Сценарий
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2004
Геннадий Кузьмич Бокарев — родился в 1934 г. в Свердловске. Окончил заочный сценарный факультет ВГИКа, работал главным редактором комитета по радиовещанию и телевидению Свердловского облисполкома, главным редактором сценарно-редакционной коллегии Свердловской киностудии. Первую повесть “Мы” опубликовал в журнале “Юность” в 1964 г. По его сценариям поставлены художественные фильмы “По собственному желанию”, “Самый жаркий месяц”, “Весь мир в глазах твоих”, “Найти и обезвредить”, “Здесь твой фронт” и другие. Автор книги пьес и литературных сценариев “Конец недели”. Лауреат премии Уралмашзавода за лучшее произведение о рабочем классе. Член Союза писателей и Союза кинематографистов. Живет в Екатеринбурге.
Красота без конца и без края: леса, реки, горы, озера. Дикая, почти нетронутая красота. Потом — большое старинное село с белой церковью посредине. На этом фоне и звучит голос за кадром. Не то чтобы стариковский, однако и не юный. Голос с характерным уральским говорком:
“Вот тут оно все и было. В этих местах. И не так чтоб сильно давно. Лет триста тому. С походом… Люди тут жили. Всякие люди: татары, башкиры, русские. Вогулы тоже. Разно жили. Кто — по совести. А кто и поперек…
Вам, нынешним, знать про то, как они жили, про что думали, во что верили, похоже, не шибко интересно. Вы все больше чудесами интересуетесь. Особенно заморскими. Хоббитами разными да Гаррями Поттерами. А ведь и здесь, в этих краях, тоже чудеса бывали. Да еще какие!.. Про них да про тех, с кем они, чудеса эти, случались, писатель один рассказал. Павел Петрович. Бажов по фамилии. Ваши деды его хорошо знали. Не по одному разу читывали. Отцы — меньше. А вам ежели и доводилось это имечко слыхивать, то краем уха. Самым крайним краешком. Вот и подумайте: хорошо ли это — не знать, кто были ваши прадеды, чья кровь в ваших жилах бьется? Без кого и вас бы ни на этой земле, ни на этом свете не было? Известно ведь: кто своих дедов из памяти выкинул, тот и сам внуками забыт будет…”
Густой колокольный звон величаво плыл над большой деревней: сиял первый день великого праздника Святой Троицы. Середина июля, когда все, что может цвести, цветет и все, что может плодоносить, плодоносит.
В церкви шла торжественная служба. Все вокруг сверкало, лучилось и пело. И в этом сиянии только спустя время можно было различить большую толпу прихожан. Плотную, единую. И в то же время такую разнослойную.
Впереди всех стояла еще молодая, но уже очень дебелая барыня в пышных одеждах и роскошном вязаном платке. Рядом поместилась барская челядь — несколько разномастных господинчиков в парадных костюмах да два-три холопа в цветных кафтанах. Чуть поодаль — состоятельные селяне: лавочники, мельник, лабазники с блестящими от репейного масла головами и их супружницы. Дальше — люд победнее. А у самого входа в храм — люд совсем уж бедный.
Здесь и достаивал службу худой, даже на первый взгляд больной старик. На самом деле старику было вряд ли больше сорока, но на рубеже XVII—XVIII веков этот возраст считался весьма почтенным. А если еще учесть, что старику в свои сорок едва не тридцать лет пришлось работать в шахте по двенадцать часов шесть дней в неделю без всяких отпусков, то его старческий не по годам возраст вполне объясним.
Рядом со стариком клали кресты и поклоны двое парнишек-погодков лет одиннадцати-двенадцати, чрезвычайно похожих и в то же время не похожих друг на друга: один — обыкновенный, другой — рыжий. И не просто рыжий, а огненный.
А звон плыл и плыл в ясном, высоком, торжественном небе. И медленно плыли в нем легкие, невесомые облака…
Вдоль деревенской улицы шагала знакомая компания: старик и двое подростков.
— Ну-ка, сынки, — весело говорил старик, — спразднуем нынче Святую Троицу, а с утреца на прииск потопаем.
— Чего завтра-то? — возразил рыжий. — Всем — три дня гулять, а нам — один?
— У всех есть на что три дня гулеванить, — пояснил второй подросток. — А у нас и на один-то нет.
Старик только вздохнул.
В деревне празднество набирало силу. Стол в парадной зале барского поместья был изобилен всем: едой, питьем и большой развеселой компанией. Прыгали шуты и шутихи, дудели рожки, стучали ложки, трещали трещотки, звенели гусли и балалайки. А гармошек тогда еще не было.
Гуляли и по простым домам. Но по-разному. В богатых — за столами, щедро уставленными закусками, заедками, четвертями водки и жбанами домашнего пива. В бедных — за бедными.
В кабаке под трели балалаек гнулись толстенные половицы: плясали все. Казалось, плясала за стойкой и дородная кабатчица, проворно наливая в оловянные чарки и толстостенные пузатые стаканчики. Кому — белого, кому — красного.
А между тем наступил вечер. Потом — ночь. Однако деревня продолжала гулять. Но даже ночью можно было понять, кто и как. Окна ярко светились только в усадьбе, кабаке и еще в двух-трех крестовых хороминах. В прочих же едва теплился тусклый свет лучины.
Потрескивала лучина и в крохотной, на два окна, избенке, где за столом, на котором не было ничего, кроме чугунка с вареной картохой, пучка молодого лука, пары тощеньких огурчиков и солонки с крупной солью, сидели двое давешних парнишек. Молча ели. Из-за маленького оконца хоть и негромко, но доносился загульный шум кабака.
— Ладно, Пантюха! — решительно тряхнул головой рыжий. — Мы с тобой, как вырастем, тоже по кабакам пойдем.
— Ладно ли будет по кабакам-то, а, Коська? — усомнился Пантелей. — Маманя, когда помирала, чего нам говорила? Да и из каких прибытков? Тятя вон уж совсем состарел, а так на кабак и не заробил.
— Ну наш тятя не то что на кабак, на хлеб — и то не шибко! — усмехнулся Коська. — Нет ему старательского фарту. Сколь уж годов за золотишком бегает, а набегал — шиш да кумыш!
— Не совестно тебе? — укорил Пантелей. — Отец до последнего в горе на барина колотился. В старатели его, сам знаешь, по нездоровью отпустили. Хлеб у нас, слава Богу, есть, в избе тепло — чего еще надо-то?
— А того! — и Коська кивнул на окошко, в которое по-прежнему стучался веселый голос кабака.
— Ешь-ко давай, — посоветовал Пантелей. — Тятеньку судить — дело нехитрое. Вот после праздников на прииск пойдем — свой фарт лови. Авось, поймаешь.
— Я-то? — засмеялся Коська. — Беспременно поймаю! Да и твой от тебя не уйдет!
— Дай-то Бог! — вздохнул Пантелей.
Кабак угомонился чуть. Да и приопустел тоже. Ни девок, ни баб не осталось ни единой. Мужики же частью спали, уронив головы на мокрые столешницы промеж бутылей, стаканов, мисок с остатками закусок. В одном углу трое или четверо пели. Не так чтобы громко, зато ладно. В другом сгрудились человек шесть или семь. Толковали о чем-то, поминутно озираясь. Ежели б нашелся кто поприметливей, враз сообразил бы, что затевается какая-то каверза. Или серьезное денежное дело.
— А я вам говорю: на Лосиную падь правиться надо! — убеждал один. — Прошел слушок, что запоблескивало там! Хорошо запоблескивало! Не зря Аверьян с Ермолаем туда утянулись! Сам видел! И на праздники, вишь, домой не появились! Видно, добрую жилку зацепили! Не отпустила жилка-то!
— Будет тебе околесицу-то молоть, — сердился другой. — Они, Ермолай с Аверьяном, глаза тебе отвели! А золото в другом месте берут!
— Верно говоришь! — поддержал третий. — Хитрей их никого в округе нету! Ежели они прилюдно к Лосиной пади правились, стал быть, никакого золота там нет. И отродясь не бывало! За ними бегать — зря лапти трепать!..
Задумались мужики. Засопели. А потом самый неказистый из них, тот самый рано состарившийся старик, примостившийся с края, вставил робко:
— Мужики! Возьмите вы меня в свою артель, Христа ради! Я бы и робятишек своих к делу приспособил! А то уж больно несручно одному-то. Совсем край…
Дружно и пьяновато замотали головами.
— Никак невозможно! Куда там!
Потом один из них, главный, разъяснил:
— Не взыщи, Левонтий! Сам ты, вишь, хворый, а ребятишки — вовсе малолетки. Им не кайлом али там ломом играть, а разве что в бабки. Не сдюжат.
Понурился Левонтий. Шумно вздохнули мужики.
— Такая уж наша доля рудничная! Пока молод да здоров, на барина упирайся! Силу да здоровье в горе оставил — живи как хошь…
А самый сердобольный шлепнул на стол пару зеленых медяков.
— На-ко вот. Возьми своим робятешкам по прянику хоть. К празднику. На их сиротскую долю. А в артель — ну никак! Не обессудь…
Левонтий взял медяки, встал. Поклонился в пояс.
— Спасибо на угощении, мужики! За сирот моих благодарствуйте. А что в артель не берете, то правильно. Какие из нас работники!..
Поплелся к стойке. Отдал деньги. Получил от кабатчицы два не очень больших квадратных пряника, завернул в тряпицу, сунул в шапку. Шапку надел и вышел.
Мужики проводили его взглядами. Снова вздохнули:
— Совсем скрутило мужика!.. Нужда да хворь хоть кого скрутят!.. Мы чай тоже недалеко ушли. Сами такие же скоро будем… Коли фарт свой старательский проглядим…
И опять сдвинулись лбами.
— Что-то Жабрея давно не видать, — заметил один. — Он бы уж указал верное место. Не потаил…
— И то верно! — дружно поддержали его. — Вот мужик дак мужик! Большой золоту знаток! А чертоломить до чего горазд! Что дудку бить, что на смыв носить — не угонишься!
— Ладно ли с мужиком-то? — шмыгнул носом тот, что попьянее. — Не сгинул ли? Наше ведь старательское дело куда как опаское! Медведь не заломает, болотина или осыпь не возьмет, дак лихие люди обушком благословят!
— Ну, заботало ботало! — оборвали его. — Сам гляди не пропади!
А главный сказал рассудительно:
— Давайте еще по единой, мужики, да и по домам. Завтра ведь после заутрени стенка на стенку пойдут. Не опоздать бы. Не в поле постоять, дак хоть со стороны поглядеть…
Забулькала водка в стаканы…
В сонной тиши и угольной тьме избы брякнуло, брызнув искрами, кресало о кремень. Раз, другой. Затеплился трут. Зашуршала лучина. Занялась. Левонтий вставил ее в светец. Покрестился в темный угол, где едва виднелась икона. На полатях, повздыхав, завозилось. Свесились две головенки. Одна — русая, другая — рыжая. Зевнули. Похлопали спросонья глазами.
Левонтий протянул сыновьям по прянику. Те схватили и въелись едва не по уши.
— Вот и все наше гулеванье, воробьята, — невесело улыбнулся он. — Да и то Бог послал. Угостили добрые люди…
Загасил лучину. Полез на печь. Завозился, укладываясь.
— А в артель-то как, тятя? Не берут? — спросил Пантелей.
— Нет, Пантюша. Я остарел для артели, а вы пока не выросли…
— Вот бы дядя Жабрей на праздник объявился! — возмечтал Коська. — Он бы всей ребятне конфектов нашвырял! А уж мы бы с Пантюхой расстарались! Больше всех бы сохватали! Свое бы взяли!
— То-то что не свое! — сказал Левонтий. — Которому удача, тому де завсегда черт нагадал!.. Талан иметь надо, ребята. Робить от зари до зари. Да приисковое либо горное дело до точки знать. А то, конечно, нечистая сила! Как же! Или еще Великого Полоза приплетут…
— Что за Полоз, тятя? Какой он? Великий отчего? Оттого, что большой? — заспрашивали наперебой оживившиеся ребята.
Левонтий повозился еще. Улегся. Заговорил нараспев, как рассказывают малым детям разную небывальщину:
— Сам не видал, а от дедов да прадедов слыхивал, что водится на Урале Великий Полоз. Змей такой. Всему золоту хозяин. Где он пройдет, туда оно и подбежит. А ходить он может, как ему надо: хоть по земле, хоть под землей. И места может окружить, сколько хочешь. Хоть целую волость. Оттого вот и бывает: найдут, к примеру, люди жилу хорошую, и случится промеж них мошенство какое либо свара, а то драка, того хуже, смертоубийство, и враз жилка потеряется. Это, значит, Полоз тут побывал и отвел золото. Или вот еще: найдут старатели золото россыпное, ну и питаются. А контора вдруг объявит: уходите, мол, мы это место за казну берем, сами добывать будем. Навезут машин всяких, народу нагонят, а золота-то и нету. И вглубь бьют, и во все стороны лезут — нету. Будто вовсе не бывало. Опять же Полоз окружил все то место да пролежал так-то ночку, золото и стянулось все по его-то кольцу. Попробуй найди, где он лежал…
— Вот бы найти! — судорожно выдохнул Коська. — Уж я бы!..
— Не любит, вишь, он, чтобы около золота обман да слезы были. А пуще того, чтобы один человек другого утеснял, — словно не слыша, продолжал Левонтий. — Или вот еще, сказывают, встречали люди Змеиную Девку. Всяко про нее болтают. Кто говорит, дочь она Полозу, кто — что вовсе другой породы… Да мало ли кому чего пригрезилось. А может, кто и впрямь видел…
Спала деревня. Спала глубоким предутренним сном. Не лаяли собаки. Безмолвствовали петухи. Ни в одном оконце — ни огонька. Только одна теплая тишина вокруг и бесконечное звездное небо над миром.
Снова плыл над деревней колокольный звон. Снова стояли службу прихожане. Но сегодня их было значительно меньше. Большинство — женщины. Отсутствовала барыня со свитой. Отсутствовали и Левонтий с сыновьями. Но служба шла так же торжественно, как и вчера.
В избе Левонтий и ребятня увязывали узелки и котелки. В большую чистую ряднинку завернули краюху хлеба. Уложили. Насыпали в мешок с лямками картошки. В другой — пшена. Не забыли лук головками, соль.
— Тятя! — сказал Пантелей, прислушавшись к колокольному звону. — А служба-то как же? Неуж так к заутрене и не пойдем?
— Господь простит, — сказал Левонтий. — Он труд праведный за молитву сочтет.
Колокол звучал размеренно и потому особенно строго.
По торной лесной тропе, а может, даже дороге шествовал человек средних лет, среднего сложения и, судя по одежде, среднего достатка. Но шел он так, словно был хозяин всему: и этой веселой дороге, и этому великолепному лесу по краям, и даже этому яркому солнцу.
Он не улыбался во все лицо. Он был вполне невозмутим. Но в глазах его плавала отчетливая улыбка явного превосходства над всем и всеми. И даже легкого презрения ко всем и ко всему.
А на лугу за деревней готовились к нешуточному бою. Боевая черта была уже жирно прочерчена. Две другие черты, ограничивающие бойцовое поле, потылья, заканчивали проводить заостренными кольями двое подростков. “Поле” плотно окружала толпа зрителей. Чуть в стороне сбилась стайка молодых незамужних девушек. Шушукались, нервно посмеивались.
