения других, новых евреев будут жить спокойно и счастливо. Когда-нибудь…