У края “поля” кучковались знатоки и те, кто ставил. Топтавшийся возле небольшого бочонка букмекер покрикивал зазывно:
— А ну, подходи, кто смелый! Ставь заклад! Хоть на бруснянских, хоть на пореченских! Хоть на какого хошь бойца!
Подходили, ставили, приговаривая:
— Прими за наших пятак, за пореченских!
— А мы супротив твово пятака — гривенный! За наших, за бруснянских!
— А вот за Осипа держи! Пятиалтынный!
— А я супротив Осипа — двугривенный! За Матвея!
Подходили еще. Брякали о дно бочонка монеты.
По пыльной дороге пара веселых лошадок катила за собой легкую коляску. Лошадьми правил здоровенный кучер в униформе, на сиденье нежилась та самая барыня из церкви. Но сегодня она была в кружевах и лентах, с платочком в руке. Рядом с коляской поскакивали верхом два господинчика, один — в усах, другой — в бакенбардах. Сзади — четверо в одинаковых кафтанах и колпаках. То ли лакеи, то ли стража.
Барыня услышала шум, увидела толпу. Ткнула каблуком в кучерскую спину.
— Стой! — И позвала: — Сенька!
Один из четверых, самый проворный, подъехал.
— Чего изволите?
— Что за народ? Почему толпа?
— Праздник, барыня-матушка! Гуляет народ!
— Почему не в кабаке, а здесь?
— Дак нынче от веку стенка на стенку ходят! Дедами заведено!
— Как это?
— А вот извольте поближе подъехать, барыня-матушка! Все обскажу!
— Веди.
Сенька проехал вперед, взял за уздечку одну из лошадей. Повел. Вывел на пригорок. Отсюда было отлично видно все. Сенька, вернувшись к коляске и почтительно свесившись с седла, обсказывал:
— Вот, изволите видеть, барыня-матушка, две крайние черты, потыльями называются, да одна срединная. Это у них полем зовут. Возля потыльев бойцы, значится, спервоначалу и встанут. А как старшой команду даст — ватага на ватагу пойдут. У серединной черты сойдутся и почнут дружка дружку кулаками охаживать да всею силой давить. Которая стенка другую за потылье выпрет, той и верх…
— Холопская забава! — фыркнул один из кавалеров.
— Хоть какая-то, да забава! — отрезала барыня. — Каждый день с утра до вечера на ваши постные рожи глядеть — на луну взвоешь!
Кавалеры гордо вскинули подбородки, но промолчали.
Неподалеку от коляски остановилась двуколка, влекомая крепенькой, но не очень видной лошадкой. Правил ею тоже крепенький мужичок— боровичок. Он остановил лошадку на почтительном расстоянии от коляски, привстал с сиденья, сдернул картуз, поклонился барыне, сел. Та милостиво кивнула и снова занялась кавалерами. Мужичок стал смотреть на поле, явно выискивая кого-то взглядом. Лошадка его стояла смирно и ни на что не реагировала.
А на “поле” потылья были уже прочерчены. Бойцы — человек по двадцать с каждой стороны — выстраивались вдоль потыльев лицом друг к другу. В разноцветных рубахах, в домотканых портах и новеньких лаптях. Приседали, попрыгивали, помахивали руками — разминались. Тут и там воробьиными стайками носились парнишки — от голопузых до уже большеньких. Зрители с той и другой стороны подзадоривали:
— Эй, пореченские! А вон тот, долговязый! Не подстава ли? Чего-то не видывали мы раньше такого!
— Кум это мой! Гостевать приехал! Имеет право!
— Как же, кум! Чистая подстава!
— А у вас-то, у вас? Вон тот, безбородый! Тоже купленый!
— Докажи!
— Это ты докажи!
— А вот счас! Докажем!
— Поглядим, кто — кому!
У средней линии “поля” появился распорядитель — седой, но статный старик.
— Башлыки! Отзовись!
Отозвались по одному из каждой шеренги. Один — в летах, но не по годам здоровенный. Второй — молодой, буйноволосый.
— Тут я.
— Ну, я буду…
Барыня в коляске, увидев буйноволосого, засуетилась, заподпрыгивала.
— Кто это? Откуда? Почему не видела?
Свита переглянулась. Поднимали брови, пожимали плечами.
— Сенька! Разузнать! Доложить!
Сенька от усердия поклонился так, что ткнулся мордой в лошадиную гриву. Тронул коня.
— Значит, так, — в наступившей тишине внятно сказал распорядитель. — Чтоб все по старинному укладу, по совести… Чья стенка другую за потылье выбьет — за той и поле. Лежачего не бьют — самого бить будут. Беспощадно. Ногами не пинаться. Кто вздумает — тоже бит будет. Всею артелью. А ежели у кого в руке какая тяжесть железная обнаружится…
— Убьем! — глухо рявкнула толпа. — И башлыка убьем! Не пожалеем!
Башлыки вышли чуть вперед, обернулись к стенкам.
— Ну, молодцы, крестись, что в кулаке обмана нет!
Бойцы истово закрестились.
К мужичку-боровичку в двуколке бочком подтянулся какой-то драненький. Зашептал:
— Ефимыч! Слышь, Ефимыч!
Тот, не оборачиваясь, спросил. Тоже тихо:
— Чего тебе?
— Товар имеется…
— Много?
— Найдем…
— Жди на Синей горке. У ключика. Как солнышко зайдет — буду.
— Мне бы счас…
— Сказал — у ключика! — тихо зыкнул боровичок. — Да не маячь тут! Стража-то — вон она!
Рваненький исчез. А на “поле” седой распорядитель поднял руку. Резко опустил.
— Сходись!
И стенка пошла на стенку. Сошлись у срединной черты. Началась сеча. Кулачная. Как бывало встарь на Руси, когда не было еще ни бокса, ни самбо, ни тем более всяких там каратэ, кунг-фу и прочих заморских премудростей. Бились искусно. Били сплеча и с локтя, с размаху и наотмашь, под дых и под скулу. Упавшего аккуратно обходили. Сзади не нападали. Хорошо подбитого зрители уволакивали с “поля”.
То одна стенка, то другая теснили друг друга. Барыня подпрыгивала, повизгивала. Хлопала в ладоши. Ее интересовал только буйноволосый Матвей, бившийся с кряжистым Осипом. Толпа ревела. Шум и гам стояли великие. Только мужичок-боровичок сидел в своем возке неподвижно. И лошадка его не двигалась.
Понурый Левонтий с котомкой за спиной и каелкой на плече шагал через луг, огибая стороной вопящую и ревущую толпу. Он упрямо глядел себе под ноги, стараясь не видеть и не слышать. За ним, тоже с котомочками, но без инструмента, тащились ребята. Вот они-то уж едва не свернули шеи, то и дело оборачиваясь туда, где происходило такое захватывающее действо. Наконец Коська не выдержал.
— Тятя! А, тятя! — взмолился он. — Ну давай, глянем хоть чуток! Да и дальше пойдем!
— Некогда нам на чужую забаву глядеть! — не оборачиваясь, обронил Левонтий. — Своя ждет.
И, поправив каелку, зашагал дальше. Парнишки уныло поплелись следом
Стенки на “поле” сильно поредели. Наконец одна, в которой осталось вдвое больше бойцов, чем в другой, выперла меньшую за потылье. Тотчас раздался частью горестный, а частью торжествующий рев толпы и надрывный крик старика:
— Конец бою! Будя!
Толпа плотно окружила бойцов. Те отплевывались, утирали окровавленные лица рукавами, дышали шумно. Победители важничали, упирали руки в боки, гордо поглядывали на раскрасневшихся от сильных волнений девиц. Оставшийся на ногах, но сильно обработанный Осип обнялись с тоже расхристанным Матвеем. Похлопали друг друга по потным спинам.
— Ладно бился, Матвей! Хвалю! — одобрил Осип.
— Твоя наука, дядя Осип, — отвечал тот. — Спасибо.
Другие, побежденные, озирались затравленно, иногда грозились:
— Ничего! В другой раз мы вас изватлаем! До красных соплей!
— Стращай, стращай! И в другой раз вам то же будет! — откликались торжествующие победители.
А толпа бурлила и гудела, одинаково благодарная и победителям, и побежденным.
— Добро, робята! Знатный бой вышел! Не оскудела еще уральская силушка! Не перевелись еще на Руси добры молодцы!.. А Петька-то, Петька! Едва на карачках с поля уполз! А чего Петька! Молодец Петька! Двоих ваших едва не под корешок срубил!
Бойцы устало улыбались друг дружке, а если и подначивали, то добродушно.
— Вась! А как я тебе под чушку поднес, а?
— Ниче! Ты мою плюху тоже отпробовал!
— И то!
— Ты в другой раз, парень, не рожу, а плечо подставляй!
— Подставлю! Я те, друг сердешный, так подставлю, что не по ноздре выйдет!
Вдруг из-за спин толпы кто-то истошно взвыл:
— Братцы! Да это ж, никак, Жабрей идет!
Толпа как по команде обернулась на крик. Увидела независимого дядю, так же уверенно шагавшего мимо. Прошелестело:
— Точно, Жабрей! Живехонек-здоровехонек! И с большого фарту, видать! Ну, пойдет счас кутерьма да гулевание!
А дядя, не замедляя шага, сказал густо:
— Кому выпить да погулять охота, за мной правься. Не отставай!
Толпа снова взвыла. Мужичок в двуколке молвил негромко:
— Ершик, ударю!
Флегматичная лошадка его, враз превратившись в сущую фурию, стремительно рванула с места.
Толпа повалила за Жабреем. Радостно возбужденная. Но к вожаку приближалась не сильно.
На пригорке осталась только коляска с барыней. Гонец Сенька, свесившись с седла, шептал ей что-то на ухо. Трое других всадников в такой же одеже, как и Сенька, смирно сидели, глядя в пространство. Еще двое, явно барского обличья, надменно вздымали брови, фыркали и нервно крутили усы. Однако не протестовали.
— Ладно! — дослушав, сказала барыня. — Доставишь его завтра ко мне. Я его в кучера возьму. Вместо этого.
Плотоядно улыбнувшись, ткнула каблуком сидевшего на козлах ражего детину:
— Погоняй!
Тот погнал. Всадники погнали тоже. Луг опустел. Над недавним ристалищем опустилась ласковая летняя тишина.
Бойкая лошадка Ершик, живо опередив толпу страждущих, поравнялась с Жабреем. Тот неторопливо влез в двуколку. Ершик снова дал ходу, а когда двуколка оторвалась от толпы, хозяин Ершика поинтересовался почтительно:
— Как живешь-можешь, Никита Евсеич?
— Я-то могу, — важно ответил Жабрей. — А ты, Ефимыч?
— Нам тоже грех жаловаться, — улыбнулся тот и спросил снова: — Тебе нынче как? По обычаю?
— По нему.
Ефимыч достал из-под сиденья тугой бумажный пакет.
— Рублевиками? — спросил Жабрей, покачивая пакет на ладони.
— Как заказывали.
Жабрей содрал обертку, начал горстями запихивать деньги за пазуху. Запихнул. Бросил коротко:
— Червонцев добавь. Я нынче сурьезный.
Ефимыч, оценивающе глянув на соседа, достал из жилета еще пакет. На этот раз довольно тощенький. Жабрей принял. Тоже взвесил на ладони. Прищурился.
— Без обману?
— Обижаешь, Евсеич, — осклабился Ефимыч. — Я ведь не дурак. Мне тебя обманывать — себе дороже.
— Оно верно, — согласился Жабрей. — Ты ведь на мне рупь на рупь имеешь. А то и два. Я вашего брата, купчишек, во как знаю…
— Да ведь и мы вашего брата, старателя, доподлинно знаем, — усмехнулся Ефимыч. — Я тебя не звал. Ты сам ко мне пришел. Моя цена не гожа — ступай к другим. Али в казну сдавай. Там тебе живо отсчитают. Плетей. За то, что не сразу пришел. Утаил. И жилку твою враз под себя заберут.
Какое-то время ехали молча. Потом Жабрей покачал головой и вздохнул:
— Надо же! Что золотишко с людями творит! Кого в струну вытянет, кого в узелок завяжет! Ты ведь, помню, добрый мужик был. Крепкий. Да и тебя оно заломало…
— А тебя?
— Меня никакому золоту не взять. Я — не вам чета. Я — не жадный.
Помолчали еще.
— А я жадный! — сказал вдруг Ефимыч. — Шибко я жадный, Евсеич!.. Ты нынче барыню в коляске видел?
— Ну?
— Очень хочу я, Евсеич, чтоб моя дочка так же. В коляске да в кружевах. Ну, не дочка, дак внучка. И, помяни мое слово, по-моему будет!.. А тебе-то оно на что? Золотишко-то? Детей у тебя нет. Хором тоже не видно.
— А для забавы, Ефимыч! Очень я позабавиться люблю. Да людей позабавить. Коли жить, дак уж весело! Чтоб небу жарко и на душе тепло!
Опять помолчали.
— Вишь, как оно получается, — задумчиво сказал Ефимыч. — Вроде разная докука у нас, а тропку все равно одну топчем…
Двуколка остановилась у кабака.
— Товар тебе завтра будет, — сказал Жабрей. — На старом месте встреча.
Ефимыч приподнял картуз, тронул Ершика. Жабрей толкнул дверь кабака.
На обширной поляне перед избой с вывеской над крыльцом “Кабакъ” прямо-таки бурлила шумная, веселая работа: из распахнутых настежь дворовых ворот с хохотом и гиканьем волокли длинные, на козлах, дощатые праздничные столы, широкие скамьи, расставляли рядами. Дружно старались все. Случалось, что недавние противники, разукрашенные симметрично, тащили, к примеру, одну и ту же скамью. Жизнерадостно скалились:
— Ну, брат, счас и погуляем! Все! От мальца до старца!
— Оно так! Жабрей по-другому не гуляет! Гулять, дак всем!
Кто похитрее, перешептывались со значением:
— Ты к нему, к Жабрею, ближе мостись! Да слушай в оба уха! Вдруг словцо обронит, где золотые лапотки плетут!
— Как же! Обронил! Сколь раз уж караулил! Он ведь, дьявол, водку ковшами хлебает, а не пошатнется!
Вокруг все суетилось и гомонило. То и дело слышались взрывы веселого смеха.
На берегу небольшой говорливой речушки, у самого края большого соснового леса, трудилась слабосильная команда Левонтия.
Над челом дудки — круглым отверстием в земле — на раме из сосновых плах стоял ворот, очень похожий на колодезный, с аккуратно намотанным вокруг валька толстым пеньковым канатом с привязанной к нему объемистой деревянной бадьей. Сейчас бадья стояла рядом с дудкой. В нее поставили лом, пару лопат, кайлу. Потом туда влез Левонтий. Стоя на дне, обхватил валек руками. Парнишки, изо всех сил вцепившись в рукоятку валька, вывесили бадью над дудкой. Левонтий перекрестился, сказал негромко:
— Ну, Господи благослови! Давайте, сынки, помаленьку…
Сынки, засопев еще громче, уперлись лаптями в рыхлую землю, начали медленно отпускать ручку ворота. Петли каната стали понемногу сползать с валька. Левонтий тоже понемножку скрывался в дудке. Сначала — по колени, потом — по пояс, по плечи. Скрылся с головой.
Парнишки потели, кряхтели, сиплым шепотом предостерегали друг дружку:
— Держи, братко! Во всю силу держи! Не упусти, смотри!
— Ты тоже… того… одерживай…
Пыхтели мальцы. Скрипел ворот. Разматывался канат…
На поляне перед кабаком столы и скамьи были установлены и уставлены выпивкой и снедью. Все сидели на местах. Было почти по — церковному тихо. Все головы были повернуты к двери кабака. Все глаза смотрели на нее же. Но дверь кабака была заперта.
В крохотной, но крепенькой избушке на два окна все тоже было крепенько, чистенько и благообразно. Все стояло на своих местах, вымыто и выскоблено. Было тихо. Слышалось только жужжание веретена: тоже крепенькая и чистенькая хозяйка средних лет пряла пряжу. В открытые окна слышалось кудахтанье куриц, чириканье воробьев. И монотонно жужжало веретено.
Внутри кабака у знакомой широкой стойки, по-хозяйски облокотившись на нее, расположился Жабрей. Столы кабака тоже были накрыты, но в нем, кроме Жабрея и кабатчицы, не было ни души. Кабатчица кланялась как заведенная, а Жабрей доставал из-за пазухи пригоршни мятых рублей, сыпал на стойку и приговаривал наставительно:
— Цеди, Ульяна, всем допьяна! Пускай ни один комар не гудит, что Никита Жабрей свою долю в кулаке зажал, людям не показал! Гляди — вот она, доля-то!
Кабатчица, не переставая кланяться, поднесла ему серебряную чарку весьма приличных размеров.
— Выкушайте, Никита Евсеич! С возвращеньицем вас да с удачей!
Жабрей истово выкушал, закусил калачом. Сыпанул еще рублей, сказал строго:
— Гляди, Ульяна, наливай всем безотказно. Мужикам — простого, девкам, бабам — красненького. Кто сколько поднять может. Коли перепьют — доплачу, не допьют — твой барыш. С утра по-другому расчет пойдет.
Кабатчица сияла ярче некуда. Ворковала грудным голосом:
— Не извольте беспокоиться, Никита Евсеич, мы ваши порядки знаем! Всех удовольствуем!.. Выкушайте-ка еще одну! За женушку вашу, Прасковью Иванну! Вас ведь, почитай, с самой весны не было. Каково ей ждать-то было?
— Ждать — оно, конечно, дело нелегкое, — согласился Жабрей и вдруг подмигнул озорно. — Да ведь было бы чего ждать-то!
— Али кого! — тоже подмигнула, но не в пример игривее, кабатчица.
Жабрей, задрав голову, употребил, брякнул стопку на стойку. Пошагал к двери. Распахнул дверь.
Его встретили восторженным ревом, и тотчас из распахнувшихся ворот выбежали добрые молодцы в фартуках, потащили бутыли с водкой, покатили бочки с вином и квасом. И снова раздался восторженный рев толпы.
Пряха в избушке, услышав этот рев, встала, прислушалась. Вздохнула. Покачала головой. Убрала прялку. Поставила на стол глиняную латку, начала замешивать тесто.
Пантелей и Коська, измотанные и потные, с полной натугой крутили ручку ворота. Наконец из горла дудки вылезла бадья, полная песка и речной гальки. Кое-как установили ее на край рамы. Взявшись с двух сторон, опрокинули над стоящими рядом носилками. Снова отправили бадью в дудку. Туда она, под собственным весом, пошла так охотно, что им пришлось придерживать валек, нажимая на него ладонями.
Когда канат ослаб, они с великим трудом, на дрожащих и подгибающихся ногах, потащили носилки к самому урезу воды, где был сооружен главный старательский аппарат — вашгерд. Высыпали ношу в довольно большую кучу такого же песка. Поплелись к дудке, таща за собой порожние носилки. Тщательно подобрали на них просыпавшийся мимо песок. Повалились, где стояли, запаленно дыша. Потом один из них спросил:
— Как, братко, дюжишь?
— Дюжу, братко, — ответил другой. — Да не шибко…
— Я тоже дюжу. Только руки и ноги — как не свои…
Из дудки донесся невнятный крик. Парнишки, совсем уж по-стариковски кряхтя, поднялись на ноги. Потащились к вороту. Вцепились в ручку. Снова заскрипел ворот, снова медленно начал выползать из дудки канат, ряд за рядом наматываться на валек…
Солнце уже перевалило за полдень, а гульбище на поляне перед кабаком едва приближалось к зениту.
Пили и ели, кто чего и сколько хотел. Оглушительно гремел, как сказали бы сейчас, самодеятельный оркестр. Именно гремел: он состоял главным образом из бубнов, ложек, трещоток с добавлением пары балалаек и единственных гуслей. Играли трезво и потому — в лад. Те, кто помоложе, плясали. Парни ухали и крякали, изо всех сил бия себя ладонями по онучам или по голенищам сапог. Те, что в сапогах, были наперечет. От силы — двое-трое на всю ватагу. Девушки задорно взвизгивали, отчаянно крутили косами и подолами.
Плясал и буйноволосый Матвей. Плясал хоть и не очень умело, зато отчаянно. И все время старался быть поближе к тоже буйноволосой красавице, а она — к нему. Плясал и Осип. Но сидя. Топал тяжеленными сапожищами и бил в ладоши, покрикивая:
— Давай, Матвей! Жги, Матвей! Все равно наша возьмет!
Возле Жабрея скучковались те, кто вчера еще поминал его имя за пьяным столом. Толковали, конечно, все про то же. Про золото. Пели со всех сторон в Жабреевы уши:
— Ты, знать, большой ведун у нас, Никита Евсеич! Весь Урал скрозь прошел! Бают люди, будто ты с самим Великим Полозом в дружбе!
— Много где бывал, много чего видывал, — отвечал совсем как будто трезвый Жабрей. — А Полоза встречать не доводилось.
Не верили.
— Будет тебе! Кабы не Полоз, откудова бы тебе такой фарт? Да еще, сказывают, ты–де какую-то мурашину тропку сыскал. Де вот они, мураши-то, тебе самородки и подтаскивают!
— Тропок в лесу много. Мурашиные тоже есть, — тем же тоном отвечал Жабрей. — Да только что с мурашей возьмешь? Насекомая — она и есть насекомая… Пока свою тропку не проторишь, гнуса до упада не накормишь, мозоли в кровь не сотрешь, досыта не наголодуешься — настоящего золота и не понюхаешь. Никакой мураш, никакой Полоз не припасет.
Опять не верили. Ухмылялись пьяно:
— Сказывай, сказывай! Сколь уж годов тутошний народ вокруг золота колотится, а такого фарту, как тебе, никому не было! С самого Ерофея Маркова, что золото в наших землях первый нашел! Да с дури к горному начальству сунулся! Всем известно, как оно его за то отпотчевало! Плетями да едва не каторгой!
Посуровел Жабрей.
— Вы вот чего, мужики. По пьяному делу да по завидкам Ерофея Маркова не замайте. Он золото во благо нашел. Матушке-России на прибыток да на славу великую. Это уж мы, людишки, доброе дело Ерофеево в негодь обратили. Он-то уж в этом никак не повинен…
И, понизив голос до шепота, добавил:
— Как отгуляем, соберите вы артелку надежную. Из верных людей. Место вам укажу. Надолго того места хватит. Детям вашим и внукам останется. Только, чур, без мошенства, без свары да драки. Им ведь жадность причина. А золото жадных не любит. Уйдет. Будете тогда попусту землю лопатить.
Заклялись, забожились:
— Да чтоб мы! Да ни в жисть! Будь в надеже, Никита Евсеич! Мы завсегда по-людски, по справедливости! Только укажи, сделай милость!
— Глядите, мужики. Я свое слово сказал. За вами — дело.
— Как же, как же, Никита Евсеич! Неужто мы без понятия? Слово кладем, что твой камень: ни буйства, ни обману!
— Ладно, поглядим… А пока прощевайте. Мне старухе моей показаться пора. Заждалась…
Жабрей выбрался из-за стола, пропал среди гуляющих. А мужики резюмировали:
— Чертознай наш Никита Евсеич! Чисто леший! А что Полоз ему золото ворожит, дак это уж без сумления! Да нам хоть кто! Пущай ворожит, да побольше!
Матвей и Осип, обнявшись, сидели на лавке. Ревели песню. С другого бока к Матвею лип сменивший униформу Сенька. Зудел в ухо:
— Ты, парень, не дури! Приходи к барыне, как сказано. Непременно чтоб! Житье у тебя будет — чистый мед. На пуховых перинах спать будешь, чай-кофий попивать да сладкими заедками закусывать. Вина — по ноздри. Шуб да кафтанов — не износить…
Отмахнулся Матвей. Пренебрег. А Сенька зудел и зудел:
— Коли хорошо послужишь, барыня тебе дом поставит. С амбаром. А там, глядишь, и вольную выслужишь. Служба, сам знаешь, какая. В удовольствие покажется. Барыня-то не старая еще. А доброй волей не пойдешь — силком приведут. Плетей ввалят. В холодную запрут…
Двинул Матвей локтем. Пал Сенька с лавки, и ноги в облака. А Матвей с Осипом заревели еще усерднее.
Гулял народ. Пел. Плясал. Веселился.
Пантелей и Коська снова крутили ручку ворота. Но уже без разговоров. Слышался только надсадный хрип. Скрип ворота и детский хрип.
Из дудки появилась голова Левонтия. Потом и весь он. С трудом перевалился через край бадьи. Сполз на землю и повалился замертво. Долго надрывно кашлял. Ребятишки сидели около, смотрели на отца едва не со слезами. Бормотали:
— Тять, может, тебе водички дать?
— Не лежал бы ты на голой-то земле, тятя! Тянет ведь она!
Левонтий с трудом сел. Улыбнулся вымученно.
— Вот, сынки, как оно, золотишко-то, достается…
— Неужто завсегда так, а, тятя? — не поверил Коська.
— Завсегда, сынок.
— У других вроде по-другому. С такого золота хоромину каменну не состроишь, а у людей стоят…
— Хоромы, сынок, у того, кто торгует либо ворует. Другим не поднять…
Левонтий встал на четвереньки, потом — на ноги. Перебрался к шалашику. Лег на охапку березовых листьев у входа. И сказал:
— Пошабашим-ко мы нынче, робята. Я тут пока полежу, а вы берите снасти да дуйте на реку. Окушков надергайте, чебачишек. На ушку. Поужинаем хоть. Не всухомятку…
Парнишки — они парнишки и есть. Только что чуть дышали, а сейчас на удивление проворно схватили прислоненные к шалашу удочки, побежали к реке. Левонтий глядел им вслед и только вздыхал…
На большой площади, с одного конца которой стояла церковь, а с другого — большой каменный дом с лабазом и надписью “Лавка”, сбились в круг человек сорок—пятьдесят ребятишек. От совсем еще мальцов до подростков. Позади всех стоял самый тощий и самый длинный. Лет четырнадцати. Молча слушали. А в середине круга начальственно вещал, должно быть, главный заводила и атаман всей честной малолетней компании.
— Дядя Жабрей, он куда как ндравный. Ежели увидит, что ждут его здесь, в момент уйдет. Вот вы все и разбейтесь на партии, и пускай кажная свою игру ладит. Парни — в бабки, в лапту, в городки там, девки — в стеклышки, в мамки-няньки али венки плести. И, чур, не драться! Вовсе рассердится дядя Жабрей. Уйдет и больше не покажется. А коли все ладом, завтра снова явится, и все по кругу пойдет… Понятно ли?
В ответ закивали, загомонили:
— Да знаем мы! Не впервой! У дяди Жабрея повадка известная! Неча нас уму-разуму учить! Ученые!
— Дак я и не учу, а чтоб всем — заедино! Чтоб промашки какой не вышло! — пояснил оратор. — И крикнул долговязому: — Эй, долгий! Чего-то я тебя раньше не видел. Откудова?
— Да с прииска он! В песковозах ходит! К бабке на побывку пришел! — доложили знающие.
Но заводила был истинный заводила: он держал свою марку.
— Чей будешь?
— Да уж не твой, — спокойно ответил длинный. — Я — сам по себе.
— Зовут как?
— Дениско.
— Ага!.. — заводила подумал чуть и заорал неожиданно: — Дениско — переломись-ко!
И все радостно подхватили:
— Дениско — переломись-ко! Дениско — переломись-ко!
Вдруг на площадь пулей вылетел запыхавшийся малец и запричитал на бегу страшным шепотом:
— Идет! Идет! Дядя Жабрей идет!
— Ну, робя, давай, не мешкай! И чтоб все по правде! — скомандовал заводила.
Робя брызнули в разные стороны. Сбились в стайки. Начали старательно изображать разнообразные игры. Только Денис остался стоять, где стоял, и с любопытством наблюдал за происходящим.
— Эй, Переломись-ко! — окликнул его заводила. — Чего столбом стоишь? Беги сюда! В бабки играть будем. А то, неровен час, уйдет Жабрей из-за тебя — битым будешь!
Денис послушался. И вовремя: из-за угла крайней избы осторожно выглянул Жабрей. Понаблюдав немного и не обнаружив подвоха, направился к лавке.
— Идет! — совсем как малец на площади, крикнул малый, прислуживающий в лавке, и метнулся от окна к двери в комнату за прилавком. Оттуда тотчас вышел лавочник.
Это и в самом деле был настоящий лавочник: упитанный, с лоснящейся физиономией и смазанной репейным маслом прической на прямой пробор. Завидя вошедшего Жабрея, он выкатился из-за прилавка, поклонился:
— Желаю здравствовать на многие годы, Никита Евсеич!
— Тебе того же, Михалыч. Ждал?
— Я тебя каждый день жду. Ты — человек вон какой! Об тебе все колокола звонят.
— Запряг?
— Давно.
— Ну, давай, выкладывай, чем твоя лавка богата.
— Извольте, — и лавочник широко повел рукой.
Жабрей прошелся вдоль полок со всякой всячиной. Остановился.
— Первое дело — старухе моей обновы. Шелку там, парчи. Шаль с полушалком. Обувку покрасивше… Да чего там! Давай все, как в прошлые разы…
Хозяин поклонился. Хлопнул в ладоши. В лавке тотчас появился давешний малый.
— Свези все, что по порядку заведено, моей старухе. Никита, мол, Евсеич кланялся и велел сказать: жив-здоров, скоро домой будет. Пущай баньку истопит, пельмешков капустных настряпает да кваску наготовит. Не меньше двух жбанов.
Малый исчез, а Жабрей сказал лавочнику:
— Все ли мне показал, Михалыч? Нет ли чего на удивление?
— Есть-то есть… — замялся лавочник, но Жабрей решительно пресек:
— Кажи!
— Она… того… дорогая больно…
— Не дороже денег. Кажи!
Лавочник нырнул под прилавок, извлек приличных размеров шкатулку. Бережно поставил на прилавок. Тщательно обтер рукавом.
— Чего это? — не понял Жабрей. — Сундучок, что ли? Под иголки с нитками?
— Музыка это, Никита Евсеич. Заморская. С барышней и кавалером.
— Музыка?! — не поверил Жабрей. — Что за музыка такая? Али шутишь?
Лавочник вынул маленький ключик, встромил в маленькую дырочку. Повертел. Откинул крышку. Под ней действительно оказались кисейная барышня и кукольный кавалер. Лавочник тронул какой-то рычажок — и действительно послышалась странная для Жабреевых ушей музыка, под которую барышня и кавалер принялись исполнять дансе.
Жабрей слушал эту неведомую музыку, во все глаза глядел на танцующих куколок. И чем больше глядел и слушал, тем больше грустил Жабрей, тем больше туманился. А лавочник довольно жмурился.
Во дворе лавки бойкий малый и еще один такой же складывали на возок Жабреевы обновы. Похохатывали:
— Ну куда ему все это добро-то?
— Как куда! Деньги фукнет — старуха обратно притащит. Втридешева.
— Кое в три! Вдесятеро! За что полсотни плачено — за то пятерка. За что червонец — за то рупь! Дурью мается человек!
— А нам ништо! Пускай мается! Ему — маета, нам — прибыток!
— Наш-то, наш — глядеть смешно! Так лисой и ластится! Так мелким бесом и вертится!
— Умный потому как. Не вертелся бы — откудова бы такую лавку богатую взял?
Потом один из них вздохнул:
— Мне бы такие деньги, как у Жабрея, уж я бы им место по чину нашел! Не ему чета!
— Погоди. Дай срок — все его деньги наши будут. Хозяин их себе приберет, а мы — у хозяина.
Оба заржали, довольные. Потом один из них хлестнул лошадь, и повозка выехала со двора.
Ребятишки на площади продолжали свои игры, но уже совсем вяло. То и дело оглядывались на дверь лавки.
— Чего-то как долго он нынче! — не выдержал кто-то из команды заводилы.
— Надоело ведь не взаправду играть-то! — поддержали его.
— Цыц вы! — осадил бунтовщиков заводила. — Вишь, Ванька лавочников обратно гонит! Стал быть, и дядя Жабрей скоро выйдет.
А Жабрей между тем заводил музыку. Сам. Вернее, пытался заводить. Он, держа маленький блестящий ключик своими корявыми, с обломанными ногтями, пальцами, пытался вставить его в крохотное отверстие и не мог. Увидев вошедшего в лавку малого, Жабрей бросил свое занятие, сунул ключик лавочнику.
— Положь на место. Беру. И домой сам понесу. Старухе на утешение.
И повернулся к малому.
— Ну что?
— Да ничего. Свез. И в избу перетаскал.
— Чего старуха говорит?
— Ну, взяла она, это, обновы, в угол бросила, а ничего не сказала.
— Не может того быть, чтоб мужнино подаренье без слова приняла!
— Да только три слова и было-то.
— И какие это слова?
— А как приняла обновы, вздохнула да и молвила: “Ох, старый дурак”.
Рассмеялся Жабрей. В первый раз за весь день.
— Верно говоришь! Старухин обычай. Все, значит, в полном здравии…
Еще чего скажешь?
— А чего говорить-то? Баня топится, пельмени настряпаны, квас со вчера готов.
— Вот и славно! — совсем повеселел Жабрей. — Торопиться, стало быть, некуда… Пора и ребятишек потешить маленько… Давай, Михалыч, решетку!
Лавочник повел бровью. Малый мигом исчез и тут же возник снова. Поставил у ног Жабрея рудничную решетку — здоровенное круглое изделие из ивовых прутьев с двумя плетеными толстыми ручками по бокам.
— Сыпь на глазок, с верхом! — скомандовал Жабрей. — Всякого сорту! Только в бумажках чтоб! Голых не надо.
Малый начал проворно сыпать конфеты в обертках в решето из тех лотков и ящиков, на которые молча указывал пальцем лавочник. Жабрей тоже молчал. Смотрел.
Ребятишки на площади уже еле двигались и все до единого глядели на дверь лавки. А когда она распахнулась и на крыльце появился Жабрей с тяжеленной решеткой в руках, все с визгом и гиканьем бросились к нему.
Жабрей черпал конфеты пригоршнями и с размаху швырял в набежавшую толпу. Началась свалка. Но не злобная. Ребятишки валялись и ползали по траве, хватали конфеты, сыпали за пазуху. Иногда это было забавно, иногда — не очень. А Жабрей швырял и швырял. Пока не увидел Дениса, стоявшего неподвижно чуть в стороне от свалки и смотревшего на все с не очень понятным выражением.
Удивился Жабрей. Крикнул:
— А ты, долган, чего не ловишь?
И швырнул ему целую пригоршню. Денис не шелохнулся.
— У тебя что, спина болит?
Ребята поняли, что происходит что-то необычное. Все выпрямились и замерли.
— Спина не болит, а ни к чему мне это. Я, поди-ко, большой.
— А коли большой, ступай в кабак. Выпей за мое здоровье. Хоть красного.
— Мне мамонька перед смертью наказывала: “До полной бороды в рот капли не бери, а дальше как знаешь”.
Никита смерил Дениса взглядом.
— Вон ты какой! На нето!
И швырнул ему под ноги горсть серебряных рублевиков. Денис — без внимания. Сказал только:
— Милостинку уж давно не собираю. Вырос. Свой хлеб ем.
Жабрей завелся не на шутку. Зашумел на ребятню:
— А ну, разойдись! Сейчас погляжу, какая у этого гордыбаки сила!
Ребятня разбежалась. Снова замерла.
— Хватай! — взревел Жабрей и шваркнул под ноги Денису пачку крупных денег.
Денис даже не моргнул.
— Сказал: милостинку не собираю, а с собачьего бросу и подавно.
Жабрей остолбенел. Целую минуту молча глядел на невозмутимого Дениса. Ребятня тоже не дышала. Остолбенел и лавочник, вышедший на крыльцо. И оба разбитных малых. А Жабрей скинул котомку, сунул в нее руку. Выволок из котомки какой-то тряпичный сверток, выпростал из тряпицы крупный самородок и торжествующе хлопнул его о землю.
— Не хвастай через силу! Эту самородку ты у меня подымешь!
Денис не поднял. Глянул только на самородок и сказал:
— Такую бы самому добыть лестно, а чужого мне не надо.
Никита с трудом перевел дух и спросил растерянно:
— Тебе хоть чего надо-то?
— А ничего не надо, — ответил Денис.
— Тогда зачем пришел?
— Поглядеть, как ты перед народом куражишься да удачей своей хвастаешь.
Жабрей дернулся, однако смолчал. А Денис повернулся и пошел прочь.
— Как хоть его зовут-то? — севшим голосом спросил Жабрей.
— Дениском, — отозвался стоявший ближе всех заводила.
— Дениско! Воротись-ко! — крикнул Жабрей.
— Дениско, переломись-ко! — радостным криком завопила ребятня.
Денис вернулся. Жабрей подошел к нему. Положил на худенькое плечо тяжелую руку. Сказал:
— Пойдем-ко ко мне, парень. Чайку попьем, пельмешков поедим. Про то, про се потолкуем.
— Спасибо, дядя Никита. Коли не шутишь.
— Отшутился я нынче, Дениско… Так пойдешь?
— Конечно. Меня на пельмени не каждый день зовут.
— Вот и ладно! — улыбнулся Жабрей. — Счас вот только добро свое подберу…
И крикнул ребятне, кивнув на решетку.
— А вы чего встали? Налетайте! Маленьких не сомните только!
Ребятня навалилась на конфеты, а Жабрей с Дениском стали подбирать Жабреево добро. Вместе.
Солнце скрылось за лесом. Было еще не очень темно, но уже по-вечернему тихо. Слышалось только шепелявое бормотание реки да потрескивание маленького костерка. Пантелей помешивал деревянной ложкой вкусно булькающее варево в котелке над костром. Коська неотрывно смотрел на огонь. Вдруг спросил:
— Как думаешь, братко, Полоз, про которого давеча тятенька сказывал, какой он?
— Страшный, поди. Змей, чать… — довольно равнодушно сказал Пантелей. Зачерпнул из котелка, попробовал. — Дошла ушка-то. Тятеньку кормить пора…
Начерпал в деревянную миску ухи, ушел к шалашу. Скрылся в нем. Коська все так же неотрывно смотрел на огонь. Бормотала река. Потрескивал костер. Вернулся Пантелей. Сел к костру. Вздохнул.
— Совсем, видно, худо тятеньке. Ушку, и ту не попробовал… Давай, братко, хоть мы похлебаем… Без хлебушка, конечно, не тот скус, да где ж его взять, хлебушек-то?
Он начал разливать уху, а Коська снова спросил:
— Вот ежели б тебе счас Полоз явился, чего бы ты у него попросил, братко?
— Я-то? — задумался Пантелей. Потом ответил: — Тятеньке здоровья бы попросил. Еще корову с теленком…
— Глупой ты, однако, братко! — рассмеялся Коська. — Он, Полоз-то, не здоровьем да коровами владеет, а золотом! Стал быть, золота и просить надо. Золото всего главнее, братко! При золоте все купить и ото всего откупиться можно. И тятеньку на ноги поставить!
— Давай ешь, братко, — сказал Пантелей, — а то простынет ушка-то…
Оба старательно дули на ложки — больно горяча была уха. С наслаждением и шумом глотали.
Но вот из круто загустевшего лесного сумрака донесся треск валежника. Явно под чьими-то ногами. Ребята опустили ложки. Насторожились. Снова треск. Уже ближе. Ребята невольно придвинулись друг к другу. И чем ближе шаги становились, тем плотнее жались друг к другу братья.
На свет костра вышел высокий седой старик. Тот самый, что руководил кулачным боем. Ребята обрадованно вскочили на ноги. Затараторили наперебой:
— Дедушко Семеныч! А мы думали: кто это об эту пору по лесу шастает? Садись с нами ушку хлебать! Хлебушка, уж прости, у нас нету, зато ушки вдосталь!
Семеныч заулыбылся, сел к костру.
— Благодарствуйте, ребята! Ушка — дело хорошее. Сильно я эту самую еду уважаю.
Пантелей подвинул ему котелок, дал ложку, а Семеныч достал из торбочки большую краюху хлеба — у ребят сразу глаза разгорелись, — нарезал крупными ломтями, разложил на чистой тряпице.
— Ешьте, ребята, с Богом!
Те мигом уцепили по самому большому ломтю, и пошла у них великая еда. А Семеныч, степенно прихлебывая, похваливал:
— До чего знатная ушка! Скусна да навариста!.. Вот чего из воды речной да рыбы выходит, когда дело доброй рукой сделано!
И спросил как бы между прочим:
— Отец-то как? Все хворает?
— Хворает… — вздохнул Пантелей.
— А много ли нынче намыли, молодые старатели?
— Золотник, а может, поболе, тятенька сказывал…
— Дедушко, — спросил Коська, — а ты про Золотого Полоза слыхал?
Семеныч облизал ложку, положил на тряпицу.
— Благодарствуйте, тороватые хозяева! Давненько так-то сытно не едал!
И добавил:
— Ходит промеж людей слушок про Полоза. Только не Золотым его кличут. А Великим…
— Шибко большой он, видно, — догадался Пантелей.
— Да вовсе не про то речь, братка! — подосадовал Коська. — Его не за то Великим зовут, что большой, а за то, что великую силу имеет! Самая ведь большая сила — у золота! А у Полоза — еще больше!
Семеныч хмыкнул:
— А чего такого особого в золоте? Железо и железо. Только что мягче да не ржавеет. Все другое про него люди напридумывали.
— Может, и так, — уперся Коська. — Да ведь у кого золото, у того и сила! С золотом ты — богатый, без золота — бедный. Как мы вот. И промеж ними — прогалина. Не перескочишь…
— Оно верно, что через эту прогалину не перепрыгнешь, — согласился Семеныч. — Бедному с богатым даже во сне не встретиться. Потому — даже сны у них разные…
И вдруг посуровел. Встал.
— Видно, надо вам помогнуть, ребята. Только вы про то, что тут увидите, — молчок. Чтоб ни-ни! Ни одной душе живой, а то…
И Семеныч так на ребят поглядел, что им опять страшно стало. Ровно и не Семеныч вовсе это. А Семеныч добавил:
— Вот что: вы тут, у костерка, сидите и меня дожидайте, а я схожу, покручинюсь, кому надо. Может, он вам посодействует. Только, чур, не бояться, а то все дело пропадет. Помните это хорошенько!..
И исчез во тьме.
Была настоящая летняя ночь. Тихая и безлунная. Жабрей и Денис сидели на лавочке у избы. Жабрей смолил здоровенную цигарку, Денис сидел просто так. Беседовали.
— Так вот мы с моей старухой и живем, — усмехался Жабрей. — Сами в гости не ходим, к себе не зовем, а незваного — по рылу помелом…
— Ничего живете, справно, — вроде бы согласился, а вроде бы и сиронизировал Денис. — Изба хоть и не шибко казиста, зато ладно сложена. Другое обзаведение не хуже. Однако, смекаю, по твоей-то денежной силе тебе бы впору каменные палаты ставить. Как у лавочника вон али как у кабатчицы. А то лошадей добрых завести, как у барыни. Чего ж не поставишь, не заведешь?
— А ты спроси, надо ли мне дом-то каменный али еще чего? — продолжал усмехаться Жабрей. — И ответ мой тебе будет такой: не надо. У нас со старухой все есть. С голоду не мрем, в холода не мерзнем. А все другое нам ни к чему.
— Да ведь смеются все над тобой, дядя Жабрей! Пьют, жрут твое и над тобой же смеются!
Жабрей стер усмешку. Помолчал. И сказал теперь уже просто с улыбкой:
— Думаешь, не знаю, что смеются? Очень даже знаю! Да ведь я–то над ними куда как громче смеюсь! Шибко смешно глядеть, как людишки на другую сторону выворачиваются. Как вино дармовое али деньгу шальную им покажешь, а того хуже — золото, так все ихнее нутро наружу и вылезет. Тот, скажем, силой велик, другой — обличьем важен, а золотишком помани, и чего от них останется? Жадность одна!.. Я вон ребятишкам конфетки который год не по одному разу сыплю, а ни один на ногах не устоял. Ты — первый…
Денис покосился на него, хотел сказать что-то, но промолчал. Жабрей, должно быть, все понял. И опять улыбнулся. Уже грустновато:
— Ты не думай, что я им, людям-то, судья. Сам такой же. Много ли у них радостей-то? Жизнь, сам знаешь, какая колючая. Маеты в ней куда как больше… Хоть тех же ребятишек взять. Конфетки эти они всего два раза в год видят. На Рождество да на Пасху. И то не все. А так, глядишь, еще разок-другой перепадет…
Оба замолчали. Молчала ночь. И вдруг из открытого окна избы послышалась негромкая, странная для этой ночи и для этих мест музыка: в избе, на чистой белой скатерти, стояла шкатулка, звучала ее кукольная музыка, кружились кукольные кавалер и барышня, а Жабреиха, подперев щеку ладонью, смотрела на них и улыбалась чему-то…
— Загуляла моя старуха! — опять улыбнулся Жабрей. — Видно, угодил я ей…
И через паузу сказал неожиданно:
— Вот чего, парень: приходи-ка ты к нам жить. Насовсем переходи. Ты — сирота. Нам со старухой детей Бог не дал. Хорошо заживем!.. Может, и я тогда куролесить перестану…
Денис сперва даже отшатнулся от Жабрея. Потом встал. Поклонился.
— Спасибо на добром слове, дядя Жабрей. Только не хозяин я своей судьбине. Ты — вольный, я — крепостной…
— Ну, это дело, конечно, не пустяшное, однако поправимое. Я от барыни откупился, старуху свою выкупил. И тебя, дай срок, выкупим… Приходи-ко ко мне завтра, как ободняет. Обмозгуем дело как следует.
— Приду, дядя Жабрей. Всенепременно приду. Не знаю, как у нас дело сладится, а на добром слове еще раз прими мое сердечное спасибо и низкий поклон…
Денис еще раз поклонился, ушел. Жабрей остался сидеть. Улыбался. Звучала музыка…
Костер в лесу почти потух. Братья сидели, едва дыша. Напряженно вслушивались в абсолютную тишину. Даже говора речки не было слышно. И потому треск сучьев, внезапно раздавшийся в лесу, показался особенно громким и очень страшным: судя по всему, к костру приближался кто-то не по-человечьи тяжелый.
Опять прижались друг к другу ребята. Перешепнулись коротко:
— Смотри, братко, не забудь! Не бояться чтоб!
— Я, братко, вовсе не боюсь!
А у самих зубы постукивали очень даже явственно.
Шаги неумолимо приближались. И вот вышли к костру двое: Семеныч и посторонний какой-то, обличья совершенно необыкновенного, о чем лучше самого Бажова не скажешь:
“Кафтан на ем, штаны — все желтое, из золотой, слышь-ко, поповской парчи, а поверх кафтана — широкий пояс с узорами и кистями, тоже из парчи, только с зеленью. Шапка желтая, а справа и слева — красные зазорины, и сапожки тоже красные. Лицо желтое, в окладистой бороде, а борода вся в тугие кольца завилась. Так и видно, не разогнешь их. Только глаза зеленые, как у кошки. А смотрят по-хорошему, ласково. Мужик такого же росту, как Семеныч, и не толстый, а, видать, грузный. На котором месте встал, под ногами у него земля вдавилась”.
Спросил посторонний шуткой:
— Эти вольны-то старатели? Что найдут, все себе заберут? Никому не оставят?
И добавил серьезно:
— А не испортим мы с тобой этих ребятишек?
— Не должны бы, — сказал Семеныч. — Ребятки не балованные, самостоятельные. С вон каких лет по приискам маются. Скоро их барин в гору отправит. И веку им будет столько, сколько их отцу. Жалко ведь…
— Все люди — на одну колодку, — густо ответил посторонний. — Пока в нужде да бедности, так ровно бы и ничего. А как за мое охвостье поймаются — тут им и конец. Был человек, а стал нелюдь. Сколь раз пытал — ни один худой доли не минул…
Постоял еще, помолчал. И сказал:
— Ну, ладно, попытаю еще. Малолетки, может, лучше окажутся. А так ребята ладненьки, жалко будет, ежели испортим. Ты уж пригляди за ними, Семеныч. Отец-то у них не жилец. Знаю я его. Совсем на ладан дышит, а тоже старается сам кусок заработать. Одно слово — мужик. А вот дай ему богатство — тоже испортится.
Они разговаривали так, будто ребят тут и вовсе нет. А их и не было. Были только их маленькие изваяния. Живыми оставались лишь глаза. А посторонний глянул на них в упор и сказал вконец загустевшим голосом:
— Запоминайте, куда мой след пойдет. По нему и копайте!
“И вот видят ребята — человека того уже нет. Которое место до пояса — все голова сделалась, а от пояса — шея. Глаза ровно по гусиному яйцу стали, а от пояса — шея змеиная. И вот из-под земли стало выкатываться тулово преогромного змея. Голова поднялась выше леса. Потом тулово выгнулось прямо на костер, вытянулось по земле, и поползло это чудо по земле к речке, а из земли все кольца выходят да выходят. Ровно им и конца нет. И то диво: костер-то потух, а на полянке светло стало. Только свет не такой, как от солнышка, а какой-то другой, и холодом потянуло. Дошел змей до реки и полез в воду, а вода сразу и замерзла. Змей перешел на тот берег, дотянулся до березы, которая там стояла…” Обернулся. И прогрохотал его не золотой, а медный голос:
— Не жадничайте!..
Снова взметнулась его огромная голова над окаменевшим лесом, яростно полыхнули желтым его свирепо выкаченные глаза, широко разверзся его пока еще человеческий рот, обнаживший раздвоенный змеиный язык, оглушительно прогремел его чудовищный голос:
— Не жадничайте!
Тотчас голова его, на лету превращаясь в змеиную, стремительно ринулась к земле, ударилась о землю так, что во все стороны фонтанами разлетелись тяжелые золотые брызги. Скрылась в земле. Вслед за головой со свистом заскользило туловище. Исчезло.
Разом потух таинственный свет. Вода в реке опять зашумела. Оттаяв, снова загорелся костерок. А ребята так и остались сидеть неподвижно, глядя туда, где быстро остывало, сокращаясь, желто-багровое пятно — след Великого Полоза.
Прозрачный и даже на вид холодный водопад тяжело обрушился на чью-то круто согнутую спину. Тут же раздался могучий кряк, похожий на медвежий рык: это Матвей опрокинул на Осипа целую бадью колодезной воды. Поставил бадью на землю. Нагнулся. Осип, отфыркавшись, принял полную из рук подростка, вчерашнего ребячьего заводилы, с размаху окатил из нее Матвея. Заводила подхватил пустые и помчал к колодцу, где у ворота дежурили еще двое подростков.
Матвей тоже крепко крякнул, пропел протяжно:
— Хорошо!..
Они снимали похмелье на большой поляне, где вчера ломились столы и шло широкое гулеванье. Теперь на ней аккуратным рядком лежали три — четыре бездыханных тела. Еще двое или трое предпринимали вялые попытки сесть, но, очумело помотав победными головушками, снова валились на траву. Тут же колготились полтора десятка тех, кто подюжее. Однако и они держались на ногах не шибко.
Матвей и Осип, в мокрых портах и рубахах, но босиком — парадные сапоги стояли дружными парами на безопасном расстоянии — проследили, как двое доброхотов приволокли еще одного бездыханного. Поместили в ряд с остальными. Тут Осип крикнул подросткам:
— Давай, мальцы! Наваливай!
Импровизированный вытрезвитель заработал: мальцы бойко закрутили ворот, выкачивая из колодца бадью за бадьей. Наполняли пустые. Другие тащили полные Матвею и Осипу. Те принимали, с широкого маху окатывали сидящих и лежащих. Те возражали. Кто жестами, кто голосом, но их слабые голоса тонули в реготе остальных. Эти же остальные и комментировали:
— Умаялись, сердешные!
— Ты сам-то давно ли с карачек встал?
— А Петра-то, Петра! Ишь как руками загребает! Небось думает, что плывет!
— Что, Тимофей? Не по ноздре опохмелка?
— Вот оно, Жабреево-то угощенье! — вздохнул кто-то.
Рьяно возразили в несколько голосов:
— А ты не жри выше меры!.. Сам пьет и сам же корит!.. Ступай-ко отсюдова подобру, ежели тебе Жабреево подношенье не по скусу! Нынче, когда Жабрей сызнова гулять начнет, чтоб духом твоим тут не пахло!..
Денис с котомкой за плечами шагал по торной тропке вдоль изб и палисадников. Утро было веселое, и он был не то чтобы весел, но вполне ясен: ему, должно быть, грезилось недалекое безбедное житье.
Вот он поравнялся с поляной, где мужиков, ждущих Жабрея, стало очень даже густо. Появились и девки с молодыми бабами. Эти сгрудились отдельно от мужиков, возле небольшого штабелька бревен, приготовленных, видимо, для возведения бани. Частью расселись на бревнах, частью стояли рядом. Лузгали семечки, поглядывали на мужиков, перебрасывались шуточками, хихикали и прыскали. Здесь же была и буйноволосая красавица, плясавшая с Матвеем на этой же поляне.
Мужики молча курили, глотая горькую слюну. Иногда поварчивали.
— Гли-ко! Солнышко уж на полдень пошло, а Жабрея все нет!
— Пора бы и встать! Будя, мужики! — урезонил Осип. — Нынче дело наше такое — помалкивать. И ждать, когда поднесут…
Денис, конечно, ничего этого не слышал. Зато увидел, как барынин доверенный Сенька, вылетев из-за угла на бойком коне, погнал его прямо на толпу мужиков, и почему-то ускорил шаг.
Сенька летел прямо на толпу. Толпа поспешно расступилась. Остались стоять неподвижно только Осип и Матвей. Сенька круто тормознул, спрыгнул с вздыбившегося коня, кинул повод кому-то из мгновенно сомкнувшейся толпы. Подтянулись и женщины. Оттуда послышалось насмешливо-почтительное:
— Радуйтесь, мужики! Сам Семен Иваныч пожаловать изволил!.. Какие сны нынче виделись, батюшко, добрые ли?.. Неуж нынче заместо Жабрея нас Сенька потчевать будет?..
— Допроситесь — отпотчую. Штанов не удержите. По дюжине плетей на брата. Не хватит — добавлю.
— Чего-то ты с утра злей, чем с вечера, — сказал Осип. — Не допил, что ли?
— После тебя допьешь! — дернул щекой Сенька и обратился к Матвею: — Пошли. Барыня долго ждать не любит.
Все смолкли. Матвей покосился на мужиков, на баб. Тронул взглядом буйноволосую. Буркнул:
— Никуда не пойду…
— Да ты никак совсем ошалел, парень! — аж отшатнулся Сенька. Но тут же совладал. — Кто ты такой есть, чтоб барыниной воле перечить? Какого рода-племени? Жук навозный, крот земляной! Ты не сам по себе. Ты — крепостной! Ты — раб, холоп, смерд! Все вы — холопы! До единого! И ежели поперек барыниной воли жить попытаете, из вас плетями душу вынут! В солдаты, под красную шапку сдадут!.. Одним словом, подавайся по рукам — будет легче волосам.
— А ты сам-то какого роду-племени? — прищурился Осип. — Не из цепных ли кобелей?
— Я барыне служу. Старюсь. А ты в своей горе на кого колотишься? На нее же. И, сказывают, хорошо робишь. Тоже стараешься. Какая тогда меж нами разница?
— А такая меж нами разница, — ответил Осип, — что я по хозяйской команде мясо на людях не рву. Чужой век не заедаю.
Сенька не ответил. Перевел взгляд на Матвея.
— Своей волей, значит, не пойдешь?
— Не пойду…
— Гляди! Не пожалеть бы!..
Сенька взял повод, сел в седло. Перед ним снова расступились. Он, ни на кого не глядя, шагом тронул коня. Ему вслед понеслись хохот и свист.
— Кланяйся барыне!.. Может, лишнюю косточку с барского стола кинет!..
Когда Сенька скрылся за углом, толпа удовлетворенно загудела. И тут раздался голос как-то вдруг оказавшегося в толпе Семеныча. И хоть был этот голос не очень громким, его услышали все.
— Вот чего, мужики: расходитесь-ко вы по домам. От греха. Неровен час, воротится Сенька. Да не один, а с обережными. Он ведь из собак собака. Каждого второго под плети подведет. А уж тебя, Матвей, беспременно.
— И то, — чуть подумав, согласился Осип. — Пошли, мужики. Завтра ведь на работу.
— А Жабрей? — возразил кто-то. — Вдруг да по второму кругу пойдет? А нас и нету!
— Любишь на даровщинку-то? — усмехнулся Семеныч.
— А кто ж не любит? — возразили из толпы. — Было бы корыто, а свиньи — вот они!
— Все, мужики! До другого раза погодим! — отрезал Осип. — Мы с Матвеем вот по путям к Жабрею наведаемся. Скажем, чтоб нынче народ не булгачил. Будя.
По толпе вздохом пронеслось разочарование. Она начала распадаться.
В лесу было солнечно и тихо. Только пели птицы и пела река. Пантелей и Коська спали у погасшего костерка. Вдруг разом открыли глаза. Разом сели. Уставились друг на друга.
— Братко, — напряженным шепотом спросил Коська. — Ты нынче какой сон видел? Про Полоза?
— Про него… — тоже шепотом ответил Пантелей.
— Будто его сюда Семеныч привел, а он преогромным змеем сделался и в землю ушел?
— Будто…
Помолчали. Потом разом вскочили на четвереньки. Едва не упершись лбами, вновь уставились друг на друга. Рыжий Коська стал еще рыжее, вовсе не бывший рыжим Пантелей тоже вроде порыжел. А глаза у обоих сделались совсем как начищенные медные пятаки…
— Он тут стоял? — по-прежнему шепотом спросил Коська, хлопнув ладонью по траве.
— Тут…
— Тут и копать надо!
— Может, не тут? А там, где он змеиной башкой в землю вдарился?
— Нет, тут! — упорствовал Коська. — Где он змеем стал, там и золоту начало!
— Ладно, братко, — согласился Пантелей. — А не будет ничего, в другом месте попытаем.
— И то!..
Две натертые до блеска лопаты с хрустом врезались в дерн.
Денис, подойдя к избе Жабрея, прислушался. Было тихо. Он легонько постучал в окно. Ему никто не ответил. Не дрогнула занавеска на окне. Он подождал и постучал еще. Снова тишина. Заглянул в щель между ставнями. Ничего не увидел. Подошел к калитке, толкнул. Она бесшумно отворилась. Денис вошел во двор. Осторожно тронул дверь сеней. Она тоже не была заперта. Он нерешительно шагнул за порог. И замер: он увидел на полу раздавленную почти в пыль музыкальную шкатулку.
Лопата, до того легко входившая в дерн, вдруг наткнулась на что-то неподатливое. Упиравшийся в нее ногой Пантелей замер. Замер и Коська со второй лопатой в руках. Пантелейчуть переместил лопату, поддел пластину дерна, перевернул, и братья увидели чистый, словно умытый, самородок необычной формы.
Придя в себя, Пантелей и Коська упали перед ним на колени. Окаменели.
— Золото, Пантюша! Чистое золото! — прошептал наконец Коська.
— Оно вроде, — неуверенно подтвердил Пантелей.
— Оно! — заявил Коська. — Я его сразу чую!.. Гляди, какая чудная самородка! Чисто лапоток!
— И верно! — согласился Пантелей. — Видно, Полоз нарошно такую нам подкинул. На бедность.
— Не на бедность! — яростно возразил Коська. — Где это слыхано, чтоб золото да на бедность! На богатство!
И его пальцы буквально впились в самородок.
Матвей и Осип приближались к дому Жабрея.
— Не в пору ты ей, барыне-то нашей, на глаза попал, — озабоченно говорил Осип. — Нипочем она теперь от тебя не отстанет. Троих ведь кучеров за год сменила. Теперь четвертого менять будет. Ты, стало быть, пятым будешь…
— Не буду! — мрачно отрубил Матвей.
— Не ты, дак другой такой же. Не зря говорят, что барская кровь и в Троицу мерзнет. А тебя — в солдаты. Под красную шапку. На двадцать пять годков.
— А Устинья как же? — растерялся Матвей. — Я ведь уж и сватов засылать собрался!
— Устинья твоя тоже забыта не будет. В барские прислужницы определят. А то на псарню отправят. Щенков бабьим молоком кормить. Аль не слыхал, с чего барские собаки гладкие да бойкие получаются?
— Чтоб молоком кормить, сперва дите родить надо…
— И родит. От какого-нито барского прихвостня. Они ведь не так уж до барыни, как до молодых девок охочи.
Матвей остановился. И не то зарычал, не то замычал отчаянно. Потом почти простонал:
— Что ж делать-то мне, дядя Осип? Неуж покориться?
— А это уж как душа подскажет.
Матвей довольно долго шел молча. Потом сказал безнадежно:
— Ушел бы я, дядя Осип! Куда глаза глядят ушел бы! И Устинью свою уволок! Да куда уйдешь? Везде ведь так: баре да крепостные! Крепость — она крепость и есть. По всей Расее…
Осип тоже помолчал и сказал негромко:
— По всей, да не по всей. Есть, сказывают, и у нас вольные люди…
— Они и тут есть. Кто в милость к барам попал, кто большими деньгами на волю выкупился.
— Не про тех я. По правде да по справедливости разве на волю выйдешь? Я про тех, кто супротив барской воли вышел.
— Где? — вскинулся Матвей. — Где такие люди, дядя Осип? Коли дорогу к ним ведаешь, укажи! В эту же ночь уйду!
— Не зычи! — одернул его Осип. — Оба недалеко уйдем, коли услышит кто!
— Да кому тут слушать-то? Ни души ведь!
— У бар за каждым лопухом — свои уши. Про такие дела тайно толковать надо. Тайно и потолкуем.
Тем временем они подошли к избушке Жабрея. Осип легонько постучал в ставень. Сказал громко и весело:
— Никита Евсеич! Выдь-ка на чуть! Слово есть!
Во дворе послышались какие-то путаные шаги, и скоро из калитки буквально вывалился Денис. С помучневшим лицом и прыгающими губами.
— Ты кто? — ошарашенно спросил Матвей, но Денис только беззвучно разевал рот.
— Хозяин где? Никита Евсеич? — спросил почему-то встревожившийся Осип.
— Нету его… — выдавил наконец Денис. — Убили их… обоих… До смерти убили…
Матвей и Осип, остолбенев, тоже потеряли дар речи. Впрочем, пришли они в себя довольно быстро. И поневоле: из-за угла галопом вылетело около дюжины всадников во главе с Сенькой.
— Вон он, поперешный! Вон он, смутьян! Хватай его! Волоки на конюшню! — вопил Сенька, указывая на Матвея кнутовищем.
Всадники подлетели вплотную.
— Стой! — медведем взревел Осип, схватив Сенькину лошадь под уздцы. — Тут — душегубство! Душегубство тут!
Лошади сдали назад, Сенькина попыталась встать на дыбы, но Осип держал ее крепко.
— Чего мелешь? — крикнул Сенька. — Какое такое душегубство?
— Жабрея убили! И старуху! Обоих!
— Как убили? — ахнул Сенька. — Кто? Когда?
— Вот и разобраться бы надо, кто да когда! А ты — хватай, волоки!
Сенька помедлил чуть и вдруг буквально просиял. Пропел торжествующе:
— А вы и убили! Хватай их, ребята! Вяжи! Тащи в холодную! Там разберем!
Осип так крутанул узду, что лошадь со скрученной шеей повалилась на землю. Сенька, истошно вопя, кубарем покатился по земле. Всадники шарахнулись в разные стороны.
— Беги, Матвей! — крикнул Осип, с хрустом выворачивая из прясла здоровенную жердь. — Хватай лошадь и дуй не стой!.. И-эх!..
Он, широко махнув жердью, зацепил ближнего всадника. Тот слетел с лошади. Зацепил и второго. Остальные сдали назад плясавших лошадей. Матвей, поймав лошадь одного из них, вскочил в седло, пустил ее в карьер. Двое-трое кинулись было вдогон. Но их остановил Сенькин вопль:
— Не того, этого держи! Никуда тот не денется! А этого я самолично плетью надвое перешибу!
Прижавшийся спиной к воротам Денис видел, как яростно отбивается от наседающих всадников Осип, как храпят и ржут лошади, как кричат иногда падающие с лошадей люди. Не видел он только одного: как крадется к нему один из спешенных Осипом всадников. Последнее, что Денис увидел, это как Сенька трясущимися руками вытащил из-за кушака длинную пистоль, как начал ловить на мушку Осипа. Услышал выстрел. Успел увидеть, как, выронив жердь, медленно повалился Осип. А больше ни увидеть, ни услышать ничего не успел: удар кнутовищем по затылку был слишком силен.
Те же леса и поля. И село то же. И так же плывет над ними торжественный праздничный трезвон. Тот же голос за кадром:
“Вскорости пошел Денис в каторгу. И не то в обиду, что с малых лет. А то, что не по вине пошел, а по навету. Сенька так дело подвел, что де Матвей с Осипом Жабрея со старухой ухайдакали, а Дениско им подводчиком был. Видели, мол, люди, как Жабрей ему большие деньги показывал да самородку фунта на три. А то и на пять. И неспроста, мол, с раннего утра у Жабреевой избы маячил. Он, Сенька этот, со своими хватами весь огород Жабреев яминами изрыл, саму избу, и ту по бревнышку раскатал — все деньги утаенные да золото скрытное искал. И был слушок, что нашел. А все грехи на убеглого, да мертвого, да сироту безответного навешать долго ли? Не зря, видно, говаривали в старину умные люди: “И правда тонет, коли золото всплывет”. А в ваши-то времена по-другому разве? Не потеряло, видно, золото свою силу. А прибавило”.
Та же веселая лесная дорога, которой возвращался когда-то из своих неведомых странствий добычливый Никита Жабрей. И день был такой же ласковый. И ветерок. И птицы пели так же весело. Но шагал по ней совсем другой человек: очень молодой, но не очень веселый.
Вот он свернул с дороги на узенькую, но хорошо заметную тропинку. Очень скоро она вывела к ключику — небольшому роднику, упрятанному в аккуратный деревянный сруб, наполненный почти до краев прозрачной и даже на вид холодной водой. Она, тихо напевая, переливалась из сруба через вырубленный в верхнем бревне желобок на уложенные под ним до блеска отмытые камни, беззвучно исчезала в высокой траве. Тут же, на срубе, был приспособлен деревянный ковшик, а неподалеку от сруба стояла врытая в землю деревянная же скамеечка.
Подойдя к ней, путник снял с плеча невеликую и даже на вид легкую котомочку, положил на скамью. Снял с зацепки ковшик, зачерпнул воды. С наслаждением напился. Повесил обратно. Сел. Вынул из котомки завернутый в чистую тряпицу каравай ржаного хлеба и берестянку с солью. Отломил от каравая ломоть, круто посолил, но откусить не успел: за его плечом вдруг послышался голос:
— Помогай тебе Бог, мил-человек! Что в еде, что в работе!
“Мил-человек” вздрогнул, повернулся на голос и увидел стоящего совсем рядом пожилого, но еще крепкого человека. Семеныча. Поклонился сидя.
— И тебе того же, дедушко!
— Посидеть с тобой не дозволишь ли?
— Садись, сделай милость. Место не куплено.
Семеныч сел. Сосед протянул ему краюху, подвинул солоницу.
— Не побрезгай угощением, добрый человек!
— Кто ж хлебом брезгует! Его Бог дает, — улыбнулся Семеныч.
Взял краюху, отломил чуть. Макнул в соль. Какое-то время оба жевали молча. Только Семеныч время от времени поглядывал на соседа с какой-то непонятной улыбкой. Потом спросил:
— Тебя, случаем, не Денисом кличут?
— Денисом, — растерялся тот. — А ты откуда знаешь?
— Из каторги идешь? — не ответив, снова спросил Семеныч.
— Из нее… — еще больше растерялся тот. — А это-то тебе откуда ведомо? Я семь лет тому как в этих местах не бывал, только вот сегодня объявился…
— С мое поживешь — тоже много чего знать будешь, — улыбнулся Семеныч и спросил снова: — Тут ведь у тебя ни сродственников, ни друзей, ни кола, ни двора. Отсюдова тебя по неправедному суду в каторгу наладили. А ты — опять сюда. Мир велик, и дорог в нем много. Иди куда хошь. А ты — сюда. С чего бы?
Денис помолчал чуть и ответил без прежнего почтения. Скорее, даже сердито:
— Долго ты, дедушко, живешь, много знаешь, да, видно, не все… Это верно, что ничегошеньки у меня тут нет: ни дома, ни жены, ни сродственников. Ни дела особого. Только все равно это место для меня не пустое: родина. Али не слыхал ты этого слова?
— Люди вот говорят: “Где хорошо, там и родина”…
— Не тех ты, видно, людей слушал, дедушко. Не тому слову верил, — суховато сказал Денис и, начав укладывать в котомку свой припас, добавил: — Свидимся мы с тобой опять, нет ли — одному Богу ведомо. А пока прощай, дедушко. Не обессудь, коли что не так сказалось. У меня как думается, так и говорится.
Семеныч положил ладонь на плечо вставшего было Дениса. И ладонь эта оказалась, должно быть, не по возрасту тяжелой, потому что буквально прижала Дениса к скамье. Но сказал ласково:
— Погоди-ко, милый сын, прощаться-то. Докука у меня к тебе есть. Да не одна, а две. Пособишь старику? Ты в том месте, куда идешь, много раньше моего будешь.
— Отчего не пособить, коли по моей силе твои докуки будут?
— Думаю, по твоей. А то бы и не заикался… Первое дело: там, куда ты идешь, одному умному человеку подарочек передать надо.
— Только и делов-то? — улыбнулся Денис.
— Только, да не только. Подарочек-то не простой, а с затеей. И человек тот, которому передать, тоже не промах. С умом передавать надо. Однако, думаю, твоего ума для этого дела хватит.
Денис обиделся.
— Ты, дедушко, разговор ведешь, ровно лапти плетешь. Коли на твой глаз ума у меня маловато, тогда прощевай. А нет — говори прямо.
Семеныч усмехнулся, сунул руку в свою котомку и вынул большой самородок довольно необычной формы: очень уж он был похож на львиную лапу с поджатыми когтями.
— Вот это дак подарочек! — ахнул Денис.
— Али золота никогда не видывал? По глазам бьет? И голову слабит? — снова усмехнулся Семеныч.
— Не в том дело, что золото! — отмахнулся Денис, не спуская глаз с жирно блестевшего самородка. — Самородка больно уж чудная. На кошачью лапу похожа. Только шибко большая кошка-то. Таких и не бывает вовсе.
— Бывают, — опять усмехнулся Семеныч и передал самородок Денису. У того ладони сразу поехали вниз.
— Тяжелая какая! — удивился он.
— Золото легкое не бывает, — со значением сказал Семеныч.
— Кому передать-то? — уложив самородок в свою сразу потяжелевшую котомку и тотчас словно забыв о ней, деловито спросил Денис.
— Придешь в село, спросишь, где Егор Ефимыч живет. Купец. Тютин по фамилии. Ему и отдашь.
— От кого?
— От Никиты Жабрея.
— От кого? — изумился Денис.
— Ты разве его не знавал, Жабрея-то? — снова усмехнулся Семеныч.
— Дак ведь он уже семь лет как… — начал было Денис и умолк на полуслове.
— Это всем ведомо. Так и скажешь, что Никита, мол, еще когда живой был, тебе отказал. По старой дружбе.
— Ладно… — испытующе глядя на невозмутимого Семеныча протянул Денис. И спросил: — Не боишься, что не донесу? Себе оставлю? На разживу?
— Не оставишь! — улыбнулся Семеныч. — Ты не жадный. Да и Никиту Жабрея сильно уважал. По его слову и сделаешь.
— Будь в спокое, — серьезно сказал Денис. И поинтересовался: — Это первая твоя докука. А вторая какая?
— Вторая полегче будет, — продолжал улыбаться Семеныч. — Нести потому как не надо. А вести… Племяшку мою сопроводишь. На праздник она торопится.
— Где она, племяшка-то? — удивился Денис.
— А вот, — сказал Семеныч, указав на что-то за плечом Дениса.
Денис круто обернулся и обомлел: почти вплотную к нему стояла, озорно улыбаясь, совсем еще молоденькая девчоночка. Не то чтобы писаная красавица, но такая ладная, что и глаз не отвести. Денис и не отводил. И сарафанчик на ней, и косыночка, и баретки — все в самую пору, и все отливало желтым. А волосы — чистым золотом.
— Что ж ты, добрый молодец, даже “здравствуй” не скажешь? — звонко рассмеялась она. — Язык проглотил али с рожденья нем?
Денис вскочил, поклонился. Но не в пояс. Ответил в тон:
— Не обессудь, красавица. На тебя глядючи, не то что онеметь — ослепнуть недолго!
— По мне, так лучше слепой, чем немой, — сверкнула она зубами. — Со слепым хоть поговорить можно. Либо песню спеть.
— Скажи, сделай милость, как тебя звать-величать? Чтоб ежели и впрямь ослепну, так хоть знать, как кликать. Для разговору-то.
— Дуняхой ее зови, — сказал Семеныч. — А ты его — Денисом.
— Дениско! Поторопись-ко! — тут же откликнулась она. — Нынче по праздничному делу большая гульба да хороводы будут. Не опоздать бы!
Денис повернулся к Семенычу. Поклонился. На этот раз в пояс.
— Спасибо тебе, добрый человек! Все по сказанному исполню.
— За что спасибо-то? За то, что хлопот добавил? — улыбнулся Семеныч.
— Такие-то хлопоты не в тягость, а в радость! Вдвоем-то дорога вдвое короче!
— Ну, легкой вам дороги да веселого праздника! — сказал Семеныч.
И они пошли. Молодые, красивые. Семеныч смотрел им вслед и улыбался.
Если бы Денис обернулся, он бы увидел, что это и не Семеныч вовсе, а Великий Полоз. Пока еще в человечьем обличье. В том самом, в каком он впервые явился малолетним Пантелею и Коське.
После обедни молодежь гуляла на большой поляне возле штабеля сухих бревен. Частью сидя на них, частью топчась около. Девицы — отдельно, парни — отдельно. Пока что не смешивались. Между ними расположился небольшой самодеятельный оркестрик: пара балалаек, гусли да бубен. Оркестранты лениво пощипывали струны. Все словно чего-то ждали.
— Что невеселы, красавицы? — сквозь общий гундеж вопрошали с мужской половины. — Али ухажеры не по нраву?
— Да и вы нынче чего-то не шибко! — летело в ответ. — Не пляшется вам! Не поется!
— Не могут они! Без Коськи-то! — поддержали подруги. — У них не то что нам на гостинцы, самим на полчарочки не хватает! А трезвому какие песни?
— Вы, небось, тоже Коську ждете! Орехов его да пряников!
— От кого ждать-то? Не от вас же! А Коська — он тароватый! Хоть и рыжий!
— От того у него и фарт! Оно, золото-то, тоже рыжее! Потому, видно, и рыжих любит!
По деревенской улице неторопливо катил знакомый возок об одну лошадь. Правил лошадью знакомый, но заметно погрузневший купец Ефимыч, рядом сидел огненно-рыжий парень лет двадцати. На задке возка громоздился большой плетеный короб с крышкой.
— Дружно у нас с тобой дело идет, Констянтин! — удовлетворенно говорил Ефимыч. — Мне небезвыгодно, да и тебе доходно! Только надолго ли твоего запасу хватит?
— Мой-то доход против твоей выгоды — пустяки одни! — усмехнулся Коська. — А про мой запас не печалься. На мой да на твой век хватит!
— Коли такими коробами кажную неделю гостинцы разбрасывать станешь, никаких запасов не хватит!
— Говорю — хватит, значит, хватит!
— Ну-к тогда и вовсе славно!..
Ефимыч помолчал, почмокал на лошадь. Спросил снова:
— А Пантелей, брат твой, что ж? Так и будет на дальних приисках колотиться?
— Ему что ближний, что дальний! — усмехнулся Коська. — На то барская воля.
Ефимыч помолчал еще. Заметил:
— А ведь ты, когда тятенька ваш, царство ему небесное, помирал, обещался брата раньше себя из крепости выкупить. На образах клялся. Сам вот выкупился, а его — не желаешь?
— И его выкуплю! Погодя!
— Ему, небось, тоже на воле пожить охота. Погулять, как ты. По девкам побегать.
— Не охоч он до девок-то да до гулянки. Тихий больно. Совестливый. И меня, как на побывку придет, совестит.
— Совестить — это, пожалуй, и вовсе ни к чему, — показал головой Ефимыч. — Совесть — она, брат, у каждого своя. Что одному совестно, то другому в радость. Да вот люди про тебя нехорошо поговаривать стали. Из-за брата-то.
— То не люди, то завидки ихние говорят! — зло ощерился Коська. — Был Коська последний парень на деревне, стал первый! Как не позавидовать!.. Пускай болтают, раз крыть нечем. И сейчас вот ждут, небось, как я с пряниками да вином заявлюсь! По-за спиной зубами скрипят, а погулять на ширмака ни один не откажется!
Коська перевел дух и добавил ласково:
— Про тебя вот в народе тоже слава идет, что это ты со своими ухарями Жабрея на тот свет спровадил да добром его покорыстовался. Аль не слыхал?
Ефимыч тяжело молчал какое-то время. Потом сказал презрительно:
— Людишки, они таковски. Навстречу в пояс кланяются, а за спиной лают. И то боятся: как бы не услыхал… Так не будешь брата из неволи выкупать? Али все ж надумаешь?
— И что ты за радетель такой брату моему? А, Ефимыч? — язвительно рассмеялся Коська. — Тебе ведь не его, а денег жалко! Тех самых, какие я за его выкуп заплатил бы. А они куда как немалые! Без моего золотишка тебе и на брата моего, и на меня полное наплевать! С самой высокой колокольни!
— Верно! — тоже рассмеялся, но вполне добродушно Ефимыч. — Мы с тобой — одного поля овощ! Люди, они что для тебя, что для меня, — зола! А зола до той поры хороша, пока тепло дает. Пока возля нее погреться можно. А остынет — выметать пора. С того, видать, завсегда меж нами с тобой лад и уважение… Но, Ершик! Пошевеливайся! А то ударю!
И послушный Ершик пустился рысью.
На гулевой поляне было все так же скучновато. Лениво побрякивали струны. Все то и дело поглядывали в конец улицы. Но там было пусто.
— Не придет, видно, нынче Коська, — сокрушенно вздохнул кто-то из парней.
— И чего мы без него делать будем? — озадачился еще один.
— Без Коськи, конечно, гулянка не та, — поддержал третий.
— Чего вы скулите-то, как псы без хозяина? — возмутился самый, видимо, строптивый. — Вам не Коська мил, а деньги его милы! Глядеть на вас срамно! Будто он — барин, а вы все — лакеи!.. Кто он такой, Коська, без денег-то? Такой же парень, как мы! Давайте-ко докажем, что нам и без него не тоскливо!.. Запевай, девки! А мы подхватим!
Девушки, пококетничав, запели. Что-нибудь вроде:
Во лужочке, во лугах
Стоят девки во кружках,
По другую сторонку
Стоят удалы молодцы…
Сначала получалось не очень. Но скоро наладилось. И песня вышла на волю. Только ненадолго: ее прервал громкий и какой-то даже повелительный свист.
Все разом смолкло. Все головы, как подсолнухи, повернулись туда, откуда он послышался. Там, подбоченясь и картинно поставив ногу в сияющем сапоге на большой плетеный короб, стоял величественный Коська.
Несколько парней мигом сорвались с места. Подбежав, подхватили короб, поволокли на поляну. И никто из сразу оживившейся толпы не заметил остановившихся неподалеку Дениса и Дуняху.
— Иди, сполняй дядино поручение, — сказала она.
— А ты?
— Я свое сполнять буду.
— Не забидят тебя тут? Чужая ведь.
— Обо мне не тревожься, — усмехнулась Дуняха. — Я кругом своя.
— Не пропадай, — негромко попросил Денис.
— Небось! Нужен будешь — найду, — улыбнулась она и добавила: — Вместе мы пришли, вместе, похоже, и уйдем… Ступай!
Денис пошел.
Коська, в картузе с цветком, в костюме с жилетом и золотой цепкой на животе, восседал в центре молодежного круга. У его ног стоял короб с откинутой крышкой, рядом с коробом — большая деревянная бадья, полная водки. Жестяным черпачком орудовал, видимо, один из самых Коськиных приближенных. Строго по Коськиной команде.
К парню с черпачком выстроилась в очередь мужская половина, к Коське — женская. Все это были девицы от пятнадцати до восемнадцати. Одетые кто победнее, кто побогаче, но все — в праздничном. Коська оделял их добываемыми из короба квадратными пряниками, сыпал в ладошки и, у кого были, карманы. Приговаривал:
— Держи, Настена! Да наперед знай, что я на зло не памятливый!
— Помню, Константин Пантелеич, помню! Больше поперек твоего слова не скажу! — едва не кланялась счастливица.
— Этому полную не наливай! — распорядился Коська. — Половины хватит.
— Обижаешь, Констянтин! Я за тебя хоть в драку! Знаешь ведь! — горячился обнесенный.
— А кто меня в прошлый раз “рыжим” обзывал?
— Нешто я?! Значит, и впрямь до беспамятства пьян был!..
— Вот сегодня и не будешь!
Коська уже дарил вниманием очередную красавицу. Подал целых два пряника и насыпал полный карман сарафана орехов.
— Тебе нынче, Катерина, гостинец вдвойне! За что — сама знаешь!
— Большое вам спасибочки, Константин Пантелеич! — с затаенной горечью кланялась та. — Век вашей доброты не забудем!
А Коська уже командовал подручному:
— Этому — полную! Заслужил!
— Это уж спасибочки дак спасибочки! — светился обласканный. — Большому-то глотку рот во как рад!
И глоток действительно был на славу.
Но тут привычное течение событий нарушил все тот же строптивец.
— Эх вы! — крикнул, почти прорыдал он. — За сладкий пряник да плошку белого хребты свои в дугу гнете! Перед кем? Перед Коськой, который брата своего родного продал! Погодите! Он и вас всех продаст! Хоть скопом, хоть по одному!.. Ну с девок, понятно, какой спрос! А вы-то? Какие вы мужики после этого?
Все опешили было, однако тут же раздался хор возмущенных голосов. Преимущественно мужских:
— А ты-то? Не пивал, что ли, из Коськиного ковшика?.. Не по ндраву, дак прочь ступай, а нам гулять не мешай!.. Ишь праведник какой нашелся!..
— Ты, Николка, шел бы отсюдова, пока не припекло, — посоветовал, недобро усмехаясь, Коська. — А то гляди: свистну — рожу-то тебе быстро растворожат!
— А чего? Это мы в момент! — оживились доброхоты. — Учить нас вздумал! Перед девками страмить!
Человек пять-шесть решительно двинулись к Николке, но Коська осадил их:
— Ладно! Пускай подобру уходит.
Николка презрительно сплюнул и пошел.
— Да больше на гулянки и носа не кажи! — крикнул ему вслед Коська. — В другой раз не по чести уйдешь! Спровадят!
Парни, ворча, стали расходиться. А разойдясь, открыли стоявшую чуть поодаль, но прямо перед Коськой Дуняху.
Она смотрела на Коську в упор. И улыбалась. Не то насмешливо, не то зазывно. Но так, что Коська буквально оцепенел.
Женская половина общества сразу насторожилась, мужская просто глазела. А поглазеть было на что: так вызывающе хороша была Дуняха. Не нарядом — были здесь и понаряднее, — а статью, каким-то очень уж независимым выражением лица. И, конечно, черными глазищами и огненно-рыжими волосами.
— Ты… Ты кто такая? — придя в себя, едва выговорил Коська.
— Пока что девка. Замуж возьмешь — бабой стану.
— Зовут как?
— Сперва сам назовись. Потом спрашивай.
— Откуда ты, востроглазая?
— С дальних приисков.
— С Полуночного, что ль?
— И с него.
— Сюда зачем?
— На тебя поглядеть.
— Неуж и в тамошних краях про меня слыхать? — довольно улыбнулся Коська.
— Об тебе все лапти звонят. Даром что ржавый.
— Сама-то какая? — огрызнулся, но как-то вяло, Коська.
— Я-то рыжая. А ты — ржавый.
Однако Коська пропустил оскорбление мимо ушей. Широко повел рукой.
— Подходи. Угощать буду.
— Нет уж. Других угощай. Я в эту очередь не встану, — все так же весело улыбалась Дуняха.
Коська дернулся. Хотел оборвать дерзкую, но вдруг сказал почти умоляюще:
— Плясать-то хоть со мной пойдешь?
— Чего ж не пойти? Не на сеновал ведь!
Коська дал знак. Музыканты ударили в смычки.
Хмурый Николка шагал по деревенской улице, когда его окликнули:
— Эй, добрый человек! Погодь-ка чуть!
Николка обернулся. Увидел Дениса. Замер.
— Не скажешь ли, где у вас в селе купец проживает. Тютин по фамилии… — начал было Денис, но поперхнулся: так потрясенно смотрел на него Николка. А потом спросил:
— Ты, случаем, не Дениско-сирота будешь?
— Ну я, — в свою очередь растерялся Денис. — А ты меня откуда знаешь?
— Дядю Жабрея помнишь? Как он перед самой смертью гулял да нам, ребятишкам, конфетки пошвыривал?
— Помню… — помолчав, негромко сказал Денис.
— А дядю Осипа? Которого из пистоля убили?
— Хорошо помню…
— А меня? — и Николка пропел тонким голосом: — “Дениско— переломись-ко”!
— Ты? — радостно улыбнулся Денис. — Дяди Осипа сын?
— Я!
Оба весело оглядели друг друга.
— Эвон ты какой стал! — одобрил Николка.
— Да и ты эвон!
Николка внезапно посерьезнел:
— Погодь! Ты ведь вроде в каторге был?
— Был, — тоже серьезно сказал Денис. — Да вышел.
— Сам? — быстро оглядевшись, шепотом спросил Николка.
— Ты мне дом купца Тютина укажи, Егор Ефимыча, — не ответив, сказал Денис.
Но Николка словно не слышал.
— Как там, в каторге-то?
— А тут тебе что? Не каторга? — усмехнулся Денис.
— Ну-к все ж таки не под караулом!
— Дом-то купецкий укажешь ай нет? — теряя терпение, снова спросил Денис.
— Ты вот чего: ночевать ко мне приходи. Вон в ту вон избушку. Там досыта и натолкуемся, — сказал Николка. — А дом купецкий указать не штука. У церквы он. Навроде боярского терема. Да не пустят тебя туда.
— Меня пустят.
— Может, и пустят. Да не выпустят… Ты его, купца-то, у ворот покарауль. Он на таратайке ездит. Лошадь гнедая. Как рожа у хозяина. Ну, купцы, они ото всех на отличку. Узнаешь, не прошибешься!
— Ну, прощевай пока, — сказал Денис и пошел в указанном направлении.
— Приходи ночевать-то! Ждать буду! — крикнул ему вслед Николка.
Денис неопределенно махнул рукой.
Коська и Дуняха плясали. Она плыла, словно не касаясь земли ногами. Он чертом вертелся вокруг нее в бешеной присядке. Музыканты наддавали и наддавали. А когда он пошел в плясе вровень с ней и взгляды их снова встретились, сказал свистящим шепотом:
— Поглядеть на меня хотела — гляди!
— Гляжу! — все так же загадочно улыбалась Дуняха.
— Хорош?
— Может, и хорош. Да не по моему аршину товар.
— Не велик у тебя аршин-то?
— Может, и мал, да мой.
— Али тебе заморского царевича-королевича надо?
— По мне, хоть кто. Только бы не рыжий.
— Хоть как обзови — все одно моя будешь!
— Не хвались! Пока что не твоя еще.
— Не таких обламывал!
— Таких-то ты видывал ли?
— Вон, погляди, стоят! Любая моя будет! Только свистнуть!
— Я — не собака. Ни на свист, ни от свиста не бегаю.
Коська снова пошел вприсядку. Прочие, сбившись в большой тесный круг, сначала подзадоривали криками и хлопками. Потом, поняв, видимо, что на их глазах происходит что-то не совсем обычное, умолкли и перестали хлопать.
В знакомом возке теперь неторопливо ехали хозяин, купец Ефимыч, и Денис. Время от времени искоса коротко поглядывали друг на друга. Но помалкивали до поры. И только когда выехали за околицу, Ефимыч сказал:
— Ну, паренек, выкладывай, по какой причине занятого человека потревожил?
Денис помолчал и спросил в лоб:
— Ты Никиту Евсеича, дядю Жабрея, знавал?
Ефимыч напрягся. Но не очень заметно. Ответил осторожно:
— Доводилось…
— А как знавал? По дружбе либо шапочно?
— Не скажу, чтоб в дружках ходили. Однако знакомствовались.
— Не знаешь, кто его порешил?
Ефимыч остановил лошадь. Сказал угрожающе тихо:
— Ты, паренек, видать, от простой поры болты болтаешь, а мне попусту языком трепать не с руки. Слезай-ко с возка-то, пока добром прошу. А то я ведь и по-худому горазд.
— Погоди грозить-то, Егор Ефимыч, дослушай сперва, — спокойно сказал Денис. — Боюсь я, чтобы какой промашки не вышло. С того и пытаю. Тому ли человеку заповеданное отдаю.
Ефимыч заинтересовался. Но молчал. Тогда Денис сказал:
— Подарок у меня тебе от него. От Жабрея-то.
Ефимыч даже отшатнулся. Долго спустя спросил едва ли не с ужасом:
— От кого?
— От Жабрея.
Ефимыч потрясенно молчал. И Денис добавил:
— Он еще как живой был, тебе отказал.
Ефимыч начал приходить в себя. Спросил хрипловато:
— Тебе-то откудова известно? Ты в те года, думаю, вовсе несмышленыш был.
— Верный человек сказывал.
Ефимыч оживился: нутро брало свое.
— Где он, подарок-то?
— В тайном месте.
— Место где? — уже спокойно-деловито осведомился Ефимыч и разобрал поводья. — Куда поедем?
— К старому руднику.
Ефимыч тронул вожжи. Ершик сразу принял на полную.
Теперь пляска была общей. С уханьем и визгами. В уже плотных сумерках при неровном свете большого костра лица и силуэты сливались в колышащуюся в такт музыке массу, то и дело меняющую формы.
Чуть погодя от этой колготни отделились Коська и Дуняха. Точнее, Коська вытащил ее за руку. Впрочем, она и сопротивлялась не всерьез. Только посмеивалась. Но через несколько шагов решительно остановилась. Отняла руку. Спросила насмешливо:
— Далеко ли ты разлетелся, голубок?
— А это уж как ты пожелаешь! — лихорадочно блестя глазами, жарко выдохнул Коська.
— Чего-то больно рано ты отплясался-отпрыгался. Притомился?
— Я и сутки не запнувшись пропляшу, когда надо.
— А нынче что, не надо? Или пара нехороша?
— Нынче у меня другое на уме. Нынче я свою пару нашел.
— Гляди, не потерять бы!
Дуняха улыбалась все той же дразнящей улыбкой, а Коська был словно пьяный. Даже здесь, вдали от костра, было видно, что он не в себе.
— Я свое не теряю. А уж такую, как ты, нипочем не оброню!
— По плечу ли ноша-то?
— На край света одним духом донесу! Была бы ноша в радость!
— На край света, говоришь? Не далеко ли будет?
Коська сунул руку в карман жилета. Вынул нитку бус. Протянул Дуняхе.
— На!
Дуняха не взяла. Только глянула. И даже в сумерках мигом разобралась.
— В наших краях такими-то камушками детки малые балуются. А у тебя они, выходит, за первый сорт идут?
Коська, как в бреду, сунул бусы обратно. Достал из кармана штанов небольшую малахитовую шкатулку в золотом уборе. Покачал на ладони.
— Для самого крайнего случая берег… Бери! Дарю!
Дуняха опять только глянула. Одобрила.
— Хорошая шкатулочка. И денег хороших стоит.
— Бери, говорю!
Дуняха весело рассмеялась.
— Ты бы, чем меня покупать, брата своего, Пантелея, из крепости выкупил. Пяток таких шкатулок — ему воля.
Коська отшатнулся, словно его ударили. Скрипнул зубами.
— И ты туда же! Тебе вроде про братца моего непутевого знать неоткуда! Успели уже, напели!
— Встречала я его. На прошлой неделе, — еще веселее улыбнулась Дуняха. — Вот уж парень дак парень! Всем взял!
— Чем он взял-то? Пентюх пентюхом! Ему комар на щеку сядет, он и того не сгонит! Нету у меня для него денег!
— Эх, ты, рыжий-бесстыжий! — Дуняха не переставала улыбаться. — Коли уж тебе для родного брата денег жалко, чего уж тогда про других толковать! Про жену, к примеру. С голоду ведь уморишь! И деток малых милостинку собирать заставишь!
— Не знаю, как для жены с детками, а для тебя мне ничего не жалко! Только скажи!
— Вот и говорю: выкупи брата своего, Пантелея-то.
Коська едва не задохнулся.
— Ни в жисть! Лучше прогуляю! Все! До копейки!
А Дуняха смеялась.
— Твое дело! Чего-чего, а прогулять подсобим! Только вот есть ли чего прогуливать-то? На неделю хватит? Или все на буски извел?
Коська рывком подался к ней. Понизив голос, сказал:
— Коли докажу, пойдешь за меня?
— Докажи сперва!
— И докажу! Нынче же докажу!.. Ты постой тут пока. Только не уходи! Я моментом!
Он быстро подошел, почти подбежал к кругу. Но в круг не вошел, а свистнул негромко. К нему тотчас подлетел парень, орудовавший черпачком.
— Сбегай-ко ко мне, Митрий. Лошадь запряги. В бричку. И живой ногой — сюда. Понял?
Парень с готовностью кивнул. А Коська, взяв его за ворот рубахи, притянул к себе и, покосившись на спокойно стоявшую Дуняху, сказал со сдавленным смешком:
— Я ее счас в лесок свезу. Там и обротаю!
— Хорошо ли это — силком-то? А, Коська? — засомневался парень.
— Пришлая она! Кто ее хватится? Кто повяжется?.. А ты не рассуждай много-то! Беги — не стой!
Парень побежал. Почти тут же исчез в темноте.
В лесу было уже совсем темно, а на дороге от ясного, еще не погаснувшего неба мрак был пожиже, и катившие в возке Ефимыч и Денис могли отчетливо видеть друг друга.
— Приехали, — остановил лошадь Ефимыч. — Вон он, старый прииск-то. За этими вот кустами.
— Знаю, — сказал Денис. — Ты посиди тут пока. Я скоро.
Денис спрыгнул на землю. Исчез в темноте. Ефимыч сидел неподвижно. Ершик тоже стоял, как не живой. Было очень тихо, но не благостно, а как-то тревожно. Но вот Ефимыч коротко стукнул кнутовищем по передку. Раз, другой и — через паузу — третий. Неподалеку бесшумно раздвинулись кусты, и в прогале появилась тень человека. Ефимыч кивнул. Тень исчезла. А еще через самое короткое время у возка появился Денис со знакомой котомкой в руках. Вынул из нее самородок, напоминающий львиную лапу. Молча подал Ефимычу.
Ефимыч принял самородок, как святыню. Довольно долго смотрел на него, как на икону. С трудом оторвал взгляд, перевел его на Дениса и расхохотался.
— Ну и глупой же ты парень! Экую красотищу да своими руками отдать!
— Так дядя Жабрей велел. Его воля.
— Жабрей! Да он давно сгнил уж, Жабрей-то твой, и званья от него не осталось! Себе бы взял, кто бы про то проведал? Дурак ты, как есть дурак! Кругом дурак! И Жабрей твой — дурак!
Последние слова отдались в темном лесу гулким эхом. А когда оно смолкло, Денис сказал глухо:
— Выходит, ты его и убил. Дядю Жабрея.
— А ежели и я, дак что ты мне сделаешь? Проклянешь? Я их, этих проклятьев, несчетно слыхал, а того больше заглазно вешали! Однако живу. Хорошо живу! А теперь еще лучше стану!
Денис шагнул было к нему, но кнутовище выбило тревожную барабанную дробь по передку возка, и из леса мгновенно и почти бесшумно вылетели два всадника. Бесшумно потому, что копыта лошадей были обмотаны тряпицами.
Осадили лошадей у возка, красноречиво помахивая один — кистенем, другой — дубинкой.
— Что, паренек? — хохотал Ефимыч. — Не ждал гостей-то? Они вишь какие сердитые? Уходят тебя счас, болезного, и поплакать не могилке некому будет! Потому как не узнает никто, где она, могилка-то твоя!
— Не знаю, какой ты купец, а душегуб из тебя знатный вышел! — сказал Денис.
— А чего их не губить, души-то? — веселился Ефимыч. — Душа — пар! Счас вот погляжу, как она паром из тебя выйдет!.. Робя, давай!
Все это время Ефмыч держал самородок, бережно прижимая его к животу. А когда всадники послали лошадей на Дениса, Ефимыч вдруг истошно взвыл: золотая львиная лапа вдруг ожила: выпустив когти, с силой вонзила их в нутро Ефимыча.
Его вопль был так страшен, что лошади всадников шарахнулись, знаменитый Ершик так дернул возок, что Ефимыч с воем вылетел из него. Распластался на земле. Львиная лапа продолжала терзать его. Она быстро увеличивалась в размерах. И вот уже весь Ефимыч, раздавленный в блин, исчез под ней.
Стремительно уносящиеся всадники не видели этого. А Денис, от ужаса упавший на спину, упираясь в землю локтями, видел, как из лапы выросло огромное чудище с телом льва, хвостом и головой змеи. Вот оно открыло ужасную пасть с раздвоенным языком. Прогрохотал и отдался долгим эхом его громовой голос:
— Не жадничайте!
Коська и Дуняха тоже катили в двуколке. Скорее, не катили, а пробирались по узенькой тропе. Двуколка то и дело подпрыгивала на корневищах столетних сосен. Коська напряженно вглядывался в темноту, осторожно правил и потому молчал. Молчала и Дуняха. Но улыбаться не переставала. И улыбка ее была очень странной.
Вот Коська тпрукнул. Слез с повозки. Сошла и Дуняха. Коська закинул вожжи на сук. Повернулся к Дуняхе.
— Пошли! Дальше пеши надо.
Дуняха пошла. А когда они вошли в самую чащу, Коська остановился. Спросил удивленно:
— Не боишься?
— Кого мне бояться-то? — негромко, но звонко рассмеялась Дуняха. — Уж не тебя ли?
— А хоть бы и меня! Я ведь теперь с тобой что пожелаю, то и сделаю!
— Что сделаешь-то? — продолжала улыбаться Дуняха. — Обгулять — не обгуяешь: живой не дамся. А убьешь — стало быть, судьбина моя такая.
Коська вдруг порывисто обнял ее, задушенно забормотал на ухо:
— Я тебя не убивать, я тебя ласкать-миловать буду! Ой как буду! Я…
— Прими руки-то, — спокойно, но уже без улыбки оборвала его Дуняха. — Не купил еще.
Коська отстранился чуть. Глянул ей в глаза. И увидел в них, должно быть, такое, что руки его невольно опустились.
— Не купил, дак куплю! — сказал он с вызовом.
— Поглядим еще, хватит ли! — снова улыбнулась Дуняха.
— Поглядишь — ослепнешь!
— Ладошкой прикроюсь. Авось, пронесет.
Коська повел Дуняху дальше. Очень скоро остановился. Приказал:
— Жди тут! Позову!
Пропал во тьме. Дуняха, оставшись одна в мрачном, словно бы насторожившемся лесу, не вглядывалась и не вслушивалась. Она просто стояла. И выражение ее лица было непривычно строгим.
Денис и Николка стояли у околицы.
— Ухожу я. Совсем, — сказал Денис.
— Переночевал бы, — предложил Николка. — Посветлу бы пошел.
— Нельзя, — вздохнул Денис. — Увидят меня у тебя — греха не оберешься.
— И куда ж ты пойдешь?
— Туда, — неопределенно махнул рукой Денис. — Где вольные люди живут.
— Неуж такие есть? — не поверил Николка.
— Должны быть.
— Коли найдешь, дай знать.
— Коли найду… Ну, прощай!
— Прощай…
Денис пошел. Николка грустно глядел ему вслед.
Дуняха стояла на том же месте. Вдруг услышала какой-то глухой удар. Один, второй, третий. Потом удары посыпались один за другим. Дуняха пошла на звук ударов. Не кинулась, а именно пошла.
Успела еще услышать громкий звяк железа и тоже громкий не то стон, не то вопль и вышла на край ямы глубиной метра в полтора. Дно ямы было не земляным, а словно бы из гладкого и очень толстого стекла. На нем стоял совершенно обескураженный Коська. У ног лежала каелка с переломленным чернем. Его лицо, освещенное светом фонаря, стоявшего на слое свежевырытой земли, было почти безумно. Он даже не заметил появления Дуняхи. А она звонко рассмеялась:
— Что, Жабреева затычка? Нету золота-то?
— Это он… Пантюшка… — словно в бреду пробормотал Коська. — Он место знал. Больше никто… Он и украл!
— Ты на брата напраслину не возводи! Он — не тебе чета! Ни обмануть, ни украсть не умеет!
Коська медленно поднял голову. Мутновато глянул на Дуняху.
— Про Жабрея-то ты это к чему?
— Он, Жабрей-то, не для одного себя старался! Он людей веселил! Деток радовал! За это ему и фарт был!
— А я? Нешто не радовал?
— Ты-то? Ты одного себя тешил! Хвастал выше меры да чванился не по заслуге! По людям, как по навозу, топтался. Девок портил! Не по доброй воле, а за буски да пряники! Либо жениться обещал, а потом похохатывал! А это всякой другой корысти хуже!
Но Коська словно не слышал. Он мучительно соображал. Сообразив, медленно поднял руку и, указав пальцем на Дуняху, сказал со страхом и ненавистью:
— Ты — ведьма! Это ты золото отвела! Полоз нам с Пантелеем его привел! А ты отвела!
— Я золоту не хозяйка. Полоз его дал, Полоз и взял.
— Выходит, теперь Пантелею до смерти на воле не бывать…
— Поздненько ты брата-то вспомнил! Да и не от души, а от хитрости! На жалость взять хотел! Не тужи о Пантелее-то! Теперь все твое золото его будет! Хватит ему и на волю выйти, и хозяйством обзавестись!
— Вот оно, стало быть, как обернулось!.. — медленно проговорил Коська. — Теперь по всему так выходит, что мне тебя и впрямь убивать надо. А там, может, и его, Пантелея… Мое это золото! Никому его не отдам!
Он неожиданно быстро вытянул руки, схватил Дуняху за ноги и изо всей силы рванул ее на себя, в яму. А дальше все было по П.П.Бажову:
“Девчонка от земли отстала, а все прямехонько стоит. Потом еще вытянулась, потончала, медяницей стала, перегнулась Коське через плечо. Коська испугался, змеиный хвост из рук выпустил. Уперлась змея головой в стекло, так искры и посыпались, светло стало, глаза слепит.
Прошла змея сквозь стекло, и по всему ее следу золото горит, где каплями, где целыми кусками. Много его”.
Коська, увидев все это, повалился. Упал навзничь. Широко открытые глаза его смотрели в ночное небо. Их до краев заполнило словно бы расплавленное золото. Вот оно начало меркнуть понемногу. Померкло.
А яма начала осыпаться. Все сильнее и сильнее. Пока не заровнялась совсем.
Вставало солнце. Яркое, чистое, веселое. Пели птицы. Денис шел по той же дороге. Но был не очень-то весел. Поравнявшись с ключиком, свернул к нему. Подойдя, остановился. Внимательно огляделся. Но ничего, кроме леса, не увидел. Прислушался. Но ничего, кроме шелеста ветра, не услышал. Сел. Посидел немного. Встал. Зачерпнул ковшиком воды. Напился. Повесил ковшик на место. Снова сел. Задумался. И вдруг услышал над самым ухом:
— Дениско, оборотись-ко!
Он рывком обернулся. Увидел стоящую рядом Дуняху. Вскочил. Уставился на нее. А она улыбалась ласково и в то же время грустновато.
— Уходишь?
— Ухожу.
— Далеко?
— Далеко.
— Что ж! Прощай тогда.
Денис помолчал. Вздохнул.
— Жалко!
— Чего ж тебе жалко-то? — словно не поняла она.
— Жалко, что ты — не живая…
Она тоже вздохнула.
— И мне жалко…
— Прощай! — еще помолчав, сказал Денис.
— Прощай, — сказала она. — Да душу-то себе не тяжели. Встретишь ты свою суженую. Живую, настоящую.
— Не знаю.
— Встретишь! — снова улыбнулась она. — Не хуже меня будет! Я знаю!
Денис тоже улыбнулся. Но пока что неуверенно. Поклонился. Пошел. Дуняха смотрела ему вслед. Не улыбалась.
Денис шел. Улыбался. И чем дальше шел, тем веселее улыбался, изредка покачивая головой, словно вспоминая что-то и самому себе не веря.
А за кадром звучал знакомый голос:
“Так и ушел Дениско. С той поры его в наших краях не видывали. А куда ушел и нашел ли свою долю-удачу, про то никому не ведомо. Надо думать, что все ж таки нашел. Должен найти, коли ему даже золото глаза на людей не завесило.
И то сказать: чего там, в золоте-то, такого уж небывалого? Железо и железо. Только мягче и не ржавеет. А ежели уж до точки разобраться, человек, коли он настоящий, без подмесу, — самого золотого золота золотее. Недаром в народе про хорошего мастера говорят: золотые руки. Про умную голову — золотая голова. Того, кому чужая беда своей горше, так и зовут: душа золотая. А душу вызолотить — никакому Полозу не под силу. Да и голову с руками тоже. Это только сам человек может. Ежели пожелает, конечно…
Давно все это было. Однако в памяти у народа ухранилось. И много чего другого такого же. И хоть из ваших времен в наше заглядывать охотников не так уж чтобы много, а все равно нет-нет да и пробудится родовая память. Та самая, которая про дедов и прадедов забыть не дает и человека человеком делает. Потому как человек без памяти и не человек вовсе. А так, пустая порода…”